И никто ее не жалел. И его не жалели.
Работать Витька не стал: поступил куда-то один роз, но прогулял, поругался и ушел; потом еще раз поступил, но что-то украл и «сел», затем освободился, но опять «сел», и теперь вот снова вышел на свободу по амнистии. Жил он без прописки, то появляясь, то исчезая, то снова появляясь, развязный, наглый, вызывая страх у одних и скрытое восхищение у других, таких же, как он, для которых он был своего рода воплощением бесстрашия, силы и дерзости. Особенно возросла его темная «слава» после того, как он где-то и за что-то «получил ножа» и пролежал несколько недель в больнице.
«Слава» эта утвердилась среди самой озорной и распущенной части молодежи, заселявшей окрестные дворы, и Витька Крыса сам старательно ее раздувал: явно преувеличивая свои «подвиги», он бахвалился, что «все пересылки изъездил, все колонии и все видел и все испытал. Житюга горькая, зато веселая, живем, пока живется, – днем живем». И тогда вокруг него собрались ребята, большие и маленькие, тоже видавшие уже виды и «начинающие», только впервые, может быть, прислушивающиеся к непонятным словам блатного жаргона и рассказам о приключениях и преступлениях, об отчаянных ребятах и красивых, бесшабашных девчонках, о таинственной «малине» и тюремных порядках, которые пришлось повидать неутомимому рассказчику.
Ребята слушали его, раскрыв рты, особенно когда он среди нормальной речи станет вдруг заикаться и представит пьяного, прямо настоящего пьяного, или начнет «психовать», – тогда у него как-то невероятно вывертывался язык и из перекошенных губ начинала бить пена.
Но никто во дворе не знал, что приключилось с Витькой на самом деле.
После очередного «дела» он утаил какой-то чемодан – не сдал его в общий котел. Среди воров он оказался вором. За это он был вызван на «свой» суд в Сокольники, но, испугавшись, не явился. Рука мщения, однако, нашла его, и однажды ночью в переулке возле Ново-Девичьего монастыря он «получил ножа».
Из больницы вышел отщепенец, изгой, одинокий шакал, воющий в ночи. Тех, кто жил по нормальному закону человеческой жизни, не признавал он, а все прежние компаньоны, жившие по волчьим своим «законам», перестали признавать его. Но в одиночку нельзя жить даже крысам, и Витька стал присматриваться к той беспутной или не нашедшей еще пути молодежи, которую можно было найти в окружающих дворах, – нельзя ли из нее подобрать себе «сявок».
Двор!.. Не очень ясное, но емкое слово – квадрат среди домов, пространство и в то же время общество, его частица, подвижная и бесформенная, место отдыха и безделья, детских игр и драк, помоек и сушки белья, место встреч и пересудов, бесед и склок, место цветочных клумб и потайных углов, место смешения цветов и запахов, светлого и темного, яркого и серого, красного и черного, чистоты и смрада – одним словом, уже не место, а понятие. Здесь может встречаться и пересекаться то, что по-разному живет по разным номерам квартир, лестницам и подъездам, и пересекаться иной раз совершенно неожиданно и бесконтрольно. Это – стихия, которой еще нужно овладеть.
Витька Крыса вырос в этой стихии и знал все ее тайные силы и законы, идущие со времен Мяса и, может быть, более ранних его предшественников. Знал он и ребят – конечно, тех, которые его интересуют, – одних хорошо знал, других хуже: кто как относится к деньгам, к девочкам, кто куда клонится и кто на что годен. И одним из первых, на кого он обратил внимание, был Вадик.
Витька помнил его еще маленьким – белобрысым, белоглазым и краснорожим «пузанком» в коричневой цигейковой шубке, помнил по мамаше, которая то и дело выглядывала из форточки, как скворец, и приставала к сыну то с одним, то с другим. Сын отвечал ей как сын: «Ладно, мамочка! Хорошо, мамочка!» А когда форточка захлопывалась, ругал ее нехорошими словами. Примитивному уму Крысы это показалось интересным, и он стал обучать Вадика ругательствам, какие знал. Потом он посылал его по разным своим поручениям и видел, что тот готов расшибиться в лепешку. Витька милостиво похваливал его, и за пухленький подбородочек, за розовые поросячьи щечки дал ему прозвище «Свиная Тушенка».
