Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Честь

ModernLib.Net / Советская классика / Медынский Григорий / Честь - Чтение (стр. 20)
Автор: Медынский Григорий
Жанр: Советская классика

 

 


Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения.

Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания:

– Сережка! Да какой же ты стал интересный!

– Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин.

Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил:

– Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула:

– Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать!

Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти».

Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой:

– Детка моя! Да ты совсем идэйная!

Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали.

– Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа.

– Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа.

– Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу!

Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая?

15

Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой.

Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»?

Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»…

Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда:

– Отставить!

Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков:

– Эй! Кто там завел волынку? Отставить!

Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь».

Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний.

Максим Кузьмич с утра засел в кабинете, чтобы разобраться с накопившимися счетами, сводками и прочими бумажными делами, без которых, к сожалению, не обходится ни одна самая живая работа. И вдруг к нему, запыхавшись, вошел воспитатель Суслин.

– Разрешите, товарищ подполковник!

– А очень срочно? Я сейчас занят.

– Срочно, товарищ подполковник. ЧП!

– Что за ЧП? – Максим Кузьмич оторвался от бумаг.

– Воспитанник Шевчук рот зашил.

– Как «зашил»? Какой рот?

– Свой рот зашил, товарищ подполковник. Нитками.

– Что за чепуха? – недовольно поморщился начальник, тем не менее поднялся из-за стола и стал одеваться.

– Как было дело?

– Не знаю, как было дело, а только я прихожу – мне ребята рассказывают. Ночью он это сделал. И главное – как ухитрился – без единой капли крови. Сейчас отделение на завтрак нужно вести – не придумаю, как быть.

– Что значит «как быть»? Вести отделение на завтрак, по распорядку. А Шевчука… А Шевчука доставить ко мне!

Максим Кузьмич повесил обратно на вешалку шинель, фуражку и снова взялся за бумаги.

– И сестру медицинскую попросите ко мне! – распорядился он.

Но никакие счета ему уже на ум не шли: он отложил документы и стал обдумывать положение. Прежде всего он решил, что поступил правильно, не пойдя в отделение, как хотел сначала, сгоряча, а остался в своем кабинете. Смешно подниматься и стремглав бежать из-за всякого идиота, как сказала бы его жена Лена. Максим Кузьмич еще не знал подробностей, но ясно было, что Мишка придумал совсем новый и какой-то изуверский ход. Но как бы там ни было, а на этот раз Мишкино упрямство надо было сломить.

Услышав, что ведут Мишку, Максим Кузьмич опять взялся за бумаги и долго не поднимал глаз на вошедших. А когда посмотрел, увидел: губы Мишки были действительно схвачены в нескольких местах, а у левого уголка их болтался длинный конец суровой нитки.

– Ну?.. – спросил Максим Кузьмич, стараясь быть как можно суровее. – Ну, как же мы с тобой разговаривать будем?.. На! Пиши! – Он подал Мишке лист бумаги и карандаш.

Мишка сел к столу и написал:

«Придется вам меня искусственным питанием питать, с другого конца».

Максим Кузьмич прочитал и наложил резолюцию:

«Отказать, так как рот я тебе не зашивал».

Мишка в ответ написал свое:

«Ничего! Вы вокруг меня на цырлах будете ходить и гуся подавать».

– На цырлах – это что?.. На носках, что ли? – спросил Максим Кузьмич. – И гуся, значит, подавать?.. А баланду хочешь? Да тебе и баланду нечем есть, ты сначала рот расшей.

Мишка выслушал; в глазах его блеснул упрямый огонек, и он опять написал:

«А помру – вам же хуже будет: отвечать придется».

– За что? – удивился Максим Кузьмич. – Похороним – и все. Знаешь, там, в углу, за стадионом. Только без почестей. У нас бланки есть? – спросил он стоявшую здесь же медицинскую сестру.

– Какие бланки?

– Ну, на умерших! – рассердился на ее недогадливость Максим Кузьмич.

– Нет, – простодушно ответила сестра.

– Как так «нет»? Заготовить немедленно, – строго приказал Максим Кузьмич. – А то он помрет, а у нас бланков нет. Как же так, без бланков?

