Она переодевалась, а музыканты сидели со своими бабами и ждали наличных. Женщина наорала и на Писателя. Он пришел, что-то промямлил там, что хорошо, мол, не надо было только, мол, пить. У него недержание было. Он никогда не мог удержаться, чтобы не прокомментировать, не сделать замечание. А Женщина сама знала, как было, и только не надо было петь песню для Писателя, да еще и говорить, что для него. И так все было для Писателя.
Они спустились из гримерной в конце концов, и издатель Писателя стал их звать выпить по последней рюмочке. И надо было пойти, выпить, поболтать-посидеть и потом разойтись. Но Писатель, лидер, не захотел – и так, мол, уже выпили. Он никогда бы не смог быть музыкантом! Потому что все музыканты всегда после выступлений собирались посидеть, попиздить, поддать. А потом уже домой ехать. И Женщина, обиженная, с ущемленным самолюбием, чувствовавшая себя просто какой-то разнесчастнейшей дурой, стала орать на Писателя и обзывать его педерастом. «Пэдэ» – она орала!
Там были одни французы, и, видимо, она кричала «пэдэ», чтобы они поняли. Но в то же время она не кричала просто «мудак». То есть она подсознательно хотела как-то унизить Писателя. Всем же ясно, что он не педераст. И вот его женщина вдруг кричит «пэдэ». Значит, что-то там нечисто, а? Раз его женщина кричит… Ахматова, когда находила в кармане Гумилева записочки от других женщин, сразу заявляла, что пишет стихи лучше, чем он. Но ерунда, не лучше. Хоть и были у него стихи совсем беспомощные, написанные, видимо, прямо по горячим эмоциям.
Писатель с Женщиной дрались на улице. А французы разбегались. Дураки, нет чтобы посмотреть, запомнить – вот она русская душа! Написать потом в мемуарах. Только человек в пролетарской кепке, обожающий Фердинанда Селина, не убежал. Сел с ними в такси, между ними сел. Чтобы Женщина не дергалась и не била опять Писателя. Довез их до дома, а сам поехал в обратную сторону, потому что жил недалеко от театра.
И через день Женщина пошла за визой.
Привет. Привезла твоя подруга письма с укорами. Естественно, отсутствие тебя рядом действует на меня патологически, и я дергаюсь, нервничаю и жду тебя. У меня то же самое, что и в твоем письме: а что бы она об этом сказала, а что бы я придумал и куда бы тебя отвел. Так вот и живу. Нашел, кажется, место, где мы сможем спокойно оставаться вдвоем. Я хочу тебя е…ть. Мне достаточно произнести в голове твое имя, чтобы возбудиться. А мы не виделись уже 33 дня в том году и 11 – в этом. Странно. 11 – это мое число, приносит удачу, и вот оно по такому грустному счету. Не знаю, что со мной случится, когда тебя увижу. Вдруг ты меня не узнаешь. Вдруг я в Питере глупый, некрасивый, никакой. Ну уж нет. Извини. Пишу одну большую сплошную глупость. В общем, прилетай и сообщи – позвони – скажи, когда точно. Из Москвы я вернусь 20-го января, скорее всего. Хотя Москва мне нужна не только для славы, но и для того, чтобы хотя б неделю не пить и не… 25-31-го работаю на фестивале кино. Приедешь – будем вместе. Может, хорошо, если окажемся сразу в сумасшедшем доме. Вдруг представил, как твоя мама ждет дочку из Парижа. И пожалел всех родителей. Но нас жалеть не за что. Мы только сами можем тешить и ласкать друг друга. Кстати, о родителях. «Простую советскую маму» печатают в газете. Фиг, конечно, заплатят много. Но на фестивале заработаю. Одно издательство от «Жулика» отказалось (порнография), но обещало устроить в другое.
Я не изменился. Только я хочу улетать с тобой с открытыми глазами. Мы будем сначала совсем сумасшедшие. Мне кажется, что мы будем ебаться просто везде. Но мы будем и думать, и делать дело. Разбираться. И я буду называть тебя дурой. А в начале марта будем ходить на большой рок-фестиваль. Ищу тебе музыкантов, но среди них у меня связи довольно случайные.