Помнил Витька и дворовые ссоры и драки из-за каких-то ребячьих выдумок, из-за какого-то шалаша – «штаба». И хотя Вадик Свиная Тушенка громче всех тогда шумел и кричал, но в драке он был жидковат, и Витьке как-то пришлось даже от ничего делать помочь ему и всей его компании отбить нападение враждебного лагеря – ребят с другого, соседнего двора. В этой драке он столкнулся с одним невысоким, но крепким пареньком, который напролом шел на штурм ребячьего «штаба». Тут-то и вмешался тогда Витька и помог отбить эту нахальную атаку, но отчаянный паренек с дерзкими глазами и длинным носом упорно стоял и против него. Витьке это понравилось.
– Дерешься ты сильно! – похвалил он его. – Только нос у тебя… как паяльник!
Так и стал Генка Лызлов «Паяльником». Теперь Витька их снова встретил, и опять в драке: Вадик завел стиляжью прическу и узкие брючки – «дуды», а Генка с криком «бей стиляг!» набросился на него. И тогда Витька предложил Вадику: «Давай «мазу» держать!» Это значит – поддерживать друг друга и во всем помогать. А Вадику попадало не от одного Генки, и «маза» с всесильным Витькой Крысой была ему выгодна, – теперь можно было ничего не бояться и на улице чувствовать себя как дома.
А это всегда и было скрытой пружиной в поведении Вадика: выгода. Он с детства рос сластеной. Получив бутерброд, он сначала слизнет масло, а хлеб запрячет куда-нибудь за тарелку. А когда папа требовал, чтобы он доедал хлеб, он морщил нос и жалостливо поглядывал на маму. Он знал: мама обязательно заступится. Если же мама пихала ему в рот ложку с рыбьим жиром, то он поглядывал на отца. Тогда между родителями начинался спор, а Вадик под шумок убегал.
Так постепенно он научился хитрить и лавировать между отцом и матерью, – кто больше пообещает, кто больше даст и кто поменьше потребует. Ради этого он готов был пойти на ложь, на фальшь и обман, да это ему и не стоило большого труда и душевных трагедий: мелкий проказник и еще более мелкий трусишка, он способен был врать, не краснея и невинно глядя в глаза. Живя с детства в атмосфере неугасимой войны между отцом и матерью, периодами чередовавшейся с приступами умиленных ласк и поцелуев, Вадик давно заметил, что он играет в этой борьбе какую-то важную роль: если папа к нему добр, то мама – наставительно сурова; если мама проявляет слепое доверие, то папа – усиленную строгость. А если два авторитета сталкиваются, авторитет вообще исчезает.
Приноравливаясь к положению, Вадик старался извлекать из него свою выгоду. Если мама отказывала ему в чем-то, он обращался к папе и получал то, что хотел. Если папа запрещал ему идти куда-то или что-то делать, он прибегал к маме, и та – в пику папе – с подчеркнутой лаской гладила его по головке и разрешала, и Вадик чувствовал, что ласка эта была в пику папе: «Вот какая я добрая, а он злой». Особенно если он «употребит» слезы. Это Вадик тоже заметил: слезы действуют – и стал «употреблять» их довольно часто.
Заметил он, что действует и ласка, прежде всего на маму, которая больше ругалась, но зато больше говорила о ласке, о любви. Когда нужно было добиться чего-нибудь очень большого и важного, Вадик целовал ее в нос или в подбородок.
