— Когда же, Татьяна Андревна, думаете вы окрутить друга моего любезного? — спросил он.
— Поскорей хотелось бы, Дмитрий Петрович, да не знаю, управимся ли,отвечала Татьяна Андревна. — Захария и Елизаветы — Лизины именины в середу будут, а жениховы в первое после того воскресенье. Не в те, так в другие именины желательно было бы их повенчать. Да навряд ли управимся к тому времени. Все готово, все припасено, хоть сейчас ступай под венец, да не знаем, дела как порешатся. Домой придется сплыть, и на то время надо… Как ни думай, как ни гадай, к ихним именинам не поспеть. Видно, Покров девке голову покроет.
— Больше месяца, значит, придется ждать, — молвил Веденеев.
— Что ж делать, батюшка, — сказала Татьяна Андревна. — Долго ждали, маленько-то подождут. Да вот еще бог знает, скоро ли Никитушка со своим тюленем покончит…
— Скоро покончит, Татьяна Андревна, скоро, — молвил Дмитрий Петрович.Орошин хочет скупать, охота ему все, что ни есть в привозе тюленя, к своим рукам подобрать. Статья обозначилась выгодная. Недели две назад про тюленя и слушать никто не хотел, теперь с руками оторвут.
— Стало быть, как приедет Никитушка, так и покончит? — спросила Татьяна Андревна.
— На другой же день, — сказал Веденеев. — Я его сведу с покупателями. А мой бы совет не торопиться. Дольше повыдержит, больше барыша возьмет.
— Долго-то ждать неохота бы. И то наши князь со княгиней стосковались совсем, — молвила, улыбаясь, Татьяна Андревна.
— До Покрова ведь решились же отложить?.. — сказал Веденеев.
— Ох, уж и не знаю, как сказать вам, Дмитрий Петрович! — со вздохом промолвила Татьяна Андревна. — Как господь устроит.
А Дмитрий Петрович держит свое на уме: «Авось и мое дело до Покрова выгорит. Скорей бы Никита Сокровенный приезжал. Я ему тюленя сосватаю, а он Наташу мне сватай…»
Взглянул он тут на нее. Облокотясь на правую руку, склонив головку, тихим взором смотрела она на него. И показалось ему, что целое небо любви сияет в лучезарных очах девушки. Хотел что-то сказать — не может, не смеет.
Поздно вечером пришлось ему оставить приятную, милую семью, где блаженство он ощущал, где испытал высшую степень наслажденья души. И когда вышел он из доронинской квартиры, тоска напала на него, тяжело, ровно свинец, пало на душу одиночество… Мнилось ему, что из светлого рая вдруг попал он на трудную землю, полную бед, горя, печали, лишений…
Выйдя из гостиницы, стал на крыльце. Дождь так и хлещет, тьма стоит непроглядная, едва светятся уличные фонари, с шумом и звоном стучат крупные дождевые капли о железные листы наддверного зонта.
Сам не зная зачем, ровно вкопанный стоит на крыльце Веденеев. Все еще видится ему милый лик дорогой девушки, все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и не может сообразить, где он, зачем тут стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке.
— Да, — бессознательно молвил Дмитрий Петрович и, не торгуясь, быстро вскочил в пролетку. Застегнув кожаный запон и сев на козлы, извозчик спросил:
— Туда, — махнув рукой к ярманке, оказал Веденеев и тотчас же погрузился в сладкие думы. С хитрой улыбкой извозчик кивнул головой и, не молвив ни полслова, поехал к мосту, а потом повернул налево вдоль по шоссе.
Едут, едут… Приехали в какую-то песчаную немощеную улицу… Своротили. Еще повернули, остановились перед большим, ярко освещенным домом.
— Приехали…— весело осклабясь, молвил извозчик. — Подождать вашу честь прикажете?
