А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова, встающая за горами луна разбудила правнучку Андрея Павловича Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектрограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из сто одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она, не раздумывая, передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая вотвот обещающую засиять во всей красе над городом луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвойи. И она решила сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким породистым лбом.
А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли одна другой прихотливей проносились и гасли перед ним, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми.
То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.
«Чрезвычайные явления вовсе не чудо, — спокойно подумал, вернее, увидел я. — Ибо чудо — вся Вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница, чисто условно, проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».
Край луны показался над зазубринами пика.
И опять я подумал, у в и д е л, что они, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря, — никакие даже не пришельцы. Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики. Зря обижалась Лерка, что они, мол, Контактом пренебрегли. Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки и радости, наш многотрудный опыт созидания добра. Они другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!..
В полдневный жар у разлившейся горной реки сидит на валуне старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка, — говорю я Голосееву. — Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились. Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать. Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! — «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек легко раздобыть, там, внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу!
Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура!
На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Как так не можешь отыскать? Завалялась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу. Там спирали, закорючки, какието штуковины вроде фаз луны и что-то еще такое несусветное… Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы? Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!
— А как они все-таки затащили на гору тот обтесанный камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн…
Несколько дней дуемся друг над руга. Болваны. Недоноски. Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!
Прокатились славно — мимо секрета гравитации…
Так и скафандрики: наладили двигатель — и прогромыхали в молнии мечущие, опаляющие взор миры.
И раскрылась во всем блеске и величии луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша. В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я взял его двумя пальцами и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.
В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.
Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.
Он завис в воздухе.
Он не двигался.
Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорньш стал весь шар земной.
Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь, на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек. Вулканы подпирал белокипеиный пламень магмы.
Освещенная Солнцем чаша Земли исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:
И китов в океанах,
И змей средь барханов в пустынях,
И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,
Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,
И мосты через пропасти,
И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,
Лепестки космодромов,
Изгибы изящных, как арфа, плотин,
И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,
И влюбленных в садах,
И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,
Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками,
Все увидел я, имя чему — Человек.
И восславил я, жаворонок звенящий,
Полноту, полногласье, нескончаемость бытия.
Но повсюду, везде, повсеместно —
В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,
Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,
За стальными скорлупками лодок подводных,
Под коркой полярного льда, —
Затаясь, поджидали урочного часа
Ядовитые сгустки
Неправдоподобного
Мертвенно-синего цвета.
Свет такой исторгают лишь ядра звезд.
И погасло видение: овальное облако набежало на кромку луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.
Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов», — подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где они задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.
Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.
И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.
Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упиралось, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы… Хотя кто знает. Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит…
Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцание временами сходило на нет.
Я вгляделся — и остановился, пораженный.
То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.
…Но не на Луну смотрела она, нет, не на Луну.
Взгляд ее был прикован к Млечному Пути. Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к расцветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева. И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.
Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.
Над содрогающейся, в муках рождающейся и погибающей материей.
Над шелестом крон живого плодоносящего сада вечности.
Над несметными стаями звездных колесниц, лучшие из которых — будем надеяться, что их большинство — странствуют
Средь времен без конца и края,
В бесконечность устремлены,
Нивы звездные засевая
Лепестками вечной весны…
Худшие же захлестнуты азартом бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.
Земная Дева в глухих горах Тянь-Шаня.
Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских ворот.
Над слияньем Непрядвы и Дона.
Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.
Над сребристою елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.
Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, чтобы дописать «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях».
Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.
Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.
Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.
И хотел я окликнуть Ту, Что Меня Целовала В Яблоневом саду.
И боялся спугнуть удаляющееся виденье.
И пошел ей тихо вослед.
КОМНАТА НЕВЕСТЫ
Современная сказка
Мать перед звездою стоит,
Звездочку просит:
— Пусти меня, светик,
Над деревней тучкою,
Теплым мелким дождичком,
Птицею-зарей.
Дай увидеть, светик,
Свет-звезда падучая,
Как украсят к свадебке
Родное дитя,
Свадебная песня
Три миллиона восемьсот сорок семь тысяч сто двадцать второй лист продрогшей березовой рощи упал на мокрую траву. Он упал рядом с головою вороненка. Гул ударившегося листа заставил птицу открыть глаза и покоситься на огненное древесное перо. Оно еще жило, еще струились в нем порожденные далекой весною токи, теплилось еще сияньице там, где перо отделилось от тела березы.