Здесь молнии сверкают. И огненные шары летали ночью над островами. И телевизор сломался от этого – стал психоделического цвета. Снег и дождь идут одновременно. Ходят только метро и такси. Коммунисты совсем охуели. Все, впрочем, тоже.
Жив ли Вильям? Что за бред о социальном различии. Это на уровне слышанной тобой на улице фразы об одной известной русской писательнице.
Я боюсь еще раз написать, что люблю тебя, потому что ты не услышишь желаемого металла в голосе. Я тебя люблю. Все. Жду. Позвони и скажи, когда ждать. Если хочешь неделю сумасшедшего дома, то 24-го. Если не хочешь, то 1-го.
Я тебя жду. Будем одновременно не в себе и в себе, в тебе и во мне. Бегу, несу письмо твоей подруге, с которой у меня одна общая подруга детства. Целую везде. Я даже написать это не могу: все сжимается и напрягается.
Я.
Женщина забрала письмо у знакомой и ушла. Она остановилась на улице у обувного магазина. В витрине были выставлены зимние сапоги. Удешевленные. Она вошла и стала их мерить. Красные, на меху. Ноге было уютно-мягко в них, и сама ступня будто превращалась в мехового зверька. И они бы не скользили по снегу… Она вышла, сказав, что подумает, и побежала в метро. Ехала, закрыв глаза всю дорогу. И она виделась себе на снегу в красных сапогах…
Она почти бежала от метро к дому и пришла запыхавшаяся. Писатель полулежал на их постели с книжкой. И она, подсев к нему, стала, шутя будто, играть с ремнем его брюк, пытаясь расстегнуть. Он тогда снял очки и сам стал стаскивать с нее колготки, задрав узкую ее юбку. И когда он был в Женщине, она будто наконец выдохнула воздух. Будто всплыла из-под воды, где ей не хватало воздуха. «Хуй в пизде – это заверение в жизни. Это значит, что жизнь продолжается». И она, конечно, не купит сапоги. Ей не надо уже. Уже нет.
Писатель видел, как она ходила в советское посольство. Он стоял напротив у магазина детских игрушек и смотрел, как она идет туда. За визой. Стоял и смотрел, как она предает его. Потому что уже даже Ленинград был предательством.
– Я не могу даже убить тебя! Потому что как же я буду жить один?! Строил, строил… Одному жить невозможно, – говорил он уже вечером.
А Женщина сидела и не могла сказать ему – себе даже не могла сказать, – что то, что она сходила за визой, означает, что она уедет.
– Я живу с тобой почти восемь лет! И я не знаю, кто ты такая! Я не знаю, что от тебя ожидать!
И Женщина грустно усмехалась в уме – поэтому ты и живешь со мной, потому что любопытство не прошло. А знал бы, что ожидать, и года бы не прожил.
Писатель ушел на встречу с кем-то из «Известий», или из «Правды», или из ТАСС, которые уже цитировали его. А Женщина стала собирать вещи. Громадную сумку вещей набрала и повезла их к подружке, доставшей ей билет на поезд. Почему она окончательно не собрала вещи? Все? Почему она со всеми вещами не уехала к подружкам? Видимо, она хотела, чтобы все-таки Писатель у нее был. Чтобы они с Писателем были. Чтобы было «я и Писатель», «Писатель и я». Было же в детстве – мама, папа и я, и: я и парень, я и мужчина, я и подружки… И сам Писатель написал ей на своей книжке: «Ты должна любить Писателя. Потому что он не только твой любовник, но и муж, друг, папа и брат. Если ты не будешь любить его, он перережет тебе горло. Только посмотри на его рожу». Имея в виду, что с такой рожей, как на обложке, может перерезать. Почему же он не хотел ее отпустить? Как папа и брат? Как друг?!