Занес было ноги вон из пролетки Дмитрий Петрович… но вдруг огляделся. Видит растворенные настежь двери, ведут они в грязный коридор, тускло освещенный лампой с закопченным стеклом. Едва держась на ногах, пьяным шагом пробирается там вдоль стенки широкоплечий купчина с маслянистым лицом. Осторожно поддерживает его под руку молодой человек, надо думать, приказчик, взятый хозяином ради сохранности. Заботливо, почтительно старому кутиле он приговаривает: «Полегче, батюшка Алексей Сампсоныч, не оступитесь — тут ступенька». А батюшка Алексей Сампсоныч, в награду за такую заботливость, хриплым голосом ругает приказчика на чем свет стоит. Огляделся Дмитрий Петрович и ровно проснулся.
— Куда ты завез меня? — напустился он на извозчика.
— Куда приказывали, — бойко тот отвечал.
— Когда я приказывал? Что ты городишь? — закричал Веденеев.
— Изволили сказать: «Пошел туда», я и поехал, — оправдывался извозчик.Дело ночное, непогода… «Туда» известно, значит, куда…
Стоявшая у подъезда толпа извозчиков во все горло расхохоталась. Залился смехом даже сам городовой, приставленный к дверям на всякий случай.
А из раскрытых окон слышатся звуки разбитого фортепиано, топот танцующих, звон стаканов, дикие крики и то хриплый, то звонкий хохот не одного десятка молодых женщин, сопровождаемый их визгом и руганью.
— На Театральную площадь, к Ермолаеву, — крикнул раздраженный Дмитрий Петрович.
— Так бы и говорили, — ворчал извозчик. — А то: «туда». Ночь, ярманка — известно, куда в этакую пору ездят купцы.
— Без разговоров! — крикнул Веденеев. И всю дорогу отплевывался.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Когда Меркулов доплыл до Казани, там на Бакалде (Бакалда — казанская пристань на Волге. Иначе называется Устьем (реки Казанки). застал он небольшой пароход. Пароход совсем был готов к отвалу, бежал вверх по Волге к Нижнему. Тогда еще мало ходило пароходов, и Никите Федорычу такая нечаянность показалась особенным, неожиданным счастьем. На плохой конец двумя сутками раньше увидит он теперь невесту.
Сдав баржи надежному, испытанному приказчику, взял он место на пароходе и в самом веселом расположении духа ступил на палубу. Все ему казалось так хорошо, так красиво — и борты, и машины, и убранство кают, хоть в самом-то деле тут ничего особенного не было. Угрюмый капитан показался Никите Федорычу таким прекрасным, таким душевным человеком, что, познакомившись с ним, он с первого же слова едва не бросился обнимать его. Капитан, не говоря ни слова, с ног до головы мрачно оглядел восторженного купчика и подумал: «Должно быть, здорово хлебнул на проводах». Рабочий, что перетаскивал на богатырских своих плечах грузный чемодан Меркулова, показался ему таким хорошим и добрым, что он об этом высказал ему напрямик и подарил рубль серебром. Рабочий выпучил удивленные глаза на Меркулова, но, опомнившись, крепко сжал в увесистом кулаке бумажку и, наскоро отвесив низкий поклон щедрому купчику, бегом пустился вдоль по палубе, думая про себя: "Подгулял, сердечный!..
Уйти от греха, а то, пожалуй, опомнится да назад потребует". И все пассажиры показались Никите Федорычу такими хорошими и добрыми, а речи их такими разумными, что он тотчас же со всеми перезнакомился и до такой степени стал весел и разговорчив, что и пассажиры про него то же самое подумали, что и капитан с богатырем рабочим. Грязная, плохими лачугами обстроенная Бакалда восторженным глазам Меркулова представлялась прекрасно устроенной пристанью; самое небо с нависшими свинцовыми тучами — ясным, лучезарным, как будто итальянским. Одно лишь было ему не по мысли — очень уж долго, по его мнению, медлили сборами, долго не отваливали.
