Им вторили камышовые коты. Ветер доносил запахи тысячелетних кочевий. Когда-то по этим местам проходил Марко Поло, и он тоже слушал эти звуки, вдыхал эти запахи, чтобы потом, томясь в плену, без всяких прикрас рассказать о выстраданном и пережитом н обессмертить имя свое — о, не званием члена великого совета Венеции обессмертить, не подвигами в братоубийственной бойне с Генуей. Простодушным повествованием о землях незнаемых, от которого он не отрекся и на смертном одре, и где сумел даже о никогда им не виданной Руси сказать добрые и правдивые слова.
Привет тебе из урочища Джейранов, праведный странник!..
В одну из ночей лопата наткнулась на каменную кладку. Камни были наподобие тонких кирпичей, замшелые, не тронутые пламенем, плотно пригнанные.
Я вернулся по ходу в колодец, принес лом. Первые же удары отозвались странным подземным гулом. Сердце поднялось к горлу. «Значит, там, за кладкой, пустота», — обожгла мысль. Казалось, прошла вечность, прежде чем один из камней подался и упал к моим ногам. Из образовавшейся дыры пахнуло затхлостью и еще пряным неведомым ароматом. Я осторожно высвободил несколько камней, просунул в отверстие руку.
Она повисла в пустоте. Я взял фонарь и протиснулся во тьму.
…Стены круглой сводчатой комнаты без окон показались мне утыканными множеством разноцветных лампад, как на новогодней елке. Даже в тусклом свете фонаря они переливались всеми цветами радуги. Узорчатый купол поддерживала выложенная яшмой и ониксом мощная колонна. Слева вплотную у стены отсвечивал золотым блеском массивный стол с шеренгой толстых черных книг на нем. У стола — черного дерева кресло с высокой спинкой. А справа — поначалу закрытый от меня колонной — покоился в покатой нише сундук, накрытый чем-то вроде кожаной попоны с нашитыми золотыми бляхами.
Я много слышал про хитроумные ловушки на пути грабителей могильников: про падающие на голову каменные глыбы, про отверзающиеся под ногами колодцы, которые на дне утыканы копьями, про отравленные стрелы, вылетающие из темноты. Конечно, могло сработать и здесь нечто подобное. И все же я без особых раздумий поднял над головою фонарь — рука коснулась холодного гладкого свода, и я ее непроизвольно отдернул, едва не сбив робкое пламя.
Я обогнул колонну. На ней тоже переливались новогодние лампадки, как будто за мпою следило множество кошачьих глаз. Ноги были ватные, я с трудом их передвигал. Казалось, вот-вот обрушится водопад грозных голосов, и мерцающий купол вместе со мной начнет проваливаться в другие времена — на суд и расправу…
Глухая тишина. Пыль под ногами. И на кожаной попоне толстый слой пыли. Я осторожно взялся за ее край и приподнял. Кожа оторвалась беззвучно, невесомая, как пепел. Тогда я сдвинул рукавом попону в сторону — и сноп лучей ударил мне в лицо.
В хрустальном гробу лежала Снежнолицая. Как живая. На щеках проступал легкий румянец, и васильковые глаза смотрели на меня в упор. Венок из золотых листьев и золотых виноградин обрамлял русые косы.
Бирюзовые сережки с подвесками блестели в мочках ушей. Почему-то мне вспомнились красавицы панночки, описанные Гоголем. Да, так колдовски была она прекрасна, столь пугающе струилась ее красота, что я начал пятиться, пока не уперся плечом в колонну.
Нашел! Я нашел Снежнолицую! Значит, легенда — вся, от начала до конца! — правда. Я оставил фонарь у колонны, снова протиснулся в отверстие, вылез по лесенке из колодца и, как зверек, прыжками, бешеными скачками устремился к палатке Учителя. Обогнув дворцовую площадь, я спохватился: как бы не переполошить уставшую за день экспедицию — и перешел на шаг. Поблескивал месяц, как золотая бляха на попоне небес. Хохотала река. Я то и дело оглядывался, как будто за мною кралась колдунья в венке из золотых листьев и виноградин. Зря ты не завернул в Бекбалык, в крепость на изгибе реки, поседевший в странствиях венецианец!
Я потихоньку растормошил Учителя.
— Сергей Антонович, одевайтесь. Надо немедленно на раскоп!
