И вот приехала высокая комиссия и ходила по всем корпусам, и даже заключенные прослышали, что начальнику «здорово влетело». И постепенно стали меняться порядки: более строго были отделены несовершеннолетние от взрослых, стали показывать кинокартины, на прогулках давать футбольные мячи и даже начали готовить вечер самодеятельности; введен был ручной труд, изменен порядок дежурств по камерам и порядок питания… Теперь обеды и ужины не раздавали через форточки, а заключенных водили в специальную, заново оборудованную столовую. Теперь уже нельзя было проиграть пайку хлеба или отдать какому-нибудь «идолу», вроде Яшки Клина, целый обед, чище становилось и в камерах.
Однажды, когда обитатели девятнадцатой камеры кончили обедать и пошли к выходу, раздался голос дежурного:
– Задержать!
Кто-то, оказывается, стащил ложку. Зачем она ему, понадобилась, трудно сказать. Зачем-то, значит, понадобилась. Но тот, кто это сделал, не хотел отвечать за содеянное: он передал ложку другому, а тот незаметно сунул ее в карман Антону. У него ее и нашли. Антон отказался от нее, но когда ему не поверили, начал ругаться, шуметь и не хотел входить в камеру.
И вот он в штрафном изоляторе, в «трюме». Теперь даже неба не видно – маленькое оконце, забранное толстой, в два пальца, решеткой, упиралось в какую-то облупленную стену, из-за которой скупо пробивался серый свет. Толстые стены, низкие своды, голые нары и каменный пол, железная дверь с «глазком» – и все!
Антон с не остывшим еще исступлением бросился на эту дверь и стал яростно колотить кулаками, каблуками и биться головой. Но железо есть железо и камень есть камень – они безмолвны. Антон бросился тогда на голые, холодные нары и заплакал, завыл, как забитый, загнанный щенок. На место ярости пришло отчаяние: он погибший, окончательно погибший человек, теперь ему никогда ничего не увидеть – ни дома, ни людей, ни улицы, ни цветов. Откуда-то возникли мысли о побеге – куда? как? Совершенно невероятные мысли! Потом он решил удавиться, но на чем? как? У него ни ремня, на полотенца – ничего! И так, в полном отчаянии, совершенно обессилевший, Антон заснул. Спал он тяжелым, мертвым сном, а когда проснулся – точно вылез из-под каменной плиты. И сам Антон лежал, как плита, – ничего не хотелось и ничего ему не было нужно. На душе глухая, беззвездная ночь, сплошной мрак и пустота. И вдруг эта пустота начинает оживать и расцветать, вырастают деревья и заполняют все: одни – колючие и злые, и длинные, точно волосы, космы свисают с их сучьев, другие – веселые, ласковые, готовые, кажется, играть и бегать по полянам, третьи – корявые, причудливые, похожие на каких-то сказочных кикимор, – они обступила маму и его, маленького косолапого мальчугана в синей вязаной шапочке с большим помпоном на макушке, обступили и не выпускают. Кругом мрачно, почти темно, но вдруг сквозь этот мрак прорывается сверху солнечный лучик, и тогда листья на кудрявом кустарнике начинают сверкать и светиться точно стеклянные.
От всего этого было бы страшно, если б не мама. Она – здесь, рядом, и ничего не боится. Значит, ничего страшного нет в этом лесном мире. Обнаруживаются даже интересные, забавные вещи – и солнечный луч, перескочивший на мохнатый куст папоротника, и жук, жужжавший над цветком, и вывороченное с корнем дерево, повергнутое в примятую траву, и одинокая пичуга, повторяющая свое бесконечное «пи-и… пи-ии…». А главное – грибы. Они точно ребятишки на елке: разноцветные, нарядные и шаловливые – то спрячутся, то выглянут из-под зеленого листка, то вдруг опять куда-то исчезнут.
– Тоник! Поди сюда! Скорее! – кричит мама.
Антон спешит к ней, спотыкается, падает и опять бежит.
– Смотри, какой гриб! – смеется мама. – Это – подосиновик, красняк.