Она привезла к подруге сумку, и та тоже сказала: «Что же он не может дать тебе поехать в Ленинград?» А Женщина не поняла – «Как это? Он же знает. Про мальчика…»
– Поэтому и должен отпустить. Чтобы ты поехала, перебесилась и вернулась бы к нему с новой любовью. А так – он не прав.
Они обе засмеялись. Грустновато так и будто думая – ну, мы и стервы! Но вообще-то все были стервами. Женщина в панике писала письма старым друзьям. А они все просто умирали от радости – как прекрасно, что она влюбилась! Как замечательно! И один член вообще написал – почему это должно мешать вашей жизни с Писателем?! Никто, видимо, не понимал их жизни! За каких-то буржуа их принимали, что ли? С раздельными спальнями…
Женщина оставила сумку у подружки и спустилась вниз, в магазин, купить сухих супов. Для Ленинграда. «Какая неудобная у меня Родина! Как в ней холодно и голодно, если бы не мои бедные – их все меньше! – франки», – думала она, что напишет так в Ленинграде, живя там. Она истратила триста с чем-то франков на супы, сухари, шоколад, сардины, виски и вино.
Вернувшись домой, она ходила по квартире и думала – как же я уйду отсюда, если он все время дома? Потому что ей стыдно было собирать свои вещи при Писателе. Какие-то свои тряпочки. Чулки и трусы складывать в мешочек, разглядывать – не порван ли чулок, а нужны ли мне эти трусы. И выбирать, какие покрасивее. А Писатель говорил, чтобы она собиралась.
– Давай-давай. Как только ты уедешь, я сразу отвезу твои вещи к твоему Эдмону.
К переводчику, пожилому человеку. Он был немного как мама Женщины – ему можно было захлебываясь что-то рассказывать, а он не запоминал. И не только из-за склероза. А потому что витал в своих пожилых облаках. Таких смирившихся и спокойных. Находиться с пожилыми людьми, подумала Женщина, все равно что валерианки наглотаться: такое тихое спокойствие наступало, безразличие и ничего особенно не хотелось менять в жизни, в мире. Но этот переводчик Пушкина и Лермонтова был ее другом. И он сказал грустно, одалживая Женщине деньги – делая ей подарок на прошедший Новый год! – что мужчины редко остаются джентльменами, когда расходятся с женщинами. Потому что деньги до этих пор единственный их козырь. Женщине всегда мало денег, всегда не хватает, всегда нужно больше. А они, мужчины, всегда могут не дать.
Женщина думала, что она все-таки жуткая дура. Наивная и ненормальная. Ведь когда у нее не было денег, Писатель даже на сигареты ей выдавал, и она, дура, приносила ему сдачу! Все до копеечки. Не оставляя себе даже на кофе. В кафе посидеть. А когда у нее появлялись деньги, она все тратила. Покупая себе и Писателю что-то. Им вместе. А Писатель никогда не знал, что сколько стоит, и сколько денег у Женщины, не знал. И предлагал только скинуться на покупку плаката Биляля (пр. Автор комиксов). А предложить ей пятьдесят франков хотя бы, когда у нее денег не было, ему в голову не приходило никогда.
Писатель продолжал говорить гадости. Он, мол, жил уже с женщиной старше себя, и это, мол ужасно. Наступает ужасный, мол, момент. И Женщина, как маленькая, пугалась и разглядывала себя в зеркало. Забыв, что та, с кем жил Писатель, была ужасна – толстенная, страшная, сумасшедшая еврейская женщина, нужная Писателю для того, чтобы из рабочего стать поэтом. И это было в шестидесятые годы. Она была его переходной стадией. А Писатель, будто поняв, что думает Женщина, пугал ее уже другим.
– Эта поездка для тебя будет падением социальным. Ты живешь здесь живую легенду.
– Да, я знаю. Твою! Я шла от Савицкого…
– Он сказал, что ты была земляного цвета…
Хуй с ним. Я шла мимо этого мерзкого сельмага, «Имка-пресс», и там стояли какие-то «в валенках», под навесом, потому что шел дождь, и я услышала: «Вот идет знаменитая русская писательница». Я как побежала. И до сих пор не понимаю – послышалось ли мне это или это было сказано с издевкой, полюбуйтесь, мол, или серьезно… Сюр какой-то…
– Дима сказал, что с тобой жить все равно как с ручной гранатой в руке, со снятым предохранителем.