Заметил Вадик и еще одно обстоятельство – здоровье. Это был один из постоянных пунктов в спорах между папой и мамой: папа считал, что Вадик должен закаляться, а мама утверждала, что его нужно лечить. Побеждала обычно мама, и потому – как Вадик помнит себя – он всегда лечился, принимал противный рыбий жир и витамины. Но и из этого он наловчился извлекать выгоду, особенно когда стал ходить в школу. Если ему надоедало делать уроки, он жаловался, что у него болит голова, и мама немедленно отправляла его на улицу дышать кислородом. Если ему не хотелось идти в школу, он заявлял, что ему больно глотать, и мама срочно укладывала его в постель.
На этой почве между мамой и учительницей шла долгая и упорная борьба. Отец пытался примирить жену с учительницей, но не такова была мама и не таков был папа, чтобы из этого могло что-либо выйти – у Брониславы Станиславовны округлялись глаза, и она обрушивала на папу артиллерийский залп своих доказательств.
– У него аденоиды, а она на это не обращает внимания, – говорила мать Вадика про учительницу. – Она даже не знает! Уверяю тебя, она даже не знает, что аденоиды закрывают носоглотку и мешают нормальному питанию мозга. Они вообще ничего не знают и не имеют никакого снисхождения к детям, а только требуют, требуют и требуют!
Учительница измучилась с этой не в меру умной мамой и, наконец разгадав и ее и сыночка, сказала ему:
– Никакой ты не больной и не нервный. Ты просто лентяй!
Вадик немедленно передал это маме, и она, разъяренная, добежала ругаться с учительницей. Ругалась она в вестибюле школы, при всех, ругалась громко, по-домашнему, не замечая, что Вадик в это время смотрел из-за колонны на свою учительницу и нагло улыбался.
С возрастом возник вопрос о деньгах. Недостатка в них не было, но аппетит приходит во время еды, и, когда нужно было выманить их, Вадик стал применять все – от жалобы на плохое здоровье до поцелуев. Только детские слезы оказались теперь уже полным анахронизмом, и вместо них он стал применять более сильно действующее средство – грубость. И то когда нужно. Нет, люди его не считали грубым. Он был в меру вежлив, в меру нагл, вернее, когда нужно – вежлив, когда нужно – нагл и только когда нужно – груб.
Так вот, пожалуй, и сложился этот характер – человек, которому нельзя верить – ни его слову, ни взгляду, ни поцелую, потому что все в нем может оказаться фальшивым и низменным. У другого за ворохом глупостей и несовершенств есть какая-то искорка, стремление, порыв. У этого ничего – ни заветной мечты, ни стремления. Он считал, что только он один существует на свете и все на свете должно служить ему. И даже не считал – это просто само собою разумелось.
Может быть, и остался бы Вадик таким вот мелким, но не зловредным себялюбцем, если бы не «маза» с Крысой.
Нельзя сказать, что Вадик не воровал до тех пор. Конфеты или детские походы с Антоном в чужие чуланы за лыжами и столярным клеем. Понемножку воровал Вадик и потом – у папы, у мамы, у обоих вместе, но делал все это ловко и хитро, а если и возникали подозрения, то на сцену выступала та самая вражда сторон, которая так часто выручала Вадика.
Одни раз Вадик украл в квартире. Для сбора платы за электричество и другие коммунальные услуги в коридоре был повешен мешочек, в который каждый клал свою долю, а кто последний, тот должен был нести собранные деньги в банк. Вадик и вытащил из сумочки приготовленные для банка деньги. В квартире началась большая и долгая склока из-за взаимных подозрений и обвинений, а Вадик слушал и посмеивался.
Но на этом тоже можно было бы остановиться… если бы Вадик не посмеивался. Легкодумный, он не задумывался ни над жизнью, ни над собой, ни над будущим. Не задумался он и тогда, когда Витька Крыса впервые предложил ему обобрать пьяного.
– Все равно пропьет! – сказал тогда Крыса.
И Вадик согласился: конечно, пропьет! А о том, плохо это или хорошо, он не задумался.
