Мелконян Агоп
Бедный мой Бернардье
АГОП МЕЛКОНЯН
БЕДНЫЙ МОИ БЕРНАРДЬЕ
перевод с болгарского Жеко Алексиев
Съежившись за колонной, я безутешно рыдаю, оплакивая Бернардье, самого себя, а заодно и унесенный потоком с головы +МН-103 красивый венок из ромашек...
В зеркале - чужое отражение. Печальное лицо с небольшой бородкой, заострившиеся скулы... Ничто не напоминает о прежнем +ВВ-561 - так я именовался до того, как очутился в бедламе Бернардье. Некогда у меня были широкие плечи, выдававшие недюжинную физическую силу, мускулы, которые так и играли под кожей, я обладал голосом категории "А", но утомительные переезды под палящим солнцем и борьба за энергию иссушили мое тело. Магистрали Бернардье не признавал, и мы вынуждены были трястись на примитивных повозках, крытых пестрым брезентом, подальше от главных дорог и людских глаз, скрываясь от космической полиции и избегая электронных радаров групп супернравственности, ночевать в раскинутых на скорую руку шатрах, укладываясь на соломенные тюфяки вплотную друг к другу: плечо к плечу, бедро к бедру, да еще вдобавок выключаясь на ночь, ибо Бернардье беден и ему приходится экономить. Господи, до чего же беден этот Бернардье!
И так уже целых десять лет. Не сомневаюсь - он ненормальный. Да оно и видно - этот отшельник до сих пор ходит в затертых донельзя костюмах двадцатого века и носит галстук-бабочку из красной ткани с искоркой. Вообще-то он добряк, но не может сдержать отвратительной дрожи и поминутно не отплевываться, потому что сигары горчат. Он и впрямь добряк, любит нас как собственных детей, заботится о каждом, но у него вечно пусто в карманах, и по вечерам он отправляет - КТ-767 воровать для себя съестное, а потом прячется с добычей за шатер и с жадностью голодного пса набрасывается на нее, утирая слюни прямо рукавом.
Таким Бернардье был всегда - ходячий анахронизм, неизвестно зачем выпущенный на волю из исторического музея. И даже тогда, когда десять лет назад мы впервые встретились в его тесной конторке - так он именовал пустой контейнер, приобретенный по случаю у разорившейся коммерческой фирмы и установленный в какой-нибудь сотне метров от городской свалки.
Подозрительно озираясь, хотя бояться было некого, он заговорщицким тоном спросил:
- Ты знаешь, что такое театр, мой мальчик?
И поскольку вид мой подсказывал, что утвердительного ответа ждать не приходится, продолжил:
- О, театр - это изумительная вещь! Представь себе пустую сцену, которая внезапно оживает, превращаясь то в дом, то в городской рынок или зал суда. Понимаешь, сцена способна вместить в себя весь мир, высвечивает судьбы и характеры, на ней сплетаются в тугой узел конфликты, но все это вымысел, придуманная людьми игра. Честное слово, не знаю ничего более прекрасного, чем эта игра, мой мальчик! Тебя словно подменяют, ты даже начинаешь говорить иначе, словом, на свет божий появляется другой человек, и ты вдыхаешь в него жизнь...
Бернардье говорил приподнятым тоном, к тому же он обильно услащал свою речь жестами. Похоже, к этой игре он испытывал болезненную привязанность и старался заразить своей любовью и меня.
- О театре я знаю от своего деда, - признался он. - В молодости дед побывал в настоящем театре с плюшевыми креслами и занавесом, с профессиональными актерами. Ей-богу, не вру, он мне рассказывал. Давали что-то из Мольера. Ты знаешь, кто такой Мольер? Впрочем, откуда тебе знать! Вас ведь ничему не учат. Вы же просто третьесортные биомеханические игрушки, не лучше детских кукол с пружинным заводом...
Уже тогда, при первой встрече, мне стало очевидно безрассудство Бернардье, и именно этому безрассудству я преданно служу вот уже целое десятилетие. Я был первым.
