Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой:
– Подъем!
И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал:
– Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить?
– Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела.
– Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого.
– А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев.
Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо.
– Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель.
– А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон.
Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться?
Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив? А если при воспитателе все вежливы между собой, а без него ругаются – какая это дружба? Не для воспитателя, Кирилла Петровича, не для начальника мы живем, а для самих Себя. И с душою нужно все делать, а не так – для формы! Кирилл Петрович сказал однажды золотое слово: самосознание. И не молчать! А то бывает – простоят на линейке пятнадцать минут, будто по обязанности, и ничего не скажут, а если скажут, то тоже по обязанности, а не по долгу совести. Прежде всего – искра! Если искра есть у ребят, все пойдет на лад».
Так думал Антон и так говорил, вмешиваясь в споры, горячась и доказывая.
Он охотно брался за все, что ему поручали и, когда на следующем собрании отделения его выбрали председателем библиотечной комиссии, он горячо взялся за работу.
Предшественник его, Мурашов, дело совсем запустил, в об этом много говорили на собрании: газеты подшивались неаккуратно, с пятого на десятое, не было учета читателей, не составлялись рекомендательные списки, не велась книга отзывов, не устраивались громкие читки, Антон проверил карточки читателей, и оказалось, что пятеро из его отделения вообще не берут книг в библиотеке. Он поговорил с заведующим и вместе с ним наметил, что нужно предпринять дальше.
Теперь Антона возмущал каждый, кто не думал о коллективе, кто не говорил о коллективе, кто не помогал или мешал коллективу. И больше всего его злил Сенька Венцель, его вечно растрепанный вид и манера огрызаться на каждое замечание. А Сенька заметил это и стал намеренно изводить Антона: как пройдет мимо, обязательно вытянется и «возьмет ногу»:
– Ать-два!
И наконец Сенька совсем вывел его из терпения. Дело было после обеда, когда вся колония выстроилась «на развод», чтобы идти в мастерские и на разные хозяйственные работы. И тогда обнаружилось, что Сеньки в строю нет,
– Где Венцель? – спросил Дунаев.
– Небось около кухни шьется, – ответил кто-то из ребят. – Ему все мало!
– А ну отыщи! – сказал Дунаев Антону.
Антон побежал к столовой и там действительно увидел Сеньку и страшно разозлился: отделение решило выбиваться на первые места, тут каждый балл дорог, а этот… Опоздает на работу – вот и слетело несколько баллов,
– Ты что ж, гад? Или работа тебя не касается? – крикнул Антон и сгоряча стукнул по спине пытавшегося увильнуть Сеньку.
И Сенька вдруг переменился: взгляд его стал злым, а лицо приобрело медно-красный оттенок.
– Ты что?.. Если ты новому командиру дружок, так и бить можешь?
…Антон легко мог отказаться, когда Сенька заявил о его выходке командиру. Но он не отказался, и ему пришлось стать перед строем и держать ответ.
– Я не знаю, как и получилось.
– Опять у тебя «получилось»? – спросил Дунаев. – И опять как сделал, так и получилось. Нечего тут оправдания искать! Предлагаю ходатайствовать перед руководством колонии о наложении на Шелестова административного взыскания.
Взыскание?.. Это за что же взыскание? За то, что помог Дунаеву, за то, что боролся за коллектив, за балл, за честь отделения? А что стукнул… Подумаешь! А если на такого типа ничего больше не действует?
И Антон обиделся на Дунаева, очень обиделся. А Слава, в свою очередь, был недоволен Антоном, и черная кошка вражды пробежала между ними.
20
Мишка Шевчук «ушел в камыши» – отсидеться, осмотреться и решить, как быть дальше. После неудачной выходки с зашитым ртом ему ничего другого и не оставалось. Когда он вернулся в отделение, ребята находились на работе. Исполняя приказ начальника, воспитатель Суслин отвел его в мастерские, пошептался о чем-то с Никодимом Игнатьевичем, и тот, не обмолвившись ни словом, поставил Мишку к тискам. Мишка ходил в мастерскую и раньше, но работал кое-как, спустя рукава, смешил ребят своими подвижными ушами, а то и просто, придравшись к любому пустяку, отказывался что-либо делать – то ботинки худые, то рука болит, то живот. Теперь пришлось для вида смириться, молча взять в руки молоток и напильник и стать к тискам.