Ни о чем не спрашивая, Учитель облачился в свою видавшую виды брезентовую куртку, и мы зашагали к обсерватории. Первым в усыпальницу влез я. Для его внушительной фигуры отверстие оказалось маловатым.
Я с величайшей осторожностью отделил ломом изнутри несколько камней. Мы оба очутились возле колонны, перед почти угасшим фонарем. Я подкрутил фитиль.
— Руками ничего не трогать, — сказал Учитель странно изменившимся голосом и шагнул к хрустальному гробу. Из-за его спины я подсвечивал фонарем.
Он долго вглядывался в дивные черты Снежнолицей.
Потом повернулся ко мне, положил мне свою руку на ллечо, больно сжал.
— Спасибо, брат, — сказал он шепотом. — Если мир и спасет красота, то лишь такая — пречистая.
Около часа он самым внимательным образом осматривал гробницу, нашел потайной вход рядом со столом, начертил в записной книжке план помещения, прихотливое узорочье купола и колонны. Запыленный овальный поднос на столе оказался поясным портретом Снежнолицей. Художник изобразил ее без украшений, с толстой косой, стекающей по плечу к букетику подснежников. На плече у нее сидел снегирь. Белоснежная кофта была оторочена светло-зеленой каймой с вышитыми снегирями, они прыгали на распускающихся ветках. Краски светились голубизной, как вода северных рек. Портрет казался написанным вчера.
— Это энкаустик — секрет живописи утерян, — сказал Учитель. — Так писали фаюмские портреты. Русская финифть — сводная сестра энкаустика. А теперь пора возвращаться.
Портрет он взял с собой вместе с одной из книг (она была на древнегреческом). Отверстие в гробнице он попросил снова заложить камнями и засыпать глиной. Когда я покончил с этим и поднялся по лестнице, он ждал меня наверху.
— Вы сделали важное открытие, Олег, — строго сказал он. — На вас глядя, я вспомнил себя в восемнадцать лет. В те времена нашел под Усть-Цильмой ископаемых юрского периода. Помню, пустился в пляс.
Второй раз плясал на становище берендеев.
— Снежнолицую нашла вся наша экспедиция, — впервые возразил я Учителю. — Можно, я на один день съезжу в Чарын? Эх, и обрадуется Снежнолицей слепой Ануар…
— Попозднее, Олег, попозднее. Все гораздо серьезней. Утром я улетаю в Алма-Ату, надо поставить в известность академию. Вернусь через два-три дня. Вместе с группой для цветной киносъемки. Не удивляйтесь, если сюда нагрянет сам президент. Но давайте, Олег, условимся: до моего возвращения никому ни слова!
Иначе здесь начнется столпотворение вавилонское. Тут и буровики заинтересуются, и районное начальство валом повалит. Как бы не обрушился свод гробницы.
Единственная защита от любопытствующих — молчание. Очень на вас надеюсь.
— Даже во сне не проболтаюсь — сказал я, прикладывая палец к губам. — А лестницу сейчас же вытащу из колодца и спрячу в кустах.
Засвистал первый сурок. Уже разогревались краски неба на востоке.
Сразу после завтрака Учитель уехал на экспедиционном «газике» в райцентр, откуда летали в Алма-Ату юркие четырехкрылые самолетики. Состояние, в котором он меня оставил, можно передать единственным словом: восторг. Я не мог усидеть на месте, беспрестанно вскакивал, разрубал прутом воздух и, скрывшись от посторонних глаз на другом берегу Чарына, распевал, чтобы слышали и джейраны, и ящерицы, шныряющие по скрюченным стволам саксаула, и молодые орлы, которых нельзя убивать:
Перед ним во мгле печальной
Гроб качается хрустальный,
А в хрустальном гробе том
Спит царевна вечным сном.
Тут же в честь Снежнолицей я принялся сочинять гекзаметром поэму, где повторялась строка: «
И нескончаемо длился осенний божественный день». Да, длился он бесконечно, и я, конечно, не утерпел и как бы невзначай несколько раз подходил к моему колодцу, сожалея, что не могу сейчас же, сейчас показать Мурату невиданное чудо. Назавтра я договорился с ним пойти вечером на охоту, и надо было искать предлог отказаться. Какая там охота, если я должен неусыпно охранять Снежнолицую!
