Он рывком раздвинул полог над кроватью.
– Ева! Ева! – Фортунат тронул ее руку, рука безжизненно упала. Он приложил ухо к груди Евы. Сердце не билось. Он смотрел ей в глаза, но их взор угас.
– Ева! Ева! Ева! – закричал он не своим голосом и метнулся к столу. – Воды! Скорее воды! – И тут он упал, словно сбитый ударом кулака. – Ева!
Стакан разбился, осколки вонзились в пальцы. Фортунат вскочил и, рвя на себе волосы, бросился к постели.
Он хотел встряхнуть ее, но, заметив на застывшем лице улыбку смерти, уронил голову на грудь любимой.
– Внизу на улице кто-то гремит жестью. Бидоны? Ну конечно… Это молочница… Это она гремит бидонами…
Он почувствовал, как теряет сознание. Где-то совсем рядом билось сердце, он даже мог сосчитать тихие, мерные удары, не ведая, что это бьется его собственное сердце… В полном забытьи он ласкал светлые шелковые пряди, разметавшиеся по подушке.
– Как они прекрасны!… А почему не тикают часы? – Он поднял глаза. – Время остановилось. Ну да. День так и не наступил. А там на столе ножницы и две свечи горят рядом… Зачем же я их зажег?… Наверно, забыл погасить, когда ушел негр… Конечно. А потом не было времени… Потому что вернулась… Ева… Ева??. Но ведь она умерла! Умерла! – Это слово разрывало ему грудь. И его, как полымя, обжигала невыносимая боль.
– Конец! Мне не жить без нее! Я должен уйти вслед за ней… Ева! Ева! Подожди! Я иду за тобой! – Тяжело дыша, он бросился к столу и схватил ножницы. – Нет, сразу вонзить их в сердце… это слишком просто. Я должен слепым уйти из этого проклятого мира! – Он развел лезвия и в отчаянии размахнулся, чтобы удар пришелся по глазам, но тут кто-то с необычайной силой выбил у него из руки ножницы, и они звякнули об пол.
Утром, когда экономка, госпожа Омс, принесла завтрак, она, к своему ужасу, увидела распростертое на постели мертвое тело молодой красавицы, а рядом с кроватью – коленопреклоненного Хаубериссера, который прижимал к своему лицу ладонь покойной.
Она немедленно отправила посыльного к друзьям своего постояльца. Прибывшие вскоре Пфайль и Сефарди, решив, что он без сознания, попытались поднять его и в испуге отпрянули, увидев озаренное улыбкой лицо со сверкающими глазами.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Доктор Сефарди пригласил к себе барона Пфайля и Сваммердама.
Все трое расположились в библиотеке и просидели там более часа.
За окном была уже глубокая ночь, а они никак не могли закончить беседу о мистике, о философии, о каббале, о загадочном коммерсанте Лазаре Айдоттере, который давно уже был отпущен из-под надзора врачей и вновь начал торговлю спиртным, но разговор все время возвращался к Хаубериссеру.
Похороны Евы должны были состояться на следующий день.
– Какой ужас! Бедняга Фортунат! – воскликнул Пфайль и, вскочив с места, заметался по комнате. – Меня бросает то в жар, то в холод, как только представлю себя на его месте. – Барон остановился и вопросительно посмотрел на Сефарди. – А не отправиться ли нам к нему? Может быть, в одиночестве ему еще хуже? А как вы думаете, Сваммердам, что если для него все-таки исключена возможность выбраться из этого до ужаса спокойного забытья? Что если он вдруг придет в себя и, осознав всю боль утраты…
Сваммердам покачал головой.
– О нем не беспокойтесь, господин барон. Отчаяние ему не грозит. В нем, как сказал бы Айдоттер, переставлены свечи.
– В вашей вере есть нечто пугающее, – тихо заметил Сефарди. – Когда я слушаю ваши речи, мне, право, как-то… не по себе… – Он на мгновение умолк, задумавшись о том, не разбередят ли его слова старую рану старика. – Когда убили Клинкербогка, все мы с тревогой думали о вас. Мы думали, это подкосит вас. Ева настойчиво советовала мне навестить вас и успокоить. Откуда вы черпали силу, чтобы с таким мужеством пережить событие, которое, казалось бы, должно было подорвать вашу веру в самом ее основании?…
– Вы помните предсмертные слова Клинкербогка? – прервал его Сваммердам.
