Школа, в которую их перевели, до слияния была на хорошем счету в районе и по успеваемости и по дисциплине, – об этом ребятам сказали при приеме. Директор ее, Елизавета Ивановна, много поработала над установлением дисциплины. Начальство, приезжавшее в школу, она прежде всего старалась вывести на перемене в зал, в коридоры и показать, как ходят парами, как кланяются и вообще как примерно воспитаны ее девочки. А девочки кланялись, ходили парами и трепетали перед своим директором.
Ребята все это сразу заметили и «пришпилили» Елизавете Ивановне кличку: «Солдат в юбке». Эта неслыханная до сих пор дерзость быстро дошла до директора и обозлила ее до крайности. И так как с приходом мальчиков прежняя дисциплина, которая составляла гордость школы, пошатнулась, то все зло Елизавета Ивановна стала видеть в мальчиках. В своем стремлении сохранить порядок в школе она по-прежнему опиралась на девочек, на свой прежний актив, и у ребят создалось впечатление: комсомол – девчачья организация, учком – девчачья организация и вообще везде девочки, потому что они привыкли ходить на цыпочках.
Особенно шумно и дерзко проявили все эти настроения трое друзей из донятого «А», – как их прозвали, «три мушкетера»: Антон Шелестов, Сергей Пронин и Толик Кипчак. Прогуливаясь в обнимку по всем коридорам, они декламировали вслух:
Трусов плодила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
У Антона эта ребяческая «фронда» усиливалась обострявшимися с каждым днем отношениями с Верой Дмитриевной. Ему не нравились ее круглые глаза с красными веками, неподвижное, как маска, лицо и холодный металлический голос, а ей, ответно, не нравилось в Антоне все, вплоть до его прически – пышные, точно ветром взвихренные волосы этаким облаком венчали его длинную, не совсем оформившуюся фигуру и были предметом его тайной гордости. И об этой-то прическе Вера Дмитриевна позволила себе сказать:
– А нельзя ли снять эти вихры и завести прическу поскромнее?
– Прическа – это личное дело. У нас не казарма! – ответил на это Антон.
На том же основании, что это казенщина и формализм, Антон не хотел носить форму, и Вера Дмитриевна решила дать ему бой, – она направляла его к директору и вызывала к себе Нину Павловну. Бой этот Вера Дмитриевна выиграла – Антон надел форму, но вести себя стал еще хуже. Когда однажды старенькая учительница истории вызвала его, он сначала как будто не расслышал, посидел, медленно достал носовой платок, высморкался и только после этого, встрепенувшись, под общий смех спросил:
– А?.. Что?..
Когда же учительница сделала ему замечание, он встал и ответил:
– А я, знаете ли, некультурный. Нас в прежней школе очень плохо воспитывали.
Тогда решительно встала со своего места Марина Зорина и, повернувшись к Антону, сказала:
– Слушай, Шелестов! Что это такое? Почему ты так ведешь себя?
– Ах, ах! – послышалось в ответ ироническое восклицание Сережки Пронина, ему подхихикнул Толик Кипчак, но Марина продолжала стоять, глядя на Антона упорным и требовательным взглядом. Ее поддержали другие девочки, и Антону пришлось сесть.
Это тоже был один из номеров Антона: как встать и как сесть. Вставая, он наклонял туловище, почти пригибаясь к парте, и потом сразу выпрямлялся во весь свой длинный рост, словно мачта, а когда делал обратное – опять, точно надламываясь, пригибался резким движением к парте, а затем уже садился.
– Как перочинный ножик! – смеялся Сережка Пронин.