Ребята приняли Мишку спокойно, но по взглядам и улыбкам он видел, что они все знают и понимают. Сначала Мишка терпел, но когда после отбоя командир насмешливо провел по его лицу пятерней: «Все, Миша! Все!» – Мишка вскипел и со злостью оттолкнул его руку.
– И ничего не «все»! Я еще покажу!
В эту ночь Мишка долго не спал. Один за другим он взвешивал оставшиеся для него варианты жизни. Он подумал, правда, о том, чтобы работать как все – о такой возможности у него не было и помыслов. Зато мысли его усиленно рыскали по всем обходным путям, какие только были возможны в его положении. Уехать? – теперь об этом не могло быть речи: ехать отсюда можно было только после чего-то большого и настоящего, «с музыкой». Здесь жить?.. Как? Жить в приниженном состоянии, чтобы каждый мог ухмыляться, да насмехаться, да по лицу лапами проезжать, – так жить ему не позволяла гордость… А как?
На одну минуту Мишке пришел в голову совсем невероятный вариант – самому стать командиром, «ссадить» старого и занять его место. Но он тут же отбросил его: нет, «не пролезет», ничего не получится. А как дальше жить, Мишка не знал; что ему нужно было, он тоже как следует не знал.
И Мишка стал жить «по-хитрому», «ушел в камыши»: все выполнять, порядка не нарушать, в школу, в мастерскую ходить, на глаза воспитателю не попадаться. Воспитатель Суслин сказал даже на собрании, что Шевчук пошел на исправление. Вот тогда Мишка и попробовал заговорить с Антоном как бы нечаянно, в мастерской, во время перерыва.
– Ну, как житюга?
– А что? Жизнь как жизнь. Хорошая! – коротко ответил Антон.
– С командиром-то поругался?
– Как «поругался»? Когда?
– Ну-ну! Будто я не знаю!
– А что ты знаешь? Откуда знаешь?.. И чего ты лезешь не в свое дело?
– Ну, валяй, валяй! Я говорил: ты парень вихлястый. А мы держимся!
Антон резко повернулся к Мишке и смерил его глазами: он сразу вспомнил и арестантский вагон, и решетки на окнах, и дурацкие Мишкины бредни… А потом – как будто кинокартину пустили обратным ходом – вдруг замелькали страшные кадры прошедшей жизни: тюрьма, суд, Абрамцево, и разговор за дверью, на лестнице, и гнусная улыбка Вадика, и недобрый взгляд Генки Лызлова. Во взгляде Мишки, в его вопросе и во всем неожиданном и непонятном разговоре Антону почудилось что-то недоброе.
Антон долго не мог успокоиться: что нужно Шевчуку? «Ты парень вихлястый, а мы держимся». Кто это – мы? И почему он, Антон, – «вихлястый»? Да, он сильно напутал во всей своей прошлой, нескладной жизни, но теперь… Теперь хоть на четвереньках, а он будет ползти на берег, и никакой Мишка его больше не собьет. Нет! Теперь он твердо знает своих друзей и свою дорогу. И зря Мишка хочет сыграть на его маленькой размолвке с Дунаевым.
«Человек без друзей – что дерево без корней» – написано на большом плакате возле клуба. А с кем же здесь дружить, как не со Славиком?
И почему-то сразу исчезла у него обида на Славу, и вспомнилось только хорошее, что принесла дружба с ним: и вечерние разговоры после отбоя, когда они лежали, бывало, в постелях, голова к голове, и беседовали обо всем, обо всем, о чем даже вспоминать не хотелось. Но как не вспоминать и как не поделиться, если рядом с тобой человек, которого ты любишь, и ценишь, и выделяешь среди других? И как не излить ему всю боль души?
– И вот я как в сказке: направо пойдешь – туда попадешь; налево пойдешь – сюда попадешь, – вслух размышлял Антон, подводя итоги. – И мог я пойти не сюда, а туда. Мог поехать в Абрамцево со своим классом, на экскурсию, а поехал… Мать оттолкнул, а поехал черт знает куда. А через неделю попал в то же Абрамцево, только не с классом, а с этой шпаной.