– Да, слово в слово. Позднее мне даже стал ясен их смысл. Можно не сомневаться в том, что он безошибочно предвидел свой конец еще до того, как в комнату вошел негр. Это доказывает уже одна лишь его фраза: «Царь Мавританский принесет ему смирну жизни нездешней».
– И как раз то, что его прорицание сбылось, и утишает мою боль, господин доктор. Поначалу я, конечно, был сокрушен, но потом, когда постиг все величие происшедшего, я спросил себя: что считать более ценным – подтверждение истинности слова, изреченного в состоянии духовной самососредоточенности, или возможность на какой-то срок продлить земную жизнь больной, чахоточной девочки и дряхлого старика? Разве было бы лучше, если бы уста духа солгали? С тех пор воспоминания о роковой ночи стали для меня источником истинной, чистейшей радости. Да, смерть отняла их у нас. Но всегда ли смерть трагедия? Поверьте, обоим теперь лучше, чем прежде.
– Стало быть, вы твердо убеждены в продолжении жизни после смерти? – спросил Пфайль. – Впрочем, я и сам сейчас в это верю, – чуть слышно добавил он.
– Разумеется, убежден. Ведь рай – не место, а состояние. Земная жизнь – тоже лишь состояние.
– А сами-то вы мечтаете об этой неземной жизни?
– Н-нет, – не слишком энергично произнес Сваммердам, давая понять, что ему не хотелось бы говорить на эту тему.
Старый лакей в ежевичного цвета ливрее доложил, что хозяина спрашивают по телефону. Сефарди встал и вышел из комнаты.
Сваммердам тут же развил свою мысль. И Пфайль понял, что он не хотел делать этого при докторе.
– Видите ли, вопрос о потусторонней жизни – обоюдоострый клинок. Кому-то можно нанести неисцелимую рану утверждением, что там существуют лишь образы.
– Образы? Что вы имеете в виду?
– Поясню это примером. Моя жена – вы знаете, она умерла много лет назад, – бесконечно любила меня. Я отвечал ей тем же. Теперь она «там», и ей грезится, что и я с нею. На самом же деле это не я, а лишь мой образ. Если бы она знала это, рай превратился бы для нее в ад. Всякий смертный находит за пределами земного мира образы тех, к кому всей душой был привязан здесь, и принимает их за действительно сущее, даже образы вещей, которые были ему дороги. – Он указал на ряды книг вдоль стен. – Моя жена истово верила в Пресвятую Деву. Теперь она «там» так же верит, что пребывает в ее объятиях. Просветители, стремившиеся изъять массу людей из лона религий, не ведают, что творят. Истина открывается лишь немногим избранным и должна оставаться тайной для широких слоев. Тот, кто познает лишь часть ее, после смерти попадает в некий бесцветный рай. Клинкербогк жил здесь одной надеждой – узреть Бога, теперь он там и видит то, что ему хочется видеть – «Бога». Он был человеком малосведущим и необразованным, но из его уст исходили слова истины, рожденной мученической любовью к Богу, хотя милосердная судьба не открыла ему сокровенного смысла этой истины.
Я долго не мог понять, в чем тут дело, но теперь мне ясно: он постиг лишь половину истины, его страстное желание видеть Бога осталось несбыточным и в грезах «там», и в жизни здесь…
Сваммердам мгновенно умолк, как только услышал шаги Сефарди. И Пфайль догадался почему: старик, несомненно, знал о любви Сефарди к Еве, знал он и о том, что доктор, несмотря на свою принадлежность к миру естествознания, в глубине души был верующим человеком, а потому Сваммердаму не хотелось оскорблять его чувства сомнением в грядущем «рае», где он надеется соединиться с Евой.
– Как я уже сказал, – продолжал старик, – исполнение пророчеств Клинкербогка лишило в моих глазах всякого трагизма его ужасную смерть и обратило мою скорбь в радость. Есть и такая «перестановка огней», когда горькое становится сладким, и это достигается только истиной.