Затем Бернардье вложил свои жалкие сбережения и совсем уж крохотное наследство в два десятка роботов моей категории (вторая категория "люкс-А" с долговременной памятью), в повозку, запряженную парой лошадей (тоже биомеханических, они были дешевле), а также в трубы, барабаны, пудру и грим, кольчуги, мечи, парики, бутафорские колонны для дворцов и террас, скамьи, костюмы и еще в миллион побрякушек, которые называл реквизитом. Все это добро он уложил в деревянные лари, после чего, чмокнув коней во влажные ноздри, сказал: "В добрый час!" - и мы отправились в путь. Десять лет назад, в дождливый апрельский день мы помахали на прощанье руками помахали просто так, никому, ведь нас никто не провожал и махать было некому, но уезжать без провожающих грустно, вот мы и махали, пока в синих сумерках не скрылись последние дома Олдтауна. По непросохшему после дождя проселку мы отправлялись неведомо куда, чтобы неведомо кому дарить свое искусство. Ночь заставала нас под открытым небом либо на заброшенных фермах - безнадежно одиноких, но, по словам Бернардье, гордых тем, что несем искры воскрешенной любви в юдоль мировой скорби; бездомные, мы исходили пешком тысячи километров, нас одолевал холод, освистывали мальчишки, родители их обливали нас холодным презрением, град острых как сабли насмешек сыпался чаще, чем брошенные милостыней гривенники, одежды паяцев, толстый слой пудры и румян, шутовские перья и бубенчики на шапках делали нас похожими на пугала. Тысячи километров прошагали мы - ненужные никому, абсолютно никому, но верные своему милому чудаковатому Бернардье, его отчаянной прихоти снова возвратить миру сцену.
- Выше голову, юные леди и джентльмены! - кричит Бернардье. - Перед нами Дарлингтон! Вам, наверное, и невдомек, что Дарлингтон - город старых культурных традиций. Уж здесь-то знают, что такое театр, даю голову на отсечение.
- Мы это уже слышали, Бернардье, - отвечает Осман. - Ты мастер на обещания.
- Зачем ворошить прошлое, мой мальчик. Дарлингтон - воистину изумительный город! Шевелитесь, шевелитесь же! Мальвина, надень атласное платье. Ты ведь поешь "Вечернюю серенаду", верно? Умоляю, будь неотразима! Осман, ты сомневаешься в жителях Дарлингтона, но пусть это не мешает тебе трубить не хуже настоящего королевского горниста. Твой инструмент должен плакать! Антуан, в прошлый раз твои колокольчики никуда не годились.
Позор! Ей-богу, в жизни не слыхал более бездарных звуков. Колокольчики - это тебе не жестяные погремушки, их следует касаться едва-едва, самым кончиком палки, чтобы разбудить нежную хрустальную душу, а не жестяную злобу, вот так: дзиньдзинь, дзииь-дзинь... Доротея, когда танцуешь, не задирай ноги слишком, это неприлично. Юным красавицам запрещено задирать ноги... Ну же, ну же, скорей!
Царит всеобщая суета, из сундуков появляются самые свежие наряды, на лица накладывается грим, ведь вот-вот бродячий театр Бернардье вступит в Дарлингтон. У меня-самый красивый голос, а потому я иду впереди, выкрикивая в картонный конус: - Сюда, пленники скуки! Сюда, охотники за простыми радостями! Приехал театр Бернардье!
Как, вы не слыхали о театре Бернардье? Он гастролировал по всему миру, удостоен множества медалей и осыпан множеством почестей, ибо больше никто не предложит вам столько улыбок и грусти, тоски и восторга! Аплодируйте, аплодируйте!
Фанфары, барабаны, колокольцы, девушки-танцовщицы, шарманки, хохот клоунов, граммофоны с рупорами, и над всем этим - мой голос: - Вы позабыли, что такое сцена. Вы не проливали слез, видя ее волшебное пространство. Стоит взмыть занавесу, и театр Бернардье перенесет вас сквозь время, обдаст огнем человеческих страстей-любви и ревности, нежности и ярости, скупости и терзаний самолюбия.