К этим сравнительно безобидным проделкам постепенно прибавлялись обидные, злые и злостные. Так получилось, например, с доской Почета. Там среди других заслуженных людей школы был и портрет старшей пионервожатой Люси. Но у Сережки Пронина были с ней свои счеты: она остановила его как-то на улице, когда он шел, попыхивая папиросой, потом сделала ему еще раз замечание, и Сережка ее невзлюбил. Они решили сорвать портрет Люси с доски Почета. Хотели они это сделать тайно, но Толик Кипчак, который стоял на страже и должен был предупредить об опасности, проморгал: откуда-то подвернулась нянечка. Правда, видеть она ничего не видела, но, когда началось разбирательство, подозрение на них все-таки пало. А у Веры Дмитриевны это подозрение превратилось в уверенность, причем главную роль в этом деле она отводила Антону. К тому же у нее к этому времени назревал более широкий план: постепенно расчистить свой класс от всего трудного и непокорного. Она поставила перед директором требование – разбить беспокойную тройку. Елизавета Ивановна согласилась с ней, и Антона, как предводителя «мушкетеров», хотели перевести в другой класс. Тогда к ней пришла Нина Павловна, пригрозила пожаловаться в роно, и Антон был оставлен в том же девятом «А», но оставлен условно – до первого замечания. И Вера Дмитриевна всячески старалась подчеркивать этот временный и сугубо условный характер пребывания Антона в ее классе.
Было ясно, что она выжидает только удобного случая. И таким случаем оказалось происшествие с Мариной Зориной.
Марина ничем не выделялась среди девочек, с которыми Антон встретился в девятом «А», – девчонка как девчонка. Остренький подбородок, остренький, чуть стесанный с кончика носик, лоб невысокий и не очень заметный – лицо ее не обращало бы на себя внимания, если бы не брови, резко надломленные и выразительные, и такие же выразительные глаза: открытые, ясные, точно изнутри освещавшие все лицо и придававшие ему неожиданную привлекательность. И еще косы – большие, золотистые, они пышным кольцом лежали на затылке, и голова ее была похожа на подсолнечник. Она была комсомолкой, членом классного комсомольского бюро и одна из немногих в классе носила комсомольский значок, новенький, чистенький, и вся она казалась тоже чистенькой и светлой, как этот сверкающий красной эмалью значок.
Для Антона Марина олицетворяла те самые «девчачьи порядки», которые были для него как тесная куртка. Порядок для нее – святыня, урок – святыня, учитель – святыня. После его выходки с учительницей истории она с возмущением говорила об Антоне на классном собрании, говорила о том, что учительница очень хорошая, добрая, но больная и что ее в прошлом году прямо из школы увезли в больницу с сердечным приступом.
– Ты что же – хочешь, чтобы у нее опять приступ случился?
Антону было немного неловко, и он сначала отмалчивался, но потом, переглянувшись с Сережкой Прониным, стал оправдываться: о болезни учительницы он ничего не знал, а просто ему вздумалось почудить – простите, больше не буду! Но сказал он это так, что ему никто не поверил, и прежде всего Марина.
Все это – и чистота, и строгость, и в то же время неоспоримая привлекательность Марины – вызывало у Антона смешанное чувство робости, смущения и безотчетного, глухого раздражения, как и самый взгляд ее: когда Марина говорит, смотрит в глаза – прямо, честно, приветливо или требовательно. Так же требовательно смотрела она и тогда, когда после новой очередной выходки Антона остановила его в дверях класса.
– Шелестов! Ну почему ты такой грубый-прегрубый мальчишка?
Может быть, если бы это было при других обстоятельствах, то все сложилось бы иначе. Но рядом стояли его товарищи, братья-«мушкетеры», кругом были девочки, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Антон дерзко посмотрел ей тоже прямо в глаза и сказал:
– А тебе что за дело? Ты чего лезешь? Подумаешь – комсомолка!
Марина чуть-чуть побледнела, но, продолжая так же прямо и твердо смотреть ему в глаза, проговорила:
– Да! Комсомолка! А что? Разве плохо?