– Тем не менее для меня остается неразрешимой загадкой, – вновь вступил в разговор Сефарди, – что дало силу вам справиться со своей болью. Я тоже могу искать утешения в философии, чтобы выстоять в горе, и, однако, мне кажется, что после смерти Евы я навсегда утратил способность радоваться.
Сваммердам задумчиво кивнул.
– Конечно. Я понимаю. Это происходит оттого, что ваше знание, господин доктор, основано на мышлении, возникает из мысли, а не из Сокровенного Слова. Мы, сами того не ведая, втайне не доверяем собственным познаниям, потому что они тусклы и мертвы, а внушения Сокровенного Слова – живые дары истины. Они радуют нас несказанно, и эта радость никогда не тускнеет. С тех пор как я на Пути, Сокровенное Слово было внятно мне всего лишь несколько раз, но и этого хватило, чтобы озарить всю мою жизнь.
– И все сказанное сбылось? – спросил Сефарди с приглушенным оттенком сомнения. – Или это были вовсе не предсказания?
– Среди них оказались три прорицания, касавшиеся отдаленного будущего. Первое гласило: не без моего посредства некой молодой паре откроется духовный путь, который был заметен пылью тысячелетий, а в грядущем послужит многим людям… Только для тех, кто встал на эту стезю, бытие обретает истинную ценность и смысл. Это обетование определило всю мою жизнь… О втором мне не хотелось бы говорить… вы сочтете меня сумасшедшим, если я скажу, что…
– Речь идет о Еве? – навострил уши Пфайль, но старик ушел от ответа и с улыбкой продолжал:
– А третье может показаться не очень важным, хотя это и не так, впрочем, оно вряд ли заинтересует вас…
– А есть ли какие-либо указания на то, что хотя бы одно из трех предсказаний сбывается?
– Да. Чувство неколебимой уверенности. Меня не волнует, буду ли я свидетелем свершения. Мне довольно знать, что сомневаться не мог бы себя заставить, даже если бы захотел. Вам не понять, что это значит, – ощущать близость истины, которая не может сбиться с пути. Такие вещи надо прочувствовать самому. Я никогда не сталкивался с так называемыми «сверхъестественными» явлениями… Разве что однажды, в те дни, когда я искал зеленого жука и мне явилась во сне жена… Я никогда не стремился «узнать Бога», мне не доводилось увидеть ангела, как Клинкербогку, или повстречать пророка Илию, как Лазарю Айдоттеру, но вместо этого мне сторицей воздалось ощущением живого смысла евангельских слов: «Блаженны не видевшие и уверовавшие»[67]! Вот что стало моей истиной.
Я уверовал, когда, казалось, не может быть веры и с горчичное зерно, я научился считать невозможное возможным.
Иногда я чувствую: рядом со мной некто великий и всемогущий, он осеняет своей десницей всех. Я не вижу и не слышу Его, но знаю: Он существует.
Я не надеюсь Его увидеть, но я уповаю на Него.
Я знаю, придут времена страшных потрясений вслед за бурей, какой еще не видывал мир. Мне безразлично, буду ли я их свидетелем, но я рад, что эти времена настанут!
Пфайль и Сефарди аж похолодели, когда старик завершил свою речь словами, произнесенными спокойным и бесстрастным тоном:
– Нынче утром вы спросили меня, с чего я решил, что отсутствие Евы окажется таким долгим? Откуда я мог это знать? Я знал лишь, что она придет, – и она пришла! И я убежден – не менее, чем в том, что нахожусь среди вас: она… не умерла! Он простирает над ней свою руку!
– Но ведь она уже на гробовом помосте! В церкви! Завтра похороны! – перекрикивая друг друга, воскликнули Сефарди и Пфайль.
– Даже если ее похоронят тысячу раз, даже если я буду держать в руках ее мертвый череп, я все равно знаю: она не умерла.
– Он сумасшедший, – сказал Пфайль после того, как Сваммердам откланялся.