– Дима известный трусишка. Он, когда жил в Союзе, даже с американцами боялся встречаться, сам написал! А я всю жизнь рвалась с ними встретиться. У нас разные темпераменты.
– В Ленинграде ты окажешься среди темпераментных, но глупых людей. И ты сразу это почувствуешь. Всю их провинциальность. Всех этих андеграундных художников с их старомодностью гашишной. Со всеми их пиписюльками глупыми. Я тебя тащу в мир, а ты лезешь обратно – в полумир!
– Я хочу жить свою легенду! Я охуела уже от тебя и твоих книг легендарных!
– Ты дура просто! Ты живешь легенду, свою, нашу! Ты себя со стороны не видишь. На моем фоне, может, у тебя ничего и нет. Но у тебя уже две книги. Во Франции. И в Германии. Французов-писателей на хуй не переводят, а ты пиздишь!
Но Женщина представляла, как опять будет здесь сидеть, с Писателем, с его славой, и мучиться. Потому что не сделала что-то, не пережила, не прочувствовала.
Чтобы не ругаться, они курили. Покурив, они ложились в постель. И Женщина думала: «Он моя вечная фатальная любовь, а Критик моя влюбленность, мой беспредел». И она представляла, как лежит с Критиком в Ленинграде, обнимает его за шею – вот как Писателя сейчас обнимает – и видит она, лежа с Критиком, себя с Писателем и помнит его руки и близорукое лицо с глазами волка. И ей хотелось плакать. А Писатель хотел, чтобы ей было хорошо – тогда и ему тоже, – и он был уже там, на полу, рядом с ее раздвигающимися коленками. И она подумала, что, ой, у меня там ссадина некрасивая на колене. Она вдруг представила, что если сейчас он приблизит лицо – а он приближал, разводя ее колени, – то увидит не «рану» ее влажную, а лицо Критика, как в зеркале. Не себя, а Критика увидит.
– Ой, не надо! Не надо!
И она закрылась, захлопнулась, как форточку захлопывают, двери, окно – в испуге.
– Я хочу жить нормальной жизнью. Приводить сюда женщин, – говорил Писатель, сидя на электрокоте и подгоняя Женщину собирать вещи.
Женщине было грустно-смешно. Она как-то очень аккуратно представляла, как Писатель приводит сюда много маленьких французских женщин. Таких вот, как та девушка, что заплакала, когда Женщина кричала на нее из-за чека музыкантам. И ей было стыдно – получалось, что, для того чтобы вернуть Женщину, Писатель должен был запугивать ее, оскорблять, обижать. Чтобы ей стало страшно и чтобы она никуда тогда не поехала.
В Москве и Ленинграде вводили войска. Это показывали по французскому телевидению. И было страшно. Но звонила мама Женщины и говорила, что хорошо, что военные патрулируют. Что КГБ опубликовало статистику преступности и она увеличилась в три раза, особенно мелкие уличные преступления, кражи, изнасилования и просто избиения людей. Мама только говорила, что патрули рано заканчивают – преступления все ночью, а они после 23 часов уходят.
«Человек, который хотел знать всю правду» не мог примириться с тем, что он не знает всех планов Женщины. Когда она уезжает? Она стояла в ванной комнате и собирала свои тюбики, коробочки, флакончики. И в голове у нее, как в пчелином улье, работали мысли и обрывки каких-то фраз. «Я тебя убью, если ты не приедешь», – сказал Критик по телефону. Он, значит, думал, что имеет моральное право так вот сказать. «Ты, как Гитлер, – что с тобой договариваться: ты назавтра передумаешь», – говорил Писатель. О себе он говорил, что как Святой Георгий, только промахнувшийся… И Женщина честно пыталась поймать мысль, невзначай промелькнувшую, что она не любит Писателя, – но не могла уловить такой мысли. Она смотрелась в зеркало: «Может, мне действительно важнее мои собственные чувства, переживания, и какая тогда разница – буду я с ним или нет, все равно я его люблю…» Но это было неправдой – потому что любить значило «трогать во сне и мешать жить», то есть надо было быть рядом… Она вышла из ванной и сообщила, что завтра соберет последние вещи и уйдет. «Уйдешь… А когда уедешь?» – не унимался Писатель. Он, как ребенок, решал задачку. И предполагал: «Я все понял. Ты не уедешь. Ты уйдешь, потому что это он приезжает».