Запомните: театр Бернардье разбил бивак на городском холме, вас там ждут! Цены доступные.
Скидка для школьников и безработных. Если у вас нет денег, мы примем плату и продуктами. В крайнем случае - несите старые вещи и одежду. Знаменитый и единственный во всем мире театр Бернардье ждет вас!
Прилипшие к окнам жители провожают нас непонимающими взглядами. Некоторые высыпали на балконы и стоят там, как мертвые восковые фигуры: на лицах застыло выражение удивления, безразличия или брезгливости. Под ними вьется пестроцветное шествие Бернардье, но те, что наверху, в своей фрачной строго сти неизлечимо равнодушны и холодны, наша восторженность не в силах тронуть их.
Мы умолкаем, теперь в воздухе безраздельно царит мягкий голос Мальвины. Она поет для вас, господа!
Она желает вам спокойной ночи!
В заключение - выход -РВ-312, которого Бернардье окрестил Жюлем. У него самая очаровательная улыбка и самые грустные глаза, а потому именно ему неизменно вручается цилиндр Бернардье, с которым он обходил публику, уповая на людское сострадание.
- Опустите грошик, господа! Зачем оттягивать себе карманы? - убеждает Жюль. - Каждая такая монетка сама по себе ничего не стоит, но вкупе они означают и ужин для Бернардье, и толику позитрония для нас, а, может, и уплату части налогов. Дно цилиндра выстлано бархатом, монеты и не звякнут, так что тайна дарения гарантируется, однако, бросив чуточку больше, вы услышите сладостный звон, прославляющий вашу благотворительность, и, уляжетесь спать с чувством исполненного долга по отношению к босякам, которые явились, чтобы преподнести вам очаровательное зрелище. Мы преподнесем вам и кое-что еще, чего нельзя объяснить словами... Не скупитесь, господа, купите наши души. Искусству не следовало бы продаваться, но оно всегда продавалось, что делать...
Наутро мы видим: с неба на поляну спустился пушистый ковер, сотканный из белых одуванчиков.
Мальвина носится по нему, ветер подхватывает нежные парашютики, уносит ввысь, и вскоре над поляной начинает бушевать веселая майская метель. Наивный Жюль всерьез верит, что пух одуванчика, попав в уши, вызывает глухоту, и он зажимает их ладонями.
Тончайшие семена не могут повредить его кристаллических микрофонов, но ..."Береженого бог бережет, - считает Жюль. - А черт чем только не шутит..." - Говорил же я вам - Дарлингтон славный город! - торжествует Бернардье. - Денег хватит на пять дней, правда, надо оставить на лак для париков. Как думаете, представление состоится?
- Вряд ли, - не задумываясь, отвечает Антуан.
- Не исключено, - откликается доверчивый Жюл ь.
- В любом случае через полчаса начинаем репетицию. Генеральную репетицию! - Бернардье хлопает в ладоши, и мы ныряем в шатер, чтобы накинуть свои плащи.
Люблю суету за кулисами.
Доротея в волнении лихорадочно ломает пальцы, Антуан фехтует с Йитсом, Осман поднимает тяжести - ему нужна величественная осанка Клавдия. Прикрыв глаза и отступив в сторону, я повторяю один и тот же монолог, который помогает мне преисполниться возвышенными чувствами: О тело, если б ты могло стать паром, в воздухе росой растечься![ Здесь и далее цитаты из трагедии У. Шекспира "Гамлет, принц Датский" даются в переводе Б. Пастернака. ] Слова эти делают меня другим. Сначала я ощущаю, как ускоряется ток физиологического раствора в моих жилах, спадает напряжение, экзотермические реакции вызывают прилив тепла, виталин сладостно диссоциируется, вселяя готовность покорять вершины; и вот я уже как бы парю над шатром и городом, над плотно закрытыми окнами, за которыми покоятся в анабиозе жители двадцать второго века, облаченные в шелковые кимоно и белые ночные колпаки, обутые в бархатные шлепанцы, окруженные ампулами и дисплеями; воспарив над всем этим, я лечу сквозь метель из одуванчиков, прикасаясь к прозрачной синеве небес и оставляя далеко позади Уэльс, Альфретон, Менсфилд, Дархэм, Сандерленд, Дарлингтон, тысячекилометровую полосу одиночества и страданий, свинцовое небо севера и фальшивую позолоту юга:
О тело, если б ты само могло...