Подняли, наконец, сходни (Сходня или сходни — доска с набитыми на ней брусками для схода с судна на берег.), и пароход, заворотив кверху, быстро побежал, извергая из железных уст клубы густого черного дыма и снопы огненных искр… Мерно бьет он крылами многоводное лоно русских рек и ручьев, кипит по бокам его мощно рассекаемая влага, а он летит все быстрей, все вперед. Берега так и мелькают. На широких, белых как снег, парусах и топселях (Топсель — верхний парус; он поменьше нижнего — коренного, или ходового.) одни за другими вылетают длинные расшивы с высокими носами, с узкими кормами, с бортами, огороженными низкими перильцами; вдогонку за ними бегут большие, грузные, но легкие на ходу гусянки с небольшой оснасткой и с низкими, открытыми бортами; дальше черепашьим шагом плетутся нагруженные пермскою солью уемистые, неуклюжие ладьи, бархоты, шитики и проконопаченные мочалом межеумки, вдали сверкают белизной ветлужские сплавные беляны, чернеют густо осмоленные кладнушки. Всех далеко за собою оставляя, вольной птицей летит по реке пароход, а Меркулову кажется, что он чуть ли не на мель сел… Ох, если бы крылья — так бы вот и ринулся он вперед соколиным полетом…
Не сидится Никите Федорычу в тесной, душной каюте, вышел он на палубу освежиться. С левого берега подувало холодным ветром, то и дело начинался косой дождик, но, только что припустит хорошенько, тотчас притихнет, а потом опять и опять. Быстро тучи несутся по небу, берега и река вечерним сумраком кроются…
Пассажиры, укрываясь от непогоды, все сидят по каютам, один Меркулов остается на кормовой палубе. Походил он, походил взад и вперед, к паровику подошел и долго, пристально глядел, как ровно, мерно, почти беззвучно поднимаются и опускаются рычаги машины. Долго стоял он тут, защищенный от ветра и дождя каютками капитана и лоцмана, что построены над колесными кожухами. Насмотревшись вдоволь на машину, Никита Федорыч подошел к перильцам, отделявшим палубу третьего класса, и окинул глазами там бывших. Одно лицо показалось ему знакомым. Русый, лет сорока, невысокого роста, в теплой суконной сибирке, только что потрапезовал он на сон грядущий и, сбираясь улечься на боковую, обратился лицом к востоку, снял картуз и стал на молитву, крестясь по старине двуперстно. Стоял он прямехонько перед Меркуловым. Вглядываясь в лицо его, Никита Федорыч больше и больше убеждался, что где-то видал он этого человека…
Усильно старается он вспомнить, где и когда встречался с этим русым, но, как нарочно, совсем захлестнуло у него в памяти… А любопытство меж тем возбудилось до крайности, и, только что русый кончил молитву, Меркулов подошел и спросил:
— Кажется, мы где-то с вами видались? Пристально поглядел русый на Меркулова.
— Ах, батюшки! — вскликнул он. — Никак господин Меркулов будете?
— Он самый, — молвил Никита Федорыч, радуясь, что русый признал его.Скажите, однако, где мы с вами видались? У меня что-то из памяти вон.
— В Питере, сударь, в Питере, — весело отвечал русый. — В Питере, у Дмитрия Петровича Веденеева. — В приказчиках у его милости служу. Флор Гаврилов, ежели припомните…
— Ах, Флор Гаврилыч! Как я рад, что встретился с вами! — говорил с увлеченьем Меркулов. — Где теперь Дмитрий Петрович?
— У Макарья в ярманке, — отвечал Флор Гаврилов. — Еду к нему с отчетами из Саратова.
— Как я рад, как я рад такой приятной встрече, — говорил Никита Федорыч, обнимая и крепко целуя Флора Гаврилова, к немалому изумлению веденеевского приказчика. Что за светло воскресенье нашло на него, — думает Флор Гаврилов. И вспало ему на ум то же самое, что подумалось и капитану, и рабочему с богатырскими плечами, и пассажирам: «Хлебнул, должно быть, ради сырой погоды».
— Давно ли Митенька в ярманке? — спросил Меркулов у Флора Гаврилова.
— Дмитрий-от Петрович? Да как вам доложить — дня за три либо за четыре до первого спаса туда прибыли. Теперь вот уж без малого месяц, — сказал Флор Гаврилов.
— Где пристал? На Гребновской, что ли; на барже? — спрашивал Никита Федорыч.
— Как возможно!.. — молвил Флор Гаврилов. — И далеко там и грязно, а уж вонь такая, что не приведи господи. Теперь на самой ярманке много гостиниц понастроили, хозяевам по пристаням не след теперь проживать.
