Военного министра Керенского не было в Петербурге, – он уехал на фронт. «В Полоцке – вспоминает Керенский – ко мне в вагон вошел Терещенко и подробно рассказал все, что случилось в Петербурге за последний день большевистского восстания, 5 июля. Во всем происшедшем одно обстоятельство, несмотря на большое впечатление, которое оно произвело на войска, было для нас обоих целой катастрофой». Как раз в эти дни «через Финляндию должен был проехать в Петербург главный германо-большевистский агент в Стокгольме Ганецкий. На русско-шведской границе с уличавшими Ленина документами – это было точно нам; известно (курсив мой. С. М.) – Ганецкий должен был быть арестован русскими властями»… «Мы, Временное Правительство, потеряли навсегда возможность документально установить измену Ленина… Ибо ехавший уже в Петербург и приближавшийся (?) к финляндской границе, где его ждал внезапный арест, Ганецкий-Фюрстенберг повернул обратно в Стокгольм. С ним вместе уехали назад бывшие на нем и уличающие большевиков документы»… «Вся исключительной важности двухмесячная работа Временного Правительства (главным образом Терещенко) по разоблачению большевистского предательства пошла прахом». Совершенно естественно, большевики сейчас же постарались уличить Керенского в вопиющем противоречии: с одной стороны измена Ленина «исторически бесспорный и несомненный факт», с другой, двухмесячная работа Временного Правительства «пошла прахом» и исчезла «навсегда возможность документально установить» измену Ленина. Керенскому, конечно, надлежало сообщить открыто, какую таинственную разведку производило правительство и из каких источников ему было «точно» известно о тех уличающих Ленина документах, которые должен был привезти с собой Ганецкий.
Контрразведка – поясняет Никитин – знала о приезде Ганецкого, хотя бы из телеграмм Суменсон, но «не увлекалась предположением найти на Ганецком бумаги, подписанные германским канцлером или пачку кредитных билетов с препроводительным письмом от Дисконто-Гезельшафт банка». Можно с большей еще определенностью сказать, что никаких «документов» Ганецкий, если бы, действительно, приехал в Петербург, с собой, конечно, не привез бы. Телеграммы Суменсон-Козловского-Ганецкого не оставляют никаких сомнений. «На днях еду Петроград день сообщу» – телеграфирует (дат, к сожалению, нет) Козловскому Ганецкий, подписываясь в коммерческой депеше уменьшительной партийной кличкой («Куба»). «Строчите могу ли сейчас приехать Генрих ждет» – сообщает, очевидно, тот же Ганецкий Суменсон. «Смогу ответить только в конце недели»-отвечает последняя. «Увы, пока надежд мало» – повторяет Суменсон. В чем дело? «Вашу получили» – поясняет Козловский: «Кампания продолжается потребуйте немедленно образования формальной комиссии для расследования дела. Желательно привлечь Заславского официального суда». Суть в том, что против Ганецкого было коллективное выступление журналистов в Стокгольме,[75] на которое в «Дне» остро реагировал журналист Заславский, впоследствии отдавший свое бойкое перо на службу кремлевским покровителям изобличенного мошенника. Можно ли допустить при таких условиях, что Ганецкий беспечно поедет в Петербург с документами, обличающими Ленина в измене? «Дипломатическая» работа министра иностранных дел, по-видимому, главным образом заключалась в том, чтобы убедить Ганецкого через Стокгольмское посольство, что приезд в Петербург никакими неприятностями ему не грозит.
От такой уверенности до провоза компрометирующих документов слишком большая дистанция. Да и зачем, наконец, надо было Ганецкому везти компрометирующие документы и совершать столь чреватый по своим последствиям неосторожный шаг?
Заключение Керенского решительно приходится отвергнуть. Если предположить, что закулисная работа правительственного «триумвирата», о которой не считали нужным осведомить министра юстиции,[76] была так или иначе связана со славянско-америк. бюро, то мы знаем, что бюро это свое расследование прекратило совсем по другим причинам и без всякой связи с преждевременным разоблачением большевиков, давшим им возможность спрятать все концы в воду.