Точно мутная волна накатила на Антона, его взбесил ее проникновенный тон и взгляд, и он, забывшись, выкрикнул:
– А пошла ты…
И тогда случилось неожиданное. В ответ на его грубое ругательство Марина схватила его за руку:
– Пойдем к директору!
Антон попытался вырваться, но рука у Марины оказалась неожиданно крепкой. На помощь ему бросился Сережка Пронин, но девочки окружили Антона плотным кольцом и повели его по коридору.
Антон опомнился только в кабинете директора. Елизавета Ивановна поднялась из-за стола, грузная, грозная, и тоном, не предвещающим ничего хорошего, проговорила:
– Опять Шелестов?
Произошло объяснение, о котором лучше не вспоминать. Когда они вышли из кабинета директора, Антон сказал Марине:
– Твое счастье, что ты девчонка, а то бы я тебе…
– А я думала, ты извинишься передо мной! – ответила Марина.
После этого было решено разбить злополучную тройку, и Антона перевели в девятый «Б». Антон обиделся, несколько дней не ходил в школу, а когда пришел, то уселся на свое место с видом, говорившим: «Мне на все наплевать и ничего не нужно».
Вот что случилось у Антона с Мариной Зориной, хвалиться ему перед Вадиком, пожалуй, было нечем…
5
После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..
– Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.
– А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.
– Да какая же это музыка? Кошачий концерт!
– Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!
Вадик встал, прикрыл дверь и, возвратившись на софу, проворчал:
– Им все симфонии надо! Шопена!…
Когда в патефоне отгремело, отшумело и отлаяло, за окном послышался свист. Вадик подошел к окну и открыл форточку. Свист повторился.
– Ребята зовут… Пойдем? – предложил Вадик.
Они оделись.
– Мы воздухом подышим, – сказал Вадик матеря.
– Вот это хорошо! Это очень полезно! – согласилась Бронислава Станиславовна.
– Да, да! – в тон ей продолжал Вадик. – Это способствует окислению крови.
– Только подожди, Вадик! – встревожилась вдруг Бронислава Станиславовна. – Как ты одет?
– Я оделся как следует, мама!..
– А горло? Горло ты завязал? Вадик! У тебя же аденоиды!
– А ну тебя с твоим аденоидами! – Вадик хлопнул дверью и уже на лестнице грубо выругался.
На улице их ждали Генка Лызлов, Пашка Елагин, Олег Валовой, Сеня Смирнов и еще кто-то. Антон почти всех их знал по прежним детским играм. Одни из них были членами его штаба в шалаше, другие обосновались на чердаке соседнего дома, и между ними некоторое время шла война. Потом на шалаш набрела дворничиха, присадила там себе шишку на лоб и со зла разломала его. Враждебный штаб на чердаке тоже распался – управдом запер чердак на огромный замок.
Ребята с тех пор выросли, по-разному наметилась их жизнь, но что-то их по-прежнему сближало.
– Жору сегодня взяли! – возбужденно объявил Пашка Елагин, едва Антон и Вадик вышли во двор.
Ребята наперебой стали рассказывать историю Жоры, смирного, безобидного на вид парнишки с соседнего двора, который частенько дарил им открытки с видами Москвы и по дешевке продавал авторучки. И вот теперь оказалось, что все это он добывал в газетных киосках, которые взламывал но ночам.
– Вот молоток! – покачал головой Генка Лызлов. – А на вид такой маленький – не подумаешь!
Ребята горячо обсуждали подробности происшествия с Жорой, когда за их спинами раздался громкий хрипловатый голос:
– Ну вы! Сявки!.. Чего раскудахтались?
Это был Витька Бузунов, по прозвищу «Крыса», – в «семисезонном», как он сам говорил, пальто с поднятым воротником и в новой белой кепке «лондонке». Когда-то он верховодил здесь, во дворе, был грозой для ребят и бельмом на глазу у взрослых, потом сел в тюрьму и вот недавно снова появился, – вернулся по амнистии. Ребята стали рассказывать ему о Жоре, но он уже все знал и небрежно цыкнул слюною сквозь зубы:
– Пятерик заработал!.. А если пятьдесят первую применят, может трешкой отделаться.
