– Шелестов, – сказал заведующий библиотекой.
– Что еще? – Кирилл Петрович обвел товарищей взглядом. – На производстве? Об этом, думаю, Никодим Игнатьевич скажет.
– Что хорошо – не скажешь плохо, – ответил Никодим Игнатьевич.
– А насчет характера… – Кирилл Петрович посмотрел на начальника. – Сначала он действительно мог показаться кисловатым, но после истории с Шевчуком, мне кажется, это впечатление должно рассеяться. Он просто такой человек. Одного нужно ломать, а другого – направлять и растить.
– Да, но справится ли он? – заметил директор школы. – Дело-то не только в нем. Речь идет обо всем детском коллективе.
– А почему обязательно исходить из того, что он не справится? – прервал его Кирилл Петрович. – Развитие сознания не всегда ведь по прямой идет, а толчками, импульсами. Сначала все представляется в одних красках, а потом человек переступает через какой-то порог – и все старое освещается другим светом и становится ясным и уже вырисовывается впереди. А потом опять на месте топчешься до нового импульса. И если Шелестову мы дадим сейчас этот новый импульс… Посмотрите, с какой жадностью он хватает сейчас все лучшее и честное. И ему сейчас нужно поручить именно что-нибудь окрыляющее, что его подняло бы, захватило и открыло бы ему большие горизонты. А справится – не справится?.. Посмотрим! Поможем! Не получится – будем решать. А я верю в него. Получится!
– Быстро набирающий скорость воспитанник, – ответил за всех майор Лагутин, и кандидатура Антона была принята.
Все было действительно так: широко раскрывшаяся душа Антона с жадностью отзывалась на все – и на прочитанную книгу, и на беседу воспитателя, и на виденную кинокартину. Вот он смотрит в клубе фильм «Звезды на крыльях»: мальчишки учатся в школе, получают аттестаты, идут в военные школы, начинают летать – хорошая, целеустремленная, радостная жизнь, и у Антона сердце вдруг сжимается точно в кулак.
– Идиот! – ударяет он рукой о подлокотник кресла.
Это совсем не подходит к действию, которое развертывается на экране, и сидящий рядом Костя Ермолин с удивлением взглядывает на него.
«А ведь и я мог бы так же!» – думает Антон.
Вся жизнь, слепая жизнь, бесцельная, и люди, с которыми он в этой жизни встречался, вставали перед ним теперь совсем в другом свете – и Вадик, и Генка Лызлов… И книги!..
Он даже теперь диву дается – как раньше относился к книге, точно это был не он, а другой, совсем другой человек.
Как он относился к Николаю Островскому, такому изумительному писателю, с каким пренебрежением отбрасывал книгу, едва встречаясь в ней с чем-то серьезным и поучительным. Он почему-то всегда в этих случаях видел какую-то фальшь, неправду, желание автора к чему-то подделаться и увести читателя от подлинной неприукрашенной жизни. «Учат, учат…» А теперь именно такую умную, формирующую, зажигательную книгу он искал и ждал, – книгу, которая ответила бы ему на все вопросы, книгу, которая ставила бы перед ним вопросы, помогла бы ему увидеть новое и задуматься там, где сознание готово было проскользнуть по поверхности. Вот почему Антон с таким же увлечением работал в библиотечной комиссии и с таким же увлечением занялся изданием бюллетеня «Книга – твой друг». Он разговаривал с ребятами, ходившими в библиотеку, собирал у них отзывы о книгах и в первом же номере бюллетеня поместил заметку: «Какую книгу я люблю?»
«Можно ли представить себе жизнь без книги? И каким отсталым существом был бы человек без книги!»
Много мыслей рождалось у Антона и тогда, когда он, стоя на своем «наблюдательном посту», на площадке второго этажа перед мастерской, «смотрел в мир». Вот сходят снега и обнажается земля, пока еще неприветливая, покрытая, жухлой прошлогодней травой, но сила мечты превращает ее в пышную зелень, в цветы, и вот уже бушует весна, лето, и через раскрывшиеся монастырские стены Антон шагает в свободный и радостный мир.