А гриб и действительно красняк, как Красная Шапочка из сказки: в красном колпачке на макушке.
– А ну, срывай! Сорви сам! – говорит мама.
Антон тянется к грибу, пытается сорвать, но рука скользит, и шляпка, красивая красная шляпка, составлявшая всю красу гриба, отваливается и падает на землю. Антон плачет, а мама целует его и успокаивает:
– А мы сейчас еще найдем. Еще лучше. Мы боровик найдем.
Антон пугается этого немного страшного слова «боровик», но плакать перестает, и они идут с мамой дальше, раздвигая траву, засматривая под каждый куст.
…И за что он мог обижаться на маму? И кого же ему любить, как не маму?
5
В штрафном изоляторе Антон просидел недолго.
Раиса Федоровна была очень удивлена тем шумом, который он учинил, – это так не похоже на Шелестова. А тут коридорный сообщил, что в девятнадцатой камере неспокойно – ребята спорят о чем-то и ругаются.
Раиса Федоровна пошла в камеру. Ребята, как положено, выстроились, и дежурный отдал рапорт. Уже здесь она почувствовала, что у них неладно, а когда разрешила им разойтись, то заметила, как они сели: Яшка Клин у себя на койке, а остальные все вместе, за столом. Ясно было, что между ними что-то произошло.
– Ну, ребята, говорите сразу, что у вас с ложкой вышло? Как? – спросила Раиса Федоровна, применив классический прием внезапности.
– А что с ложкой? – переспросил Яшка Клин. – Какой тут может быть вопрос? Все ясно!
Сказал он это громко и уверенно, с явным расчетом, что авторитетность тона по-прежнему будет принята как команда. Но на этот раз получилась осечка.
– Говори! – сдержанно сказал Санька Цыркулев, метнув взгляд на Ваську Баранова.
Васька заерзал на месте, растерянно посмотрел на Яшку, но сказать ничего не посмел.
– Говори сам! – уже тверже и строже повторил Цыркулев, сверкнув на него глазами.
Цыркулев – рослый и сильный парень, с пробивающимися усиками, Васька – тщедушный, испитой, вся сила его была в том, что он прислуживал Яшке, и теперь ему, видимо, нужно было что-то сказать неблаговидное о своем шефе, на что он никак не мог решиться.
– Говори! – прикрикнул Цыркулев. – Говори, или я тебе морду набью.
– Ну, мы уж как-нибудь без «морды» разберемся, – остановила его Раиса Федоровна. – В чем дело, Баранов?
Васька заплакал.
– Ты еще лужи будешь тут пускать, тля? – еще громче крикнул на него Санька Цыркулев. – А что Шелестов из-за тебя в «трюме» сидит, это тебе что? Об этом у тебя слез нету?.. Он ложку Шелестову подсунул, Раиса Федоровна! А заставил его вот этот… – указал он на притихшего Яшку. – И вы как хотите… Вы этого лбину уберите от нас, мы с ним сидеть не хотим, а то мы его сами лечить будем.
Яшка Клин хотел что-то возразить, но тогда зашумели другие ребята, наперебой выкрикивая, что у кого наболело:
– А чего он: «я тебя задушу» да «я тебя задавлю», «садись, поганка, на парашу, ешь там». А какой я поганка?
– Говорит: «Я вор». А какой он вор? Он играет под вора, поживиться чтобы за наш счет. Не нужен он нам, уберите, а то плохо будет.
Получилось то, о чем можно было только мечтать воспитателю: расслоение, победа доброй воли над злой. Раиса Федоровна всегда с особенной болью чувствовала недоверчивое, часто враждебное отношение со стороны заключенных ребят. Несмотря на все их грехи, для нее они были ребятами, и она старалась как можно лучше выполнить свои воспитательские обязанности: вела беседы, читала вслух газеты, выдавала книги, шашки, домино, но она приходила и уходила, а ребята оставались там же, за замком, в своей среде и во власти своих предрассудков. При всех стараниях своих она часто казалась тем, ради кого старалась, врагом и обманщицей. По-человечески ей это было очень обидно и горько, и ее заветной мечтой всегда было разбить эти предрассудки и порождаемый ими фронт настороженности и недоверия. Она знала, что всегда в таких случаях нужно искать чье-то злое влияние, идущее, может быть, даже извне, из другой камеры, даже другого корпуса, но обнаружить это влияние неимоверно трудно, а обезвредить – еще труднее.