* * *
Высокие витражные окна церкви св. Николая тускло мерцали в сыром мраке ночи, едва пропуская горевший в храме скудный свет. Негр Узибепю затаился, прижавшись спиной к стене церковного сада и выжидая, когда мимо тяжело прошагает усталый полицейский, который после всех кошмаров на Зейдейк обходил дозором здешние улочки. Дав ему удалиться, негр влез на решетку, затем на дерево и перемахнул на крышу пристроенной к церкви часовни. Осторожно открыв круглое чердачное окно, он бесшумно, как кошка спрыгнул вниз.
Посреди нефа на серебряном катафалке лежала усыпанная белыми розами Ева со сложенными на груди руками. Глаза были закрыты, на лице застыла улыбка. У изголовья и по обеим сторонам гроба стояли почетным караулом высокие свечи, точно копья с неподвижными огненными наконечниками.
Из ниши в стене смотрел темноликий образ Мадонны с младенцем, перед ней на свисавшей с потолка блестящей нити кровоточило рубиновое сердце неугасимой лампады. Под решетчатой сенью – бледные ступни и руки из воска, рядом – клюки, на каждой записка: «Благодатью Пресвятой Девы сотворено чудо исцеления». На каменных постаментах – раскрашенные деревянные статуи понтификов в белых тиарах и с торжественно воздетыми десницами. Мраморные бороздчатые колонны терялись в темной высоте. Негр, крадучись, скользил по теням этих гигантов, дивясь множеству невиданных, диковинных вещей, а увидев восковые конечности, злорадно хмыкнул, приняв их за обрубки кем-то убитых врагов. Он заглядывал через щели в исповедальни и недоверчиво ощупывал статуи святых: не притворились ли неживыми?
Убедившись, что вокруг никого нет, он на цыпочках подкрался к покойной и застыл перед ней в долгом и скорбном молчании. Он был заворожен ее красотой и, нежно коснувшись ее светлых пышных волос, резко отпрянул, боясь разбудить ее.
Почему она тогда пришла в такой ужас – в ту летнюю ночь на Зейдейк?
Ему это было непостижимо.
Ведь всякая женщина, которую он желал, будь то зулуска или белая, млела от гордости, когда он ею обладал.
Даже Антье из портового кабака, а ведь она тоже белая и с желтыми волосами!
И ни разу не пришлось прибегать к магии Виду, даже пальчиком не надо было манить, все они сами находили его и бросались ему на шею! Только не эта! Только не она!
А с какой радостью он отдал бы ради обладания ею всю кучу денег, из-за которых задушил старика в бумажной короне.
Сколько ночей подряд после той драки с матросами он бродил по улицам в напрасной надежде найти ее – ни одна из уличных женщин, высматривающих в темноте мужчин, не могла ничего подсказать ему.
Он прикрыл ладонью глаза.
И в голове сумбурным сновидением пронесся поток воспоминаний: раскаленная земля родной саванны; английский торговец, заманивший его в Кейптаун, пообещав сделать королем некой Зулусии; плавучий дом, доставивший его в Амстердам; цирковая труппа презренных нубийских рабов, каждый вечер он должен был вместе с ними изображать воинственные пляски за гроши, которые у него почти всегда отнимали; каменный город, где сердце иссыхало от тоски по родине; и в этом людском скопище ни одного человека, с кем он мог бы поговорить на своем языке.
Он нежно гладил руку усопшей, и лицо его выражало боль безысходного одиночества. Если бы знала она, лежащая в гробу, что ради нее он оставил своего бога! Чтобы вновь увидеть ее, он призвал страшного суквияна – священного змея с человеческим лицом, чем подверг последнему испытанию свой дар, дававший ему силу ходить по раскаленным угольям, – и все потерял.
Его выгнали из цирка и без единого гроша отправили назад, в Африку, нищим, а не королем. Он спрыгнул с корабля и доплыл до берега. Днем он прятался в баржах, груженных фруктами, а ночами бродил по Зейдейк, чтобы найти ее, ту, которую любил сильнее, чем свою саванну, черных женщин, чем свет солнца.
С тех пор лишь раз он видел грозного змея, тот явился ему во сне с жестоким приказом призвать Еву в дом соперника. И вот их свидание состоялось здесь, в церкви, где стоит ее гроб.