Что такое «пятерик» и «трешка», Антон догадывался, а «применят пятьдесят первую» – такого он еще не слышал. Когда он спросил об этом, Витька взял его за шапку и надвинул ее Антону на самые глаза.
– Тюря!.. Подожди!.. Попадешься им в лапы, все узнаешь!
Что он может когда-либо попасть «им» в лапы (кому «им» – Антон тоже понимал), казалось и страшным и смешным, вернее, невероятным и совершенно немыслимым. Но то, что ему приходилось слышать о Крысе, было необычно, неизведанно и интересно.
Витька вытащил пачку «Казбека», закурил, а потом протянул ее ребятам.
– Налетай!.. А ты, сосунок, не куришь? – спросил он у стоявшего в сторонке Сени Смирнова и, когда дошла очередь до Антона, насмешливо подмигнул: – Ну, а ты? Тоже небось мама не велела?
– Почему? Я курю! – сказал Антон с достоинством. – Только у меня свои есть…
– Да бери, бери! «Свои»… Ты еще своих-то не заработал. Я угощаю!
Курить Антон начал два года назад, в седьмом классе, когда жил один с мамой. Ребята собирались тогда большой компанией со всего дома в парадном, сидели на ступеньках, вели разные разговоры и курили, выхваляясь друг перед другом. Лестница после этого оставалась заплеванной, усыпанной окурками, и жильцы, с опаской пробираясь между ребят, всегда ворчали.
От этой глупой похвальбы и начинается курение: «Я тоже не маленький, я тоже не хуже других!» Так было и с Антоном: першило в горле, перехватывало дух, бил кашель, но он все претерпел во имя того, чтобы быть не хуже других. Маме он сначала боялся сказать, что курит, но мама узнала, правда, не скоро – на ее горизонте в это время появился Яков Борисович, – а когда узнала, расстроилась, но не очень сильно, потому что готовилась к переезду на новую квартиру. А там, на новой квартире, на сторону Антона неожиданно стал Яков Борисович: «Если парень закурил, тут уж никакие запреты не подействуют», – и Антон стал курить открыто.
И теперь, особенно после насмешливого замечания Виктора, он медленно и глубоко затягивался, картинно отставляя руку с папиросой. Он не хотел походить на маменькиного сынка, который всего боится, вроде Сени Смирнова.
В это время мимо них торопливым шагом прошла девушка. Ни на кого не глядя, она обогнула стоящую на дороге кучку ребят, но Валовой неожиданно подставил ей ногу, и она, споткнувшись, чуть не упала. Девушка кинула на ребят безмолвный негодующий взгляд и пошла дальше. Они проводили ее взрывом хохота.
– А ничего девчонка, портативная! – заметил Вадик. – Ножки бутылочками…
– У нас получше есть! – в тон ему похвалился Антон.
– Получше! – насмешливо передразнил его Витька. – А сам небось дотронуться боится до девчонки.
Ребята засмеялись, и Антону стало стыдно. Он рад был сейчас что-нибудь придумать на ходу насчет каких-нибудь, своих дел с девчонками, но здесь его фантазия была бессильна.
Витька Крыса отозвал в сторону Вадика, они о чем-то пошептались, и Витька ушел, а Вадик, вернувшись к компании, предложил:
– Ну что? В кино, что ли, двинули?
– А у кого деньги есть? – спросил Пашка Елагин.
– Деньги? У меня есть деньги. Я плачу! – ответил Антон и достал полученную от Вадика радужную бумажку.
Все «двинули» в кино, кроме Сени Смирнова. Ему явно не хотелось идти вместе со всеми, но так же явно он не решался и отстать от компании.