И вот как-то так получилось: ничего, кажется, не было общего между заброшенным, заруганным Витькой-гаденышем и окруженным заботою краснощеконьким Вадиком, сыном директора клуба и бывшей артистки, а сошлись они на общем и недобром деле.
А тем временем у Вадика совсем расстроились дела в школе: учиться не хотелось, а само собой ничего не делалось.
– А на кой ляд тебе учиться, – сказал ему Витька, и Вадик бросил школу. Для папы с мамой он сочинил версию: хочу работать, чтобы поскорее приносить пользу родине. На самом деле он меньше всего думал о работе и родине; он делал вид, что ищет работу, и использовал это для объяснения своих отлучек из дома. Через кого-то из своих знакомых отец хотел устроить его на завод, но Вадик и здесь нашел отговорку: нужно работать по интересу, а меня интересует телефонная связь. По этому поводу произошла очередная схватка между папой и мамой, но никто из них не знал, что это совет, который дал их сыну Витька Крыса.
– Если идти, то знаешь куда? В монтеры, на телефонную станцию. И работа легкая, и… понимаешь? Будешь работать по квартирам, а там уж сам соображай.
Одним словом, Вадиком можно было вертеть во все стороны.
Генка Лызлов – наоборот, крепкий, дерзкий. «Хорош урчонок будет! Шустрый хлопец!» И упрямый: помирить его с Вадиком стоило Витьке большого труда. «Не люблю стиляг!» Но ничего, сошлись…
Через Генку Витька притянул еще Пашку Елагина, вздорного и задиристого, но тоже «подходящего» парня, а через Вадика как-то сам собой примазался этот бабушкин внучек, Антон. Правда, хотя он, пожалуй, и впрямь цыпленок, но раз замарался, никуда не уйдет. А может, и сгодится еще.
Так Витька Крыса собирал вокруг себя своих «сявок».
18
«А где тут мед намазан?»
Вопрос этот, возникший у капитана Панченко при первом знакомстве с Антоном, не забылся: у оперативных работников ничего не забывается. Не забылось и то, как упорно не хотел Антон называть своих дружков-товарищей и как попробовал он тогда удержать от этого и мать: «Мама! Я запрещаю!» Обратил внимание на такое обстоятельство и майор, начальник отделения милиция, когда капитан Панченко докладывал ему о случившемся,
– А вы здесь ничего не усматриваете?.. Группы нет? – спросил начальник, выслушав его сообщение.
– Пока не замечено, – ответил Панченко.
– А может, плохо замечаете? Парень ездит с Красной Пресни к Девичьему полю. В самом деле – зачем?
– Говорит: к бабушке.
– А не слишком это горячая любовь к бабушке?.. А кто этот Вадик? Он у нас не на учете?
– Нет.
– Займитесь.
– Слушаюсь, товарищ майор.
Вместо своей обычной, серебристого цвета каракулевой шапки Панченко надел кепку и пошел по адресу, который назвала Нина Павловна.
Там во дворе старого, обреченного на слом дома пожилая женщина натягивала веревки, развешивала белье. Панченко заговорил с ней, спрашивая, где живет какой-то несуществующий человек, а тем временем по незаметной уже для самого себя привычке держал под наблюдением весь двор. И тогда он увидел, что из-за угла сарая за ним тоже наблюдают две физиономии: одна – кругленькая, пухленькая, нагловатая, другая… Капитан Панченко успел заметить только острый нос, острый подбородок и дерзкое выражение лица. Чтобы лучше запомнить все это, он не удержался и кинул в ту сторону лишний взгляд. Явная ошибка: физиономии моментально исчезли.
– А вы за белье не боитесь? – сказал капитан Панченко. – А то вот ребята какие-то высматривают.
– Нет, это наши. Так – шляются! – ответила женщина.
– А чего ж они шляются?.. Делать нечего?
– Не знаю… Один, кажется, работает, а другой… Кто их разберет? Школу бросил, а работать… А на что ему работать, когда папа-мама есть?