Ночь выдалась черная, безлунная. Зубцы гор слабо обрисовывались в тусклом мерцанье звезд, задернутых полупрозрачной пеленой. Над горами, словно огненные ветви, вспыхивали молнии. К полуночи воздух стал густым, тяжелым. Начало погромыхивать. Странный шум доносился со стороны реки. Я рыскал между палатками, надеясь разыскать брезент или клеенку, чтобы закрыть колодец на случай ливня. Там уже лежали крестнакрест добытые мной сухие жерди. Ничего не найдя подходящего, я решил пожертвовать своей палаткой — в конце концов скоротаю ночь в фургончике, заменявшем нам библиотеку. Палатка стояла на отшибе, среди белых шапок бересклета, и меня редко кто навещал, тем более ночью. Каково же было мое удивление, когда я лицом к лицу столкнулся у палатки с Муратом.
За его спиною чернел ствол ружья.
— Олег, беда идет, — заговорил он приглушенно. — Река распухла, уже несет камни. Будет землетрясение. Или еще хуже — сель. Поднимай всю экспедицию, перебирайтесь выше, на холм.
— Откуда ты узнал про землетрясение? — удивился я. — Даже наука бессильна их предсказывать. С чего тормошить людей?
— Буди всех, буди, пожалуйста! Сурки, землеройки, мыши на закате вылезли из нор, наверх двинулись.
Змеи уползли!
До этой ночи я слабо представлял себе действие землетрясений, разве что по рассказам дедушки. Видя мою нерешительность, Мурат впился в меня мертвой хваткой и буквально заставил поднять всех наших. Пока заместитель Сергея Антоновича неохотно давал указания, пока спросонок кряхтели и чертыхались, собирали рюкзаки, пока грузили на «газик» добытые в крепости реликвии, прошло часа полтора. Звезды исчезли.
Разлилась тьма, она загустевала, как остывающая смола. Выл Чарын. Вдруг со стороны гор скатился громовой взрыв, будто сошла лавина. Казалось, под уклон двинулись циклопические каменные колеса. Удар ветра загасил костер возле буровой, искры скрутило в жгут.
— Бросайте все! Бегите наверх! Иначе смерть! — закричал Мурат.
Все кинулись спасаться, продираясь сквозь заросли барбариса и ежевики. Я тоже помчался было за Муратом, но вскоре остановился как вкопанный: ужаснула мысль об оставляемой на произвол стихий гробнице.
— Олег, ты что, вывихнул ногу? — встревожился Мурат.
— А Снежнолицая! Вдруг пострадает при землетрясении? Я пойду к ней! — И я повернул назад.
— Куда? Вниз? Ни с места!
— Может, прикажешь поднять руки вверх? — рассвирепел я.
Мурат появился во тьме и влепил мне такую звонкую затрещину, что я не устоял на ногах и повалилсяг на склон, но живо вскочил, собираясь расправиться с обидчиком. Мы сцепились, тяжело дыша. Мне было легче волочить его вниз по склону, но он сумел змеиным яодныром оказаться у меня за спиной и больно заломил правую руку.
— Наверх! Или прикончу как шакала!
Его крик растворился в. грянувших потоках ливня, словно над нами разверзлось озеро.
— Мы с тобой расквитаемся. Рваное Ухо, — злобствовал я, подталкиваемый сзади Муратом. Руку мою он так и не отпустил, пока мы не оказались высоко на холме. Я начал разминать затекшее плечо. И в это время внизу прогрохотала всесокрушающая громада селя.
Она была не видна за сплошной стеной дождя, но земля заходила ходуном, как будто под нашими ногами были не твердейшие скальные породы, а стог сена.
Вскоре со скоростью курьерского промчалась следующая громада, затем еще и еще…
Лило до рассвета. Мы промокли и продрогли. Мурат ушел, скорее всего к своим буровикам. После перепалки внизу он не сказал мне больше ни слова.
Солнце еле выползло. От кустов и травы поднимался пар. Я решил никого не искать и спуститься вниз. Сапоги на мокром склоне скользили, как по мазуту. Когда заросли поредели, сквозь редкие плети ежевики, свисавшие с облепих, открылось печальное зрелище. Оно и поныне стоит у меня перед глазами.