– Назад оглянешься, все, кажется, по-другому бы было, – так же тихо вторил ему Слава Дунаев. – Это я здесь за разум-то взялся и Кирилла Петровича за отца второго считаю, а там…
Дунаев выразительно покрутил головой и готов был, кажется, умолкнуть.
– Что там-то? – спросил Антон.
– А ты что, не знаешь? Завелся дружок, у него еще дружок и – пошло! Водка, деньги, девки! И на людей я смотрел не как на людей, и от жизни старался всего нахвататься, лишь бы пользоваться. А теперь… Знаешь, какие у меня теперь самые натуральные мысли?
– Какие?
– Воспитателем быть. Я все плохое видел и все хорошее и все понял и во всем разобрался, и теперь у меня самая главная цель в жизни – других воспитывать. Чтобы убить в них все зародыши подлых намерений.
Антон неоднократно замечал, что Дунаев что-то записывал на небольших листках бумаги, не сгибая, прятал в свою записную книжку. Один раз Антон спросил, что пишет Слава, но тот не то смутился, не то обиделся, а сейчас взял из-под подушки записную книжку, а позже подал Антону несколько листочков.
Антон прочел:
«Людей обычно судят по поступкам и осуждают, а если бы заглянуть в их души, они, может быть, были бы оправданы».
«Пройдя через ужас, начинаешь уметь распоряжаться жизнью и видеть ее красоту».
«Самое большое счастье на земле – это жить на свободе».
Вот какой это товарищ был и какая дружба: все общее – и мыло, и табак, и письма девушек. Да! И письма девушек! И хотя Антону хвалиться было нечем – Марина продолжала молчать, но зато он все рассказал о ней Дунаеву.
– И ты знаешь?.. Никаких нехороших мыслей у меня по отношению к ней не было, – говорил Антон. – Что мне тебе врать? Не было!.. Ну, как бы это выразиться? Да просто: Марина – и все!
– Ну, понятно! Понятно! – закивал в ответ Дунаев. – Честная, чистая!..
– И справедливая! – продолжал Антон. – И я гордился ею, что она, такая, дружит со мной. И верил я не в себя, а в нее верил и… И теперь… Она мне и теперь вот как нужна!
– И ты адрес ее знаешь? – спросил Дунаев.
– А зачем тебе адрес?.. Да нет! Что ты! – понял вдруг Антон. – Разве это мыслимо? После того, что на улице было. Как она повернулась и как пошла. Мне бы догнать ее тогда!
– Не мог ты ее догнать! – сказал Дунаев. – Совести у тебя на это тогда не хватило бы. Я сам… Я с другой связался нарочно, чтобы ту, Светланку, забыть, а все равно… Она тоже вроде твоей. Я сначала их всех ненавидел, просто, знаешь, за падаль считал. Как попал к развратным девкам в руки, ну от них и на всех стал отвращение переносить. Дерзким старался быть. Нарочно! А как Светланку встретил – все! Эта – другая! Ну, ты понимаешь! Иные девчонки сами себя не ценят. Парень – что? На то парень! По себе знаю – с одной так, а с другой совсем по-другому, если гордая. Вот и Светланка такая! И она поняла бы! Если б я все рассказал – поняла бы! А я вот не рассказал! Бывало, накипит, накипит в душе, – напьюсь, приду к ней, а она говорит: «Ты ко мне такой не приходи, ты трезвый приходи». А трезвый я не могу! Совесть играла! И как я с ней говорить буду? С ней чистыми словами надо говорить!
– А пишет? – спросил Антон.
– Пишет. Хочешь, я тебе письмо покажу? Нет, ты прочитай. Прочитай и скажи.
Антон прочитал, и у него перехватило дыхание.
«Ты спрашиваешь: простила ли я тебя? Славик, родной, я не знаю! Я ведь видела, я ждала, что с тобой может что-то произойти, и если бы ты знал, сколько раз я хотела поговорить с тобой очень серьезно, но ты все отмалчивался, или отшучивался, или приходил пьяный, и я откладывала разговор, и все начиналось сначала. Как я виню себя в этом!
Иногда мне хотелось забыть тебя. Да, да! Забыть навсегда. И, поверь, у меня хватило бы сил и характера – ты знаешь. Но с тобой случилось несчастье и… Нет! Теперь я тебя никому не отдам! Ты самый хороший, ты самый добрый человек в мире!»