Наступила ночь. Женщина лежала и вспоминала, что, когда они хорошо жили, она всегда говорила: «Опять ночь, опять спать», и писатель смеялся ее обиде на природу. Она встала и пошла в «шкаф», курить. Она уже два месяца сидела в этом «шкафу», ночами. Это был закуток малюсенький с их стенным шкафом, с громыхающими половинками дверей, с наваленными вещами, не вмещающимися в шкаф, с обувью, стоящей на полу. И Женщина сидела на полу. И здесь же, рядом, были ванная и туалет, без двери. Поэтому их вещи были влажными, особенно смокинг Писателя, который он редко надевал и только просушивал… Она сначала все время писала тут. Но потом ей стало стыдно. Но это было так глупо. Будто Писатель не был поэтом и не знал, как пишут стихи. Вдохновение-то, может, и было вызвано кем-то, но эта концентрация эмоций выливалась в образы, часто совсем не связанные с вдохновившим. Это было даже подло. Получалось, что вдохновивший никакого, вообще-То, отношения не имеет к написанному. Вроде бы даже ни при чем. И про себя Женщина подумала: «Может, я кого-то и вдохновила и вдохновлю еще, но буду ни при чем… Потому что при чем здесь Машка и все, что я написала за эти два месяца?» Она много написала. Много, по отношению ко времени сумасшедшему…
Она сидела, натянув гигантский свой свитер на колени, и слышала, как Писатель не спит, лежит на матрасах за стеной. Иногда по ковру бежал маленький бэби-тараканчик, и она пыталась поджечь его огоньком сигареты, но обычно они увиливали. Она вдруг отчетливо представила, как Писатель остался здесь один. Она уехала. Он, конечно, сильный человек, вены себе резать не будет. Он соберет волю в кулак, наденет черные свои одежды. Вот он сидит и говорит себе, что жизнь продолжается, пожили, мол, вместе и хватит, и надо иметь силы, чтобы жить дальше, выживать, и надо есть. Он приносит на подносике поесть из кухни, ставит подносик на табуреточку и ест курицу зажаренную. И потом, по привычке, ест йогурт. Простокваша по-русски. Это Женщина его приучила любить простоквашу, они все время ели ее после обеда. И он сидит, взрослый седой мужчина, в черном свитере, в очках, и держит эту маленькую баночку, стаканчик пластмассовый с простоквашей, ложечку чайную маленькую и ест… И Женщина тихо заплакала. Ей так жалко его стало, это был такой ужас: взрослый, сильный, всех победивший мужчина с этой простоквашей и ложечкой, один, и у него никого нет, чтобы пойти и заплакать.
Она потушила сигарету под струйкой из крана и пошла в комнату, туда, где злосчастная их постель была и где лежал Писатель. Она села на край и, набрав воздуха, сказала: «Слушай. Я никуда не поеду. Будем вместе». И Писатель детским голосом спросил: «Ты не шутишь?» Или нет, он спросил: «А ты не обманываешь?» И она сказала, что больше не может. Они, как дети, обнялись и потом легли, и не стали… Пытались заснуть, держась за руки. Они часто так спали, держась за руки, трогая друг друга, и это Милан Кундера у них «украл» для своего романа «Невероятная легкость бытия», это они так спали.
Она поехала забрать свою сумку к русской подружке, и та сказала:
– Ты будешь ненавидеть его за то, что он не дал тебе съездить. Каждый раз, когда ты будешь ругаться с ним, ты будешь его проклинать. За то, что не поехала.