По урочищу Джейранов проволоклось железное чудовище, внеземной мастодонт, бессмысленно разрушивший все на своем пути. Буровая вышка была смята в лепешку, как хлипкая модель из алюминиевой проволоки, и заброшена за скалу. Там и сям чернели обляпанные грязью огромные валуны, оставленные селем, вперемешку со стволами ободранных тянь-шаньских елей. Деревья были сломаны, как соломинки. Наш лагерь исчез, на его месте блестела мутная лужа.
А гробница! Что сталось с находкой? Я встал на край небольшого обрыва, ища контуры крепостной ограды со стороны реки. И не нашел ограду. Она была как ножом отрезана и унесена селем. Вместе с обсерваторией. Вместе со Снежнолицей. Там теперь тащилась по камням смирная река, обживающая новое русло. И не река даже — ручеек.
Вот и меня настигла из тьмы веков стрела с кровавыми иероглифами. Она впилась в сердце, я зашатался, и, чтобы не упасть, схватился за ветку дикой яблони.
Вслед за дождевыми каплями яблоня осыпала меня желтыми сплюснутыми плодами с розовыми прожилками. Яблоки глухо простучали по обрыву и закачались на бурой воде.
Как во сне, спустился я к дворцу, приблизился к срезу земли, пропаханной клыком разъяренного вепря, проклятого селя. Подо мною в зловонной жиже плавали обезображенные туши двух круторогих козлов-тэков, кабана, нескольких птиц: то были голенастые коростели. Справа на валуне блестела мокрой шкурой мертвая рысь. Я не смог сдержаться и начал всхлипывать.
Глотая слезы, я посылал проклятье горам, лавинам, разбухшим от дождей озерам над альпийскими лугами, селю, насыщающему утробу из этих озер.
Чья-то рука тронула меня сзади за плечо. Я порывисто оглянулся.
— Зачем плачешь как девушка? — тихо спросил Мурат. — Мужчины не плачут.
Был он в мокрой ковбойке, левая щека разодрана.
— Проваливай! — сказал я. — А то заплачешь тоже.
— Больше всего вышку жалко. Красивые на ней были лампочки, — сказал он невозмутимо.
И тут меня взорвало. Я схватил его обеими руками за грудки и принялся бешено трясти.
— Вышку жалко, вышку, да? А Снежнолицую не жалко? Сам знаю, плакать или плясать. За что меня вчера грозил прикончить как шакала? Зачем руку заламывал как уголовнику? Останься я здесь — и ее не тронул бы никакой сель! Да, не тронул! Проваливай, Рваное Ухо!
В детстве я страдал припадками эпилепсии и хорошо помню то блаженное состояние, которое охватывает все тело перед забытьем. Припадки не повторялись лет десять, но теперь я почувствовал: наваливается, накатывает опьяняющая волна.
— Проваливай, Рваное Ухо! — опять выкрикнул я в побледневшее Муратове лицо.
…А дальше — «
бред небытия, кровавый отсвет забытья, видений Дантовых кошмары; разбой, насилия, пожары, разврат, распад державы, мор, предательство друзей, позор». Слова сплетались в многоцветные хороводы, кивали, подмигивали, слетались и вспархивали стаей снегирей, рифмуясь с тою легкостью, с какою текла в древности речь сказителей и гусляров.
«…Корнями ясеня обвитый, в накрапах сизых грязевых, о брат мой, коростель убитый, что там, в пустых глазах твоих? В ликующем многоголосье лишь ты молчишь, и божий день к созвездью Лебедя уносит твою распластанную тень».
И надо всем — неутешные причитания владыки Бекбалыка, расплавляющие камни гробницы.
…И нескончаемо длился мучительный дьявольский сон.
3. Княгиня радости
— ЭОНА. А ВОТ ЧТО СКАЗАЛ АРИСТОТЕЛЬ: «ЦЕНА ЛЮБОГО ПРЕДМЕТА ЗАВИСИТ ОТ ЕГО КРАСОТЫ. У КРАСИВЕЙШИХ ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ ДОЛЖНЫ БЫТЬ РАБАМИ». ОН ПРАВ. РАЗВЕ ПЛОХО НАХОДИТЬСЯ В ПОЛНОЙ ВЛАСТИ У КРАСОТЫ?