— Где ж остановился он? Флор Гаврилов сказал, где остановился Веденеев. Никита Федорыч ног под собой не слышал от радости скорого свиданья не только с невестой, но и с самым близким другом-приятелем… «Кстати, очень кстати приехал Митенька к Макарью, — думает он про себя,теперь он мою эстафету, значит, уж получил. Пособит моему горю, развяжет меня с тюленем». И крепко жал Меркулов руку Флору Гаврилову, звал его в рубку (Светлая каюта, поставленная у кормы на пароходной палубе над сходом в каюты.) чайку напиться, поужинать, побеседовать. Надивиться не может приказчик таким ласкам хозяйского приятеля. «Пьян, беспременно пьян», — он думает.
— Покорнейше благодарим, Никита Федорыч, только увольте, пожалуйста,отвечает он на приглашенья Меркулова. — Нам ведь нет туда ходу, мы ведь третьего класса — на то порядок. Вы вот в первом сели, так вам везде чистый путь, а нашему брату за эту перегородку пройти нельзя.
— Ничего, я скажу там, — перебил Меркулов.
— Нет, уж увольте, — на своем стоял Флор Гаврилов. — Я же… Оченно благодарны за ваши ласки… Я уж, признаться, и чайку попил, и чем бог послал поужинал, спать надо теперь. Пора. Наши за Волгой давно уж спят (Поговорка, употребляемая на Горах, она значит: поздно. На левом берегу Волги, в Лесах, эта поговорка не употребляется.).
— Где ж вы ляжете? — заботливо спросил Меркулов.
— А вот тут же на палубе.
— На ветру, на дожде? Как это можно! — воскликнул Никита Федорыч.
— Не сахарные, не растаем, — с улыбкой ответил Флор Гаврилов.
— А постель-то где же у вас?
— Постель-то! — усмехнулся Флор Гаврилов. — Один кулак в головы, другой под бок — вот и постель.
— Как это возможно! — воскликнул Меркулов.
— Дело, сударь, привычное, — отозвался Флор Гаврилов. — Наше вам наиглубочайшее, и вам тоже пора, чать, на боковую. И не хотелось, а пошел Меркулов на кормовую палубу.
Темнело. Один за другим пассажиры стали укладываться на опочив. В третьем классе невзыскательные мужики, бабы, солдаты, татары, поужинав здоровыми ломтями черного хлеба с огурцами и незрелыми яблоками, развалились по палубе. Зипун под голову, постель — дощатый, рубчатый помост, одеяло — синее небо, хоть в тот вечер было оно вовсе не синее, а ровно смоль черное. Ни единой звездочки, ни одного клочка светлого небесного свода…
Нет, нет, а дождичек и почнет накрапывать, а потом и припустит и зачастит, а те спят себе во славу божию, только лишь изредка который-нибудь с холоду да от сырости маленько пожмется… Поужинали и в первом классе. Долго тут бегала пароходная прислуга с мисками, с тарелками, с блюдами. Там не то, что на носу в третьем классе: ели дольше и больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов. Наконец, все поужинали, все по местам разлеглись. Ходит сон по людям, спят все, ровно маковой воды напились.
Меркулов взял особую каюту, чтоб быть одному, чтобы ночным думам его не мешали соседи… Лег на койку — не спится: то невеста мерещится, то тюлень. Пароход бежал и ночью — паводок тогда стоял высокий, погода была мокрая, татинцовский (Лучшие волжские лоцмана на села Татинца, что немного повыше Лыскова.) лоцман Волгу знает, как ладонь свою, — значит, перекатов да мелей бояться нечего. Мерный шум колес, мерные всплески воды о стены парохода, мерные звуки дождя, бившего в окно каюты, звон стакана, оставленного на столе рядом с графином и от дрожанья парохода певшего свою нескончаемую унылую песню, храп и носовой свист во всю сласть спавших по каютам и в общей зале пассажиров — все наводило на Меркулова тоску невыносимую. Лампа в общей зале погасла, и стала повсюду тьма непроглядная. И вдруг голоса. Будто издали несутся они.