– Ну как? – голос Дунаева доносился откуда-то издалека, из тумана.
– Что «как»?
– Нет, ты скажи как друг: искренне она пишет или нет?
– Ты просто дурной! – словно очнувшись, с неожиданной злостью ответил ему Антон.
– Нет, ты понимаешь? – продолжал допытываться Дунаев, – Может, она из сознательности? Чтобы меня поддержать. Видишь: «Но с тобой произошло несчастье»… А если бы не произошло? Она такая девчонка – она на все пойдет!
– А ты что – не веришь? Ты что – не чувствуешь?
– Не знаю! – вздохнул Дунаев. – Мучает меня это!..
«Ну, чем это не дружба? – вспоминает теперь тот разговор Антон, и ему становится грустно. – Неужели я все разрушил? И неужели опять одиночество?.. И что я за человек? Сначала сделаю, а потом начинаю разбираться».
Одиночество!.. Это было страшнее всего: одиночество и молчание Марины.
Антон вспоминает письмо, которое давал ему читать Дунаев, и терзания Славы: «Мучает меня это!» Чудак! Ну и чудак! Да если бы он, Антон, получил такое письмо!
Но Марина молчала. Это становилось невыносимым – хочешь поставить крест, так ты и ставь, напиши: нам не по пути. Но просто отрезать, и замолчать, и вычеркнуть человека из памяти… Антон садится и пишет сам.
Потом перечитывает и рвет. Через два дня пишет снова и, как положено, сдает письмо Кириллу Петровичу для отправки. Но через полчаса он бежит к нему и, запыхавшись, просит вернуть обратно – передумал!
И опять ждет, ждет, каждый день ждет и каждый день – напрасно. Он с завистью смотрит на Костю Ермолина, который чуть не каждый день получает письма от девушки, из-за которой он попал в колонию. Он видит, как у него меняются при чтении глаза: из грустных становятся теплыми и мечтательными. У Кости целая пачка писем, которые он никому не показывает, складывая в коробку из-под конфет.
Елкин – наоборот: носится с письмом, которое он получил от девушки. Все участники самодеятельности колонии недавно выезжали в город с концертом, был там и Елкин, познакомился с девушкой, студенткой педагогического института, и завел с ней переписку и теперь хвастается.
Он вообще в последнее время снова увивается вокруг Антона. Лезет со своими секретами: как бы получить увольнительную в город и встретиться с новой знакомой. Но у него ничего не выходит – Кирилл Петрович в ответ на его просьбы укоризненно кивает головой:
– Заслужить нужно, Елкин! Заслужить!
Елкин ворчит и грозится сбежать.
– А что?.. Отсижу потом в трюме суток трое, и вся любовь! – говорит он Антону. – Зато повидаюсь.
А потом он лезет в карман и достает еще письмо, совсем другое, от другой девушки, и дает Антону, своему «кунаку», почитать.
«Здравствуй, Илья!
Сегодня получила твое письмо и даже удивилась. Неужели ты думаешь, что у меня нет ни самолюбия, ни гордости?
Ты спрашиваешь – осталось ли у меня что-нибудь от прошлого? Нет, Илья, ни капельки! Все перегорело и вспыхнуть снова не может, все невозвратно поздно: сердце заставить нельзя, у него свой закон – кого захочет, того и любит.
И я теперь совсем не та, какая была, которая верила всему, и все прощала, и смотрела на тебя как на бога.
Ты казался мне хорошим человеком, но ты свернул в сторону и понесся по течению и оказался плохим пловцом. А плохой пловец идет ко дну. И все получилось гадко – ты мне дарил цветы, но и они, оказывается, были ворованные. И мне обидно, что я поверила тогда и тебе и себе и свою первую, глупую любовь и свое первое девчоночье чувство отдала такому негодному человеку, как ты.
Поэтому лучше не надо, Илья, не пиши мне больше. Я тебе больше не могу верить, а друг, которому нет веры, – зачем он? Мне хочется такого друга, который верил бы мне и которому я бы доверяла все, мне хочется такого друга, который уважал бы меня и был искренним, честным и открытым человеком.
Вот и все!
А тебе желаю: шути любя, но не люби шутя.
И помни, что в жизни есть счастье, которое зависит от тебя.
Люба.
Хотела написать коротко, а получился целый протокол».