— ЛЮБОЕ РАБСТВО ОТВРАТИТЕЛЬНО. КРАСОТА — ДОСТОЯНИЕ ВСЕХ. ОНА ПОДОБНА ШИРОКОЛИСТВЕННОМУ ДРЕВУ В ЗНОЙНОЙ ПУСТЫНЕ. ДРЕВО УТОЛЯЕТ ЖАЖДУ ПЛОДАМИ, ОДАРИВАЕТ ЦВЕТАМИ И ПРОХЛАДОЙ. НЕУЖЕЛИ ТЫ ЗАХОЧЕШЬ ЗА ЭТИ ЩЕДРОТЫ УВЕЗТИ ДРЕВО С СОБОЙ?
— ТАКИХ БЕЗУМЦЕВ ВО ВСЕ ВРЕМЕНА БЫЛО НЕМАЛО. И НЕ ТОЛЬКО ТЕХ, КТО ДОВОЛЬСТВОВАЛСЯ ГАРЕМОМ. СЛУЧАЛОСЬ, ОДИН НАРОД УСТРАИВАЛ ОХОТУ НА ДРУГОЙ НАРОД. РАЗРУШАЛИСЬ ПРЕКРАСНЫЕ ГОРОДА, ИСПЕПЕЛЯЛИСЬ ДВОРЦЫ И ХРАМЫ, ИСТРЕБЛЯЛОСЬ ВСЕ ЖИВОЕ, КРОМЕ КРАСИВЫХ ЖЕНЩИН. ИХ ОБРАЩАЛИ В РАБЫНЬ, ПРОДАВАЛИ КАК СКОТ.
— НО ВСЯКИЙ РАЗ В ИСТОРИИ ДОБРО И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ТОРЖЕСТВОВАЛИ.
— ТОРЖЕСТВОВАЛИ? В УЖАСАЮЩИХ СЕЧАХ, ГДЕ ПОГИБАЛИ ЛУЧШИЕ, ХРАБРЕЙШИЕ. ПУТЬ КРАСОТЫ ОТМЕЧЕН СТЕНАНЬЯМИ, КРОВЬЮ, ВРАЖДОЮ. ТАК УЖ УСТРОЕНО МИРОЗДАНЬЕ.
— ТЫ ОШИБАЕШЬСЯ, ПОЛАГАЯ, ЧТО РАЗУМНЫЕ СУЩЕСТВА ПОВСЕМЕСТНО В МИРОЗДАНЬЕ ВРАЖДУЮТ;..
Приехавший вместе с главным археологом Казахстана Сергей Антонович нашел меня в горячечном бреду. Температура доходила до сорока. Меня заворачивали в мокрые холодные простыни: кто-то вычитал про это в записках Пржевальского. Не помню, как везли на «газике», как летел в Алма-Ату. Одно и то же видение преследовало воспаленный мозг. Урочище Джейранов. Глухая безлунная ночь. Внезапно все окрест сотрясает громовой удар — это вырывается из заточения нефть вперемешку с газом. Буровая вышка смята, как модель из алюминиевой проволоки, и отброшена за скалу. Неудержимый поток нефти заполняет почти раскопанную обсерваторию, клокочет у стен дворца. «Спасите Снежнолицую! Спасите!» — кричу я, барахтаясь в нефтяных волнах. Стрела молнии поджигает черный поток, все кругом вспыхивает, я задыхаюсь в огненных языках и снова взываю о спасении Снежнолицей…
В университет я возвратился только после ноябрьских праздников. Здесь, в Сибири, давно уже лежала зима. Ребятня каталась с гор на салазках и самокатах, лихо гоняла шайбу по блестевшей как зеркало Оби.
Не заходя в общежитие, я направился к Учителю. Вечерело. В комнате с потертым креслом горела зеленая настольная лампа. Он поднял голову от бумаг, встал из-за стола, широко раскинул руки и обнял меня.
— Наконец-то, наконец-то, голубчик! Ну что, оклемался?
Я высыпал на кресло из рюкзака две дюжины яблок из нашего сада — знаменитый апорт, каждое величиной с кулак. Он живо взял одно, с хрустом разломил, протянул мне половину.
— Слава казакам семиреченским, какой плод вывели! Апорт умудрялись сохранять до нового урожая.