– У тебя что – режим? – иронически спросил его Генка Лызлов. – Брось! Соврешь что-нибудь!..
С неловкой улыбкой на круглом добром лице Сеня пошел вслед за ребятами, но потом все-таки отстал и исчез…
В кино шли ватагой, шумно разговаривая, размахивая руками. Прохожие сторонились, сходя с тротуара на мостовую, кидали на них недружелюбные взгляды. Один старичок с молочным бидоном проворчал, обернувшись им вслед, что-то насчет современной молодежи, но на него никто не обратил внимания.
Билетов в кассе не было, но Генка Лызлов увидел в толпе девушку в зеленом пальто, ярко-желтой шляпке и белых ботах.
– Эй, Галька! Билетиков не достанешь?
– А на мою долю будет? – Девица озорными глазами обвела всю компанию.
– Что за разговор?
– Гоните деньги!
Не прошло и пяти минут, как Галька появилась с билетами. При входе получилась заминка. Контролерша не пропускала мальчугана, у которого оказался старый билет. Мальчуган что-то доказывал, но контролерша, пожилая, усталая женщина, не хотела его и слушать.
Антону стало жалко мальчугана, и он слегка подтолкнул его.
– Ладно, ладно! Иди!
– То есть как «ладно»? – Контролерша раздраженно взглянула на Антона.
– А к кому вы привязались? – не унимался тот.
Воспользовавшись спором, мальчонка юркнул в толпу и скрылся.
– Молодой человек, я вас не пропущу, – заявила контролерша Антону.
– Как так не пропустите? У меня же билет!
– Не пропущу! Пройдите к администратору.
– Да чего она там возятся? – послышался сзади чей-то голос, кто-то толкнул Антона, и он невольно подался вперед.
– Что это значит? – закричала контролерша. – Молодой человек! Молодой человек!..
И вдруг перед Антоном – молодой человек. Он в демисезонном пальто и цигейковой шапке-ушанке, из-под пальто видно темно-синее кашне с широкими красными полосами. Парень как парень и на вид просто хороший парень, но взгляд его строг и взыскателен, как у Марины, и на лице подчеркнутая, точно нарисованная решимость.
– Прошу пройти со мной, – обратился молодой человек к Антону.
– А я вас не трогал, – запротестовал Антон. – Меня толкнули.
– Прошу пройти!
– Никуда я не пойду. Я ничего не сделал.
– Я – комсомольский патруль. Пройдите.
– А чего ты привязываешься к человеку? – неожиданно раздался громкий голос Гальки, и она, буйная, злая, втискивалась уже между Антоном и молодым человеком.
На помощь ей пришли другие ребята, приятели Антона, и стали постепенно оттирать его в сторону, но в это время кто-то крепко схватил его за руку. Антон стал вырываться, Генка Лызлов попробовал оттянуть его, но парень сильным и ловким движением завернул вдруг Антону руки за спину.
– Чего руки ломаешь, гад? – опять закричала Галька, но парень, очевидно, хорошо знал ее и очень спокойно, но строго сказал:
– Не лезь, Галька! Уйди по-хорошему!
Кругом сбилось плотное кольцо народа, слышались то угрожающие, то сочувственные реплики, и Антону стало стыдно.
– Ну ладно, ладно! Я сам пойду, – сказал он покорно.
Не отпуская рук, парень повел его к выходу, и тут Антон заметил, что вслед за ними из кино выскочили Вадик, Генка Лызлов и Пашка Елагин, перебежали на другую сторону улицы, свернули в переулок и куда-то исчезли.
– Пусти руки-то! Неловко! – сказал Антон своему провожатому, когда они шли по переулку. – Думаешь, убегу?
– Никуда ты не убежишь! – ответил бригадмилец, но Антона отпустил.