– Что ж это за папа-мама? – не очень ловко спросил Панченко. Вопрос этот насторожил женщину, и она недоверчиво покосилась на него.
Пришлось капитану показать свое удостоверение, и женщина, продолжая развешивать белье, рассказала ему о семье Вадика.
– Не жизнь, а одна видимость. Бесправный и безвольный муж и хитрый сын, а она умничает. Муж, видите ли, ее «со сцены снял», жизнь погубил, а сама с кухни не выходит. «Кастрюльная особа»: питание и витамины. У нее на каждый суставчик свой витамин есть, помешалась на этом. Вот и едят друг друга. Самоеды!
Поговорил потом Панченко и с дворником, и с управляющим домом и выяснил: да, Вадик с самой осени не учится и не работает, ну, а что делает – разве за ним усмотришь?
Пришлось вызвать самого Вадика. Он явился аккуратно в назначенное время, предупредительно постучал в дверь, скромно вошел, вежливо раскланялся:
– Разрешите?
– Разрешаю. Входи!
– Здравствуйте!
– Здравствуй, сынок! Здравствуй! Садись! Капитан Панченко узнал сразу: конечно, это один из тех двух, которые подсматривали из-за сарая, – то же круглое, пухленькое и нагловатое лицо. Вадик встретил его взгляд, не потупился и не отвел глаза и так, не моргнув, выдержал весь разговор: школу он бросил потому, что учителя плохие и ученье не дается, да и не всем нужно быть Ломоносовым, а пользы родине он больше принесет, если будет работать.
– Почему же не работаешь? – спросил Панченко.
– Да ведь работу найти нужно! – снисходительно улыбнулся Вадик.
– А ты в детскую комнату обращался?
– Нет.
– В райисполком, в комиссию по трудоустройству обращался?
– Тогда мы дадим тебе направление. Хочешь?
– Пожалуйста. Только… – замялся Вадик.
– Что «только»?
– По направлению могут куда-нибудь ткнуть. Знаете, сколько у нас формализма. А я хочу по душе работу найти.
– А к чему же твоя душа лежит?
– Представьте себе: это очень трудно сказать. И то хочется, и это хочется. В нашей жизни так много интересного!
Панченко чуть усмехнулся, заглядываясь в белесые, несмущающиеся глаза Вадика.
– Ну, и чем же ты занимаешься? Что делаешь? – спросил он,
– Да так… Вот ищу работу… А потом так… Дома!
– А товарищи?
– Товарищи?.. А какие товарищи? Ребята!
– Ну, какие ребята-то?.. Ты говори, говори, не стесняйся!
Капитану Панченко очень хотелось спросить про того, второго, остроносого, который тоже прятался за сараем, но он не спросил. Он не знал и никак не думал, что и о посещении им двора, и о разговоре с женщиной давно уже знает Витька Крыса.
А Вадик скромненько сидел на стуле и называл фамилии своих старых школьных товарищей, с которыми полгода не встречался, назвал Антона и новое для капитана имя Смирнова. Панченко смотрел на него и думал: верить ему или не верить? Но не верить никаких оснований не было, придраться тоже было не к чему, и, запомнив на всякий случай адрес Сени Смирнова, он отпустил Вадика.
Обо всем этом на другой же день Вадик рассказал Витьке Крысе.
– Нужно потише играть, – решил Витька. – А с Генкой вы раздеритесь!
Почти в то же время у Витьки появилась другая забота: та самая соседка, которую на пирушке у Капы он грозился «укоротить», подала заявление в милицию – жаловалась на Капу, на частые сборища у нее. Пришел участковый и стал расспрашивать Капу о ее занятиях и о житье-бытье. Капа объяснила, что недавно у нее был день рождения и она его праздновала. Но участковый предложил ей предъявить паспорт и по паспорту установил, что родилась она совсем в другой день. Капа не смутилась и на ходу заменила день рождения именинами.
– По религиозному, значит? – участковый пытливо посмотрел на нее.
– А разве нельзя? По-религиозному! – игриво улыбнувшись, ответила Капа.