Отнимите у нас театр - и что от нас останется? Вторая категория "люкс-А" с долговременной памятью - ничего более! Кто такая Мальвина, не будь она на сцене милой, никем не понятой Офелией? Комплект синтетических мускулов, два литра позитронного мозга да биопроцессор под фабричным номером +МН-103. Кто такой Жюль, не приведись ему в течение двух часов играть Горацио? А Доротея без виноватого лица матушки Гертруды? Или Антуан, не люби мы в нем Лаэрта?
Театр - наш единственный бог!
Сцена - наша земля обетованная! И Бернардье - самоотверженный Моисей, который ведет нас через тернии в осиянные земли искусства, спасая металлические души от коррозии безразличия и опустошенности лени.
Отнимите у нас души, и мы добровольно отправимся на кладбище биороботов, ибо без религиозного культа театра нам, принадлежащим ко второй категории "люкс", остается только прислуживать по дому, ухаживать за садом, продавать цветы, мыть улицы, работать поварами или гувернерами, но побыть королями, датскими принцами или рыцарями без театра нам не дано. Отнимите у Османа иллюзию, будто он недавно сделался властителем Дании, и он безвозвратно превратится в бродягу, бездомного пса в образе человеческом, нищего, вора, мошенника - в презренную кучу платины, кремния, кобальта и протеинов. Бернардье подарил ему жизнь в искусстве, подобно тому как бог вдохнул жизнь в вылепленную из праха фигуру Адама.
Искусство несет нам избавленье oт слепоты, порока и агонии. А что спасет вас, люди?
Всё готово. Занавес поднимается. В свете прожекторов внезапно растворяется тот мир, который оскорблял, унижал и грабил нас; откуда-то сверху ласковой рукой тянется луч и, скользнув по бутафорской колонне, упирается в замшелые камни крепости. Сейчас Бернардо спросит: "Кто здесь?" - и все мы вздохнем с облегчением, ведь эти несколько квадратных метров теперь наши и только наши. Здесь нет места полиции, налоговым инспекторам, мертвым теням из паноптикума человечества; нет места высокомерной насмешке в опустошенных транквилизаторами глазах.
ФРАНЦИСКО: Нет, сам ты кто, сначала отвечай.
БЕРНАРДО: Да здравствует король! Прощай, Дарлингтон. Добро пожаловать, Эльсинор.
Такого головокружительного успеха не ожидал даже Бернардье; он так и носится за кулисами, хлопает в ладоши, его сигара оставляет в воздухе дымные траектории; изловчившись, он щиплет первую попавшуюся под руку актрису и без устали повторяет:
- Что я вам говорил?!
Дарлингтон - славный город, пришли уже тридцать шесть. И все платят. А ты не верил, Антуан, эх ты, хронический скептик. Тридцать шесть человек, пардон-тридцать шесть зрителей, пришедших посмотреть новую постановку Бернардье!
Взгляни-ка, Йитс, нет ли на подходе еще кого? Ну, конечно, как могут они не прийти, это ведь Дарлингтон!
Господи, какой успех! Какой триумф!
Всё как всегда- за кулисами суета, Доротея в волнении лихорадочно ломает пальцы, Антуан фехтует, Осман упражняется в величественной осанке Клавдия, я прикрываю глаза и повторяю свой вдохновенный монолог.
Неужели представление и впрямь состоится?
- Дети мои, на этот раз вы обязаны превзойти себя! Мне нужно, чтобы вы показали подлинное искусство! Бернардье должен пробудить мир! Да, именно так: я пришел в этот мир, чтобы всколыхнуть этот холодный людской студень, исторгнуть из него восторг! Что ты так намазалась, Доротея! Куда столько румян? Кто ты - бледная безутешная в своем горе мать или портовая шлюха? Прости, я немного не в себе, следовало бы, конечно, выбирать выражения, но перед спектаклем я всегда теряю контроль над собой...