Так получилось и здесь. Раиса Федоровна слышала не раз пение Саньки Цыркулева и, оценив его способности, хотела привлечь певца в заново создаваемый при тюрьме хор. Санька сначала очень охотно согласился, но на другой день вдруг наотрез отказался, и Раиса Федоровна никак не могла допытаться причины. И только теперь попутно раскрылась для нее и эта загадка. Воспитательница узнала, что тогда, после ее ухода, в камере возник жестокий спор: можно ли участвовать в этом новом деле. Яшка Клин своими тайными путями запросил мнение какого-то Лехи, и тот ответил, что вору участвовать в самодеятельности «не положено».
Теперь все обнаружилось, и против злой, долго давившей их силы ребята подняли бунт. Яшка Клин был переведен на другой этаж, Санька Цыркулев записался в хор, а о Шелестове Раиса Федоровна подала рапорт с просьбой снять с него взыскание. На другой день Антон был выпущен из изолятора.
К Раисе Федоровне он чувствовал теперь больше доверия, и иногда у них завязывались разговоры. И в разговорах Антон высказал ей то, что в последнее время его особенно тревожило: о несправедливости судов.
– Они просто решают: «Есть? Есть!» А почему, как? А разобраться если…
– Ну что «разобраться? – спрашивала Раиса Федоровна. – Ну, давай разбираться. Ты хочешь сказать, что преступники не виноваты?..
– Почему не виноваты? – возражал Антон. – Подлыми люди не рождаются, подлые люди вырастают – это, кажется, Горький сказал.
– Но не все же делаются подлыми? – настаивала Раиса Федоровна. – А мало разве людей, у которых дома нехорошо и ребята тоже нехорошие кругом, а они не ошибаются, остаются стоять на ногах? Есть такие?
– Есть, – соглашался Антон.
– А иначе что же получается? – продолжала Раиса Федоровна. – Все виноваты, а я – несчастная жертва судьбы? Так, что ли?.. Общество виновато?.. Неверно это! Человек должен быть человеком всегда, при любых обстоятельствах.
Или речь заходила о тюрьме.
– Зачем малолетку в тюрьму сажать? – спрашивал Антон. – Отпустили бы меня тогда из милиции, я бы что?.. Я бы никогда ничего больше не сделал и на суд бы сам пришел. А то сижу вот тут… Я тут узнал такое, чего я никогда бы не узнал.
– Это верно! Это нам не удается еще! – соглашалась Раиса Федоровна. – Ну, вот поедешь в колонию, там все забудешь – работать будешь, учиться.
– Какая еще колония! Говорят, бывают такие…
– А ты меньше слушай.
Но не слушать было нельзя – о детских колониях шли самые различные слухи. Одни из них почему-то считались «воровскими», другие – «активными», третьи носили совсем неприличный эпитет – в выражениях здесь не стеснялись. И Антон не знал, что ему желать, – «воровские» колонии пугали своим названием, а у него и так не выходило из головы то, что сказал ему Витька Крыса после суда: «Я тебя и на том свете найду, дотянусь!» Но и об «активных» колониях шло столько разговоров, что становилось страшно, – там господствует какой-то актив, от которого тоже радости мало.
Раиса Федоровна старалась и тут успокоить Антона и все разъяснить, но одно дело – Раиса Федоровна, другое – ребята, и Антон опять начинал блуждать в трех соснах. Он, конечно, понимал, что от него ничего не зависит: куда повезут, туда и поедешь, но куда направят, и какова там будет жизнь, и как вести себя там – все это было смутно и немного страшно.