Вот из бревен, которые когда-то у него на глазах колхозники возили из леса, теперь рубят новую ферму, большую, просторную, на красных кирпичных столбах. А вдали, рядом с городом, уже встали строительные краны, что-то поднимают и перебрасывают по воздуху, и вот уже растут стены каких-то зданий. И дальше, кругом… Дымят поезда, едут машины, идут люди туда и сюда, куда-то стремятся и что-то делают. Жизнь! Когда-то в этой жизни болтался нескладный, неприкаянный человечек и, обнявшись с дружками-приятелями, дерзко распевал песню:
Ничего еще не сделав в жизни, он предъявлял ей свои непомерные претензии: это не так и то не так!
И вот этот человек сидит здесь, за загородкой, и ничего не изменилось в жизни: она пошла дальше, своими большими путями, а человечек смотрит через загородку и спрашивает самого себя: «Что я?»
Он думает об этом в спальне, накрывшись с головой одеялом, он думает об этом шагая в строю, он думает об этом каждую свободную минуту.
Вот Кирилл Петрович везет своих воспитанников в музей, в местный маленький краеведческий музей, вот они разглядывают чучела волков и воробьев, которые водятся в этих краях, стоят перед деревянной сохой, нашедшей себе приют на вечные времена в этом добротном бывшем купеческом доме. Вот они смотрят картины и планы – историю города, и оказывается, что родился он из пограничной заставы, которая оберегала русский народ от степных хищников, и что в реку, на которой стоит город, бросилась легендарная татарская царевна, полюбившая русского князя. Вот она какая древняя, оказывается, эта земля.
А вот в другом зале, под стеклом, вывешен пожелтевший газетный лист. Это – первая советская газета в этом городе, и в ней обращение первого Совета рабочих и крестьянских депутатов.
«При бывшем строе труд считался чем-то постыдным, а тунеядство – признаком благородства. При наступающем государственном строе необходимость для каждого потребляющего продукты чужого труда в свою очередь давать полезный труд для своих сограждан есть основной нравственное требование. Тунеядство пригвождается к позорному столбу».
Антон думает обо всем этом по пути в колонию, и здесь, в машине, он находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя.
«Одна двухсотмиллионная. Вот что такое я. Двухсотмиллионная!»
И ему захотелось работать, работать и работать, ехать куда угодно, делать что только потребуется для этих двухсот миллионов; совершать любые подвиги, только чтобы смыть зло и доказать, что он уже не тот, совсем не тот, который болтался когда-то неприкаянным человеком в жизни. «Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни – чувствовать себя нужным и полезным людям», – вспоминал Антон слова Горького, написанные на плакате, который висел у них в клубе. А когда Антона выбрали председателем совета воспитанников, у него в душе поднялась новая горячая волна и он пообещал товарищам, Максиму Кузьмичу и Кириллу Петровичу, что будет честно работать на таком большом, порученном ему деле.
И он тут же написал Марине. Не маме, нет! Маме он напишет завтра, в первую очередь он написал обо всем Марине.
Ведь ее письмами он живет, их ждет неделями, боится каждый раз не получить. И радуется, когда, вопреки его страхам, приходит новое письмо. И он стал верить в ее дружбу и верить, что недалек тот день, когда он увидит ее и маму, конечно, но в первую очередь – ее, Марину!
Вот почему он ничего не мог понять, когда Марина замолкла. Дело было весной, после выпускных экзаменов. Сам он сдал их, правда, без большого блеска, получил аттестат зрелости. Окончание школы отпраздновали всем классом в клубе, потом ходили без охраны, с одним Кириллом Петровичем, на берег речки встречать восход солнца, и пели песни, и плясали под баян, дурачились и мечтали о будущем. И Антон тут же описал все это Марине и ждал ответа – как она сдала, как окончила школу? И вдруг – молчание, молчание и молчание, в ответ на его второе письмо – две строчки: «Прости, Антон, я больше писать не могу. Марина».