— Пять! Тише колеса шумят, малым ходом пошел пароход.
— Пять! Еще меньше шума, еще медленней идет пароход.
— Четыре с половиной!
— Бери налево, — отозвался другой голос немножко поближе.
— Есть налево! — раздается третий голос вдали.
— Пять!
— Пять!
Знакомы Меркулову волжские клики «Мель, — подумал он. — Неужто мы Козловку пробежали, неужто в Анишенском затоне теперь? (Козловка — село Чебоксарского уезда и пристань на правом берегу Волги в 45 верстах выше Казани. Выше Козловки, верстах в четырех с левой стороны, впадает в Волгу река Илеть, напротив ее устья — Анишенская мель и затон (речной залив) того же названия,). Солнышко уж совсем почти село, когда мы отваливали от Бакалды. Неужто пятьдесят верст выбежали?..»
Хотел было на часы взглянуть, но лампы нет, спичек нет, наверх сходить — одеваться неохота. Под хлест дождя, под шум колес, под мерные всплески волны так хорошо пригрелся он под теплой шинелью, что раскрыться было бы ему теперь немалым лишеньем… Да и как взойти наверх?.. Темь страшная, ходы незнакомые, ощупью идти, чего доброго — в люк угодишь… Пой тогда «вечную память». Зачем же теперь умирать?.. И невеста ждет и приятель, да и тюленя, даст бог, хоть с маленькой выгодой можно будет продать.
— Пять с четвертью!
— Шесть!
— Шесть!
"Что ж это они? С ума, никак, спятили? — думает, лежа в темноте, Меркулов. — Пять с четвертью, шесть, наконец, а промерщик все еще не кладет шеста, все меряет да кричит. Морской глубины, что ли, надо ему? А пароход все тише да тише… не случилось ли чего? И вдруг шум… Секунда — он удвоился, еще секунды две — утроился, учетверился… Блеснул в окно каюты яркий кроваво-красный свет и тотчас исчез. Страшная громада несется мимо парохода… Какой-то исполинский зверь странной осанки плывет навстречу всего в трех-четырех саженях… Вот другой огонь загорелся, зеленый, под тем огнем громадные крылья мелко воду дробят… Быстро, неудержимо несется чудовище… Вот оно миновало — и опять блеснуло красным огнем… Живей заходили колеса, быстрей побежал пароход… И не может понять Меркулов: во сне он видел все это иль наяву ему померещилось.
«Значит, мы в узком месте. Речной стержень чудищу отдали, а сами к бочку. Оттого-то, видно, и мерили по пяти да по шести… А если б нельзя было уйти, если бы чудище столкнулось с нами!.. Что скорлупу, раздавило бы наш пароход… Принимай тогда смерть неминучую, о спасенье тут и думать нечего!.. Намедни в Царицыно чумак собачонку фурой переехал — не взвизгнула даже, сердечная… Так бы и с нами было — пошел бы я ко дну и был бы таков».