– Ну, а пока не помер, что с ним делать? – спросил Суслин.

– А пока не помер, в изоляторе пусть побудет, – ответил Максим Кузьмич.

– В каком? В медицинском? – испугалась сестра.

– Почему в медицинском? В штрафном! Пусть подумает!

Мишку опять поместили в штрафной изолятор, и Максим Кузьмич распорядился: надзирателю чаще туда заглядывать, обед принести как положено, дать бумаги и карандаш, о всяких заявлениях Мишки докладывать лично ему, начальнику.

Но заявлений никаких не было: Мишка выдерживал характер. В обычное время ему принесли из столовой обед: котелок щей. Второго – каша с рыбой – находящимся в изоляторе не полагалось. Мишка отвернулся от щей, потом лёг на нары и уткнулся носом в каменную стену. А на других, пустующих, нарах сидел дядя Харитон, пожилой уже, давно работающий в колонии сержант, прозванный ребятами за его любимую поговорку «Вика-Чечевика». Он курил трубку и искоса поглядывал на Мишку.

– И несообразный же ты человек, – сказал он наконец. – А небось мать тоже есть… Ждет дурака, небось тоже плачет. А он тут вытворяет… Главное, над кем вытворяет? Над собой вытворяет. Ну кому ты что докажешь? Все люди как люди – едят, пьют, работают, а он… Эх ты, вика-чечевика! Вот уж дурная голова, не то что ногам, а самой себе покоя не дает. И обед! Ну, что я с обедом буду делать? Стынет!

А обед действительно стыл, и от щей поднималась жиденькая струйка пара. Мишка продолжал неподвижно лежать лицом к стене, и дядя Харитон, то ли от желания донять Шевчука, то ли просто от скуки, продолжал говорить, постепенно расширяя тему:

– Ну чего, главное, ребятам нужно? Ведь попали вы сюда… Не за хорошие дела попали? Ведь вас за эти дела, ежели по-настоящему, на хлеб на воду посадить нужно, а с вами тут цацкаются. А вы еще кадрили разные выкамариваете. А отцы ваши, матери бьются, работают, а кругом посмотришь: жизнь сейчас по часам растет – то одно строится, то другое. А раз строится – это прибыток, это всему народу прибыток. А вам никакого до этого дела нету – вы только и норовите погулять да повеселей пожить и никакого удержу не знаете. Тьфу!

Дядя Харитон плюнул, выбил трубку и пошел, оставив у Мишки котелок с остывшими щами. Он запер изолятор на два замка – внутренний и висячий и, поднявшись в караульное помещение, принялся играть с другим дежурным сержантом в шашки. Они сыграли одну партию, другую, а на третьей внизу послышался стук – Мишка стучал каблуками в дверь изолятора. Дядя Харитон взял ключи, спустился, вниз и отпер опять оба замка.

– Ну? Чего расшумелся?

Мишка протянул ему записку: «Хочу говорить с хозяином».

– У-у, будь ты неладен! – проворчал дядя Харитон. – Пойду доложу.

Но Максим Кузьмич, выслушав его, спросил:

– А рот как?

– Зашит.

– Ну, что ж мне с ним говорить. Пусть сначала рот разошьет, медицинскую сестру вызовет. Так и скажи.

Некоторое время Мишка сидел тихо, и дядя Харитон даже заглянул к нему – все ли в порядке? Потом опять послышались сильные, частые удары в дверь. Дядя Харитон опять отпер изолятор, и Мишка протянул ему записку: «Пришлите сестру».

– Ну вот, давно бы так-то, вика-чечевика! – проворчал дядя Харитон и отправился в санчасть за сестрой.

Когда швы были сняты, Максим Кузьмич приказал привести Мишку к себе.

– Ну? – сурово спросил он, оглядывая его. – За гусем пришел?

На это Мишка ничего не мог ответить – бой был окончательно и безнадежно проигран.

– Ну и знай! – все так же сурово продолжал Максим Кузьмич. – Никаких гусей ты у нас тут не дождешься. Брось валять дурака и начинай работать. Понятно?