31
В семье Зориных назревали конфликты, один за другим.
Соседка недаром в разговоре с Ниной Павловной назвала Зориных «демократами». Георгий Николаевич не понимал людей, которые воспринимали доверие, власть, положение и блага, получаемые от народа, как личное, должное и уже неотъемлемое от них. С головой ушедший в свои дела и проблемы – острейшие проблемы современной физики, – он считал это своего рода иррациональностями жизни, которые, конечно, должны быть разрешены, и тогда дух честности и бескорыстности, побеждающий в нашей жизни, дух энтузиазма и самоотверженности восторжествует окончательно и вытеснит просочившийся кое-куда гнилой душок стяжательства, «ячества» и расчетливого приспособленчества.
Убеждения эти Георгий Николаевич сумел донести от юности своей до поздних лет и положить в основу всего. Непримиримый к тому, другому, враждебному духу у себя на работе, в институте, он ревниво оберегал от него и свой дом.
И когда Екатерина Васильевна, соблазненная чьей-то роскошно обставленной квартирой, заводила речь о покупке гарнитура красного дерева или отделке комнат «под атлас», Георгий Николаевич спрашивал:
– А почему атлас? Зачем нам атлас? А чем плохи обыкновенные хорошие обои? Как у всех!
Екатерина Васильевна ничего не могла противопоставить простой человеческой логике мужа и, когда проходил азарт, стыдилась мелочности своих мечтаний об атласе и гарнитуре красного дерева.
Так же Георгий Николаевич воспитывал и своих детей. Всегда занятый и погруженный в свои мысли, он не считал нужным заниматься мелочами. Мелочи как помочи, на них всю жизнь детей не поводишь. Нужны основы, принципы. Это – рельсы, по которым дети войдут потов в жизнь своим ходом.
Его до глубины души возмутила однажды мимолетно виденная сцена. Воскресное утро, разряженная мамаша такой же папаша и играющий всеми красками благополучия и довольства восьмилетний сынок. Он поставил ногу на табурет чистильщика обуви, и старуха армянка чистит ему ботинок.
Далекий по роду работы от проблем воспитания, Георгий Николаевич как человек не мог не интересоваться ими и не мог не задуматься по-граждански честно и искренне над тем, что увидел. Труд – это принцип. Простота – это принцип, равенство – принцип. Уважение к человеку тоже, принцип. И все это уже разрушено в самодовольном паршивце, не соизволившем почистить собственных ботинок перед выходом на прогулку. Кем он будет? И как он будет воспитывать своих детей? Кто его папа и мама? И можно ли воспитывать ребенка, не воспитывая самих себя?
В семье Зориных дети сами чистили ботинки, убирали комнаты, мыли полы. Они отчитывались в деньгах и одевались всегда скромно.
– До окончания школы никаких бостонов, манонов и капронов. Простые чулки, простые туфли – как все!
Все вместе, все на глазах, все поровну, нет худших и нет лучших – дружба! – вот воздух, который вслед за мужем старательно поддерживала в семье и Екатерина Васильевна. Она совсем недавно вспомнила такой случай. Она и две маленькие дочки в лесу, на даче, – сына Женьки тогда еще не было на свете. И она нашла землянику, первую, красную с одного только бока ягодку, и обе девочки с радостным криком бросились к ней. «Подождите! – сказала тогда Екатерина Васильевна. – Вот мы сейчас другую найдем, тогда съедим». Девочки сразу приумолкли, задумались, и через минуту Марина сказала: «Мы три ягодки найдем, тогда и съедим. Да?» И надо было видеть, с каким старанием девочки искали вторую и третью ягодки, чтобы всем досталось поровну.
Вспомнила это Екатерина Васильевна в связи с недавней спортивной победой Марины: на соревновании по бегу она заняла второе место, получила Почетную грамоту и коробку шоколадных конфет. Она принесла коробку домой и, по старому правилу, угостила всех.