…Антон играл с ребятами в домино, когда щелкнул замок, открылась дверь камеры и дежурный выкрикнул:
– Шелестов, с вещами!
Антон быстро собрал свое немудрое имущество и простился с ребятами. Ему объявили, что его отправляют в колонию, как раз в ту самую, которая считалась «активной» и котором его пугали больше всего. Под конвоем, с заложенными за спину руками, его вывели во двор, посадили в машину и повезли. Он опять не видел, по каким улицам его везли, и только по приглушенным звукам снова улавливал дыхание Москвы. На вокзале его посадили в специальный вагон с решетками. Каждое купе было отделено от прохода тоже решетками.
В купе, кроме него, было двое взрослых – один рыжий дюжий детина с горячими злыми глазами, другой – седой, то и дело вздыхавший, благообразный на вид старик – и молодой парень, невысокий, жилистый и развязный. Звали его Мишка Шевчук, по кличке «Карапет», о чем сам он поспешил сообщить чуть ли не с первых слов.
У него была голова как у гоголевского Ивана Ивановича, редькой хвостом вниз, узкий, острый подбородок и большой, широкий шишковатый лоб. Во всю ширину его прорезало несколько продольных складок, которые могли сходиться и расходиться, как гармошка. Потом обнаружилась и еще одна способность Мишки Карапета: он умел двигать ушами и волосами, и тогда лоб его становился то шире, то уже и клетчатая кепка на его голове ходила точно живая. Нрава он был, очевидно, колючего, как Генка Лызлов, но гораздо разговорчивей, чем тот, и Антон скоро узнал, что скитания Мишки начались после того, как он убежал от матери, потому что ему надоели ее «морали». Оказалось, что едут они в одну колонию.
– Вот и хорошо! – сказал Мишка. – Значит, вместе упираться будем.
– Как «упираться»? – спросил Антон.
– А ты что, думаешь в «зону» входить? Дурак! Они тебя горбатым сделают.
– Кто – они?
– Бугры.
– Какие «бугры»?
– Э! Да у тебя пыль на ушах! – презрительно сплюнул Мишка. – Актив!.. Ты знаешь, что такое актив? Это когда начальство чай пьет, а бригадиры да командиры управляют и гнут.
– Как «гнут»?
– Э, дубовая голова! Вот приедешь – увидишь, как гнут. Подладишься к командиру – будешь жить, а не подладишься – они тебе покажут. И пайки отнимут, посылки, койки свои заставят убирать, а чуть что – и табуретку могут на голову надеть, и с лестницы в тумбочке спустить.
– Как «в тумбочке»? – не понял Антон.
– А, так: затолкают в тумбочку и пустят со второго этажа.
– Как же так? – недоумевал Антон. – А Раиса Федоровна говорила…
– Какая Раиса Федоровна?
– Воспитательница в тюрьме.
– Воспитательница!.. – захохотал Мишка. – Дурак, а не лечишься! Нашел кому верить! Они все лапа в лапу живут. Им что? Им только околпачить нас и засадить, чтоб мы не вылезали. Вот они и ловят дураков, вроде тебя. А умные-то… Знаешь, какая у нас в одной колонии веселая пятница была?
– Какая пятница? – не понял опять Антон.
– Говорю, веселая: переворот хотели сделать. Против актива! – пояснил Мишка, заметив недоуменный взгляд Антона. – Ты, я вижу, первач. Первый раз в колонию-то едешь? А я их знаешь… Я их всякие видал. Работать насильно, учиться насильно – а я подчиняться не люблю! Ты слушай! Ты меня придерживайся: упремся рогом и все. Не подниматься в зону! Ну, в колонию! Пусть в другую отправляют, без актива!
– У него на это душку не хватит, – пренебрежительно бросил с верхней полки рыжий детина.
– Почему не хватит?– вспыхнул Антон. – Ты думаешь, я…
– Ну и ладно! – сказал Мишка Шевчук. – Тогда давай в карты играть, в «очко»!
– А зачем в карты?.. Я не хочу в карты! – испугался Антон.