Ох, Бернардье, да кто же перед спектаклем в себе?
Это ведь самый трудный миг - миг, когда нужно отречься от себя, спустить в свое тело чужую душу.
Занавес поднимается, медленно гаснет свет...
- Эй вы! - орет кто-то из зала.
- Какого черта потушили лампы? С какой стати нам сидеть в темноте?!
Свист и топот.
Начало отнюдь не сулит добра.
Бернардье выходит на авансцену и, неловко поклонившись, поднимает руки, пытаясь утихомирить публику.
- Уважаемые господа, позвольте сообщить вам, что зрительный зал во время театральных представлений не должен быть освещен.
- Еще чего! А как быть с сахарными палочками - наощупь искать?
- Уважаемые господа, - не сдается Бернардье, - позвольте сообщить вам, что грызть сахарные палочки во время театрального представления не полагается.
- Да ладно вам! - подает голос кто-то. - В темноте так в темноте. Эй, дядек, давай сюда своих хмырей с дудками, ну этих, что с бубенцами на колпаках!
Опять воцаряется тишина, и мы снова переносимся в благословенный Эльсинор.
Сейчас пробьет полночь, из мрака выплывет Макс, закутанный в прозрачное белое прокрывало, и поведает истину о своей смерти (великий боже, когда-то эту роль играл сам Шекспир!). Сотни раз слышал я эту историю, но снова и снова внимаю ей, словно знакомлюсь впервые; в этом и заключается волшебство театра: всё известно и в то же время неизвестно, всё всегда повторяется и каждый раз оказывается неожиданностью, ты в сотый раз переживаешь пережитое до тебя тысячами, но каждый переживал посвоему, у каждого был свой собственный "Гамлет".
А вот и мой Гамлет:
Святители небесные, спасите!
Благой ли дух ты или ангел зла, дыханье рая, ада ль дуновенье, к вреду иль пользе помыслы твоими...
Слова, слова... все дело в словах! Нельзя не швырнуть их во мрак, иначе они просто разорвут тебе грудь, где шевелятся словно живые, раскаленные, язвящие душу угли, ежесекундно грозящие поджечь фитиль невиданного по мощи заряда; слова выстраиваются во взрывоопасные цепочки, они ждут своего триумфа - стоит произнести их, как воздух в гремучую смесь:
...Не дай пропасть в неведеньи.
Скажи мне, зачем на преданных земле костях разорван саван? Отчего гробница, где мы в покое видели твой прах, разжала с силой челюсти из камня, чтоб выбросить тебя?..
Призрак зовет меня. Я следую за ним.
Откуда эта скорбь в душе? Говорят, смерть естественна, с лукавой хитростью она прячется в нас и во всем, что нас окружает... Как избежать встречи с ней, если клеймом ее отмечена каждая клетка в теле?
Нет, мне этого не понять. Если смерть - это нечто естественное, то почему ее так страшатся? Почему люди так и не смогли привыкнуть к ее лику? Почему гонят прочь, льют слезы, рвут на себе волосы, ведь куда проще научиться умирать?
Твоя смерть, отец, не останется неотмеченной, но что это изменит?
Мщение... какой примитив! Смерть за смерть, око за око: неужели отвечать преступлением на преступление - это достойно? Не вижу смысла, ведь отец Гамлета по-прежнему останется призраком.
Разве я не прав, Бернардье?
Я хочу знать, отчего все это так бередит мне душу.
Ведь это только слова, только игра? Макс живехонек, Гертруду играет добрейшая Доротея, колонны бутафорские, меч пластмассовый, так почему же душа у меня не на месте, Бернардье? Всё знаю, всё понимаю и тем не менее... Разве может быть, чтобы слова были во всем виноваты?
Разве они нечто большее, чем набор звуков? Как могло случиться, что слова этой истории, известной с незапамятных времен, так наэлектризовывали мою позитронноплатиновую душу?