Все эти принципы выдерживались в семье Зориных со всей строгостью и не могли не преломляться в формирующихся душах детей. Но преломлялось это по-разному, иногда радуя, иногда удивляя родителей и чем-то своим и неожиданным. Так первая дочка, Аленушка, резвушка, хохотушка, к концу школы неожиданно посерьезнела и пошла в пединститут, чтобы ехать потом куда-то в самую далекую деревню учительствовать.
А всегда серьезная и не в меру прямолинейная Марина заинтересовалась платьями – у этого талия низкая, плечи не те, и вообще теперь такие не носят.
– Ну подумаешь, не носят! – попробовала настоять на своем Екатерина Васильевна. – Рано тебе об этом думать!
– А когда же об этом думать? – возразила вдруг Марина. – В пятьдесят? Ты, мама, забыла, какая была молодая-то!
А теперь Марина опять поставила всех в тупик: куда ей идти после школы? И когда об этом зашел мимолетный, пока случайный разговор, она вдруг сказала: пойду работать.
– Как работать? – удивилась Екатерина Васильевна. – А институт?
– А институт потом.
– Ну, об этом ты брось думать. Не дури! – спокойно сказала Екатерина Васильевна, уверенная, что это модные, пустые разговоры.
И вдруг – новая, третья проблема, затмившая все.
И как она могла просмотреть?
С тех пор как попало ей в руки первое письмо Антона, Екатерина Васильевна потеряла покой. Сначала она едва не задохнулась. Да как он мог, как он смел, этот бандит, подать свой гадкий голосишко из-за решетки?.. И по какому праву?.. Это был следующий вопрос, который возник, как только улегся первый приступ гнева.
Никому не сказав о письме, она стала присматриваться к дочери, но ничего особенного не замечала. Тут Екатерина Васильевна вспомнила, как Марина впервые сообщила ей новость об Антоне.
– Мамочка! Какой ужас! Ты помнишь, ко мне приходил мальчишка? Длинный такой… Он в тюрьме!
В голосе дочери тогда действительно слышался ужас. «Но чем Марина ужасалась? – спрашивала сейчас себя Екатерина Васильевна. – Тем, что у них в школе вообще мог произойти такой случай? Или тем, что это произошло с ним, с Антоном?» Мать не могла тогда обнаружить ничего подозрительного ни в тоне, ни в поведении дочери. Правда, Марина горячо обсуждала это происшествие со Степой Орловым, который стал к ней захаживать. Ну и как же не обсуждать? Марина – девочка чуткая, отзывчивая, и мимо нее не проходит ничто, что совершается в школе. А то, что к ней стал заглядывать Степа Орлов, окончательно успокоило Екатерину Васильевну – значит, «там» ничего нет.
Но не может же Екатерина Васильевна сама каждый день брать почту! Да и забыла она о ней, успокоилась и забыла. И Марина утром, перед завтраком, пошла открывать почтовый ящик и среди пачки газет и прочей корреспонденции увидела вдруг помятое, чем-то необычное письмо: «Марине Зориной».
Она сразу, почувствовала: письмо особенное. Отдав папе всю почту, она прошла в свою комнату и вскрыла конверт. Да! Оно самое! Письмо от Антона!
«Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год!»
Как много действительно времени – год!
За завтраком Марина сидела сама не своя. У Екатерины Васильевны кольнуло сердце. После завтрака она спросила:
– Что ты нынче такая встрепанная? Марина не умела лгать.
– Ты знаешь, мама… я получила письмо…
– От бандита? – воскликнула Екатерина Васильевна.
– Мама! Почему ты так говоришь?
– Что-что?
– Ну мало ли что может случиться с человеком?
– Да ты думаешь, что говоришь? Человек грабил, выходил с ножом на большую дорогу, а ты?.. Давай письмо!
– Мама!.. – Марина с недоумением посмотрела на нее.
– Давай письмо!
Привлеченная голосом матери, в комнату вошла Аленушка. Екатерина Васильевна решительно поднялась и пошла в кабинет к мужу.