Убитый горем, он погрузил блуждающий взгляд в мрачное пространство храма: какой-то распятый человек на кресте, на голове колючий венок, руки и ноги пробиты железными гвоздями… голубка с зеленой ветвью в клюве… старик с большим золотым шаром в руке… юноша, пронзенный стрелами… Все это – чужие боги, он не знал их тайных имен, а потому не мог призвать… Но ведь должны же они обладать волшебной силой, чтобы оживить умершую! От кого же еще мог получить мистер Циттер Арпад магическую силу, позволявшую протыкать кинжалами собственное горло, проглатывать, а потом вновь извлекать куриные яйца?!
Искрой последней надежды показался ему образ темноликой Мадонны. Вот она, истинная богиня, – у нее золотая диадема на голове. Черная богиня[68]. Может, она поймет его язык?
Он присел на корточки перед образом, задержал дыхание и замер, пока его уши не наполнил вопль поверженных врагов, которые в рабском подобострастии дожидались его у врат в мир иной. Он захрипел и проглотил свой язык, чтобы войти в царство, где человек может говорить с незримыми. И что же? Пустота.
Глубокий, непроницаемый мрак вместо мягкого зеленоватого света, к которому он привык. Он не мог найти путь к черной богине.
Негр медленно побрел назад и опустился на пол, свернувшись в клубок у изножия катафалка. Из его горла рвались звуки погребального песнопения зулусов.
Дикая жуткая литургия: то варварские гортанные стенания, то как ответ на них – глухое бормотание, напоминавшее легкий топот испуганных антилоп, и в этом потоке звуков можно было услышать пронзительный крик ястреба, хриплый отчаянный рык и кроткую жалобу, замиравшую в лесных дебрях, чтобы вернуться вновь надрывным плачем, переходившим в протяжный вой собаки у тела мертвого хозяина.
Потом он встал, сунул руку за пазуху и извлек белую цепочку – ожерелье из шейных позвонков задушенных жен вождя, знак царского достоинства повелителя зулусов, священный фетиш, дарующий бессмертие всякому, кто возьмет его с собой в могилу.
Этими чудовищными четками он обвил молитвенно сложенные руки покойной.
Дороже этой вещи для него не было ничего на свете.
К чему ему теперь бессмертие? Он обречен на неприкаянность. И здесь, и в том мире Еву не примет небо чернокожих, а его – райский сад белых!
Послышался какой-то шорох. Негр насторожился, как готовый к прыжку зверь.
Никакой опасности.
Просто шуршание листвы увядающих венков.
Тут его взгляд переместился на свечу в изголовье катафалка, и он увидел, как ее пламя затрепетало, клонясь в сторону, будто задетое сквозняком.
Должно быть, кто-то вошел в церковь!
Один бесшумный прыжок – и негр оказался за колонной. Он впился глазами в дверь ризницы. Дверь не шелохнулась.
Никого.
Обернувшись в сторону гроба, он увидел, что на месте свечи высится каменный трон. На нем неподвижно восседал сухопарый великан в короне из перьев[69] – уборе судьи умерших, он был обнажен, лишь бедра укрыты полоской красно-синего полотна. В руках он держал изогнутый жезл и бич. Верховный бог древних египтян [70]. Его шею охватывала тонкая цепь с золотой табличкой. Напротив него, у самого гроба, стоял смуглый человек с головой ибиса [71]. Он держал в руке зеленый анх – крест, увенчанный кольцом, символом Вечной жизни [72]. По обе стороны от смуглолицего – еще две фигуры, одна с головой сокола, другая с головой шакала [73]. Зулус догадался, что все они явились, чтобы вершить суд над усопшей.
Богиня Истины в длинных облегающих одеяниях и с пером на голове выходила из глубины нефа. Она подошла к покойной, которая вдруг поднялась и выпрямилась, словно окаменев. Богиня вынула из нее сердце и положила его на чашу весов. На другую чашу человек с головой шакала поставил маленькую бронзовую статуэтку.
Сокол приступил к взвешиванию. Чаша с сердцем Евы опустилась к самому полу.
Человек с головой ибиса наносил тростниковой палочкой какие-то знаки на восковую дощечку.