Антон жалеет Любу с ее мечтой об искреннем и честном друге, особенно после того, как Елкин рассказал ее немудрую, наивную историю: еще совсем девочкой она привязалась к нему, носила ему какие-то яблочки, конфетки и позже, когда подросла, сохранила свою привязанность.
– Ребята, бывало, подсмеиваются: «Тебе Любка опять яблоки принесла!» – рассказывал Елкин. – Я смеюсь, а она краснеет. А потом, как подросли, гулять стали. Только надоело мне с ней в кино ходить по-пустому. И ребята говорят: «Что ты с ней возишься? Оттяни в сторону, и все!» Поехали мы Первого мая всей компанией в рощу, за рекой, ну я и оттянул. А она, знаешь… ударила меня по морде и бросилась в реку. Так прямо в платье и переплыла.
Такой гадостью повеяло от этого рассказа, от самого тона его и всех подробностей, на которые Елкин не скупился, что Антону стало не по себе.
– А зачем ты ей сейчас пишешь? – спросил он.
– Ну а как же! Все-таки! Чтобы девчонка была. А она – видишь? Друга ей надо! Лучше меня! Вот я ей написал. Знаю я, кто у нее в друзьях ходит. «Освобожусь и того, кто лучше меня, на фонаре повешу против твоего дома» – так и написал. По второму заходу будет легче, буду знать за что!
Очевидно, и действительно так написал, потому что скоро получил ответ и опять показал его Антону.
«Илья!
Как же тебе не совестно? Какую гадость ты пишешь! Как все грубо, цинично, даже читать противно!
И чем ты хвалишься? Что у тебя есть Люся, Клава и еще два десятка других. Ты что – задеть этим хочешь меня и тронуть мою душу? Глупости все это! Для хорошего мальчишки достаточно одной, а кто много раз влюбляется, тот по-настоящему не любит и не способен любить.
Так что оставлю тебя со всеми, которых ты за собой числишь. А мне достаточно одного.
Кстати, о нем, моем друге. Ты через кого-то узнал о нем и написал такие бандитские слова, что страшно даже.
Я сначала испугалась и хотела тебе написать, что никого у меня нет, никакого мальчишки, а потом рассказала ему, и он только посмеялся. Так знай, это – Игорь, с которым ты же и познакомил меня. Он шлет тебе привет и не обижается.
А от себя скажу: да, я дружу с ним и довольна этой дружбой, в ней я нашла все, о чем мечтала. Игорь – мальчик хороший, отзывчивый, не в пример многим другим, и менять его на тебя я не собираюсь и не хочу, чтобы ты был третьим лишним. И вспоминать я больше не хочу никакой прошлой грязи, когда на душе так прекрасно.
Еще раз прошу – не пиши мне больше. Все!
Л.»
Ну вот, Люба хоть отповедь дала, наотмашь, через плечо, крест-накрест! А неужели он, Антон, не заслуживает у Марины даже отповеди?
Мысли, мысли… Но с кем ими поделиться? С Ильей? А ну его к черту! Это поймет только Слава! Не нужно было ссориться с ним.
21
Может быть, и родилась у Антона грусть из-за такого непонятного молчания Марины, родилась и стала расти, незаметная, но неотвязная. И все у него шло как будто хорошо: в коллективе, после всех ошибок и волнений, он нашел, кажется, свое настоящее место, был доволен ребятами, и ребята были довольны им. Кирилла Петровича он полюбил и готов был, как и Дунаев, считать его, вторым отцом.
В школе вторая четверть заканчивалась вполне благополучно. После памятного концерта педагогический институт принял над колонией шефство, и студенты стали там частыми гостями. Прикрепили в порядке шефства и к Антону одну студентку. И она ему очень помогла.
И в мастерской… Антон уже не отбивал себе рук молотком, научился работать и зубилом и напильником, и мастер его даже похвалил, – а на похвалу Никодим Игнатьевич был скуповат. За это время Антон усвоил все слесарные операции – и опиливание, и сверление, и клепку, и шабрение. Теперь он уже не просто переводит железо, а самостоятельно изготовляет полезные предметы – молоток, слесарный угольник. Правда, первые работы давались трудно, даже такие простые, как гаечный ключ, сказалось легкомыслие, с которым он отнесся в свое время к разметке и к другим элементам слесарного дела. Поэтому за изготовление ножовочного станка – сложного, состоящего из восьми деталей инструмента, – он взялся с большим опасением. Здесь пришлось применить все, чему он научился за последнее время.