– Подожди!.. – Она решительным жестом отодвинула газеты, которые он начал читать. – У нас с Маринкой неблагополучно.
– С Мариной? – удивился Георгий Николаевич. – Как может быть неблагополучно с Мариной?
Умолчав, конечно, о первом письме, Екатерина Васильевна рассказала, что произошло.
– А может быть, тут нет ничего страшного? – проговорил Георгий Николаевич, – О чем он пишет?
– А ты спроси! Ты – отец. Спроси! Посмотрим, что она тебе скажет. Воспитали, называется!
– Ну, зачем так, Катюша? Зачем? И воспитали мы ее… разве плохо воспитали? Жалоб мы, кажется, на нее не слышим.
– Подожди еще радоваться-то. Не пришлось бы плакать!
Никогда Георгий Николаевич не видел жену в таком возбуждении. Когда она вышла, он долго ходил по кабинету. Почувствовав неладное, притихла и вся семья. И Марина решила сама пойти к отцу. Она любила и мать и во всем доверяла ей. Отец слишком занят, и надоедать ему разными мелочами было нельзя. Но Марина чувствовала, что в самую последнюю, решающую минуту отец правильнее разберется во всем.
Письма Марина не показала, но дословно передала содержание и рассказала об Антоне все, что могла. Она умолчала, конечно, о парке и скамейке, умолчала о своей бессонной ночи и слове «люблю», которое сказала тогда себе. Тем более она и теперь не знала, что это было на самом деле, – все оказалось куда сложнее и запутаннее, чем представлялось вначале. Поэтому вместо слова «любовь» она говорила «дружба» и доказывала ее великое значение.
И тут Марина вспомнила встречу в школе с Ниной Павловной и ее слова: «Его так бы ободрило ваше письмо».
– Ты скажи, папа: есть люди неисправимые? – спросила она отца.
– Неисправимые?.. Гм!.. – Георгий Николаевич снял очки, протер их. – Это не моя область, но… по-моему, есть неисправленные люди, а неисправимые… Трудно представить!
– Ну вот! – горячо заговорила Марина. – Ты понимаешь, папа: если я ему теперь не отвечу! Ты понимаешь?.. У нас все так хорошо, спокойно, а он… И если мы замкнемся, если я замкнусь в своем благополучии, а он?.. Пусть гибнет? Да? Ведь там, где кончается борьба за товарища, там начинается предательство. Да? Ведь да? А разве я могу так поступить? Папа! Милый ты мой, хороший бутя!
Она обвила шею отца своими тонкими руками и прильнула к нему.
– Может быть, я его спасу этим!
– Н-да… Гм!.. – с трудом скрывая свое волнение и растерянность, бормотал Георгий Николаевич.
Он слишком занят был последнее время своими делами, и теперь все для него было неожиданным. Поэтому он не нашел ответа на вопрос, поставленный Мариной, и только поцеловал ее в лоб.
– Во всяком случае, нужно подумать. Нужно еще раз подумать, Мариночка.
А Екатерине Васильевне он потом, наедине, сказал:
– Видишь ли, Катюша…. Очень опасно, когда высокое снижается, тогда люди перестают верить. И в некоторых вопросах дети могут быть умнее родителей. И можно ли глушить хорошие чувства, такие гуманные побуждения? Если она действительно поможет человеку…
– Если она окажется сильнее, – возразила на это Екатерина Васильевна.
– Ты хочешь сказать: если она на него будет действовать, а не он? Ну как же можно не верить в свою дочь?
Так родилось новогоднее письмо Марины. И она никак и никогда не жалела, что послала его – столько живой и горячей радости она почувствовала в ответе Антона и столько благодарности за ее такой честный и дружеский упрек:
Дешево, Шелестов, дешево
Жизнь ты свою променял!