Мишка молчал.

– Ты все удивить нас хочешь? – продолжал начальник. – Так мы всяких видали, похлестче видали. Запомни это!

Максим Кузьмич вызвал Суслина.

– Воспитанника Шевчука взять обратно в отделение, поставить в строй и… и заниматься, как положено по распорядку.

16

Скоро Нина Павловна получила еще весточку от Антона и – что ее совсем удивило – письмо от его воспитателя. Кирилл Петрович сообщил, что Антон усердно учится в десятом классе, старается догнать упущенное, чувствует себя хорошо и особых замечаний не имеет. Письмо небольшое и не то чтобы официальное и сухое, а информационное, никаких вопросов оно не вызывало, и только выражение «особых замечаний не имеет» встревожило Нину Павловну: ей хотелось, чтобы в своей новой жизни Антон не получал никаких замечаний. Но все-таки самый факт письма был для нее неожиданностью – и сразу расположил ее к воспитателю. А главное, и в его письме, и в письме Антона было сказано, что она может приехать повидаться с сыном.

Первым движением Нины Павловны было собраться и ехать завтра же, сегодня же, с первым поездом. Но когда она в таком настроении приехала к бабушке, та сразу умерила ее пыл.

– Ну что ты всполошилась, как девчонка? Ему учиться нужно, работать нужно, а ты тут вертеться будешь. Одни волнения – и тебе и ему. Вот будут праздники, к праздникам и поедешь.

Нина Павловна так и поступила: поехала к Октябрьским праздникам.

В поезде она старалась не думать, как будет искать колонию и добираться до нее, а в разговорах с попутчиками всячески стремилась не проговориться – куда и зачем она едет. И вдруг оказалось, что ее соседка по купе направляется туда же, в колонию, и тоже робеет, а перед самой остановкой нашелся и третий попутчик – человек, уже бывавший в колонии и ничего не боявшийся.

– Доедем и приедем, – сказал он в ответ на все их страхи и сомнения. – Со станции позвоним – вышлют машину, отведут помещение, все по чину, как полагается.

Так и получилось: ехали и приехали и получили помещение – действительно, все как полагается. Только комната для приезжих была уже полна – не одна бабушка оказалась умной, советуя подогнать поездку к празднику! – и Нину Павловну поместили на квартиру к сотруднику колонии, мастеру производственных мастерских Мохову Никодиму Игнатьевичу. Молодой, но очень суровый на вид и неразговорчивый, с глубокой, нестираемой складкой меж бровями, он произвел на Нину Павловну не совсем, приятное впечатление. Зато жена его оказалась очень приветливой. Он ласково называл ее Раюшей и вообще, обращаясь к ней, становился заметно мягче и не казался таким уж суровым. Обстановка у них была довольно скромная, что тут уже сочла нужным отметить сама Раюша:

– Вы уж извините… Мы живем – сами видите…

– А что? – вмешался Никодим Игнатьевич. – Живем как живем, хорошо живем. А что диваны и все другое прочее – это дело наживное.

Мало-мальски устроившись, Нина Павловна отправилась в штаб хлопотать о свидании. Она думала, что все будет сложно. Поэтому в кабинет начальника она вошла робко, внутренне сжавшись. Но начальник сразу же написал на ее заявлении размашистую резолюцию и, взглянув на Нину Павловну, сказал:

– Шелестов?.. Ага!

Это «ага», так же как и подозрительная фраза в письме Кирилла Петровича, встревожило Нину Павловну, и ей показалось, что начальник как-то по-особенному всмотрелся в нее. Но это был один миг, а через секунду начальник, возвращая ей заявление, добавил:

– Вы в первый раз? Пожалуйста! А завтра у нас торжественный день. Утром мы вас, родителей, всех вместе соберем и проведем в зону. А вечером пожалуйте в клуб – у нас открытие клуба и подведение итогов соревнования.