Я неизбежно должен ограничить рамки своего изложения и оставить в значительной степени в стороне выяснение деталей, объясняющих почему расследование о связи большевиков с немцами предпринятое Временным Правительством, сошло в конце концов, на нет. Это – любопытная страница для характеристики общественных настроений революционной эпохи и позиции Временного Правительства, но она нам ничего не даст для разрешения тайны о «золотом немецком ключе».
Опубликование данных о «государственной измене» большевиков, находившихся в распоряжении судебных властей, было совершено от имени двух журналистов – все того же Алексинского, оказавшегося неожиданно в подходящей момент в штабе, и известного народовольца шлиссельбуржца Панкратова, заведовавшего просветительным отделом штаба округа.
«Полгая, что надо принять на себя весь риск и страх опубликования, но не находя свои имена достаточно авторитетными – говорит упомянутое обращение «к русскому обществу» – составители этого протокола сообщили данные двум общественным деятелям… Эти общественные деятели немедленно согласились с нашим мнением и предложили дать свои имена. Нельзя было терять ни часа, так как мы понимали, что через несколько часов будет поздно, а документы из наших рук могут перейти в руки тех, кого они должны изобличить. Напечатать документы в столь короткий срок было чрезвычайно затруднительно… Тогда… пришлось изложить важнейшие данные в виде экспозэ, при чем за краткостью времени нельзя было заботиться о тщательной редакции. Составители «протокола» отмечают, что об «инициативе частных лиц» были поставлены в «известность некоторые члены Временного Правительства», и министр юстиции после переговоров со своими товарищами по кабинету заявил, что «официального сообщения быть не может, но со стороны присутствующих членов Временного Правительства не будет чиниться препятствий частной инициативе». В основу экспозэ было положено донесение о показаниях Ермоленко, пополненных сведениями о том, что «доверенными лицами» в Стокгольме по поступившим данным являются Парвус и Ганецкий, а в Петербурге Козловский и Суменсон.
Экспозэ, сообщенное газетам как бы в частном порядке и за подписью указанных «общественных деятелей», отнюдь не носило официального характера и, следовательно, не могло связывать правительство. Но связало его другое – настроение в «советских сферах»: начался, по характеристике Керенского, «острый припадок боязни реакции». «Началась почти паника»… С первого же момента в «руководящих социалистических кругах» опубликованные сведения произвели совсем другое впечатление, чем на войска в критическую ночь на 5 июля – утверждает тот же Керенский. Одно имя Алексинского в глазах этих кругов имело уже отрицательное значение[77]; появление первоначальных сведений в газете, не имеющей никакого общественного авторитета и плохую репутацию, – в «Живом Слове» (другие газеты по просьбе председателя ЦИК'а Чхеидзе или по распоряжению министра-председателя кн. Львова, как утверждает обращение «к русскому обществу», воздержались от печатания сообщения) еще более усилило отрицательное впечатление. Казалось правительству, надлежало бы немедленно выпустить какое, либо официальное сообщение, оно этого не сделало и, очевидно, сделать не могло, так как находилось в прострации от затянувшегося политического кризиса. Вместо того в газетах стали появляться интервью, в которых участники правительственного «триумвирата», производившие «самостоятельное расследование», – Некрасов и Терещенко, полемизировали и, в сущности, дискредитировали значение акта разоблачения и позиции министра юстиции, инициативе которого приписывалось выступление против большевиков.
Дело доходило до предложения: со стороны Некрасова и Терещенко Переверзеву, вынужденному покинуть ряды правительства, привлечь их к третейскому суду (заявление, напечатанное в «Известиях» 11 июля). Формально перед общественным мнением оставалось только частное сообщение, неубедительное для всех тех, в глазах которых имя Алексинского в то время было уже своего рода «красной тряпкой». Алексинский как бы в частном порядке продолжал свои личные разоблачения, расширяя рамки обвинений и распространяя их на тех, кого в худшем случае, можно было бы упрекнуть разве только в небрежном попустительстве. Эта неразборчивость вызвала резкий отпор Ф. Дана в «Известиях»: он называл орган Алексинского («Без лишних слов») «клеветническим листком», самого Алексинского «бесчестным клеветником» и сообщал, что привлекает автора разоблачений к суду за клевету – «пора положить конец тому потоку грязи, которым… стараются забрызгать всех без разбора». Как все это должно было ослаблять силу выдвинутого против большевиков обвинения. Сколь двойственное впечатление оставалось в демократических кругах от разоблачения большевистской «измены», показывает позиция хотя бы московской газеты «Власть Народа». Этот орган объединенного социалистического мнения, поддержавший не за страх, а за совесть политику коалиционного правительства и проводивший яркую антибольшевистскую линию, пером одного из своих редакторов Гуревича писал в статье «Разоблачение до конца» (8-го июля):…» «отрадно узнать, что просьба Временного Правительства[78] объясняется не его слабостью, не давлением, оказанным на него организациями, считавшими почему либо более целесообразным затушевать и замять это страшное и позорное дело, а интересами самого дела, необходимостью выяснить до конца и вскрыть все, нити, таинственно связывающие вольных н невольных врагов русской революции с германским генеральным штабом»….