И напал на него страх смерти, и одолела его тоска. "Утонуть!.. Утонуть накануне свиданья с Лизой… Помилуй господи и сохрани от напрасныя смерти!.. Мне что… Захлебнулся — и дело с концом, а ей-то, бедняжке, каково будет?.. Станет убиваться, изноет вся, истоскуется… А впрочем, молода еще — поплачет, потоскует, по времени забудет и утешится… Молода еще — другого найдет…
А ты лежи себе в могиле… Холодно, сыро, темно!.. Вот и здесь и холодно, и сыро, и тёмно… Господи! не в могиле ли я?.. Вот и шевельнуться не могу, холодно и сыро. Когда это чудище сверкнуло кроваво-огненными глазами, оно, может быть, ударилось об наш пароход и затопило его… От удара я не вспомнился, обеспамятел, а теперь очнулся в могиле…
Да нет — у меня мысли в голове, значит я жив, в могиле мыслей не бывает… Сидели мы раз с Митенькой у Брайтона в Петербурге… Чай пили… Англичанин из Америки был тут — как бишь его?.. Нет, не вспомню!.. Еще так хорошо по-нашему говорит. Какой-то особенной веры — в Америке много ведь вер, что ни город — то вера… Какой бишь он веры?.. Не могу вспомнить… У нас в России нет такой… Так он говорил тогда… что бишь он говорил?.. Тогда я много думал над тем, что он сказывал, и поверил и теперь верю; если женюсь, и Лизе велю верить, дети родятся — им велю верить…
Что же он говорил?.. Не могу вспомнить… Ах да… Человек не умирает, в минуту смерти он только что забудется, тотчас очнется — и увидит себя на страшном суде… И все тут с ним, все — от Адама до последнего человека, и всем кажется, что они забылись мертвенным сном на одну лишь секунду… Тысячи лет прошли, а каждому они секундой показались… И всем так, всем — от Адама до самого последнего человека… Ведь у бога, что миг, что тысяча лет — все одно… Значит, я еще не умер, а то бы стоял теперь на страшном суде… А хорошо говорил тот американец, — так бы все и слушал его… Если я думаю, значит живу, он говорил, стало быть я не умер… А как темно, как холодно и сыро… Господи! да когда ж это кончится, скоро ли свету нам дашь?.. А, вот и свет!.. Рассветает!.. Отчего ж это сегодня рассвет так быстро идет!.. Не успела заря заняться, а уж совсем светло… Это что-то особенное, что-то невозможное… Живу ли я?.. Нет, нет, вспомнил — у нас в Коммерческой академии физике учили… Оптические явления… Нет, не в физике, а в физической географии…
Ну да, конечно, в физической географии — еще учитель такой был рябенькой, приземистый, как бишь его звали — забыл… Он это рассказывал, а физике учил высокий учитель, гладкий такой, с рыжими баками. А ведь Флор Гаврилов ничего не знает об оптических явлениях, и, как я думаю, он теперь удивляется такому скорому рассвету… И все удивляются… Даже боятся… Народ суеверен, ничего не знает он про оптические явления… Сходить разве к Флору Гаврилову, объяснить ему?.. Да нет, холодно, сыро; кажется, сними только шинель, тотчас замерзнешь… А! пристаем… Скоренько же доехали… Как не хочется одеваться… А надо… Ну ничего, оденемся… Ничего, теперь тепло, не сыро… Что это за колокольчик?..
В городах ведь запрещено ездить с колокольчиками… Звенит, и не простой колокольчик, а ровно серебряный, либо стеклянный… Что ж это такое?.. Это не Макарий… А!.. Устье Иргиза… Должно быть, лоцман впросонках давеча назад повернул… Прошу покорно! И по Иргизу бежит пароход… Какие нынче, однако, стали у нас хорошие пароходы строить — по песку ходят… Приехали!.. Доронинская мельница!.. Ишь как шумит, ишь как плещут волны… Десять поставов!.. Кому-то отдаст ее Зиновий Алексеич? Лизе или Наташе?.. Я бы тут иное завел — тюленя бы стал молоть… Славный у них дом на мельнице… И зачем было им в Вольск переезжать, понапрасну только тратились?.. Цветы-то какие!.. Осень на дворе, а у них розаны в полном цвету… А розаны-то какие… Без малого аршин поперек… Яблоки-то!.. Котлы пивные. И как это они сучьев не обломят?..
А! это оттого, что Лиза садами занимается, она все может… А!.. На крыльцо Татьяна Андревна вышла… С чулком. Чулок вяжет, а спицы в руках так и вертятся… Зиновья Алексеича, должно быть, дома нет… Ну конечно, нет дома — ведь он в Астрахань уехал, там у него белугу поймали — двадцать сажень длины… Икры-то сколько должно быть!.. Чуть не на целую баржу… А Лизы нет… Что ж это такое?.. А!.. Колокольчик!.. Едут… Таратайка подъехала — Наташа с Веденеевым… А Лизы нет… Спросить бы — да нет, не могу, силы нет… А!.. Мчится чудовище, и все тонет в кровавом блеске страшных глаз его… Жив ли я?.. Нет, думаю — значит, живу… Американец так говорил… Опять же я не на страшном суде, стало быть не умирал!.. Что ж это?.. А, догадался… Давеча на Бакалде хотел я рубашку сменить, да позабыл… Это теперь не я думаю, а рубашка… Ну да, да… Экая скверная!.. Вот я же тебя… В клочки изорву!.."