Антон работал не спеша, но со всей тщательностью, и в результате Никодим Игнатьевич поместил его ножовочный станок на доску, где были выставлены лучшие работы воспитанников.
– Это твоя мама у меня на квартире-то стояла? – спросил он Антона,
– Моя.
– Ну как ты ее, радуешь?
– А как самому судить? – ответил Антон. – Не знаю,
– Ничего. У тебя дело идет! Ты только не останавливайся.
Дело у Антона действительно шло, а на душе все-таки было грустно. Кончается старый год, такой трудный, на всю жизнь памятный год, а как будет дальше?
…Вот Антон в перерыве стоит на лестничной площадке перед мастерской и смотрит в окно. Со второго этажа ему видно далеко вокруг – поверх стены, поверх караульных вышек с мерзнущими там вахтерами. Вот, почти рядом с колонией, колхозная птицеферма – сотни кур бродят вокруг, все белые, едва различимые на снегу. Вот на серой лошади колхозник везет к ферме бревна из леса. Вот прошла машина – это своя, из колонии. А дальше – поле, взваленное снегом, лес, за лесом где-то проходит железная дорога, и дымок паровоза возникает то здесь, то там, между вершинами деревьев. Это – дорога в Москву. Москва, мама, Маринка, вообще – жизнь! Жизнь и дальше за Москвою, кругом, везде, а они вот тут собраны и отгорожены от всей этой жизни стеною, потому что не сумела пользоваться тем, что им было дано от рождения. Больно, горько, нехорошо!..
И хотя в колонии совсем иначе, чем рисовалось когда-то с глупых Мишкиных слов, а все-таки… Все-таки: не воля. Сознание, что он не может уйти и что его никуда не пустят, и он должен, обязан жить здесь, за загородкой, вдали от людей и от всей кипящей кругом жизни, – это сознание давило и порождало чувство тяжелой, щемящей тоски. Вот оно – наказание! Нет казематов с железными решетками, нет ни кнутов, ни пыток, ни издевательств, а наказание есть – лишение свободы, самое тяжелое для человека наказание, ибо человек рожден для свободы и без свободы он – не человек.
Тяжко!
Антон открывает окно и с жадностью вдыхает ворвавшийся морозный воздух.
– Что пригорюнился? – окликнул его, подойдя сзади, Кирилл Петрович.
– Нет! Ничего! – встрепенулся Антон. – Так! Засмотрелся!
– Засмотрелся и задумался. Да? – заметил Кирилл Петрович, положив руку ему на плечо. – О чем задумался-то? О девушке?
– Что вы, Кирилл Петрович! – вспыхнул Антон. – Какая девушка? У меня никого нет.
– Ну, а какой же ты парень после этого? – пошутил Кирилл Петрович. – О чем думаешь-то?
Антон помолчал, не зная, что сказать, и наконец спросил:
– Кирилл Петрович! А когда на пересуд можно подавать?
– Рано еще, Антон! Рано!
– Если б меня сейчас отпустили, я так бы работал! Так бы работал! – воскликнул Антон. – Чтобы стереть это пятно. Но ведь его не сотрешь? Да?
– Почему не сотрешь? – сказал Кирилл Петрович. – Все зависит от жизни.
– Я никогда этого не повторю! Какое бы положение, какие бы обстоятельства ни были – никогда!
– А тебе совсем не о том нужно думать. Я так понимаю тебя, Антон. – Кирилл Петрович попробовал повернуть Антона к себе лицом. – Можно ведь у людей не воровать, а себя обкрадывать. Согласен? На большом прицеле, Антон, нужно жить, тогда все мелкое отсеется само собой.
– Об этом мне и дядя Роман писал, – не то споря, не то соглашаясь, проговорил Антон. – А только и люди для этого большие нужны, особенные.
– Почему?.. А разве не цели формируют человека, не устремления? – возразил Кирилл Петрович. – Человек отдергивает руку от горячего самовара и выдерживает длительную пытку огнем. Он даже готов сгореть в огне, как Джордано Бруно. Почему? Во имя цели!