Но улыбка не оказала на него никакого действия.
– И что ж, у вас каждую неделю именины бывают?
– А кто сказал – каждую неделю? Кто сказал? – перешла в наступление Капа. – Соседка? Да она…
Соседка оказалась и такой, и сякой, и разэтакой, и даже удивительно, что милиция до сих пор держит ее на свободе.
Участковый все выслушал и спокойно сказал:
– Я вас предупреждаю, гражданка, имейте в виду! Будете нарушать порядок – привлечем к ответственности!
Капа о приходе милиционера немедленно сообщила Витьке. Он ночевал у нее иногда, она «наводила» его – сообщала, где и чем можно «поиграть», и кое-что прятала после «игры». Теперь нужно было найти другое место. И тогда Витька вспомнил про Антона: живет в другом районе, на отлете, – вот тут он и может пригодиться.
И вот к Антону неожиданно нагрянул Вадик. Он поболтал о том о сем, а когда собрался уходить, спросил:
– Мы с тобой друзья?
– О чем разговор? Конечно, друзья! – ответил Антон.
– Намертво?
– Намертво.
– А тайну хранить умеешь?
– А ты думаешь!
– Ну вот тебе залог дружбы, подержи у себя.
Вадик сунул Антону в руки дамские часики и, прежде чем тот успел что-либо сообразить, простился и ушел.
19
Залог дружбы!
Что это за часики и откуда, Антон сразу догадался и спрашивать не стал. Он старался об этом не думать: хорошо ли, плохо ли? Антон не задавал себе этих вопросов, и если они и возникали где-то в тайниках души, он их подавлял. Что бы там ни было, но слово есть слово и дружба – дружба. Они, товарищи, показали свою дружбу на деле и не оставили его в беде из солидарности! Как он может теперь выдать их тайны? Ведь у него так мало друзей. А что может быть теперь дороже дружбы! Об этом так хорошо говорилось во всех книгах, которые он читал, во всех кинокартинах, которые он видел, и это так отвечает той тоске по дружбе, которая таится в его душе, и его давнишней мечте: отдать за друга голову. Пусть в меня стреляют, а я буду знать, что я товарища выручил!
С такими мыслями Антон положил часики в свою тумбочку и утром пошел в школу. Но во время урока он вдруг подумал: а ну-ка мама надумает убирать комнату и наткнется на чужие часы! С трудом дождавшись большой перемены, без пальто, без шапки он побежал домой. На тревожный вопрос Нины Павловны он ответил, что забыл тетрадку, а мама, как нарочно, стояла здесь же, в его комнате, и ему очень долго пришлось искать эту мифическую тетрадку, прежде чем, улучив момент, он сумел схватить часики. Он унес их с собой в школу, но они не давали ему покоя, жгли карман.
Придя домой, Антон спрятал часики под матрас, а через полчаса подумал: вдруг мама задумает переменить простыни – и тогда… Антон поспешно достал часы из-под матраса и положил их на свою полку между книгами, но и это место показалось ему ненадежным. Он оглядывал свою комнату, ставшую вдруг удивительно маленькой, и не знал, куда деть порученный ему «залог дружбы».
Много позже, в откровенной беседе с одним писателем, который старался разобраться в его жизни, Антон очень подробно говорил об этих часиках. Писатель упирал на историю с велосипедом и считал, что первое падение должно было особенно запомниться ему. А для Антона велосипед, туманный вечер, звук отдираемой доски были всего лишь сильным впечатлением, случайно ворвавшимся в его жизнь и так же внезапно ушедшим. А «залог дружбы» ему пришлось пережить как первое преступление.
По мере того как он менял одно место хранения часов на другое, у него вместе со страхом росло ощущение неправильности совершаемого. Пусть он не украл, но теперь он с каждым часом все яснее сознавал, что принимает участие в мерзком деле. Нет, об измене «дружбе» он не думал, и, если бы кто-нибудь ему сейчас предложил прийти к маме, отдать часы и все рассказать, Антон посчитал бы это подлостью. Но мысль о том, что он делает что-то недозволенное, не давала ему покоя, хотя слово «преступление» еще не возникало.