Видимо, она была права.
Женщина привезла сумку домой и быстро-быстро, пока не было Писателя, распаковала ее. Там были приготовленные папки с рукописями рассказов, романа, статей – она собиралась в России издателей искать. И супы сухие были приготовлены. Это чтобы не ходить в магазин, в очереди чтобы не стоять, взять и съесть супчик… И виски бутылка. Она открыла и стала пить. Потому что с девятнадцатого перрона как раз вот-вот должен был отходить ее поезд. Спальный вагон на Москву. Там толкались у вагона люди со своими несметными чемоданами и сумками. Тоже с сухими супами, сухим молоком. С вещами – гадкими – на продажу, получше – для подарков, хорошими – для себя.
Проводники уже советские ходили и смотрели, с кого бы содрать 50 франков за услуги. И там уже подкрутили все винты под вагонами и все смазали, и что-то там под вагоном ухнуло, и тетка толстая испуганно прижала к груди пакет с продуктами на дорогу, потому что ресторана нет в поезде.
Женщина сидела за своим столом и пила виски – «Маша-Машенька, прости», потому что она его предала, конечно. Пришел Писатель и, увидев, что женщина пьет, сам выпил стакан виски. Сразу. Чтобы не сердиться.
Она заставила его фотографировать себя. Валялась на их алом покрывале с серпом и молотом, в черных трико, в свитере и в лисице на шее. Хохотала и плакала.
На следующий день выпал снег. И Писатель сказал, что Гурджиев, видимо, был прав – насчет того, что луна питается энергией людей: потому что Женщина была вся зависима будто бы от природы.
Она стояла голоногой у окна и смотрела, как снег идет и не тает. И думала, что: «А у них была страсть» – это про нее с Писателем. А с Критиком была «грязная» связь. Это она так сделала. Тем, что не поехала к нему. И даже если не грязная, то все равно – связь. И она подумала, что, как убийца, взяла и задушила, убила… Уже в голове пелось «А у них была страсть» как насмешливое «А у них была связь!». И даже хуже – уже все было какой-то выдумкой, фантазией, ирреальностью. Но это в детстве так – всевозможная ирреальность, опасная всеможность. Только опасности не ощущаешь. Все могу! – ощущаешь. И разве можно забыть детство? Оно всегда. И возвращается, захватывает своей ирреальностью – беспределом.
1991 г.
1 – 15 января началась бомбежка Ирака
Если кто не знает
Наташа родилась 14 июля 1958 года в Ленинграде.
Если кто не знает, Медведева совсем еще девчонкой, семнадцати лет от роду, свалила из родного ей Питера сначала в Москву, потом – в Италию, а оттуда – в Штаты, куда ее настоятельно тащил ее первый муж. В Лос-Анджелесе она за пару лет выросла до топ-модели; ее доходы, как она мне однажды рассказывала, позволяли ей раскатывать на «Мерсе» с турбоподдувом. Потом она перебралась в Нью-Йорк, – и именно там на какой-то литературной эмигрантской тусовке она познакомилась с Лимоновым, который к тому времени уже перебрался из Штатов в Париж и предложил ей сделать то же самое.
Так Медведева оказалась во Франции. Хотя до встречи с Лимоновым она и занималась литературным творчеством, несомненно, именно Э. Лимонова (который вскоре стал ее вторым мужем) по праву можно считать ее крестным отцом в литературе. По правде сказать, он влиял на нее не только литературно, но и мировоззренчески: Медведева, будучи по-настоящему «человеком сёлф-мейд», нигде и никогда по-настоящему не училась, впитывая в себя, как губку, книги, людей и окружающее ее пространство. В конце концов, в ней сконцентрировалась та же гремучая смесь из русского авангарда, западного мегаполисного космополитизма и социального нонконформизма.
В начале девяностых Медведева и Лимонов возвращаются в Россию. Некоторое время Наталия живет как бы в тени своего мужа, который, нырнув в омут российской политики, постепенно отдаляется от нее все больше и больше. В 1994 году Медведева сближается с Боровом (музыкантом из Коррозии Металла Сергеем Высокосовым), и с того времени ее музыкальная карьера быстро начинает набирать обороты.