Зачем человеку делать из смерти фетиш? Не могу понять. Тут, вероятно, дело в том, что самому мне умереть не дано. Но ведь я и не живу, верно? Я всего лишь вещь, а вещь изнашивается, выходит из строя, ржавеет, но только не умирает. Вещи не умирают. Итак, я вещь, которая играет Гамлета, ясно? Умереть я могу лишь на сцене, что и делаю сотни, тысячи раз, но в действительности у меня просто пластины покрываются красноватым налетом, синтетические мускулы теряют эластичность, уничтожаются позитроны в черепной коробке, плутониевые батареи стареют и садятся. Вот и всё.
Я вещь. Вещь, которая играет Гамлета. Играет Гамлета для зрителей-людей. Для людей, которые его, Гамлета, не понимают.
Где же обрыв в цепи, Бернардье?
Твой обычный ответ: "Такова театральная жизнь, мой мальчик".
Но тогда театр - штука очень жестокая!
Может, все было бы иначе, понимай я, что такое смерть.
Освобождение? Высшая форма страха?
Путешествие? Покой? Или доказательство, что жил? Ни то, ни другое или всё вместе? Смерть для меня - пустой звук, лишенное значения слово, вроде понятий сыновний долг, любовь к матери, месть. Я только играю, Бернардье.
Произношу слова, которым ты меня научил, но они повисают во мраке между нами и публикой: мы их не выстрадали, она - не понимает. Ты навсегда изменил нас,заставил забыть буквенно-цифровой код, называться чужими именами и взваливать на себя бог знает чьи судьбы; ты похитил у нас бесхитростную радость биоробота - чувствовать себя самой умной вещью, взвалив на наши плечи непосильную, ужасную человеческую ношу. Я никогда больше не буду счастливым +ВВ-561, мой крест - оставаться Гамлетом.
Ты говоришь: "Такова театральная жизнь, мой мальчик!"
В таком случае, театр создан только для людей, Бернардье. Ибо роботы никогда не повелевали, не обменивали на власть собственное достоинство, не страдали из-за неразделенной любви, не предавали, не превращались в циников, палачей, идолов. Роботы незлобивы и разумны.
Следовательно, театр - для вас, Бернардье, вас он возвышает и облагораживает, терзает и очищает.
Но почему тогда люди не испытывают нужды в театре?
Я мог бы задать свой вопрос и вслух, на сцене сейчас лишь Полоний и Офелия, но во время представления Бернардье как на иголках, он совершенно не способен вести нормальную беседу и объясняется только стихами; все роли он знает наизусть и, стоя за кулисами, играет вместе с каждым из нас, играет всех подряд: он то высокомерен и подл, как Клавдий, то неуверен в себе, как Гертруда, то лжив, как Полоний, то предан, как Горацио, то влюблен, как Офелия... Он обращается сам к себе, сам себя любит и ненавидит, перед самим собой падает на колени, сам себя обнимает и убивает тоже себя сам... О, добряк, добряк Бернардье!
Рассеянно, будто случайно, я сбиваю пепел с твоей сигары на шелковый лацкан старомодной визитки - просто так, потому что люблю тебя. Ты подарил мне сцену, Бернардье, лучом прожектора согрел мне лицо, и я сумел поверить в себя как в настоящего принца Датского, и не беда, что дворцовые арки и колоннады сделаны из холста.
- Эй, вы! Кончайте эту бузу! - доносится из темного провала зала, и Бернардье, словно получив шок, повторяет жесты и мимику актеров на сцене и чуть ли не полминуты таращится, не понимая, что произошло, - да, трудно перенестись из Эльсинора в Дарлингтон.
- Точно! - подхватывает другой голос. - За что денежки плочены?
Жест, которым Бернардье включает освещение в зале, выдает неизбывную муку. Ему мучительно больно совершать подобное предательство, ведь он собственными руками разрушает спектакль. При свете чары улетучиваются, колонны на сцене выглядят откровенно бутафорскими, царедворцы превращаются в обычных роботов.
- Ей-богу, сроду не смотрел детектива глупее! Ктото пришил собственного брата - ну и что с того? Женился на его вдове - экое дело! А теперь еще и сын его принялся за расследование, как будто не существует полиции. Мура!