Вороненок в который раз попробовал закричать, но из клюва вырвалось никем, кроме листа, не услышанное хрипенье, сдавленное и глухое. Он давно обессилел, пытаясь избавиться от клубка разноцветной проволоки, запутавшей ему ноги и крыло. Этот клубок он по наущенью отца-ворона раздобыл поблизости, за зеркальной стеною. Там сидели на огромных камнях, нацеля клювы к звездам, такие же зеркальные мертвые птицы, а внутри у каждой было столько разноцветных клубков, что хватило бы на гнезда всему вороньему племени Земли. Иногда эти блистающие птицы приседали, отталкивались четырьмя лапами и сразу исчезали в небе.
Исчезали они — вот загадка! — беззвучно, даже перышки трав под ними не колыхались. А в незапамятные времена, по рассказам прадеда-ворона, эти птицы ревели громче неведомого зверя изюбря, сильнее раненого медведя, страшнее грома гремели, и от рева и грома дубы из здешней рощи переселились в другие края.
В клубке туч проблеснула звезда. В этот поздний час воронья стая уже спит далеко отсюда, за тремя стальными дорогами, в перелеске между озерами. И никто по ночам не ищет отбившихся от стаи. Утром отбившиеся прилетают сами, если прилетают…
Скоро явятся в рощу злые коты, и тогда лежащему в траве вороненку несдобровать. Но всего хуже — вышел уже из дому угрюмый человек прогулять угрюмого ужасного бульдога с зубами, как клещи, уже лай и скулеж огласили прорастающую туманами тьму. И, как назло, ни единой души вокруг. Чуть больше шести минут оставалось до встречи с бульдогом птице. Чуть больше… шесть… меньше шести…
Но вырвался, вырвался-таки на аллею сноп лучей элекара, несущегося на пределе заложенных в нем скоростей. Тот, кто сидел за рулем, не счел нужным удостоить внимания мою вскинутую вверх руку с растопыренными пальцами — призыв к скороспешной помощи, знак обязательной остановки.
И тогда я шагнул на дорогу, в двадцати шести шагах от надвигающихся фар. Визга тормозов я не услышал, отброшенный упругим капотом на четыре с половиной метра и упавший боком на мокрый бетон.
— Будь ты неладен, старый хрыч! — раздался надо мною низкий голос того, кто был за рулем. — Слава всевышнему, все записано видеографом. А то поди. докажи тупицам-инспекторам: сам, мол, сунулся под колеса. Не нашел другого способа расквитаться со старостью, остолоп!
Я открыл глаза и подчеркнуто вежливо сказал:
— В подобных ситуациях положено выскакивать к пострадавшему с аптечкой. Независимо от возраста и степени травмированности пострадавшего. Даже к самоубийцам.
— Жив?! После такого тарана? Ты что, из резины? — изумился он.
Я поднялся и отряхнул грязь с колен.
— Допустим, жив. Однако птица может погибнуть.
Ее задушит бульдог. Осталось три минуты сорок девять секунд.
— Крепенько тебя садануло, — присвистнул он. — Сразу мозги набекрень. Теперь я из-за твоих причуд наверняка опоздаю к отлету. А следующий рейс — лишь в пятницу. И плакал мой младенец на Кергелене… Нет, тебя и впрямь не покалечило?
— Новорожденный остров на юге Индийского океана отнюдь не ваша собственность, не заблуждайтесь, — сказал я. — Младенец принадлежит матушке-природе.
В темноте я не видел его лица, но в голосе наехавшего почувствовал нотки растерянности. Он даже перешел на «вы».
— Откуда вы знаете про рождение острова? Он появился лишь сегодня утром, по всепланетке о нем пока не передавали…
— И о птице, к которой приближается дог, по всепланетному телевидению не передавали. Но птица существует. Чем она хуже вулкана?
— Что вы талдычите про птицу, которая погибает?
Дичайшие выкрутасы!
— Не погибает, а может погибнуть. Но не погибнет.
Ибо вы возьмете мой фонарик и в ста десяти метрах отсюда, если помчитесь вот на эту звезду, заметите под березой вороненка со спутанными проволокой лапками.
Когда звезду закроет туча, ориентир — лай бульдога.
Держите фонарик, смелее, он не взорвется.