– Ну вот! А говоришь: я да я!.. Делать-то нечего!
– Да настоящий вор разве откажется играть! Права не имеет! – заметил опять голос с верхней полки. – А этот, видно, так… мамалыга! Такой и продать может!
Антон весь сжался от этих слов и их недружелюбного, почти злобного тона. Витька, Яшка Клин и этот нелюдимый рыжий детина с верхней полки – все об одном и том же: «продать»! Какое неприятное, настоящее воровское слово! А почему «продать»? На суде Антон рассказал всю правду и иначе не мог поступить.
Антону очень не хотелось играть в карты, но сейчас ему не хотелось ссориться и с Мишкой; едут они все-таки в одну колонию, и как там сложится жизнь – неизвестно, а потому совсем не безразлично, что Мишка будет о нем думать.
Стали играть. А рыжий детина, свесившись с полки, заговорил опять:
– А если затащат, что будете делать?.. В зону, говорю, если затащат?
– Убегу! – решительно ответил Мишка.
– Ну и дурак! Куда ты убежишь? Зону держать нужно! В актив не вступай. Никаких активистов не касайся. Живи втихаря и свяжись со своими. Воры в каждой зоне есть. Подбери и действуй. А не выйдет – в камышах сиди… А то – «убегу»! Куда ты дальше России убежишь?
Вот она и продолжается, «тюремная наука». Оказывается, можно «подняться в зону», войти в нее, можно «не подняться», можно как-то «держать зону», а можно «сидеть в камышах». Антон играл в карты, а сам вслушивался в эти разговоры. Он услышал, что «подельники», проходящие по одному делу, направляются после суда по разным местам и колониям, и искренне был рад – значит, он не увидит больше своих бывших – будь они прокляты! – дружков и – всему конец! А оказывается, нет, далеко не все, видно, кончилось, не все испытания, и там, в колонии, можно встретить кого-то вроде Вадика, или Генки Лызлова, или Яшки Клина, а значит, и туда могут дотянуться длинные руки Витьки Крысы.
Никуда, никуда, видно, не уйти от этих опутавших его сетей!
Но как же быть? Как жить? Что делать? Как вести себя вот скоро, когда остановится поезд и Антон приедет в колонию с ее «активом», «тумбочками» и «табуретками» и с Мишкой, который едет с ним из прошлого в будущее?
Антон думал и проигрывал, проигрывал и думал, совсем не давая себе отчета в том, как он будет рассчитываться с Мишкой.
И вот – гудок, станция.
– Шелестов!.. Шевчук!.. На выход!
– Ну ладно! Будешь должен, – бросил Мишка, пряча карты.
Пошли на выход, руки назад, опустив голову. Кругом народ. Люди садятся на поезд, сходят с поезда, здороваются, прощаются, целуются, машут руками. Станция небольшая, поезд стоит недолго, и вот опять гудок, и он ушел, уводя с собою вагон с решетками.
Та же охрана, в форме, с погонами, но без оружия.
И вдруг – команда: – Опустить руки! Идти вольно.
Это было так неожиданно и так непривычно: вольный шаг, свободные взмахи руки и какое-то новое, «вольное» ощущение.
6
Колония, куда привезли Антона, находилась в одном из городов южной России, до недавнего времени бывшем обыкновенным, ничем не примечательным районным центром с небогатой местной промышленностью. И только с последней весны поля, почти вплотную подходившие к городу с трех сторон, потеснились, уступив место начинающимся большим стройкам. С четвертой, северной стороны к городу подходил лес; мелкий, корявый соснячок разрастался и, веером расходясь на многие километры, превращался в большие настоящие леса с луговинами, болотами и тихими озерами. В озерах водилась рыба, и, в специальных питомниках – бобры.