«Если бы ты только знала, что значит для меня твое письмо. И я постараюсь, чтобы мой ответ принес тебе какую-то радость. Ведь я знаю, что и тебе я причинил уйму огорчений. Только теперь я понимаю, как я был самонадеян и глуп, и приходится только удивляться, что ты подружилась со мной. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно, как невозможно вычеркнуть все, что произошло. И вообще страшно не то, что я нахожусь за колючей проволокой, – дуракам так и надо, тем, кто не умеет пользоваться свободой и ценить ее, – жалко то, что вычеркнуто несколько лет юности и запятнана честь…»
«Жить! – я даже не могу сказать, какое это необыкновенное слово. Не просто существовать, а именно жить, любить людей и все хорошее на свете, трудиться как все, со всеми вместе радоваться успехам, а не стоять в стороне и не подсматривать украдкою через забор.
Если бы ты знала, как иногда мне было тяжело, когда дом и все остальное казалось сказкой, сновидением, которое приснилось раз и потом рассеялось в тумане. И тогда все мне казалось пустым и бессмысленным, и мне однажды даже хотелось покончить с собою, А иногда хотелось волком выть от сознания своей мизерности перед дружной колонной «остального» народа, населяющего нашу страну, видя, как время и жизнь неумолимо шагают вперед, мимо тебя, оставляя тебя за бортом, за загородкой, отверженного и презренного. И тогда хотелось крикнуть им через забор: «Люди! Товарищи! Подождите, я с вами!» А люди идут себе и идут и прекрасно обходятся без меня, создавая свою жизнь и нового, чистого человека, способного и достойного стать членом коммунистического общества…»
Переписка шла регулярно, к великому огорчению Екатерины Васильевны. После долгих споров с мужем она вынуждена была скрепя сердце примириться с этим фактом. Но тревога продолжала жить: разве не может из простого человеческого сочувствия вырасти совсем другое, что не будет подвластно ни логике и никаким запретам и соображениям?
Разве может мужчина понять все эти тонкости? Ох, ошибку делает муж, ошибку!
День за днем Екатерина Васильевна твердила ему одно и то же.
До сих пор все было хорошо и стройно: интересная жизнь, работа, дружная, ладная, не вызывавшая никаких вопросов семья, хорошие дети и верная подруга-жена. Они вместе учились в школе, потом сдружились в далекие студенческие времена и поженились. Когда родилась первая дочка, Аленушка, нанимали нянь, водили девочку в детский сад, а Екатерина Васильевна продолжала работать. Но за Аленушкой появилась Марина, за ней – крикун Женька, и стало трудно. Женька часто болел, девчонки требовали глаза, и Екатерина Васильевна решила:
– Какие же дети без матери? Ничего не поделаешь, нужно бросать работу.
Муж протестовал, обещал всяческую поддержку и помощь.
– Ты мне скажи, ты меня позови, если нужно! – говорил он жене, говорил искренне и честно.
Но как оторвешь его от большого, волнующего дела ради каких-то пеленок и мелких домашних забот? Пусть работает!
Так и стала Екатерина Васильевна матерью, хозяйкой, основой дома. И дети знали: папа работает, папа пишет, папа читает, папа отдыхает, – значит, дома – мать, она – все. И сам папа подчинился этому порядку и только много позже понял все и оценил: «Материнство – это подвиг. Это – долг перед обществом».
И позднее, когда дети подросли и Екатерина Васильевна снова стала преподавать черчение в школе, ее слово в доме всегда было решающим. Это было признано а не вызывало ни конфликтов, ни трений. И вот теперь между супругами наметились разногласия. Отец не мог не сочувствовать дочери, но и не хотел ссориться с женой. К тому же у него не хватало ни времени, ни душевных сил, чтобы разобраться в так неожиданно возникшей семейной проблеме. Екатерина Васильевна тоже старалась не спорить, однако исподволь она вела свою неизменную линию, стараясь подорвать крепнущую дружбу Марины с Антоном.
Она стала привечать Степу Орлова, приглашать, поить чаем, купила даже два билета в Большой театр как будто для себя с мужем, а на самом деле взяла их на то число, когда Георгий Николаевич наверняка будет занят. Теперь она уже не спорила с Мариной насчет платьев, а наоборот, старательно занялась ее туалетами. Но все было тщетно. Марина примеряла новые платья, ходила со Степой в кино, в театр, обо всем советовалась с ним, но каждый раз загоралась, когда получала письмо от Антона.