— Вороненок, бульдог, оживший чокнутый мертвец — час от часу не легче! Я — руководитель экспедиции, в конце-то концов! Без меня они не смогут улететь. Сам Куманьков в курсе. Самолет в двадцать три двадцать, а теперь…
— Теперь, если угодно знать верное время… — заговорил было я, но он сверкнул светящимся циферблатом и едва не закричал:
— Что за нелепица? На моих только девять. А выехал — в полдесятого! Сколько на ваших?
— На моих столько же, — сказал я. — Тютелька в тютельку. Не верите? Убедитесь сами, вот… И не раздумывайте. Раз я остался жив, птицу придется спасти.
Прежде чем взять фонарь, он сардонически ухмыльнулся и покрутил пальцем у виска.
— Красивая у вас улыбка, — сказал я. — Лишний раз убеждаюсь: не всяк злодей, кто часом лих.
Вороненка он принес через восемь минут три секунды.
— В самый раз поспел, — сказал он, отдуваясь. — Псина едва им не отужинала. Пока проволоку распутывал, все пальцы мне исклевал, стервец. Аж до крови.
Клювище — острей гвоздя. Получайте вашего вещуна!
— Нет, сами и выпускайте на волю. Вы ему тоже кое-чем обязаны. Мне же верните фонарик.
— Я никому ничем не-обязан! — возмутился вороний благодатель. — Правильно поговаривают, что коекто из старцев, несмотря на всеземной запрет, потягивает спиртное. Дед, да ты попросту пьян.
Он опять перешел на «ты».
— Я пьян давно, мне все равно, — сказал я. — Вон счастие мое на тройке в сребристый дым унесено.
— Фонарик, Кергелен, какая-то тройка допотопная, какой-то вороненок — что за абсурд? Кто дал тебе право издеваться над людьми? — возмущался вулканолог, — не знающий стихов классика. — Почему сам не спасаешь своих пернатых тварей? Кто мешал тебе самому, черт подери, самому кинуться на свет звезды в разрывах туч? Кто?
Окончательно рассердясь, он обеими руками швырнул птицу вверх, и вскоре хлопанье крыльев затихло.
Я положил фонарик в карман.
— Решил молчать как пень? Эй, дед?.. — окликнул он.
— А кто вам мешает пересесть из элекара в кабину самолета — и в небо? К примеру, прямым ходом на Кергелен…
— Для этого надо быть не доктором наук и автором трех книг — учти, старина, это все в возрасте Иисуса Христа! — а обыкновенным летчиком.
— Точно так обстоит и со спасением пернатых, — сказал я. — Я занимаюсь кое-чем другим. В данное время, например, занимаюсь тем, что говорю вам: написать три книги в соавторстве с литературным прохиндеем — неприлично. Как и защитить докторскую под папиным крылышком.
Он кинулся к элекару, с треском захлопнул дверцу.
— Хватит морочить голову, взбалмошный прорицатель! Не знаю, кто тебя натравил на меня, кто эту катавасию подстроил. Но раскопаю, не сомневайся! Ой, как вашей братии не поздоровится!
— Я действую всегда в одиночку. В отличие от вас, — сказал я. Он завел мотор и осветил меня фарами, продолжая ворчать:
— Рассказать коллегам — не поверят, Чертовщина, антинаучный бред! Будет о чем поразмышлять на Кергелине. Надеюсь, больше никогда не встретимся.
— Не торопитесь трогаться с места, доктор наук: на Кергелен вы опоздали безнадежно. Взгляните на часы.
Рев, раздавшийся из элекара, немного меня утешил.
— Возмутительно! Заговорил меня, заболтал! Почти одиннадцать! Одиннадцать! Но только что было полдесятого? И вдруг — одиннадцать! Неужто одиннадцать, а?
— На моих ровно одиннадцать, — сказал я и сошел на обочину.
Тот, кто сидел за рулем элекара, действительно опоздал к самолету. Ни он, ни его экспедиция так и не попали на Кергелен. И никто никогда туда не попадет. На другой вечер после событий, разыгравшихся в березовой роще, чудовищным циклоном Цецилия научная станция Порт-о-Франсе на Кергелене будет уничтожена. Погибнут девять ее сотрудников и семь японских вулканологов, прилетевших утром. Известие о катастрофе произведет на того, кто сидел за рулем элекара, действие почти непредсказуемое. Он начнет бояться самолетов (не говоря о планетолетах), станет активным членом общества охраны земной природы (а к концу жизни и его председателем), заведет у себя дома живой уголок. О, не раз и не два в разные времена года будет он наведываться в рощу березовую, которая оставила его в живых. Наведываться в надежде встретить обиженного им чудаковатого старика. Но так и не встретит.