У самой опушки, за рекою, отделяющей лес от города, когда-то был построен женский монастырь. Высокая стена с затейливой башней над входными воротами ограждала эту обитель от «зла мира». После революции монастырь был ликвидирован, а помещения его в разное время использовались по-разному. Теперь здесь расположилась детская трудовая колония. Об этом, кроме вышек и прожекторов по углам стен, говорила одна деталь: обычно двери запираются изнутри, а здесь ворота были схвачены снаружи двумя большими крюками. Снаружи – потому что «зло» было внутри.
Перед колонией, вернее перед «зоной», вокруг засаженной молодыми тополями площади с колодцем посредине, расположился небольшой поселок сотрудников, а возле самой стены – длинное деревянное здание – «штаб», управление. Туда и подъехала наглухо закрытая, без окон, серебристого цвета «спецмашина», из которой, озираясь, вылезли Антон и Мишка Шевчук. Тем же свободным, вольным шагом в сопровождении того же надзирателя через небольшой палисадник они прошли в штаб и сели на указанный им в маленьком зальчике диван. Почти напротив была обитая черной клеенкой дверь с табличкой: «Начальник колонии». Антон с опаской посматривал на нее: там скрывалась его судьба. Но «судьба» еще была заперта – о времени Антон представления не имел, но, очевидно, было еще рано, потому что в штабе не чувствовалось никакого движения и только издали доносилось пение строевой песни.
– Ну, так и есть! Шагаловка! – проговорил Шевчук.
Антон ничего не ответил, прислушиваясь, как одну песню перебивала другая, третья, точно один за другим шли взводы солдат.
Ждать пришлось долго. Наконец в коридоре послышались быстрые шаги, и в зальчик вошел невысокого роста военный. Он стал было отпирать обитую клеенкой дверь, но оглянулся и увидел ребят.
– А-а!.. Пополнение?
– Так точно, товарищ подполковник! – вытянувшись, ответил надзиратель.
– Та-ак! – Военный внимательным взглядом окинул ребят. – Ну, здравствуйте!
Шевчук промолчал, а Антон неуверенно проговорил свое «здравствуйте».
– Плохо отвечаете! – сказал подполковник. – Очень плохо! Ну ничего! Научим!
Он прошел в свой кабинет, а Мишка Шевчук развязно спросил у надзирателя:
– Хозяин?
– Подполковник Евстигнеев, начальник колонии, – пояснил тот.
– Понял? – подмигнул Мишка Антону. – «Научим!» Знаем мы, как они учат! Сейчас гнуть будут.
Ну, вот и начинается!.. Вагонные разговоры были просто разговорами, а теперь все приблизилось и стало почти, ощутимым: «Сейчас гнуть будут». В начальнике колонии, правда, не было ничего особенно страшного: открытое лицо и такие же открытые, веселые глаза, но это был «хозяин», а от «хозяина» всего можно ждать – так внушал Шевчук Антону в поезде.
Непонятно было, как отнестись и к Мишке. С одной стороны, это бывалый парень, который может знать то, чего не знает он, Антон, в этой новой, открывающейся перед ним странице жизни, а с другой стороны, что-то и пугало в нем и настораживало. Одним словом, сумятица в душе Антона была полная.
В кабинет между тем один за другим проходили люди – военные и штатские – и почему-то оставались там. «Значит, заседание будет», – подумал Антон. А в животе уже начинало подсасывать и урчать – хотелось есть. И вдруг дверь из кабинета открылась, и высокий курчавый военный с гвардейским значком на груди сказал:
– Шелестов!
Антон вздрогнул, поднялся и пошел.
– Ну так смотри! Рогом, рогом упирайся! – скорее угадал, чем расслышал он сзади себя шепот Мишки.
Антон шагнул через порог и остановился: прямо на него из-за большого письменного стола смотрели открытые глаза подполковника. Теперь он был без фуражки и видны были его светлые, соломенного цвета волосы, зачесанные назад. Кругом, вдоль стен, сидели люди – военные и невоенные, те самые, которые сюда входили. Антон растерянно оглянулся и замялся у порога.
– А что нужно сказать? – спросил подполковник.
– Здравствуйте! – тихо проговорил Антон.
– Ну, подойди ближе! – сказал подполковник. – Фамилия?