Первый ее диск с репертуаром, который Наталия исполняла в парижских кафе, спродюсировал и выпустил на своем лейбле «Звукореки» Аркадий Семенов. Там, наряду с обычным набором песен, присущим эмигрантскому репертуару, было и несколько особенных – к примеру, пронзительная «Московские окна». Тот же Семенов, который в своем проекте «Солдат Семенов» очень плодотворно сотрудничал с композитором Иваном Соколовским, позже попытался быть посредником между Иваном и Наталией, чтобы аранжировать и записать ее оригинальный репертуар (к тому времени у нее накопилось собственных песен на несколько дисков), но с Соколовским у нее не заладилось: стиль работы Ивана показался ей слишком технологичным и «бездушным». Она лихорадочно принялась искать людей и студию, где можно было бы записаться.
Как раз к тому периоду ее жизни относится мое знакомство с Медведевой: мне позвонил Володя Марочкин, с которым мы в то время делали журнал «Русский Рок» и предложил познакомить Медведеву с Круизом – я жил через дорогу от студии этой знаменитой в восьмидесятые годы группы и поддерживал дружеские отношения с «круизерами». Студия Круиза, доставшаяся им по наследству от продюсера Векштейна (художественный руководитель ВИАПоющие Сердца – прим. ред.), во второй половине восьмидесятых вокруг которого крутились такие команды, как Ария, Мастер, Черный Кофе и т. п. и нелепо умершего – задохнулся в собственной машине от угарных газов, была вполне работоспособна и являлась своеобразным тусовочным местом, куда частенько наведывались не только музыканты, типа Расторгуева, Кузьмина, Никольского и прочих рокеров старой закваски, но и персонажи из нарождающейся тогда плеяды так называемых «новых русских». Нам казалось, что гремучий ресурс Медведевой совпадет с бесконечными ночными «сейшенами» круизовских гостей, и из этого сможет получиться хороший альбом. Кстати говоря, впоследствии мы с Наталией часто вспоминали день нашего знакомства – потому что та поездка на круизовскую студию стала для нее, некоторым образом, настоящим приключением, и об этом стоит рассказать особо.
Когда я предложил местному народу познакомиться с Медведевой, о ней мало кто знал. Правда, многие знали имя Лимонова, и этого было достаточно, чтобы Григорий Безуглый, душа и гитарист-виртуоз Круиза резюмировал: «Пусть приезжает, встретим по полной программе». Один из друзей группы, бизнесмен, согласился помочь встретить ее на своей «Ауди». Поскольку в те времена бизнесмены чаще всего выглядели как бандиты, а не наоборот, Медведева, приехав на студию (это в 15 км от Москвы, неподалеку от Люберец, в небольшом зеленом городке под названием Лыткарино) и, оказавшись в окружении не только круизеров, но и спонсоров группы, почувствовала себя (по ее поздним признаниям) на бандитской стрелке.
Сначала разговор не ладился, комкался; наверное, музыкантам она представлялась певичкой из парижского кафешантана, по какой-то прихоти пожелавшая записать диск с рокерами. И тогда, неожиданно для всех, Наталия предложила показать свои песни вживую. Она запела своим незабываемым мощным голосом, народ стал переглядываться, почувствовав, что происходит что-то необычное, неожиданное. Кто-то вслух пожалел о том, что нет видеокамеры. «У меня дома есть камера» – сказал один из братков и выбежал из комнаты. Через десять минут он вернулся – и теперь весь остальной полуторачасовой концерт можно при желании увидеть. Насколько я знаю, та уникальная пленка, записанная люберецким братком, долгое время хранилась у Бегемота из Хуй Забей – с Бегемотом, как, кстати, и с Иваном Соколовским ее познакомили Вася Лонг и Сергей Жариков, – а потом оказалась в коллекции Борова. ХЗ, в конце концов, и стали теми музыкантами, которые помогли Медведевой с ее альбомом.