«Мы уверены, что…. все честные политические деятели, к какому бы лагерю они не принадлежали, будут одинаково желать полного и всестороннего выяснения поставленного перед революционной демократией темного и страшного вопроса. Ни о каком затушевывании этого дела не может быть и речи.
Если мы хотим, чтобы даже и тень гнусного и страшного преступления не пала на всю революционную демократию, мы обязаны со всем беспристрастием, но и со всей беспощадностью вскрыть отвратительный гнойник и удалить весь гной, вольно и невольно привезенный к нам в запломбированных германских вагонах… Малейшая слабость в этой необходимой хирургической операции может отравить злым ядом всю нашу революции и погубить ее…. Когда вы видите, как «Правда» в целом ряде статей упорно и страстно защищает Ганецкого, теперь уже открыто изобличенного, гнусного изменника – тогда не пеняйте, что широкая публика не видит никакой грани между «Правдой» и Ганецким»…. И тут же буквально рядом со страстными строками Гуревича другой редактор газеты, Кускова, писал: «Работали ли большевики на немецкие деньги – вещь сомнительная. Может быть, работа эта была не от немецких денег, а от глупости и моральной тупости». Публицист «Власти Народа», призывая очистить «авгиевы конюшни старой подпольщины», в сущности переводил вопрос в иную плоскость – несомненно, «лишь относительно очень немногих лиц будет установлена их непосредственная связь с германским штабом», но разве не говорили «многие и многие тысячу раз» большевикам, что «лозунги большевиков в конкретной русской обстановке, а также в обстановке войны, так удобны для целей шпионов и негодяев черной реакции». И вот в июльские дни «негодяи – шпионы, жандармы, городовые» творят свое «черное дело измены». «Какой политической партии могло быть выгодно производить такого рода погром. Несомненно, одно: что во всем этом могли участвовать те, которые связаны не только контрреволюционной слои, но и силой немецкого генерального штаба»
Это отчасти уже косвенная реабилитация большевиков, как политической партии: «сомнений в том, что вы не повторите, больше кровавых призывов уже нет». Так писала Кускова, и революционная демократия в значительном своем большинстве считала долгом
протестовать против огульного обвинения большевиков провокации и шпионаже и взять партию в целом под защиту. Еще 6-го июля в «Известиях» было опубликовано следующее заявление ВЦИК: «в связи с распространившимися по городу и проникшими в печать обвинениями В. Ленина и других политических деятелей в получении денег из темного немецкого источника, Ц. К. доводит до всеобщего сведения, что им, по просьбе представителей большевистской фракции, образована комиссия для расследования этого дела. В виду этого впредь до окончания работы этой комиссии, ВЦИК предлагает воздержаться от распространения позорящих обвинений и от выражения своего отношения к ним и считает всякого рода выступления по этому поводу недопустимыми». Комиссия никогда не сочла нужным довести до всеобщего сведения результаты своего «расследования» – это была комиссия по похоронам всплывшего в июльские дни вопроса[79]. Отдельные заявления ответственных представителей революционной демократии скорее сводились к аннулированию распространенной «клеветы» – Церетелли уже не заподозревал в официальном заседании ЦИК связи большевиков с германским штабом, а меньшевик Либер считал, что обвинения, направленные против Ленина и Зиновьева, «ни на чем не основаны». Троцкий в пленуме ЦК 15 июля мог смело говорить: обвинения Ленина в подкупности «голос подлости».