– Шелестов, Антон Антонович, – как на суде, ответил Антон.
– Та-ак! – подполковник посмотрел в дело Антона, присланное вместе с ним, перелистал его и, подняв глаза, спросил: – Ну, и как же ты теперь оцениваешь то, что с тобой стряслось?
Антон смутился. Себе он отвечал на этот вопрос в тысяче вариантов, на суде сказал перед всем залом, а здесь почему-то не нашел нужных слов. Он помялся и опустил глаза. Курчавый, большелобый военный, как теперь Антон рассмотрел – капитан, который вызвал его в кабинет, хотел было вмешаться, но подполковник быстрым взглядом остановил его.
– Так!.. Ну хорошо! Сколько классов кончил?
– Девять, – ответил Антон. – Только не перешел. Экзамен на осень, по математике.
– Да-а… – в раздумье проговорил подполковник. – А сейчас конец сентября, занятия идут полным ходом. Так где же мы будем учиться?
– А я… – Антон вспомнил Мишку Шевчука и его напутственный шепот, – я в колонию не поднимусь.
– Вот как? – удивился подполковник. – Это почему же?
– Так… – пробормотал Антон.
– А ну, глаза! – твердо сказал подполковник и, всматриваясь в Антона, повторил вопрос: – Это почему же? Ведь на все должны быть свои причины.
Потом он взял другое, лежащее рядом дело и перелистал.
– Так… Понятно!
Он переглянулся с сидевшим возле стола майором, и тот заметил:
– Тогда уж ты должен сказать: «Не поднимусь в зону». Так ведь тебя учили?
– Так… – тихо ответил Антон.
– Кто? – Антон молчал, и майор повторил вопрос: – Кто учил-то?
– Никто меня не учил, – ответил Антон. – Я сам.
– Все ясно! – сказал подполковник и, обратившись к человеку в темно-синем гражданском костюме, спросил: – Николай Петрович! А что, если нам рискнуть и определить его в десятый класс? Вытянет?
– Так он же в зону подниматься не хочет, – ответил Николай Петрович. – Что ж с ним говорить? Смешно!
– Слышишь? – сказал подполковник. – Директор школы возражает. Резонно возражает. Ничего не скажешь!
Все зашаталось под ногами Антона. Оказывается, все было так близко, почти в руках – попасть в десятый класс… И вдруг… Потрясенный неожиданной потерей этих возможностей, Антон сразу забыл о Мишке и о всех его разговорах.
– Да нет!.. Гражданин начальник!
– А у нас не тюрьма, – произнес подполковник, – У нас обычная форма обращения: товарищ начальник. А зовут меня Максим Кузьмич.
То, что страшный «хозяин», который, по уверению Мишки Шевчука, должен был его «гнуть», оказался обыкновенным Максимом Кузьмичом, совсем обезоружило Антона. Он растерянно молчал, не зная, что сказать и как сказать, как обратиться, а подполковник, окинул его еще раз понимающим взглядом, пришлепнул ладонью «дело».
– Ну, Антон! Давай договоримся: как будем жить? Ты знаешь, что мы имеем право досрочного освобождения?
– В тюрьме объясняли.
– При каких условиях возможно это освобождение?
– Если хорошо вести себя.
– Быть тихоньким, паинькой?.. Так, что ли? – спросил начальник. – Нет, нам не это нужно. Вот когда ты поймешь все, осознаешь, научишься и работать, и вести себя в обществе, тогда пожалуйста? Ясно?
– Ясно.
– Руку!
Подполковник вышел из-за стола и широким жестом протянул Антону руку. Тот нерешительно пожал ее.
– Крепче! Крепче! Вот так! Как насчет школы? Не подведешь?
– Не подведу.
– Ну смотри!.. Определяем тебя в третий отряд, девятое отделение. Это будет твой старший воспитатель, – указал он на того же курчавого военного с гвардейским значком, – капитан Шукайло, Кирилл Петрович. А теперь – в баню!