И только что поднял руку, как рубашка его в зубы. Проснулся Никита Федорыч с синяком на скуле: с вечера положил он на верхнюю койку тяжелую суковатую козмодемьянскую палку — свалилась она и прямо ему на лицо…
Оделся, вышел на палубу. Последние тучи минувшей непогоды виднелись еще на западе, а солнце уж довольно высоко стояло. Посмотрел на часы — восемь. На палубе уж сидело несколько человек. Никита Федорыч прошел в третий класс, но не нашел там Флора Гаврилова.
Поднялся наверх к самому рулю, там сидели капитан, лоцман и еще два-три человека. Хоть по правилам вход наверх запрещен, но первоклассных пассажиров пускают. Ласково поздоровался Меркулов с капитаном и спросил у него:
— Что это ночью случилось?
— Ничего не случилось, — отвечал капитан.
— Как ничего! Делали промеры до шести футов. И потом что-то такое чудное, странное.
— «Сампсон» навстречу нам попался. Место было узенько, пришлось принять в сторону, — сказал капитан.
— «Сампсон»? — спросил Меркулов.
— Да, «Сампсон» — первенец наших больших пароходов, — отвечал капитан.Без малого пятьсот сил. Такому богатырю поневоле дашь дорогу!
— Слыхать-то слыхал я про «Сампсона», но до сих пор не видывал,молвил Меркулов. — А сколько баржей он водит?
— Как случится, — отвечал капитан. — По пяти, по шести.
— Шесть барж! — удивился Меркулов и пошел к Флору Гаврилову.
Его все-таки не было видно. Думая, что сошел он вниз за кипятком для чая, Никита Федорыч стал у перегородки. Рядом стояло человек десять молодых парней, внимательно слушали они россказни пожилого бывалого человека. Одет он был в полушубок и рассказывал про волжские были и отжитые времена.
— А вот на этой на самой горе разбойник Галаня в старые годы живал. На своих на косных с молодцами удалыми разъезживал Галанюшка от Саратова до Нижнего и много на Волге бед натворил. Держался больше в Жигулях, а только что зачнется торг у Старого Макарья, переберется сюда. Тут у него в горе выходы вырыты были, и каких богатств тут не было схоронено. Окопов наделал Галаня, валы насыпал на случай обороны, — и теперь их знать. Пушки на окопах у него стояли. Сколько раз солдат на него высылали, — каждый раз либо отобьется, либо на Низ, в Жигули уплывет. Обиды были от него великие, никому спуску не бывало, одну только Хмелевку не трогал; там ему бабы хлебы пекли и всякий харч его артели доставляли. Оттого и не трогал, оттого и было хмелевцам житье повольное, хорошее, вдоволь нажились они тогда от Галани… Вон она, Хмелевка-то! — прибавил рассказчик, указывая на выглянувшую из-за нагорного мыса слободу, что раскинулась в полугоре вдоль по течению Волги.
— Хмелевка! — с удивлением сказал Меркулов. — Неужто в самом деле? Значит, к Васильсурску подходим.
— Еще один мысок обогнем, будем на Суре, — заметил рассказчик.
Скоро же идем, — сказал Меркулов, взглянув на чаем. — Десяти еще нет, а мы больше половины пути пробежали.
— Гораздо бежим, — молвил рассказчик. — Солнышко не закатится, будем на месте. — И, маленько помолчав, снова повел рассказы про старинных волжских разбойников.
Бежит, стрелой летит пароход. Берега то и дело меняются. Вот они крытые густой изумрудной зеленью, вот они обнаженные давними оползнями, разукрашенные белыми, зеленоватыми, бурыми и ясно-красными лентами опоки. Впереди желтеют пески левого берега и пески отмелей; видится, будто бы водный путь прегражден, будто не будет выхода ни направо, ни налево. Но вот выдвинулся крутой мыс, снизу доверху облепленный деревянными домиками, а под ним широкая, синеводная Сура, славная своими жирными, янтарными стерлядями.