До конца жизни он никому не решится рассказать об обстоятельствах, предшествовавших его чудесному спасению.
* * *
Двухэтажный ресторанчик в виде терема с четырьмя башнями обнаружился в дальнем углу рощи. Сразу позади терема вползал на холм вишневый сад и пропадал в дрожащих озерах туманов. Подходя к терему, я услышал музыку. Я никогда не любил электроинструменты, они вызывают во мне отвращение своей мертвенностью, искусственностью. Такими скрежещущими, взвизгивающими звуками полны машинные отделения планетолетов. Так беснуются песчаные бури на Индре…
На стоянке перед теремом отражались в лужицах фиолетовыми огнями элекары. Их было 68. «Приличная компания наведалась в теремок. Но зачем столько свидетелей блаженства?» — подумал я.
Я поднялся по мокрым ступеням. На стеклянных дверях рука ремесленника вывела голубым и розовым пару целующихся голубков и надпись в виде вензеля из цветов:
ВСЕ МЕСТА ЗАНЯТЫ. ИЗВИНИТЕ! СВАДЬБА!!!
Цыганистого вида робот в красной рубахе распахнул передо мною дверь и склонился в подобострастном поклоне. Плечевые шестерни бедолаги еле слышно заскрипели: никто их давно не смазывал.
Появление бородача в черной куртке никого не заинтересовало, как будто все единогласно приняли меня за одного из роботов. Тем лучше. Я прошел влево, к огромному окну, задрапированному мрачными занавесками. Напротив вдоль стены тянулся стол с немалыми остатками пиршества. Люстры — аляповатые петухи на каруселях — светились вполнакала, и я не сразу разглядел на возвышении оркестрик — четверо в клетчатых штанах, грязно-желтых рубахах и отвратительных куцых пиджачишках, придающих музыкантам крайне легкомысленный вид. Впечатление усугубляли сапоги выше колен с раструбами и широкополые шляпы. Играли они, если это можно было назвать игрой, черт знает на чем, играли притом собственную музыку, чьих звуков с лихвой хватало на всех танцующих, а танцевали почти все.
Но настоящая вакханалия грянула, когда вышла певичка с обесцвеченными волосами и накладными двенадцатисантиметровыми ногтями. Прыжками и ужимками изображая ведьму из «Макбета», она прокричала жабой и заголосила:
Нам наплевать, добро иль зло.
Седлай, красотка, помело!
На дорожку морячку
Грусть-тоску поберегу,
Чтоб и днем, и по ночам
Он отчаянно скучал.
Чтоб забыл еду и сон
Семь недель, голубчик, он.
Чтобы таял, как свеча,
Жизнь унылую влача.
Но клянусь, что в пасть штормам
Я попасть ему не дам…
После каждого двустишия четверо в клетчатых штанах закатывали глаза и выли:
Тьму кромсай, клинок огня,
Клокочи в котле, стряпня!
К концу они основательно взбудоражили публику.
Даже те, кто не танцевал, начали прихлебывать из чаш веселящую амриту и дергать под столом ногами.
Наконец в бутоне белых платьев я угадал невестино. Она была одного роста с женихом и втрое его тоньше.
Втрое — это, допустим, сильно сказано, поскольку я склонен иногда к преувеличениям, но на семипудового кабанчика женишок смахивал, ой как походил. Даже черные бачки, сползающие вниз, к углам пухлого рта, вполне могли сойти за клыки. Странная мода одолела ребят, которым чуть за двадцать, — холить и лелеять свою плоть. Начиная с детства бешено накачиваются всем, что округляет розовое тело: непомерными дозами съестного с биостимуляторами, загоранием на пляжах, беззаботным времяпрепровождением в сообществах таких же юных растолстевших богов. Все, что угодно, готов простить молодому человеку, но свешивающееся через ремень, выпирающее, как перестоявшее тесто, брюшко повергает меня в уныние. К счастью, не всех, не всех захватило поветрие. Тех, кто сызмальства готовится к разнообразным испытаниям силы и духа — будь то пьезоловушки Сатурна, рудники на Венере, заледенелые шхеры Плутона, — этих замечаешь в толпе с первого взгляда. Талия выгнута, как по лекалу, плеч разворот богатырский, поступь — как по струне переходит пропасть, глаза — ясные-ясные, с напором сиянья, с дерзинкой; такому скажи: через час на полгода в Гималаи или во мрак Тускароры — не задумываясь согласится, как на крыльях, на край света помчит. Треть из них, этих будущих планетолетчиков, астрогеологов, смотрителей маяков на задворках солнечной системы, наверняка не доживет и до пятидесяти. И они прекрасно это знают. Знают, но в стан наслаждающихся и ублажающихся не перебегают. Как будто невидимый луч рассек целое поколение на долго и коротко живущих.