И вот Георгий Николаевич уехал в командировку. Екатерина Васильевна решила, что настал подходящий момент. Отец, несомненно, чудесной души человек, но он в конце концов очень оторван от жизни. «О себе и зверь заботится», – говорил он в каком-то споре с ней. Но гуманизм вовсе не в том, чтобы, спасая чужого, убить родное дитя. Глупости это! Нужно только найти случай и положить всему конец.
Но случая не представлялось. Марина сдавала экзамены, сидела за книгами, ходила по «читалкам», встречалась со Степой. Все было хорошо. К выпускному вечеру Екатерина Васильевна заказала для дочери белое платье, сама ходила с ней на примерку, сама разглаживала последние складки, а потом встретила дочь утром, когда уже взошло солнце: Марина пришла веселая, с горящими глазами рассказывала, как после вечера они ходили всем классом на Красную площадь, прошли мимо Мавзолея, а потом пели и танцевали у кремлевских стен.
Все было хорошо. А через неделю – опять письмо, и все пошло вверх дном. Письмо Марина прочитала здесь же, при ней, при матери, и, не стесняясь, радостно сообщила:
– Ну вот и Антон!.. Ты знаешь, он тоже кончил, тоже аттестат зрелости получил. У них там и аттестаты дают.
– Такие, значит, и аттестаты, – недружелюбно заметила Екатерина Васильевна. – А ты чему радуешься? Ну, кончил! И что? Чему радуешься?
– А как же, мама!
– А вот так же! – решительно заявила Екатерина Васильевна. – Кончил, – значит, все! Значит, теперь не пропадет, выбьется. И писать ему теперь незачем.
– Что ты, мама? Наоборот!
– Как это – «наоборот»? – вспыхнула Екатерина Васильевна. – Говорю, незачем, – значит, незачем. Хватит в гуманизм играть. Довольно!
– Мама, нельзя так!
– Так ты еще споришь?.. А зачем?.. Зачем тебе еще писать? Ты что? Ты, может, влюблена в него?
Слово вылетело нечаянно, в запальчивости, но Екатерина Васильевна заметила, как побледнела Марина, как сжалась вся, не решаясь сказать ни «да», ни «нет». И вдруг это нечаянное, пустое слово приобрело смысл и достоверность.
«Влюблена! Конечно, влюблена!» – пронеслось в голове у Екатерины Васильевны, и ее охватил никогда не бывавший с нею приступ бешенства. Лицо ее побагровело от прихлынувшей крови, голос пресекся, и только глаза, огненные, злые, говорили о силе невысказанного чувства.
Марина испугалась. Она никогда не видела маму в таком настроении, никогда не слышала от нее таких слов, как в эти дни.
– Чтобы это было в последний раз! И никаких ответов. Слышишь? Никаких!
И то, что Марина по-прежнему не говорила ни «да», ни «нет», сердило ее еще больше. А Марина сама не знала, что чувствует к Антону, и упорно отмалчивалась. Отмалчивалась, но думала свое, и спорила с собой, и не знала, как быть. Честно, самой себе говоря, она, конечно, мечтала вовсе не о таком друге. Но что же делать, если так получилось, если не встретила она того самого хорошего человека, который грезился ей когда-то в ее полудетском стихотворении? Что же делать, если встретился ей и зацепился за душу совсем-совсем другой. Так как же быть: заглушить голос разума или зажать сердце в кулак и ждать незапятнанного героя? И обязательно ли искать хороших людей и не лучше ли превращать их в хороших?
Несколько дней продолжалась эта схватка характеров. А потом вдруг Марина поняла, что мать совсем не сердится, а очень боится за нее, за свою дочь, и за ее дальнейшую судьбу. Марина не выдержала и быстро схватила лист бумаги:
«Прости, Антон, я больше писать не могу».