Серега Высокосов, ради Медведевой пожертвовавший Коррозией, собрал вокруг Наталии несколько музыкантов, и они за год отрепетировали программу-тяжеляк, которую впоследствии «ОРТ Рекордз» выпустила в виде диска под названием «Трибунал Наталии Медведевой». Репетиции проходили в лофте (арт-студии) Медведевой, который ей удалось получить от Московского Союза Художников, и где они с Сергеем бессменно жили – неподалеку от Казанского вокзала, без телевизора, среди книг и аппаратуры своей команды. В начале этого века, кстати, Медведева восстановила свое российское гражданство, но прописаться ей удалось только у мамы, в Питере.
«Трибунал» был насквозь экстремален и ядовит; просто удивительно, что такой откровенно попсовый лейбл взялся за его реализацию. Лозунг легендарной Савитри Деви «Да, смерть!» является рефреном одной из песен того альбома, остальные – по смеси музыки и особого «медведевского» драйва – были не менее гремучи. Многим памятна история с приглашением Наталии на передачу «Акулы пера», с которой она ушла чуть ли не самого начала: ей показалось унизительным отвечать на хамские подколы сопливых девочек и мальчиков, и она публично накрутила им носы, красиво «хлопнув дверью»… Она всегда поражалась, почему ее так часто зовут на телевидение: Медведева его ненавидела, телевизора не имела, а в те моменты, когда ее все-таки уговаривали на телеинтервью, всегда оставалась самой собой – яркой, необычной, не выбирающий слов, «не попортить» дабы своего имиджа или карьеры.
Она могла во время интервью заорать типа еб вашу мать, что типа за херню вы тут меня спрашиваете просто потому, что ее интеллект был куда выше той «планки приличия», которая допускается на ТВ. Я много раз видел, как разфуфыренные тётки испуганно поджимали губы, разглядывая ее, всегда сумасшедшие, но всегда абсолютно идеальные по стилю наряды: она, как ледокол, раздвигала своим высоким ростом толпу, и не заметить ее появления где-либо было бы совершенно невозможно.
Однажды она поставила мне кассету, на которую наговорила свои стихи. Я помнил, что у Борова есть нереализованный проект «НИЛ-66» (эдакая шаманская гитарная психоделика) и сказал ей, что хорошо бы подложить ту музыку на ее стихи. И она, и Сергей обрадовались: оказалось, что они уже пытались сделать нечто подобное, но не знали, будет ли нужно это еще кому-нибудь, кроме их самих. Я стал убеждать их в том, что из этого может получиться отличная вещь, и вскоре Сергей, покорпев над сведением, показал демо-запись, которая впоследствии появилась на публике в виде нового проекта Медведевой и Борова под названием «НАТО».
По духу и энергетике «НАТО», наверное, больше всего напоминало то, что делает Диаманда Галас. Пронзительные тексты Наталии, то вкрадчивым речитативом, то каким-то потусторонним, запредельным завыванием переплетающиеся с наверченными запилами Высокосова очень трудно поддаются описанию. Существует отличнейшая концертная запись, сделанная незадолго до смерти Медведевой, которую вот уже второй год не осмеливается издать ни одна наша фирма, хотя материал, там поистине первоклассный.
Компьютер появился у Медведевой лишь в последний год жизни, и ее очень сильно интересовал интернет. Интересовала даже не техническая его сторона, а творческая. Я могу судить об этом по тому, как Наталия, бывая у меня в гостях, надолго зависала на «подоночных» сайтах и как она заразительно смеялась, найдя что-то, что она считала по-настоящему свежим и интересным. Она хотела подключиться к сети, но из-за того, что дом, в котором она жила, принадлежал к нежилому фонду, быстро сделать это без существенных для нее трат (их с Сергеем, конечно же, нельзя было назвать вполне обеспеченными людьми) технически не представлялось возможным.
И тут мы подходим к самому печальному отрезку нашего рассказа, к удивительно обидной и совершенно неожиданной смерти Наталии.