Пойдемте на заседание московской городской думы 19-го июля. Представитель партии к. – д. Овчинников делает официальное заявление, гласящее, что партия отказывается послать своего представителя в президиум Думы, так как в нем участвуют большевики, которым которым предъявлено обвинение в государственной измене. Заявление Овчинникова, по словам газетного отчета, вызывает «бурные протесты». Протестует сам председатель Думы с. р. Минор, который не считает себя в праве допускать подобных отзывов о целой партии; протестует и городской голова Руднев в виду того, что вина в предательстве большевиков еще не установлена. Изменение психологии ясно, если сопоставить эту позицию с определенным заявлением московской «Земли и Воли» (органа партии с. – р.) 7-го июля: газета тогда требовала «безоговорочного исключения большевиков» из «революционно-пролетарских представительных органов».
Ленин и Зиновьев не стали ожидать момента, когда эта вина будет «установлена», не стали ожидать и решения избранной ЦИК-ом комиссии – не питая «конституционных иллюзий» относительно суда, они с самого начала предпочли скрыться, вызвав некоторое смущение в рядах собственной партии. Официальная революционная демократия, представленная в советах, осудила, конечно, такое уклонение от суда и потребовала от большевицкой фракции «немедленного, категоричного и ясного осуждения такого поведения их вождей». «Вся революционная демократия – говорилось в резолюции объединенного заседания ВЦИК и ИКС.Кр.Д. – заинтересована в гласном суде над теми группами большевиков, против которых выдвинуты обвинения в подстрекательстве к мятежу и организации его, а также в получении денег из немецких источников»… Ответа на формальную резолюцию со стороны большевистской фракции, конечно, не последовало; но ответили в кронштадтской газете скрывшиеся Ленин и Зиновьев: они не желали отдавать себя в руки «разъяренных контрреволюционеров». Им вторил легально Рязанов: «не выдадим старым коршунам своих товарищей». Шестой съезд большевистской партии, собравшийся в Петербурге в конце того же июля, единогласно признал правильным поступок Ленина и Зиновьева, ушедших в подполье[80]. А революционная демократия, с своей стороны, поспешила забыть постановление о том, что «все лица, к которым предъявляются обвинения судебной властью, отстраняются от участия в Ц. К-тах впредь до судебного приговора». Она успокаивала свою совесть тем, что Ленин и Зиновьев «всегда готовы предстать на суд, как только будут обеспечены элементарная условия правосудия» (резолюция петербургского Совета 9 сентября)[81].
Так постепенно шаг за шагом «вздорное обвинение» – по словам Суханова-«развеялось, как дым». Следственная власть продолжила по инерции свое расследование, и 22 июля было опубликовано запоздалое официальное сообщение прокурора петербургской судебной палаты о тех данных, которые могли быть оглашены без нарушения тайны предварительного следствия которые послужили основанием для привлечения Ульянова (Ленина), Апфельбаума (Зиновьева), Колонтай, Гельфанда (Парвуса), Фюрстенберга (Ганецкаго), Козловскаго, Суменсон, прап. Семашко и Сахарова, мичмана Ильина (Раскольникова) и Рошаля в качестве обвиняемых по 51, 100 и 108 ст. уг. ул. в измене и организации вооруженного восстания[82]. Органы революционной демократии вновь протестовали против такого оглашения материалов предварительного следствия, ибо – по словам Мартова в заседании ЦИКа 24 июля – тенденциозные сообщения подготовляют «настроение будущих присяжных заседателей». Забота о беспристрастности была излишня, пелена забвения уже покрывала «сенсации первых июльских дней». «Мы во „Власти Народа“ – заключал свою статью 8 июля Гуревич – не смущаясь ни бранью одних, ни неумным опасением других, будем содействовать разоблачению низких преступников, пробравшихся в среду революционной демократии, будем требовать полного и беспощадного выяснения всего этого страшного дела. Это необходимо для спасения революции, которую большевики довели уже до самого края гибели»… Но «Власть Народа» не избегла общего удела – со страниц газеты постепенно исчезла повесть о «низкой и глупой», по словам большевиков, клевете. Осоргин находил уже вредным «размазывание германской агентуры»… в соответствии как бы с революцией ВЦИКа 4 августа о нездоровой атмосфере, которую создают огульные обвинения в шпионаже….