Пароход стал на стрежне, к пристани не причалил. Дров до Исад (Пристань Исады в 68 верстах от Васильсурска и в 88 верстах от Нижнего.) было достаточно, надо было только свезти на берег пассажиров, ехавших до Василя, и принять оттуда новых, если случатся. Несколько лодок окружили пароход. Приплывшие бабы протягивали вверх третьеклассным пассажирам колоба пшеничного хлеба, сайки, крендели, яблоки, огурцы, печеные яйца, пироги с рыбой. Зазыванья торговок, их перебранки и звонкие крики разносились по всему плесу. Напрасно водолив и рабочие во все горло кричали на баб, чтоб не лезли они к пароходу, — лодчонки кругом его облапили. Наконец, привезли новых пассажиров, пароход слегка двинулся и минут через пять летел уж по реке, меж пологих песчаных берегов… Суры не видно уж было, стала из виду теряться и высокая крутая гора Васильсурская.
Новых пассажиров всего только двое было: тучный купчина с масленым смуглым лицом, в суконном, тоже замасленном сюртуке и с подобным горе животом. Вошел он на палубу, сел на скамейку и ни с места. Сначала молчал, потом вполголоса стал молитву творить. Икота одолевала купчину.
Села еще на пароход какая-то странная женщина. По виду и одежде ее трудно было догадаться, кто она такая.
Была не молода, но и не стара, следы редкой красоты сохранялись в чертах лица ее. Одета была она в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на голову надет в роспуск большой черный кашемировый платок. Ни по платью, ни по осанке не походила она ни на скитских матерей, ни на монахинь, что шатаются по белу свету за сборами, ни на странниц-богомолок. Все было на ней чисто, опрятно, даже изящно. Стройный стан, скромно опущенный взор и какой-то особенный блеск кротких голубых глаз невольно остановили на ней вниманье Меркулова. «Не из простых»,подумал он, глядя на прекрасные ее руки и присматриваясь к приемам странной женщины.
— Воды бы выкушали, — сказала она, обращаясь к тучному купчине.
— Не годится, матушка! Не поможет, — едва мог ответить тот.
— Отчего ж не поможет? Попробуйте.
— Не годится, матушка… Потому это от ботвинья… Отдышусь, бог милостив.
Через несколько минут купчина в самом деле отдышался, а отдохнувши, вступил в разговор:
— Из Талызина, матушка, изволите ехать?
— Из Талызина.
— На сдаточных до Василья-то ехали?
— На сдаточных.
— Дорогонько, чать, дали? — молвил купчина и, не дождавшись ответа, продолжал: — Нонича, сударыня, эти ямщики, пес их возьми, и с живого и с мертвого дерут, что захотят. Страху не стало на них. Знают, собаки, что пешком не пойдешь, ну и ломят, сколько им в дурацкую башку забредет… На ярманку, что ли, собрались, Марья Ивановна?
— Придется денька два либо три и на ярманке пробыть, — отвечала Марья Ивановна.
— А после того опять в Талызино?
— Нет, в Муроме надобно мне побывать. Поблизости от него деревушка есть у меня, Родяково прозывается. Давненько я там не бывала — поглядеть хочется… А из Родякова к своим проберусь в Рязанскую губернию.
— А в Талызино-то когда же?
— И сама не знаю, Василий Петрович. Разве после Рождества, а то, пожалуй, и всю зиму не приеду. В Рязани-то у меня довольно дел накопилось, надо их покончить.
— Эх-ма! А я было думал опять к вашей милости побывать… Насчет леску-то, — сказал Василий Петрович.
— Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, — отвечала Марья Ивановна. — За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете. Стало быть, нечего больше и говорить.
— Растащут же ведь его у вас, матушка. Сами знаете: что ни год, то порубка, — сказал Василий Петрович.
— Ежели три-четыре дубочка, да десяток-другой осиннику срубят, беда еще не велика, — заметила Марья Ивановна. — Опять же лес у меня не без призору.
— Караулы-то ваши не больно чтобы крепки были, сударыня, — сказал Василий Петрович.
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Сергеюшкой я очень довольна и другими, кто живет с ним. Берегут они лесок мой пуще глаза.