Так прошло несколько дней, прежде чем Вадик не позвонил ему и не сказал, куда нужно привезти оказавшийся таким тяжелым «залог дружбы».
Своими переживаниями Антон с ним не поделился, но сам задумался. Нет, об измене опять речи не было, и Антон знал, что если Вадик привезет ему что-то еще, то отказаться он не сумеет. И тогда само собой у него мелькнуло: уехать бы! Но куда? Это неопределенное намерение мелькнуло и исчезло так же внезапно, как возникло.
Но вот так же внезапно, после очередной ссоры с мамой, у него возникло сомнение: любит ли он маму?
Это был очень сложный и трудный для Антона вопрос. Да и вообще все вопросы почему-то были трудные, и они с самого детства, как помнит себя Антон, сплошной вереницей возникали один из другого. Где папа? Что значит «смотался»? Почему смотался?
На все эти «почему» у Антона не было ответа, он не переставал втайне от всех мечтать об отце, о том времени, когда он вернется назад. Но отец не возвращался, и в душе мальчика росла большая обида на него – и за себя, и за маму.
А мама была такая красивая, добрая и в то же время такая печальная, и с такими глубокими, тяжкими вздохами она целовала сына, когда укладывала спать. Антон всей силою своей души цеплялся за маму, и однажды, услышав такой вздох, он крепко-крепко обнял ее за шею и сказал:
– Я от тебя никогда-никогда не смотаюсь,
И вдруг мама, которая так крепко прижалась тогда щекой к нему и заплакала, сама «смоталась» и уехала. Куда? Зачем? Она сказала – на работу, за границу, в Германию. А зачем в Германию? Разве нельзя работать дома?
Антон спрашивал об этом бабушку, у которой остался жить, дядю Романа, который иногда к ней заходил. Бабушка вздыхала, дядя Роман говорил что-то о необходимости и долге, но Антон мало что понимал. Мама все-таки вполне могла бы, как и прежде, работать и жить дома. И, словно в подтверждение своих мыслей, Антон слышал разговоры в коридоре, на кухне, во дворе, где всезнающие соседки обсуждали любые вопросы жизни.
– По заграницам ездит, а родное дитя бросила, как кошка.
И вот уже жалостливая рука тянется к вьющимся волосенкам Антона и сочувственный голос говорит:
– Сиротка!
Мотнув головой, Антон стряхивает назойливую руку, но еще одна капля обиды, незаметно для соседок, незаметно для бабушки и тем более для далекой мамы, откладывается в сердце мальчика.
Но нет! Зря соседка говорила свои жалостные слова: мама приехала! Приехала она совсем другая – довольная, веселая и еще более красивая. Антон ее и не узнал сразу. И совсем она показалась чужой, когда утром оделась в голубую пижаму с плетеными белого шелка накладными петлями и стала разбирать чемоданы, которые привезла с собою. В комнату под разными предлогами заходили соседки, то одна, то другая, каждая охала, ахала и восхищалась то фартуком, вышитым бисером, то игрой света в сиреневых сережках, то дамской сумочкой необычайного фасона. А в кухне они все потом обсудили и все решили по-своему.
Особое возмущение вызвала пижама, первая и единственная пока в этом старом московском доме: жены увидели в ней покушение на своих мужей, старухи – на самые основы нравственности. В результате Нина Павловна получила злое прозвище «Фрау».
Антон все слышал, видел, что и бабушка хотя и молчит, но смотрит на мамину пижаму, поджав губы. Ему самому этот наряд тоже не нравился, и потому, когда мама вынула из большого ярко-желтого чемодана клетчатый костюм и с довольной улыбкой прикинула его на Антона, он принял подарок без удовольствия. Но потом Антон представил, как он выйдет во двор, к ребятам, и как они поразятся необычайности его нового костюма. А вместо этого они подняли его на смех, сравнили с каким-то героем из последней кинокартины и обозвали фашистом. Антон убежал домой и, чуть не плача, стал срывать с себя злополучную обновку.