Таким образом не столько по соображениям беспристрастия и глубочайшего объективизма, сколько по мотивам революционной тактики ликвидировалось дело о «государственной измене» большевиков: после корниловскаго «мятежа» они получили окончательную амнистию[83], и Рязанов с большой развязностью мог требовать в Демократическом Совещании исключения партии к. – д. «из среды общественных учреждений» за «прикосновенность к корниловщине». «Только общество, изуродованное трехлетней войной…. воспитанное в рабстве – и могло так поверхностно отнестись к величайшему проявлению государственной измены» – писал впоследствии в Сибири (в омской «Заре» – № 14. 1919 г.) шлиссельбуржец Панкратов, первым поставивший свое имя под польскими разоблачениями…
Надо, однако, сказать, что этому обществу улики против большевиков в то время, очевидно, не представлялись достаточно вескими – тем более, что и официальное сообщение прокурорской власти далеко не всегда было убедительно формулировано и наряду с Wаrhеit заключало в себе дозу Diсhtung. И это давало повод не только большевикам, но и представителям других социалистических течений (напр., тому же Мартову) обвинять правительственную власть за то, что к расследованию привлечены следователи, ведшие политические дела в период «щегловитовскаго неправосудия», о котором так много говорили в заседавшей одновременно Верх. Следственной Комиссии о должностных преступлениях представителей старого режима. Никто другой, как Короленко, признанный издавна как бы общественной совестью, чрезвычайно ярко высказал сомнения, оставшиеся у него после июльских разоблачений: «большевики – писал он журналисту Протопопову 23 июля – принесли много вреда вообще, но – что хотите в подкуп и шпионство вождей я не верю»… «Старая истина – добавлял наш писатель – нужно бороться только честными средствами, а Алексинский в этом отношении далеко не разборчив» (письмо опубликовано в «Былом», 1922 г.). Может быть, поэтому демократическая печать, и не принадлежавшая к социалистическому лагерю, в свою очередь не очень настаивала перед правительством на ускорение расследования дела о большевиках. Широкое общественное мнение удовлетворилось фактически сознанием, что роль большевиков перед страной разоблачена: «ну, Ленин к нам больше не вернется»– как-то обмолвились «Русские Ведомости». Вопрос о роли немецких денег, к сожалению, вновь тал темой преимущественно уличной печати, опошлявшей, мам всегда, вопрос и на Временном Правительстве лежит значительная доля вины за то, что расследование преступления большевиков не было доведено до конца и покрылось флером отчасти общественного забвения. На этой почве возникла в некоторых кругах роковая для последующего хода русской революции концепция, что Временное Правительство, находясь в зависимости от советов, своим авторитетом покрыло большевиков. Совет «не позволил расследовать обвинение, выставленное против большевиков» – категорически и безоговорочно записывает Бьюкенен в своем дневнике. Остается до некоторой степени психологической загадкой, как мог лично Керенский, сделавшись главой правительства после июльских дней, допустить иди вернее примириться с фактической ликвидацией дела о большевиках. Единственное объяснение можно найти только в том, что сам Керенский до известной степени поддался «советскому» гипнозу о грядущей контрреволюции, что и отмечено в воспоминающих английского посла. Действительно характерно, что глава правительства в речи, произнесенной во ВЦИК-В 13 (юля, ударным пунктом избрал угрозу подавить самым беспощадным образом всякую попытку восстановить монархию, а не искоренение большевистской «измены». В своих воспоминаниях Керенский придаёт делу большевиков такое значение, что говорит: «несомненно все дальнейшая события лета 1917 года, вообще вся история России пошла бы иным путем, если бы Терещенке удалось до конца довести труднейшую работу изобличения Ленина и если бы в судебном порядке документально было доказано это чудовищное преступление, в несомненное наличие которого никто не хотел верить именно благодаря его совершенно, казалось бы, психологической невероятности». Сам Керенский связь большевиков с немцами доводит до полной договоренности между сторонами, – далеко выходящей за пределы уплаты денег в целях развала России