Антон пошел к двери и вдруг вспомнил, что там ждет его Мишка Шевчук. Он замешкался, и, заметив это, подполковник спросил:
– Что еще?
– А какой «масти» ваша колония?
–А какой тебе надо?
Антон растерянно молчал, а подполковник внезапно похолодевшим голосом скомандовал: – А ну в баню! Марш!
7
Едва за Антоном закрылась дверь, подполковник обвел глазами собравшихся. Это была комиссия по приему: старшие воспитатели, директор школы, врач, заведующий производственными мастерскими – по сути дела все руководство колонии.
– Вот я про это и говорил, – как бы ответил на этот взгляд директор школы. – Какой ему десятый класс? Он только успеваемость будет вниз тянуть.
– Николай Петрович! Как можно? – встрепенулся Шукайло. – Нам разве проценты? Нам парня тянуть нужно.
– Да ведь – кисель! – заметил кто-то в поддержку директора.
– Ну это как сказать! – не согласился опять Кирилл Петрович. – Просто набрался в тюрьме всякой всячины… Явно чужие песни поет.
– И знаете, с чьего он голоса поет? – Подполковник Евстигнеев взял следующее лежащее перед ним дело. – Пожалуйста – Михаил Шевчук! Две судимости, четыре взыскания за нарушение тюремного режима.
– Закономерное явление: тюрьма! – понимающе кивнул майор, сидевший рядом с ним, его заместитель.
– Конечно, тюрьма, – согласился капитан Шукайло. – Только зачем нам эта закономерность нужна? И зачем такую зеленую поросль обязательно через тюрьму пропускать? Оберегать ее нам нужно от этого! Всемерно оберегать!
– А что же прикажете делать с ней? Миловать? – резко повернулся к нему майор.
– Не знаю! – откровенно признался Кирилл Петрович и еще раз повторил: – Не знаю! Но что-то нужно искать, придумать. А была бы моя власть, я бы это богоугодное заведение взял и закрыл!
– Ну, это чепуха! Фантазия! Анархизм! – отмахнулся майор.
– Фантазия? – вступил в разговор подполковник. – А что в Программе партии записано? «Коренное изменение характера наказания… Чтобы система наказаний была окончательно заменена системой мер воспитательного характера». Конечно, до этого еще нужно дойти но это никак не фантазия! И если бы, например, такую ребятню, минуя тюрьму, прямо к нам направляли, на место…
– И то не всегда! – заметил Кирилл Петрович.
– Ито не всегда, – согласился начальник. – Я уверен, например, что для такого, как Шелестов, достаточно было суда, одного факта суда, и все! Вы заметили, как он смутился, когда я спросил его о прошлом?
– Вот именно! – как бы даже обрадовался Кирилл Петрович. – Кстати, Макаренко, как известно, был против всех этих напоминаний.
– Да, это известно! – перебил его подполковник. – Макаренко считал, что все должно быть оставлено за порогом. Но… но, Кирилл Петрович! Иногда не мешает подумать и самим, без ссылок и цитат. Честное слово! Времена-то меняются!
– А почему должно меняться наше отношение к ребятам? – упорствовал Кирилл Петрович. – Ребята ведь те же!
– Не знаю! – усомнился Максим Кузьмич. – И те же и не те же. Вопросы эти большие, и не здесь их решать, но на учебно-воспитательном совете поговорить о них не мешало бы. Разве наши ребята такие же, как у Макаренко? И уровень другой, и путь другой. Во времена Макаренко – беспризорность, голод, разруха, наследие прошлого. Стихия! У нас – другое. Все – тоньше, глубже, сложнее. Теперь это преступление против нашего настоящего.
– И против будущего, – добавил капитан Шукайло.
– И против будущего! – согласился Максим Кузьмич. – Значит, и относиться к нашим ребятам нужно по-другому, и, может быть, не помешает иногда и напоминание. Не простое напоминание. Осознание! Не укор, а оценка! Элемент сознательности, активности в переоценке своей жизни. Так, по-моему!.. И вот этой активности, осознанности Шелестов пока не обнаружил.