Все было не так, как представляла себе Нина Павловна. И свидание проходило совсем иначе, чем в тюрьме, – без тягостного надзора, недоверчивых взглядов и суровых окриков. Оно было длительное, свободное, даже веселое: в комнате собралось много посетителей, каждый со своими подарками, со своим угощением, все разговаривали и даже смеялись – женщина, приехавшая с Ниной Павловной, оказалась большой шутницей. Но встреча с сыном все-таки вызвала у Нины Павловны ощущение некоторой неудовлетворенности. Антон был какой-то чудной, точно он не рад был матери или стыдился и чего-то недоговаривал. И вообще встреча получилась совсем иной, чем представляла ее Нина Павловна: она спрашивала, а сын довольно сдержанно отвечал.

– Ну, как живешь?

– Как яблочко.

– Как кормят?

– Мы сюда не в санаторий приехали отъедаться.

– Работать-то не трудно?

– Я работы не боюсь и не собираюсь бояться.

– А с ученьем?

– И с ученьем тоже.

– Ну, а вообще?.. Жизнь? – допытывалась Нина Павловна,

– А что – жизнь? – так же коротко ответил Антон. – Режим!

Он оживился, когда речь зашла о Кирилле Петровиче, но так же коротко на своем мальчишеском языке сказал:

– Этот – что надо!

Потом постепенно он раскрыл свое определение «что надо»: ошибешься – поругает, и все, а потом не пилит и вообще нотации не любит читать – сказал, и все; не гордый, в шахматы с ребятами играет; и справедливый – подхалимов не любит и вообще «старается»; и сам учится на юридическом факультете.

Оживлялся Антон, когда рассказывал и о товарищах, о ком – тепло и ласково, о ком – с уважением, о ком – со смешком. Потом Нина Павловна познакомилась с ними – и со Славой Дунаевым и с Костей Ермолиным, а Илья Елкин сам представился как товарищ Антона, кунак. Показал ей Антон и Мишку Шевчука и рассказал о нем такие вещи, что Нина Павловна перепугалась.

– А ты что, дружишь с ним? – насторожилась она.

– Что ты, мама? Он такой… Я даже не пойму, какой он. Или он на самом деле себя за героя считает, или фасон держит.

– Смотри, сынок, смотри! Подальше от него!

Вообще Нина Павловна осталась Антоном довольна. Правда, он был такой же стриженый, каким она увидела его в первый раз на суде, но углы и шишки, которые так резко выступали тогда у него на голове, теперь как будто сгладились и, во всяком случае, не так бросались в глаза. И сам он был заметно ровнее и спокойнее, хотя спокойствие это переходило в сдержанность, которая тревожила Нину Павловну.

Своей тревогой она поделилась с Кириллом Петровичем, когда он, познакомившись с нею, сказал:

– Нам с вами обязательно нужно поговорить.

Не утаила и того вопроса, который у нее вызвало его письмо.

– Что значит: «особых замечаний нет»? А неособые? – спросила она.

И тогда оказалось, что, порадовав мать первой благодарностью, которую он получил на линейке, Антон скрыл от нее историю с запиской и то, как ему пришлось стоять перед строем и держать ответ.

– Как же так? – разволновалась Нина Павловна. – Почему же он мне об этом не написал, не рассказал? Да я ему…

– А обойдитесь лучше без угроз! – остановил ее Кирилл Петрович. – Без всяких «я ему». На него вряд ли они и подействуют. Антон не такой человек.

– Не такой? – живо переспросила Нина Павловна. – А какой? Нет, правда, Кирилл Петрович, как вы его понимаете?

– Вы задаете слишком прямой вопрос, – замялся Кирилл Петрович. – Я его недостаточно еще знаю, но… Одному товарищу он, например, показался кислым, и у вас с этим товарищем даже возник небольшой спор. Нельзя ведь воспитывать, не веря в человека. И сила, по-моему, разная бывает: иным она дана, у других она развивается. Бывает, приходят тихонькие, слабенькие, точно сами себе не верят, а потом разгораются живым и очень буйным огнем.

– Может быть, и он разгорится? – с надеждой в голосе проговорила Нина Павловна.

– А почему же? Конечно! Он, например, много читает.

– А раньше он не любил читать. Представьте себе! Он вообще ничем не интересовался.

– Это видно, видно! – согласился Кирилл Петрович. – А сейчас… я и общественное поручение ему думаю по библиотеке дать.