- Прошу вас, прошу вас, господа! - пытается успокоить их Бернардье. Никакой это не детектив, а драма великого Уильяма Шекспира.
- Нет, детектив! - стоит на своем любитель сахарных палочек. - Есть тут убийство? Есть! Пытаются разоблачить убийцу? Пытаются. А в конце наверняка будет и возмездие. Значит, это детектив.
- Это классическая драма. Драма о смысле жизни. О бездне отчаяния обманутого сына...
- Хватит лапшу на уши вешать! С самого начала ясно, кто убийца, никакого интереса! За что платили-то?
- Вы, господа, видите здесь только убийство, но разве в нем суть? Обратите внимание на людей, на их терзания, на глубину мотивов, приводящих к конфликтам, на душевные переживания...
- Слушай, пустомеля! - вступает в перепалку невысокий зритель с бородкой. - Я адвокат, в таких делах собаку съел. Мотивы мотивами, но не выставляй на показ свою ученость. Вспомни-ка историю с Гарри Апперкотом? Я защищал его на суде. Он зарезал свою мамашу, потому что она была шлюха. Дело велось следственным отделом, а потом рассматривалось в коллегии уголовной полиции. И никто не пытался представить Гарри жертвой житейской драмы и не болтал о каких-то там мотивах.
- Я ничего не знаю об истории с Гарри... как его там, но судьба Гамлета более полуторы тысяч лет волнует...
- Да кого она волнует? Глупцов? Известно ведь - кто убийца, каковы мотивы убийства, известно, что он будет уличен. Какого черта в таком случае два часа торчать в темноте? - снова вмешался человек с сахарными палочками, которому, очевидно, именно темнота больше всего пришлась не по душе.
- Говорю вам, я был адвокатом Гарри, - гнул свое бородатый зритель. И могу со всей ответственностью заявить: он был абсолютно ненормальным типом! Подобные элементы - язва нашего организованного общества, а какой-то Бернардье пытается представить их здесь как героев. Да вы только вдумайтесь: мыслимо ли, чтобы спустя пятьсот с лишним лет разумные люди с высшим образованием собрались в темноте, чтобы наблюдать "великую драму" датского Гарри Апперкота, зарезавшего свою мамашу-шлюху?
Публика покатилась со смеху.
- И вообразите, что на сцену выйдет какой-то маньяк, - продолжает бородатый, - чтобы убедить нас, будто Гарри терзался, будто его эмоции и душевные катаклизмы имеют какое-то значение! А Гарри был просто-напросто идиотом! И у твоего Гамлета тоже не все дома. Слыхали, что он нес девчонке? Вот уж чепухато. Сам признается, что разум его помрачился.
- Да он только притворяется сумасшедшим, господа, - воспользовавшись паузой, вставил Бернардье. - Притворяется, чтобы испытать Клавдия и Гертруду, посмотреть, как они отреагируют на представление, устроенное бродячими комедиантами.
- Кстати, об этом представлении. Номер с комедиантами - недопустимый психологический нажим. Вырывать подобным образом показания запрещено.
- Причем тут показания! - не сдается Бернардье. - Гамлет хочет поставить их перед судом их собственной совести!
В последнем ряду поднимаемся мужчина лет пятидесяти, в кимоно и черной камилавке. Стеснительно покашляв, он обращается к присутствующим:
- Я не собирался вмешиваться, но повинуюсь долгу. Позвольте представиться: доктор Моорли, психиатр. Господа, принц Датский действительно абнормальный тип. Вы обратили внимание, как часто он говорит сам с собой? Это первый симптом разлада психики. Но куда важнее то, что он говорит! Судите сами: "Быть или не быть"! Другими словами, он кладет на чашу весов собственную жизнь. Следовательно, бытие и небытие для него равноценны. Ему чужд порыв к жизни, но отсутствует и желание броситься в объятия Танатоса. Подобно Буриданову ослу, он колеблется между "быть" и "не быть", потеряв аппетит и к тому, и к другому. А это уже признак психической деградации. Наверное, вы спросите - почему? Да потому, хотя бы, что в его волевом акте нет второго уровня. Перед ним стоит цель, но, чтобы ее добиться, нужно выйти на соответствующий уровень решения, сделать трудный, окончательный выбор между "за" и "против". Находит ли Гамлет решение?