И арбузы — они были у казачков пудовые. Эх, молодость! Катилося яблочко вкруг огорода, кто его поднял, тот воевода, тот воевод-воеводский сын; шншел вышел, вон пошел! Как это называлось, знаете? Конанье. Считалка мальчишечья. Я еще в бабки играл — и как!
Помолодел Учитель, точно четверть века сбросил с плеч. Не хотелось его огорчать, но…
— Сергей Антонович, я пришел проститься, — сказал я. — Ни историка, ни археолога из меня не получится. Я не уберег Снежнолицую. Чем так начинать, лучше податься в кочегары или дворники.
— Хорошая профессия кочегар. И я когда-то шуровал уголек. На пароходе, — сказал он невозмутимо.
— Возвращаюсь домой, в Алма-Ату. Я уже присмотрел себе работу. Надо деду помога-ть. Совсем состарился, весь скрюченный как саксаул. Сад высыхает, некому поливать. — Я принялся завязывать рюкзак. — Попробую перевестись у себя на вечерний физфак, авось стану геофизиком. Буду разгадывать природу землетрясений и селей.
Учитель сел за стол, подпер рукой массивный подбородок.
— Это трусость, Преображенский. А непроявленная доблесть еще постыдней проявленной трусости, как говорили древние… Да, потеря Снежнолицей невосполнима. Но подумайте, сколько погибает красоты при сооружении водохранилищ, при рытье каналов, при прокладке дорог. Сколько всего унитожено под бомбами в войну… Я нахлебался водички в болотах под Новгородом и помню, помню, что эти изуверы сделали с городом, с памятником «Тысячелетие России». А сожженный дотла город Минск! А Смоленск! А Петродворец! — Он заикался сильней обычного. — Но страшно даже не это.
Камни и книги мертвы, хотя что я говорю: мертвы?..
Ладно, об этом как-нибудь после. Так вот. Война страшна гибелью красоты. Смертью боевых друзей.
Мертвым подростком, моложе вас, с распухшим высунутым языком. Фашисты гвоздями прибили мальчонку к воротам амбара. Гвоздями, сволочи!.. Война страшна заколотыми штыками младенцами. Русокосой девчушкой со вспоротым животом… Эх! Война — это грязь, жестокость, безумие! Это наш дивизион, от которого в живых на прошлый День Победы осталось трое. Будь она трижды проклята, война!
И он опустил на стол кулак, так что лампа подпрыгнула. Я молчал.
— Да, погибла Снежнолицая. Но она была мертвой, ваша красавица. А когда безумный Сатурн пережевывает миллионы. И уродует уцелевших… Ваш отец воевал?
— Партизанил в Италии. В бригаде имени Гарибальди. После побега из плена. От него осталось «Свидетельство Патриота». Такое удостоверение на итальянском языке.
— Он погиб?
— Умер шесть лет назад. Разрыв сердца.
Карандаш, который Учитель держал в руке, непроизвольно вывел на листе рукописи человеческое сердце.
Он смотрел на меня и в то же время сквозь меня.
Наконец он снова заговорил:
— Был у меня товарищ школьных лет Андрей Нечволодов. Вместе берендеями занялись, на фронт пошли вместе. Знаете, о чем он мечтал? Подготовить и издать словарь славянской мифологии. У нас греческих божеств и героеь изучают чуть ли не с пеленок, и это, кстати, хорошо. А своих языческих богов, свои обряды, поверья, причитанья, заговоры, легенды знаем плохо.
Не то слово — плохо. За семью замками старина.
Андрей же, бывало, как начнет рассыпать имена диковинные — от писем бойцы отрывались. Стрибог, Полисун, Вертодуб, Белун, Ярило, Дива, Зюзя, Жива, Недоля, Ховало, Овсень… Их десятки, сотни, и о каждом сложены мифы. Кто их знает? Горстка специалистов.
Так-то.
— Мой дедушка знает заговор о Яриле, — вспомнил я.
— Вот и запишите, не пропадет добро… Эх, Нечволодов… Иные в рюкзаках консервы таскали, а он трехтомник Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». Между боями готовил его к переизданию.
Книга-то вышла в. середине прошлого века. На ней Мельников-Печерский вырос, Лесков, Есенин, Бунин.
Горький знал и любил. Слышали про Афанасьева?
Я щурился на зеленую лампу. Что ответить энциклопедисту?