– Вы вовлекайте его, вовлекайте! – попросила Нина Павловна. – А как он вообще?.. Как с товарищами?

– С товарищами он пытается дружить, но еще робко. Вообще видно, что он вырос без коллектива, – ответил Кирилл Петрович. – А коллектив для человека что земля для Антея… Скажите, а как он о колонии отзывается, о жизни?

– Спрашивала я. Он очень коротко ответил: «А что жизнь? Режим!»

– Режим?.. – переспросил Кирилл Петрович. – А как… Как он это сказал? Как относится к режиму? Вы понимаете?.. Потому что режим в наших условиях – все!

То были совсем не пустые слова. О режиме был даже специальный доклад на учебно-воспитательском совете колонии. Режим – это организованность, это – внешний порядок жизни, который отраженно определяет и порядок внутреннего строя человека, умение владеть собой и разбираться в том, что можно и чего нельзя. А ведь в том и заключается искусство жизни – в самоконтроле, в умении пользоваться «можно» и «нельзя». И здесь коренятся ошибки: человек распускает себя и начинает «переступать» через одно «можно», через другое, третье, и эти «переступления» приводят его к преступлению. Человек развязался, как старый веник, и ему все нипочем, все позволено. Распад личности. А в колонии начинают его собирать и заново связывать, вводить в рамки, и прежде всего – через режим, через порядок. И когда все это получится, он с точки зрения организованного уже, упорядоченного человека начинает смотреть на свою прошлую беспорядочную жизнь и переоценивать ее. Вот что такое режим!

Кирилл Петрович не мог, конечно, так полно и последовательно передать все, что говорилось на учебно-воспитательском совете, но Нина Павловна внимательно выслушала его и поняла. Она была очень признательна Кириллу Петровичу за все его советы и хотела в разговоре с Антоном быть мягче, но не удержалась и наговорила ему резкостей. Но Антон, к ее удивлению, не обиделся и не изменил сдержанности, которая и теперь продолжала оставаться для нее непонятной.

Все разрешилось перед самым отъездом Нины Павловны, когда Антону было оказано большое поощрение – он был отпущен вместе с матерью в город. Это было для Антона совсем неожиданно и необычно: ни стен, ни предзонника и никакой охраны. Пусть грязь на дороге, пусть идет неприятный, на лету тающий снег, но вокруг так хорошо и трогательно – и домики с дымящимися трубами, лужи, собака, старательно доказывающая свой собачий характер, колодец, замерзшие георгины и красные гроздья на макушке голых рябин. И люди – они едут и идут и встречаются, как люди с людьми, просто так, не оглядываясь и не обращая внимания на тех, с кем встречаются. Свобода! Хоть на час!

Нина Павловна видела, как Антон смотрит на все, шагая через лужи в своих грубых ботинках и в старом, заношенном уже кем-то бушлате, смотрит и молчит, будто сам не свой. И вдруг, когда они вышли за поселок и спускались среди пустых огородов к холодной, свинцового цвета реке, он упал перед матерью на колени, прямо в грязь, на мокрую жухлую траву и прижался к ее ногам.

– Что ты? Что ты? Тоник!

Нина Павловна схватила сына за плечи, силясь поднять, а он, обхватив ее колени и уткнувшись в них лицом, почти стонал:

– Мамочка! Мама! Прости меня, мама!

– Да что ты, голубчик? Сыночек! Милый! Ну, не терзай ты себя! Не нужно!

– Я же помню! Я все помню, – надрывным голосом продолжал Антон. – Как ты стояла передо мной на коленях. Тогда! Ты хотела удержать меня, остановить, а я… я никогда, я никогда себе этого не прощу!

– Ну зачем ты? Ну зачем ты так? Тоник! Ну, поднимись! Нехорошо так. Поднимись! Давай по-хорошему! Что было, то было. Давай смотреть вперед. Все хорошо будет, Тоник! Будет?

– Будет, мама! Будет!