по представлению одних и получения их для осуществления социальной революции в представлении других. Керенский готов даже установить прямое координирование обоюдных действий – ударов на фронте и взрывов внутри страны. Эту неразрывную связь он видит и в июльских событиях, последовавших за тарнопольским прорывом. Керенский рассказывает, что при личном обходе боевых позиций на западном фронте у Молодечно он застал солдата, читавшего газету «Товарищ» (одно из изданий германского командования на русском языке), в которой «недели за две» до петербургских событий сообщалось о них, «как уже о совершившемся факте». Керенский мог бы процитировать еще откровенное по своей циничности более позднее письмо Ленина, писавшего 26 сентября Смиглу (письмо было направлено доверительным путем в Выборг) о подготовке октябрьского переворота и толкавшего Смиглу на выступление в Финляндии в виду ожидаемого немецкого десанта. В письме к Смиглу, между прочим, заключалось весьма двусмысленное предложение: «наладить транспорт литературы из Швеции нелегально» (IV т. «Ленинского Сборника»). Ленин предусмотрительно просил Смиглу сжечь это письмо, но Смигла просьбу его но выполнил.[84] По словам Керенскаго, за десять дней до октябрьского восстания правительство из Стокгольма получило аналогичную июльским дням прокламацию немецкого происхождения. До некоторой степени все это соответствовало действительности. Недаром министр иностранных дел Австро-Венгрии Черни после октябрьского переворота писал одному из своих друзей: «Германские военные… сделали, как мне кажется, все, чтобы свергнуть Керенского и поставить на его место нечто другое»
То, что было ясно австрийскому дипломату, не могло проникнуть тогда в толщу народного сознания. Такая концепция была чужда значительной части русской интеллигенции. Когда ген. Алексеев в заседании 15 августа московского Государственного Совещания говорил о немецких марках, которые «мелодично звенели» в карманах тех, кто «выполнял веления немецкого ген. штаба», это уже не производило должного впечатления и скорее вызывало раздражение в левом секторе Совещания… О немецких деньгах не вспомнили и в дни октябрьского большевистского переворота. Вопрос оставался открытым – вес в той же стадии судебного расследования, которым удовлетворилась в июле общественная совесть. Жизнь не стояла на месте и не могла, конечно, ждать объективных результатов трехмесячных изысканий правительственных следователей. Лучшей иллюстрацией к сказанному может служить сцена, отмеченная стенографическим отчетом о втором нелегальном задании московской Городской Думы, распущенной новой властью и собравшейся 15 ноября в здании Университета Шанявскаго. В зал, где происходило заседание, появляется отряд красноармейцев во главе с комиссаром Рыковым, предъявив требование Военно-Рев. Комитета очистить помещение. С разных скамей раздаются голоса: «Сволочи, шпионы немецкие, мерзавцы». Председатель собрания с. – р. Минор предлагает перейти в другое помещение. Прис. пов. Тесленко заявляет протест: «Мы все в своей продолжительной работе, в борьбе с разными предателями и слугами самодержавия, а теперь слугами немецких шпионов, которыми являются Ленин и Троцкий, неоднократно подвергались насилию…. Мы должны просить председателя оставаться спокойно на своем месте и продолжать заседание, пока не будет применена физическая сила». С. – Д. (объединенец) Яхонтов, присоединяясь к предложению Тесленко, однако, решительно протестует против «неуместного» выражения представителя партии к. – д. о том, что мы имеем дело с «предателями и изменниками». Тесленко: «Они шпионы, потому что имеются судебные законно установленные акты, признающие их шпионами». Председатель; «Я снимаю этот вопрос с дальнейшего обсуждения. Вопрос о том, кто шпион или не шпион, есть дело суда. Мы не призваны этого разбирать»
И в драматический момент торжества силы над правом люди все еще старались сохранить псевдоисторическое чувство объективности! Во имя этой кажущейся объективности Чернов в позднейшем (21 г.) открытом письме Ленину вспоминал, как он считал долгом чести защищать его перед петербургскими рабочими, «оклеветаннаго и несправедливо заподозренного», хотя отчасти и «по собственной вине, в политической продажности».
4.Американская сенсация.