– Не хочу я твои фашистские моды носить!
Все это были мелочи, но они нагромождались одна на другую.
Когда мама получила комнату, Антону очень не хотелось уезжать от бабушки. Новая комната была большая, но длинная и узкая, как пенал, а главное – пустая и неуютная. И жизнь в ней была тоже неуютная: учился Антон в первую смену, утром, а вечером мама уходила на работу, он оставался один и ложился спать, не дожидаясь ее прихода.
Неуютно было и во дворе: ребята все новые, незнакомые. Верховодил среди них мальчишка с непонятным прозвищем «Зонтик» – тоненький, маленький, но большой хвастун и забияка. Видимо, прикрывая свою слабость, он брал наглостью и лез со всеми драться. Пристал он и к Антону.
– Стукнемся?
– Стукнемся! – Антон был на целую голову выше Зонтика и решил не сдаваться.
Но Зонтик оказался хитрым и напористым: он сразу же ударил Антона сначала в один глаз, потом – в другой. Антон разозлился и, почти ничего не видя, стал молотить кулаками по воздуху. А кругом стояли ребята и гоготали.
Этот смех был обиднее всего, и Антон потом горько плакал, уткнувшись в подушку, один, у себя в комнате.
Он не мог заснуть и дождался, когда вернется мама, а она сказала:
– А ты не будь размазней. С маленьким мальчишкой не мог справиться. Нужно уметь постоять за себя.
Жаловаться маме он больше не стал, зато научился драться.
И еще у Антона была обида на маму – за папу номер два. Хорошо помнил он поздние возвращения мамы по воскресеньям, когда никакой работы нет, и ее наряды, и пряный запах духов, и звонки, и письма, и первый неожиданный визит Якова Борисовича как-то поздним вечером. Антон хорошо заметил тогда, как сначала мама удивилась, потом обрадовалась, а затем указала глазами на него, Антона.
– Ничего, он парень хороший, – сказал Яков Борисович и дружески протянул Антону руку.
Антон лег в кровать, накрылся одеялом и притворился, что заснул, напряженно прислушиваясь к тому, о чем говорит мама с незнакомым гостем. Ничего особенного он тогда не узнал. И только теперь, после встречи с Галькой, все стало понятным и обнаженным. И по-новому объясненное вторжение Якова Борисовича в их жизнь и все порожденные им вопросы и обиды стали от этого еще больней и обидней. В конце концов Антон не мог себе дать отчет – любит ли он маму и за что. И тогда сама собою возникла мысль об отце. «Ну хорошо! Он далеко. Он не захотел жить с мамой, у него другая семья, дочка Шурочка, – Антон это понял из разговоров бабушки. – Но ведь он остается моим отцом! Моим отцом!»
Это привычное человеческое слово наполнилось вдруг для Антона совершенно новым, особым и необыкновенно глубоким смыслом. Отец! Вот с кем бы теперь поделился Антон, вот кому открыл бы он душу. Мама – что? Мама – женщина. Разве можно быть с нею до конца откровенным? И разве может она разобраться во всем? Чуть что – грустный вид и слезы. То ли дело – отец! Мужчина!
Вот хотя бы этот последний визит Вадика, эти маленькие дамские часики…
Пожалуй, нет. Об этом он не стал бы говорить и с отцом.
Полный этих тревог и раздумий, Антон зашел как-то опять к бабушке и от нечего делать стал разбирать старые семейные фотографии. И вдруг с пожелтевшей любительской карточки на него глянуло лицо – длинное и худощавое, с тонким – с маленькой горбинкой – носом и тревожно взметнувшимися бровями. Папа! Отец!.. Да и волосы такие же, как у него, Антона, взлохмаченные, встрепанные, буйные.