Кирилл Петрович сел на подоконник, чтобы лучше видеть лицо Антона, обращенное все-таки туда, в даль, открывающуюся за окном. На нем бродили тени, неопределенные, смутные, и Кириллу Петровичу хотелось переломить ту неуверенность, которую чувствовал сейчас в Антоне, и зажечь его огнем веры и вдохновения, без которых жизнь пуста и бессмысленна.
Это он вывел, наблюдая многие и многие человеческие судьбы. Низменность целей – вот психологические источники ошибок.
Сам он из своей, тоже нелегкой жизни вынес другое. Семья у них была как семья: отец, мать, трое детей. Потом отца за что-то уволили с работы, скоро восстановили, но что-то сломалось в человеке, и он стал пить. И сын видел, с какой стойкостью, с какой даже гордостью переносила мать обрушившееся на нее несчастье. С детской и наивной решимостью он дал себе слово во всем помогать матери. И помогал: ходил за отцом, выводил его из пивнушек, поднимал из грязи, и это породило у него отвращение к водке и всяческому свинству. Потом отец умер, и сын, вынужденный бросить школу, пошел работать, чтобы помогать матери. Он работал, радуясь каждому рублю, который приносил в дом, каждой улыбке, которой отвечала ему мать. Трудности шлифовали его душу и порождали в ней не озлобление, а решимость и стремление к лучшему.
Вот почему с такой горячностью Кирилл Петрович говорил теперь об этом с Антоном – о вере в жизнь, о цели жизни, о силе и твердости.
– Ты считаешь, что только большие люди, особенные, могут так жить. Но вот ты строишь мост как простой каменщик или плотник, и разве это не благородная целы чтобы мост держался и чтобы люди ездили по нему. Весь смысл в том, во имя чего ты это делаешь и что ты видишь в том, что делаешь? И счастье-то измеряется разной меркой. Созидать и потреблять, служить людям или, использовать их себе на потребу. Два счастья! Вот что тебе нужно решать, Антон! Характер укреплять! Характер!
Перерыв в мастерской кончился, но Кирилл Петрович задержал Антона – слишком неожиданно завязался этот разговор, а неожиданный разговор – самый хороший. Но и самый хороший разговор нужно кончать, – в мастерской уже стучат молотки и скрежещут напильники. Пора кончать!
Но нужно, обязательно нужно затронуть еще один важный вопрос.
– А что ты на Дунаева надулся? «Друг не тот, кто медом мажет, а кто правду скажет».
– Какую правду?.. Какую правду? – с неожиданной горячностью возразил Антон. – И никакой тут правды нет. Сам же он говорил, что нужно болеть за отделение. А почему я этого Венцеля стукнул? Ну, ошибся!
– Значит, что же: ошибся, и ладно? Нет, Антон! К ошибкам нужно относиться строго. Я не хочу тебе напоминать о прошлом. Ты сам о нем, по-моему, помнишь. И во всем виновата вот эта самая философия: нынче ошибся, завтра ошибся – ну и ладно! Нет, Антон! Теперь давай учиться жить без ошибок.
– А я хочу! – почти вдруг закричал Антон. – И вспоминать хочу, и понять хочу. Да. И понять! А когда начинаю понимать, то вижу: отчего я до всех этих дел дошел! Оттого, что не сопротивлялся. Я слабовольным был, я был как медуза и подчинялся всем – и Вадику, и Генке, и Крысе. Да чего там, я вел себя как самый последний трус. А трус что вор: вор обкрадывает других, а трус – самого себя… Вы думаете, я ничего не понимал? Понимал, а шел, не сопротивлялся. А злу сопротивляться нужно!
– Вот это ты правильно говоришь! – заметил Кирилл Петрович. – Это ты очень правильно говоришь.
– А тут я увидел это зло. Вы понимаете? Этакая противная, наглая рожа. А я?.. Что же, значит, опять терпеть? Да тут у меня, может, самый настоящий характер прорезался. Отпор дать! Вы понимаете? А Дунаев этого понять не хочет.
– Ну, какой же это характер на чужом горбу? – возразил ему Кирилл Петрович. – Характер, брат, прежде всего в том, чтобы собой владеть. Не помню кто, а кто-то сказал из великих людей: «Воевать с самим собой – труднейшая из войн; победить самого себя – труднейшая из побед». Вот это характер!