В меньшей мере, но это касалось и девушек…
Так вот: женишок был семипудовый, а невеста — в плотно облегающем платье с вышитыми кистями рябины — тонкая и гибкая, как рябиновая ветвь. Ее руки с нежно светящимися розовыми короткими ногтями дремали на пухлых плечах избранника. И фата просвечивала розовым, затуманивая лицо.
Я дождался, когда невеста легким движением рук откинула на волосы фату и сказала мягко, певуче:
— Милый, только не обижайся, но я устала от грохота. Можно, я немного отдохну? У себя, ладно?
— Тебе нельзя уставать сегодня, — хохотнул он и обнажил частокол белых узких зубов. — У нас впереди целая ночь.
— Я отдохну чуть-чуть. Минут десять-пятнадцать.
Ведь впереди целая ночь, — отвечала она и вновь опустила светящееся облачко фаты. Тут я заметил в темном углу, где оркестр, овальную дверцу и буквы полукругом, тот же цветной вензель, что и на входе:
Комната невесты.
К этой двери и поплыло платье с рябиновыми кистями, а женишок потопал к столу, где его встретил разбитной собрат с чашей амриты и присловицей, сопровождаемой подмигиваньем: «Жених и невеста поехали за тестом, тесто упало, невеста пропала». Оркестрик бесновался уже без ведьмы. Поскрипывающий робот вновь открыл мне ту же дверь. Я спустился с крыльца и обогнул терем. Вишни начинали свое шествие на холм прямо от черных угловых окон. Под ногами дрожала от сырости трава, приникала к земле в поисках последних капель тепла.
Я встал под молодую вишню перед оконцем. Блеснуло за стеклами сияньице фаты. Невеста раскрыла створки, но не сразу, потому что искала на ощупь задвижку, а включать свет ей, наверное, не хотелось. Она склонилась перед распахнутым окном, положила руки на пылающий лоб и так замерла.
— Гори, гори ясно, чтобы не погасло, — прощебетал я голосом ласточки.
Невеста подняла голову, опустила руки на подоконник, пристально вглядываясь в сад. Потом сказала шепотом:
— Кто-то из наших навострился говорить по-птичьи.
Никак Алена Седугина. — Она вздохнула. — А может, показалось…
— В небе солнце показалось, как коврижка, разломалось, — протенькал я синичкой и, когда невеста изумленно раскрыла глаза, добавил своим голосом, спокойно, чтобы не напугать: — Совет да любовь, прекрасная невестушка.
— Спасибо, — отвечала она, хотя и вздрогнула. — Вы кто? Голос такой старый, и в саду ничего из-за туч не видно. Только контуры вишневых деревьев.
— Вот вишни и спрашивают невесту. Скажи: твой это суженый?
— Мой суженый? — задумалась она. — Чей же еще?
— На веки вечные? До смертного часу? Единственный в мире?
— Зачем вы так любопытствуете? — сказала невеста и смутилась.
— Вишни тебя пытают: это он? Единственный? Во все времена?
— В какие во все?
— Была же ты в мыслях невестой в далеком прошлом? Ну хоть при Иване Четвертом, хоть при Великом Петре? Конечно, была. И в просторы грядущего мысли о суженом посылала?
Она задумалась.
И тогда — запястье левой руки к плечу, ладонь на отлете — я высветил на ладони полусферу — подобие опрокинутой хрустальной чаши. За стенами чаши венчал светел месяц свод звездных покойных небес, и струилась, блестя перекатами, древняя Нара-река меж хмурого воинства елей по берегам. И вызванивали железными боталами кони в ночном, и лучина теплилась в избушке с краю деревни, на взлобье холма, на полугорке, возле реки. А за горою, за выпасом, на поле средь озимых стоял отрок в лаптях, в портках и рубахе холщовой почти до колен.