Отнюдь. А это говорит о психастенической структуре личности, попросту - о психической слабости. И что еще важнее, свою психастению Гамлет пытается маскировать якобы волевыми, решительными на первый взгляд действиями. Теперь понимаете?
Он же шизоидный тип. И кое-что совсем уж любопытное. Насколько позволяла темнота, я записал слова Гамлета..
"Вы собираетесь играть на мне. Вы приписываете себе знание моих клапанов". - говорит принц. С чем мы имеем дело, господа? Вам понятно, кто может вообразить себя флейтой? Ваш Гамлет и впрямь интересный случай, Бернардье, исключительно интересный.
Почему бы вам не прислать его ко мне в клинику? Обещаю вам непременно вылечить его. Благодарю за внимание.
Надеяться не на что - представление провалилось.
Бернардье пытался было удерживать зрителей, но они разошлись по домам, даже не посчитав нужным попрощаться. Только любитель сахарных палочек с минуту поколебался, размышляя о том, не потребовать ли возврата денег, но потом великодушно махнул рукой и вышел.
Бернардье спрятался за кулисами. Знаю, он плачет - Бернардье всегда плачет тайком. Не хочет, чтобы мы видели его слезы, ведь он любит нас. И страшится, как бы маленькие соленые капли не обратили нас в бегство.
Мы молчим. Никто не ищет его, чтобы утешить, да и какой смысл, ведь воображение Бернардье рисовало ему овации, корзины цветов, шелковые перчатки, покачивающиеся у декольте веера, теплые улыбки признательности, благосклонный кивок из официальной ложи. Знаю, ты мечтал об этом, Бернардье, а на тебя обрушились ирония и презрение.
И тут раздалось робкое покашливание. Отдергиваю занавес - в зале сидит болезненного вида субтильный человечек с усталыми глазами.
- Прошу прощения, господин Гамлет, - застенчиво говорит он, - меня зовут Уэбстер, Фрэнк Уэбстер. Я музейный сторож, с вашего позволения. А что, продолжение будет?
- Эй, Бернардье! - кричу я. - сидит человек, такой, знаешь, ростом не вышел...
Бернардье бросает на меня взгляд, красноречиво объясняющий мне, что ничего глупее он в жизни не слыхивал.
- Разумеется, мой мальчик, представление продолжится! И запомни: люди делятся не на высоких и низких, а на театралов и нетеатралов.
И вот Бернардье снова появляется на авансцене.
- Вам хотелось бы досмотреть драму о Гамлете, сэр? - вопрошает он.
-Да, если можно. Меня зовут Фрэнк Уэбстер, я награжден за доблесть, вот меня и назначили музейным сторожем.
- А почему вам этого хочется? - гнет свое Бернардье.
- Я не смогу вам объяснить, сэр.
- Может быть, вам нравится театр?
- Не знаю, сэр. Я не получил образования, сэр. Думаю, меня взволновали услышанные здесь слова.
- Взволновали? Вы хотите сказать, что вас взволновал театр?
- Я сказал - "думаю". Может, я и ошибаюсь, кто знает. Я человек необразованный, простой музейный сторож, - неуверенно отвечает зритель.
- Вы словно стесняетесь своего волнения, господин Уэбстер. Да ведь это так по-человечески!
- Правда? Я не знал. Врач советует не перевозбуждаться, говорит сердце может не выдержать. Я ежедневно принимаю кардиолекс.
- Вызванное искусством волнение благотворно, господин сторож. Оно не возбуждает, а возвышает! С какой сцены вам бы хотелось продолжить спектакль!
- Мне понравились слова короля: "Удушлив смрад злодейства моего". А почему злодейство испускает смрад, господин Бернардье?
- Чтобы можно было отличить его от поступков благородных, нравственных. Впрочем, давайте играть, а не вдаваться в объяснения. Итак, спектакль продолжается!