Некоторое время они шли молча: Антон впереди, бригадмилец – чуть сзади, слегка придерживая его за рукав. Вдруг из ворот выскочили ребята и, налетев на бригадмильца, чуть не сшибли его с ног. Антон все понял и побежал. За его спиною раздался пронзительный свисток и топот ног, – оправившись от неожиданности, бригадмилец, видимо, бежал за ним. Но Антон бегал хорошо и за это время успел уже оторваться от своего преследователя. Может быть, это и выручило бы его, но на новый свисток бригадмильца из других ворот выбежал дворник и схватил Антона за шиворот. Подоспевший бригадмилец опять завернул ему руки за спину и вместе с дворником доставил в милицию.
6
И что с ним творится?
Уже давно затихли шаги Антона на лестнице, а Нина Павловна все стояла, горестно глядя перед собою. И перед нею, как вехи жизни, возникали обрывки воспоминаний, мысли, вопросы… Но вехи эти покуда не вели – мелькали, путались и возвращали ее к одному и тому же пронзившему сердце вопросу: что с ним?
И прежде всего – когда?.. Когда это началось? И что началось?..
Нина Павловна и на эти вопросы не могла дать себе ответа. Она не представляла во всей последовательности и сложности развития сына – с самого начала и вот до этой горестной минуты. В памяти возникали обрывки неясных воспоминаний о каких-то случаях, каких-то происшествиях и неприятностях. Но как, из чего вырастали эти неприятности, Нина Павловна не могла себе объяснить. Раньше она ни о чем не задумывалась: сын рос как растение. Но в этом она боялась сейчас признаться и загоняла подобные мысли свои, и сомнения, и угрызения в самые глухие закоулки души. Нет, она, конечно, делала все что могла, но что она могла сделать? И разве одна воспитывала сына? А бабушка? А школа? А…
И, как нарочно, в этот самый момент раздался звонок. Нина Павловна сняла фартук, привычным движением руки взбила волосы и пошла открывать дверь.
– Можно войти?
Перед нею стояла полная, средних лет женщина в несколько старомодной, строгой шляпке, надвинутой на самый лоб. Лоб был большой, выпуклый, перерезанный скорбной морщинкой, но глаза под ним смотрели живо и пытливо. В них даже вспыхнули лукавые огоньки, когда женщина заметила мелькнувшую на лице Нины Павловны тень досады.
– Можно войти? – повторила она вопрос.
– Почему же нельзя? – не очень дружелюбно ответила Нина Павловна.
– Вы чем-то расстроены?
– Ну мало ли? Всякое бывает!.. Раздевайтесь.
Это была Прасковья Петровна Пчелинцева, учительница географии и новый классный руководитель Антона.
– А расстроена я вот чем! – решительно начала Нина Павловна, когда гостья разделась и прошла в комнату. – Что же это в конце концов выходит? Кончается вторая четверть, а у Антона по всем математикам опять двойки намечаются!..
– Я вас не совсем понимаю, Нина Павловна, – сдержанно, по опыту предчувствуя горячий разговор, заметила Прасковья Петровна.
– Да что же тут понимать? По всем предметам он успевает, а по математике – двойка за двойкой…
– А кто же здесь виноват? Учитель? – все больше настораживаясь, спросила Прасковья Петровна.
– А кто же виноват, если ученик не понимает того, чему учит учитель?
– А если он не хочет понимать? Вы это допускаете?
– Значит, учитель не заинтересовал! Учитель должен давать знания так, чтобы они привлекали детей, а не отталкивали. А мы привыкли обвинять во всем ребенка. А разве нет неправильностей и несправедливости со стороны учителей? У детей от этого возникает апатия к учебе, а то они и вовсе бросают заниматься и попадают в тяжелое положение!.. Главное – школа!
– Что может сделать школа, если родители ей не будут помогать?
Намечался затяжной, тысячу раз повторявшийся и пожалуй, бесплодный спор между родителем и учителем.