— И никто не слышал. А он за короткую жизнь собрал тысячи сказок, издал «Народные легенды». Его выгнали со службы по доносу провокатора, и он умер в нищете. Андрей рассказывал, как чахоточный Афанасьев распродавал за бесценок свою библиотеку, где были рукописные книги допетровской поры… Помню, под Кенигсбергом пошел мой дружок за гранатами, как раз привезли боезапас. Я немного замешкался, заглянул на КП. Вдруг слышу в березняке взрыв. Шальной снаряд попал в полуторку с гранатами, там стоял и Нечволодов. Ничего не нашли, воронка в земле над рекою Преголей — и все. До сих пор не верю, что нет друга. Осталась память — трехтомник со славянскими древностями… А теперь отвечайте, Олег: кто издаст словарь нашей мифологии? Кто книгу напишет об Афанасьеве? Удальцы с непроявленной доблестью? Те, кто при первой неудаче уже в кусты, в дворники? — От последних его слов стекло в окне задребезжало, и он покизил голос: — Вы прирожденный археолог, Преображенский. У вас обостренный нюх ученого — будущего ученого! И заметьте: в недавней трагедии в Бекбалыке есть и светлая сторона, хоть это звучит кощунственно.
Во-первых, портрет Снежнолицей. На него нацелились сразу и Эрмитаж, и Пушкинский музей, и Музей восточных культур. Но мы еще с ними всеми потягаемся.
Во-вторых, манускрипт. Он оказался трактатом о небесных явлениях и принадлежит перу — кого бы вы думали? — Фалеев Милетского, родоначальника греческой философии, одного из семи мудрецов древности.
«О поворотах Солнца и равноденствии» — так называется эта поэма. О ней упоминал еще Диоген Лаэртский. А считалась она утерянной. Это ли не удача!
И, в-третьих, должен вас поздравить со стипендией имени Карамзина — это вам от академии за Снежнолицую и за Фалеса. Сто десять целковых в месяц — да я в ваши годы мечтать не смел о таком богатстве, сухариками пробавлялся да пшенной кашей… Засим прошу следовать в общежитие и грызть гранит науки.
Летом снова приглашаю на раскопки.
Я сидел растерянный. Стыдно было перед Учителем за свое скоропалительное решение.
— Одно худо, товарищ именной стипендиат, — сказал Сергей Антонович и вновь захрустел яблоком. — Мурата вы крепко обидели. Таких, как он, обижать нельзя. Таким генералы снимали с кителя собственные ордена и на грудь прикалывали. Вдобавок он спас жизнь членам нашей экспедиции. Представьте, что он тогда всех не растормошил бы…
— Сергей Антонович, честное слово, я был не в себе, когда с ним рассорился, — выдавил я, не поднимая глаз.
— Каждый волен делать, что ему заблагорассудится, но не забывать о последствиях. Примерно так звучал девиз венецианцев. Думать о последствиях. Быть предельно осмотрительным. Это пе исключает отваги в решающий момент… Иногда от одного неудачного слова гибли империи. Жизнь-это хождение по лезвию бритвы, говорят в Тибете. Там же бытует поговорка: «Пока карлики поссорятся, повоюют и помирятся, великаны не успеют и поздороваться». Поменьше криков, суеты, размахивания руками. Побольше труда и духовного сосредоточения… Давайте, Олег, поступим так. В следующий четверг вы загляните ко мне домой на огонек.
Поведаю историю Мурата. Вы же продумайте, как перед парнем извиниться.
— Да я хоть сейчас готов лететь в Чарын, прощенья попросить, — чуть не закричал я.
— Зачем же в Чарын? Мурат стал вашим земляком.
Живет и здравствует в Алма-Ате. В уйгурской школеинтернате. Кстати, много ли вы знаете об уйгурах?
К своему стыду, ответить Учителю мне было почти нечего.
— Большинство уйгуров живет в Китае. Так уж история распорядилась, — начал я робко. — По-моему, религия запрещает им охотиться. Во всяком случае, когда я жил в поселке Чарын, ни одного охотника не встретил. Они любят музыку, песни. Я брал в руки их гитару — на ней аж 25 струн. Любят сказки — и стар и млад. Помню, старик Ануар рассказывал про падишаха, который устроил испытание девушке из простонародья. Он повелел ей прийти ни в одежде, ни голой, ни пешком, ни верхом, ни по дороге, ни без дороги, ни с подарком, ни без подарка.