Антон поднял лицо и, заглянув ей снизу в самые глаза, увидел слезы, бегущие по щекам, и еще горячее, еще крепче прижался к ее коленям. И Нина Павловна все поняла и была счастлива и улыбалась, не замечая, как слезы текут и текут у нее по щекам и падают на землю, в грязь, на замасленный бушлат Антона.

Потом они были в городе, зашли в кино, пообедали в столовой, выпили чаю с пирожными и обо всем наговорились. Рассказала тогда Нина Павловна и о своей жизни, о работе в милиции, о Володе Ивлеве. Рассказала она и о Якове Борисовиче, о своих сомнениях и потаенных мыслях.

– Может, быть, ты осудишь меня, Тоник, а может быть, подумаешь и не осудишь, а только… Ошиблась я, кажется, в жизни, Тоник!

– Уйди ты от него, мама! Уйди! Ну что он тебе? Уйди!

Это было легко сказать и куда труднее сделать, и все-таки было так хорошо: сын становился советчиком. И вообще это был, кажется, самый счастливый день в их жизни.

17

Торжественный день в колонии начался. Родителей собрали вместе и провели в «зону». Ходил там с ними сам начальник, и это, видимо, доставляло ему удовольствие. Как радушный и приветливый хозяин, он показал школу, мастерские, столовую, спальни, а родители слушали, иногда заглядывали под одеяло, в тумбочки, останавливались у стенгазет и заговаривали с дежурными.

– Я думала, они в казематах сидят, а тут… – покачала головой женщина, приехавшая с Ниной Павловной. – Дома будешь рассказывать – не поверят, у нас дома полы-то некрашеные.

Правда, в одной спальне получился небольшой конфуз: в тумбочке, прибранной и покрытой салфеткой, оказалось два окурка. Начальник помрачнел, в глазах его блеснули гневные огни, и он сурово спросил у дежурного:

– Чья тумбочка?

Дежурный замялся, но начальник еще требовательнее повторил вопрос:

– Я тебя спрашиваю: чья тумбочка?

– Костанчи, – нерешительно ответил дежурный.

– Костанчи? – переспросил начальник. – Пусть уберет!

Но это была тень в ясный день. Начальник шел дальше, живой и подвижный, как огонек, – ребята его так и прозвали «Огонек», – все показывал и все рассказывал я отвечал на вопросы – о режиме и о меню, о продукции мастерских и о стоимости содержания каждого воспитанника, и видно было, что все ему близко и дорого. С гордостью начальник показывал гостям мастерские, по сути дела, целый завод с валовой продукцией в пять миллионов рублей.

– Мы выпускаем, например, передвижные бензоколонки для заправки тракторов в полевых условиях. Вот пожалуйста!.. Это готовая колонка на испытании. – И на глазах у гостей стеклянный резервуар наполняется керосином, а потом, также на глазах у всех, становится пустым.

– А здесь изготовляются настольные сверлильные станки, – говорил начальник в другом цехе. – Их отправляют главным образом по школам для политехнизации. Вот видите, они небольшие, но удобные.

Потом начальник ведет гостей на второй этаж.

– А здесь первая ступень обучения – мастерские. Там – производство, здесь – обучение. Вот – рабочие места, тиски, вот инструменты, а это – лучшие работы воспитанников. – И на особом стенде перед глазами гостей поблескивают новенькие угольники, молотки, клещи и прочие изделия ребят.

Но особенной гордостью голос начальника зазвучал, когда он привел гостей в клуб и они прошли по залу, по комнатам, где будут работать кружки, по большому фойе с мягкими диванами.

– Тут была церковь когда-то давно, до революции. А потом – склад, потом что-то еще, а в войну ее просто разрушили. И вот… – и опять широким жестом радушного хозяина он обвел рукой зрительный зал – шестьсот мест!

Это было, может быть, даже немного по-мальчишески – уж слишком наивно светились радостью глаза начальника и слишком ясно было, что он доволен. Но эта радость сегодня была и у всех – и у Антона, прошагавшего вместе со своим отделением на отведенные им места, и у всех ребят, и у сотрудников, тоже пришедших сюда вместе с семьями на сегодняшний двойной праздник – открытие клуба и подведение итогов соревнования.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29