Но Прасковья Петровна решила выслушать все и постараться понять, а Нина Павловна, наоборот, не могла удержаться, чтобы не высказаться, не вылить накопившееся в душе недовольство.
– Тоник четыре школы прошел. Мы всяких учителей видели! – раздраженно говорила она. – Один пришел – не улыбнулся и ушел – не улыбнулся. Другая – истеричка, чуть что – в крик!..
– А третья? – спросила Прасковья Петровна, продолжая внимательно следить за своей собеседницей.
– Ну, конечно, бывают и третьи, – согласилась Нина Павловна. – Всякие бывают, а такой, как Вера Дмитриевна, я и не помню: как невзлюбила Антона, так и садит двойку за двойкой…
– Ну зачем?.. – поморщилась Прасковья Петровна. – «Невзлюбила», «садит»… Ведь вы умная женщина!
– Вот потому все и вижу, что умная! – не сдавалась Нина Павловна. – С самого начала: не так сказал, не так прошел, не так поднялся, не так сел. Ребята, видите ли, смеются, когда он встает. А чем он виноват? Я у него спрашиваю, он говорит: я сам не знаю, чего они смеются… А эта – все в строку, да все с ехидцей, да с подковырочкой. Он вздохнул, ребята засмеялись, – она говорят, он нарочно вздыхает. Да ведь у вас-то он не такой, на ваших уроках?
– Нет, не такой.
– Ну вот! А вы знаете, как он о ваших уроках отзывается? И вообще, он географию любит, и книжки читает, и какую-то географию Марса выдумывает… О путешествиях разных фантазирует. Он с детства такой фантазер!..
– Ну, что хорошо в детстве, не всегда хорошо в юности, – заметила Прасковья Петровна. – И мне, конечно, приятно, – для каждого учителя это великая радость, если он пробуждает в ученике интерес к своему предмету. Но нельзя заниматься только тем, что нравится. Есть еще слово: нужно! На этом и формируется личность, воля, характер, понимание свободы и необходимости: делать то, что нужно. Это основа и общественного чувства – обязанность, долг. А для вашего Антона – вы меня простите, Нина Павловна, – для вашего Антона ничего этого не существует. Да-да!.. Нет, вы помолчите! Теперь вы послушайте меня!..
Прасковья Петровна была уже совсем не та – не было ни лукавых блесток, ни пристального, изучающего спокойствия во взгляде, даже скорбная морщинка на лбу приняла другое, энергичное выражение. И такие же энергичные ноты появились у нее в голосе, в жесте, в секущем воздух взмахе руки, когда она говорила о великом значении – «нужно».
– Вы говорите о каких-то придирках, о чрезмерной требовательности: не так прошел, не так сказал, не поклонился. А как же? А если во время урока он ложится на парту и делает вид, что спит, а может быть, действительно спит? Нельзя! Нельзя так! Нельзя!.. Нужен твердый внутренний распорядок жизни. Перегибы? Может быть, есть и перегибы. Но в основном – нужен порядок и нужно, чтобы ученик чувствовал ответственность за этот порядок.
Новый секущий взмах руки подкреплял категоричность этого утверждения и неослабевающую силу ответной атаки.
– Перегибы есть и у Веры Дмитриевны. К тому же – она больной человек. Не будем скрывать – со странностями человек.
– Ну, так можно все оправдать! – возразила Нина Павловна, – То странности, то болезни! А при чем здесь дети? Простите, пожалуйста! Но кончается четверть, она мне обещала спросить Антона и не спросила.
– Как не спросила?
– Он пришел сегодня расстроенный… Я поинтересовалась – спрашивали его по геометрии, он сказал – нет.
– А про то, что он рисовал карикатуру на учительницу, он вам сказал?
– Нет.
– А про то, что самовольно ушел из класса, сказал?
– Нет…
– Вот видите! Вот где нужно искать корень: у вас нет контакта с сыном. Кстати, где он сейчас?