— Занятно, — сказал Учитель не без лукавства. — Напоминает русскую сказку. И что же красавица?
— Она пришла к падишаху по крышам домов. Завернулась в рыболовную сеть, между ног вела козла, а в руке несла воробья. Протянула руку падишаху с подарком — воробей и упорхнул…
— Похоже и впрямь на нашу сказку. И все же уйгурская. А почему — знаете? Учитесь вникать в текст.
Девушка идет по крышам. На Руси такое было невозможно — и скаты крыш крутые, и дома друг от друга отстояли прилично. А у уйгуров жилища рядышком, один к одному жмутся. И крыши плоские, хоть на велосипеде разъезжай.
— Верно, — удивился я. — И сейчас, и, значит, в прошлом. Хотя насчет их прошлого — темное дело.
— В каком смысле темное? — оживился вдруг учитель. — Да уйгуры известны с третьего века до нашей эры! О них писали Птолемей, Вильгельм Рубрук, иезуит Плано Карпини, Марко Поло, даосский монах ЧаньЧунь, ал-Бируни. Они воевами, с самим Искандером, то бишь Александром Македонским, с Тимуром не побоялись схватиться. С Тимуром! А задолго до Тимура — с жуань-жуанями, образовав целую державу на Орхоне и Селенге. Слыхали про развалины Каракорума? Он основан на пять столетий раньше монгольского города с таким же названием и размерами превосходит последний в несколько раз. Уйгурский алфавит — основа маньчжурского и монгольского, а уйгурский литературный язык был самым распространенным в Центральной и Средней Азии… Вы спросите, как уйгуры очутились в Притяньшанье? Их оттеснили сюда каракитаи, но здесь они развернулись во всю мощь. Победили тибетцев и образовали государство в полмиллиона квадратных километров. Я бывал в Турфанском оазисе, на развалинах столицы Кочо. А их буддийские монастыри! А картины и скульптуры! Тысячу лет назад каждый третий уйгур владел грамотой… Юсуф Баласагунский, Махмуд Кашгарский — они под стать Хафизу, Навои, Хайяму. Вот послушайте:
Я плачу, гибну, рану бередя,
Как дождь, я исхожу живою кровью,
Глаза мои ослепли без тебя, —
Так исцели, молю, своей любовью.
— Такое мог вполне написать владыка после гибели Снежнолицей, — сказал я.
— Это и написано примерно в те времена. Но как написано, как!
И Учитель продолжал читать строки Махмуда. Слушая их, я как никогда осознавал свое ничтожество.
Учитель, истерзанный войной и экспедициями, сумел выучить чуть ли не десяток языков, включая древнегреческий и уйгурский, сумел столько узнать, передумать, перечувствовать. А я! Что сделал я в свои почти двадцать годков? За лето в Чарыне даже не удосужился — у того же старика Ануара — хоть что-нибудь узнать о народе, среди которого жила и погибла Снежнолицая…
История Мурата Шамаева и его верного стража Токо Сколько себя помнил, Мурат жил с дедом в уйгурской деревушке, в трех часах ходьбы от города Кульджи. Мурат был десятым ребенком в бедной семье, дед привез его из Урумчи и, по существу, усыновил. Едва восходило солнце, белобородый Турсун будил внука, и они шли на огород — клочок земли шагов двадцать в длину и вдвое меньше в ширину. Но на этом клочке Турсун знал буквально каждую пядь. Там стояли на кольях, в несколько этажей, ящики с прорастающей рассадой редиски, моркови, свеклы, помидоров, там росли в плетеных корзинах дыни и арбузы, там зеленели и краснели (в других корзинах, поменьше) стручки четырех сортов перца.
Все эти ящики, корзины, железные кастрюли с дырявым дном были соединены друг с другом паутиной веревок и проволочек, и, следя за солнцем, дед с помощью большого деревянного колеса и других колесиков, тоже деревянных, разных рукояток и рычажков управлял механизмом своей живой вселенной. Одни ящики и корзины прощались с тенью, другие задвигались, третьи поднимались на высоту протянутой руки деда. Три, подчас четыре урожая умудрялся собирать с апреля по ноябрь Турсун, и того, что давал огород, им хватало до следующего лета.