Случилось так, что те, кому в июле предъявлено было обвинение в «измене», в ноябре оказались у власти…. Почти через год, в октябре 1918 года, в Америке появился сборник документов (в количестве 70), разоблачавших всю подноготную «германо-большевистскаго заговора». Документы получены были зимою 1917– 18 г. г. в России правительственным агентом «комитета общественной информации» Соединенных Штатов, Сиссоном. Они в подлинном смысле были сенсационны, так как устанавливали очевидный факт неоспоримого получения денег большевиками. В предисловии к официальному изданию сообщалось, что вашингтонский комитет располагал или подлинниками этих документов или фотографиями с них. Так обстояло с первыми 54 номерами.
В приложении воспроизводилось 15 документов, быть может, еще более значительных по содержанию, но относительно их делалась оговорка, что воспроизводятся здесь лишь копии, сделанные на пишущей машине и распространяемые в России в антибольшевистских кругах. Эти копии, как можно было предполагать по циркулировавшим слухам, исходят от контрразведки Временного Правительства или даже от разведки еще царского времени. Подлинность их при сопоставлении с «оригиналами», подлинники которых доставлены Сиссону, не вызывали никаких сомнений у публикаторов. В первой серии можно было прочитать, например, протокол изъятия большевиками 2 ноября 1917 года (в архиве министерства юстиции) из досье «измена» товарищей Ленина, Зиновьева и др., распоряжения германского имперского банка от 2 марта 1917 года о денежных суммах, ассигнованных Ленину и К° для пацифистской пропаганды в России; а в приложении находилось уже прямое указание о количестве германских марок, вносимых на счет Ленина в Кронштадте, или уведомление от 21 сентября Фюрсенберга-Ганецкаго об открытии в Стокгольме варбургским банком, по распоряжению рейхсбанка, счета на «предприятие тов. Троцкого». В основных документах имелось и «весьма секретное» сообщение представителя рейхсбанка комиссариату ин. дел в Петербурге о переводе в январе 18 года 50 мил. руб. в распоряжение Совета народных комиссаров для покрытия расходов по содержанию красной гвардии и агентов-провокаторов, т. е. свидетельство, что и после захвата власти большевики продолжали получать деньги от немцев.
До официального опубликования содержание части «документов» было сообщено газетами, и тогда же было высказано сомнение в их подлинности – вернее утверждалось, что здесь на лицо определенный подлог. В силу этого документы были переданы на рассмотрение специальной комиссии в составе двух профессоров, Джемпсона и Гарпера, которые и вынесли компетентное суждение: относительно первой серии нет никаких оснований сомневаться в их аутентичности; в отношении же копий, данных в приложении, нет полной гарантии их точности, но по существу нет и никаких оснований отрицать их подлинность. С таким заключением комиссии экспертов документы и были опубликованы информационным комитетом в Вашингтоне. Оставим совершенно в стороне возражения, которыя были сделаны в печати, и противоположную аргументацию экспертизы американских специалистов. И то и другое не имеет значения, ибо и критика и защита подлинности сводилась преимущественно к мелочам, к номенклатуре учреждений, к второстепенному вопросу о старом и новом стиле и т. д. Обе стороны по существу мало разобрались в чуждых им делах и отношениях. В результате этого формального исследования текста ничего нельзя было сказать – ни о подлинности, ни о подложности документов.[85]
Реабилитация вашингтонского собрания материалов о большевиках комиссией экспертов делу не помогла. Издание было уже опорочено, и на него постепенно перестали ссылаться. Установившееся мнение в среде иностранцев, критически разбирающихся, можно было бы охарактеризовать словами Массарика: «не знаю, сколько за них дали американцы, англичане и французы, но для сведущаго человека из содержания сразу было видно, что наши друзья купили подделку». Для нас гораздо большее значение могут иметь суждения русской стороны и особенно суждение авторитетнаго историка Милюкова, совмещавшего в своем лице и знания компетентного политика, который вращался в самой гуще современных событий. Вот что писал Милюков по поводу американских документов 3 апреля 1921 года в «Последних Новостях»: «В конце декабря 17 г. в штабе добровольческой армии в Новочеркасске был получен из Петрограда со специальным курьером ряд документов, являвшихся дополнением к тем, которые были напечатаны в дни июльского выступления большевиков.