– Вероятно, у бабушки…
– То есть как «вероятно»?
Нина Павловна поняла, что она проговорилась.
– Вы даже не знаете, где ваш сын! – решительно перешла в наступление Прасковья Петровна. – Вот здесь, повторяю, и нужно искать корни. И не валите все на Веру Дмитриевну. Поверьте мне, это прекрасный преподаватель!
– Да ведь есть преподаватели, а есть учителя, – пыталась еще сопротивляться Нина Павловна.
– Это верно, – согласилась Прасковья Петровна. – Но преподавание тоже воспитывает, особенно математика. И когда Вера Дмитриевна требовала сегодня от Антона логического обоснования, а не простой зубрежки, я не могу ее за это обвинять. И она не считает положение Антона безнадежным, – я говорила с ней. Но у него чего-то не хватает в основах. Он бродил по разным школам, по разным учителям, и где-то что-то было упущено. Может быть, им самим, может быть, учителями, – теперь сказать трудно. Но факт остается фактом.
Горячась и наступая, Прасковья Петровна не переставала наблюдать и видела, как постепенно спадал с ее собеседницы воинственный пыл, как менялись се глаза, как осмысленнее и вдумчивей становился взгляд и тени сомнения наплывали на ее лицо.
– Ну так что же делать? – растерянно спросила наконец Нина Павловна.
И Прасковья Петровна, глядя на нее, смягчилась, успокоилась, и в глазах ее появился мягкий и добрый свет.
– Давайте, Нина Павловна, искать главное. Какой, по-вашему, самый основной недостаток у вашего Антона? Я понимаю, что матери об этом, может быть, трудно говорить и больно.
– И страшно! – чуть слышно добавила Нина Павловна.
– Ну, не будем вдаваться в панику, давайте лучше разбираться в том, что есть, – сказала Прасковья Петровна. – По-моему, главное в Антоне – это расхлябанность. Расхлябанность чувств, расхлябанность воли, расхлябанность личности. Но ведь на хляби ничего не построишь. И попробуем быть потверже. Только вместе! Зажмите в кулак свое сердце, и будем вводить Антона в берега. Муж вам поможет в этом?
– Я думаю, – тихо и не совсем решительно ответила Нина Павловна.
Прасковья Петровна уловила эту мимолетную тень нерешительности, но спрашивать ни о чем не стала и ободряюще улыбнулась:
– Будем пробовать! – А потом, подумав, добавила: – Прежде всего нужно, чтобы он сам взялся за себя. Ведь без него-то без самого мы ничего не сделаем. Мы только помогаем развитию человека. Нельзя вдолбить. Внушение – не воспитание. Прочно только то, что человек понял, до чего дошел сам, своим умом и своим опытом, и что стало его, собственным… Ну и я, со своей стороны, приму меры. Ребят настрою. У нас есть чудесные ребята.
– Так где же они?.. – загорячилась опять Нина Павловна. – Вы меня простите, но где же они, эти ваши чудесные ребята? Почему же мой мальчишка один среди них, как столб в поле?
– А вы ему этот вопрос задавали?
– Задавала!.. Говорит, товарищей хороших нет…
– Да ведь дружба дело обоюдное, А он сам никого знать не хочет!
– Вот уж действительно: малое дитя спать не даст, с большим и сама не уснешь! – вздохнула Нина Павловна.
– Ничего, все будет хорошо! – успокоительно сказала Прасковья Петровна. – Откровенно говоря, конечно, жалко, что его перевели из того класса. Смотрите, в какой оборот взяли девочки Антона. Взяли и отвели! Это – ядро. А вокруг него можно любой коллектив создать. А у меня такого ядра нет. У меня и коллектива еще настоящего нет. Все новые! Все разные! И вот только-только что-то стало складываться и намечаться, и вдруг – он! Опять новый и неимоверно колючий, самостийный какой-то, анархический.