И тут раздался голос верховного судьи: Сочтена благочестивой и ни в чем не прегрешившей перед Владыкой Богов, а потому достойна Царства Истины и оправдана.
Пусть пробудится живой богиней и воссияет в сонме небожителей, ибо она нашего рода.
После этих слов трон начал опускаться, и великан скрылся под каменным полом. Два бога встали по обе стороны от Евы. Тот, что с соколиной головой, двинулся вперед. Все они молча подошли к стене и исчезли, точно она поглотила их.
Свечи превратились в темнокожие фигуры с огненными гребнями над головами. Они положили на гроб крышку.
Раздался скрежет – это винты вошли в гробовую доску.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Студеная угрюмая зима проползла по Голландии, оставив на равнинах свой белый саван, и медленно, нехотя отступала, а весна все не шла ей на смену.
Казалось, земля уже не в силах пробудиться.
Смурные майские дни шли однообразной чередой, луга не подавали признаков жизни.
Деревья голо чернели, на ветвях ни намека на почки, корни по-прежнему уходили в мерзлоту. Куда ни глянь, всюду темные мертвые поля с побуревшей прошлогодней травой. Зловещее безветрие. Море, как мутное стекло. За несколько месяцев ни капли дождя. По ночам трудно дышать, утром никаких следов росы.
Часы природы как будто не желали больше тикать.
Цепенящий ужас перед какими-то грозными событиями, раздуваемый кликушеством безумных проповедников покаяния, уличных псалмопевцев, охватил все население, как в страшные времена анабаптистов.
Говорили о грядущем гладе и о конце света.
Хаубериссер съехал со своей квартиры на Хойхрахт и жил в низине на юго-восточной окраине Амстердама. Он жил, сторонясь людей, и дом его стоял на отшибе. Это было допотопное строение, про которое ходила легенда, что он стоит на каменном алтаре друидов. Тыльной стороной он вплотную примыкал к пологому холму, тянувшемуся среди изрезанного каналами слотермеерского польдера[74].
Этот пустующий дом он приметил, возвращаясь с похорон Евы, в тот же день, не долго думая, решил снять его и в течение зимы занимался обустройством нового жилья. Теперь ему хотелось быть только наедине с собой, вдали от людской суеты, от этого мельтешения призрачных теней.
Из окна он мог видеть город с его мрачными островерхими строениями на фоне целого леса корабельных мачт. И Амстердам казался ему смрадным, ощетинившимся чудовищем. Когда он подносил к глазам бинокль, приближая к себе вид города с двумя шпилями церкви св. Николая и бесчисленными башнями, всякий раз возникало невероятно странное ощущение: будто перед ним не реальные вещи, а овеществленные мучительные воспоминания, которые норовят схватить его безжалостными руками… Но они молниеносно таяли и вместе с силуэтами домов и крыш поглощались туманной далью.
На первых порах он приходил иногда на могилу Евы – кладбище находилось неподалеку, – но это всегда было чем-то вроде ритуала, совершаемого механически, с пустой головой, прогулки ради. Когда он пытался представить себе, что она лежит там, в земле, эта мысль казалась настолько нелепой, что зачастую он забывал возложить на холмик принесенные цветы и уходил с ними домой. Понятие «душевная боль» стало для него пустым звуком и уже не соответствовало его эмоциональному состоянию.
Размышляя порой над этой странной метаморфозой своего существа, он испытывал страх перед самим собой.
Именно в таком настроении он сидел как-то вечером у окна и смотрел на заходящее солнце. Перед домом на бурой помертвелой лужайке торчал засохший тополь, ландшафт оживлял, подобно оазису, лишь зеленеющий вдали островок травостоя с роскошно цветущей яблоней – единственный признак настоящей жизни во всей округе. Для местных крестьян он стал местом паломничества, вроде как чудом Пресвятой Девы.
«Человечество – вечный Феникс. В ходе столетий оно обратилось в пепел, – размышлял он, озирая безотрадный пейзаж, – но восстанет ли вновь?»
Однажды, раздумывая о явившемся ему Хадире Грюне, он вспомнил, как тот сказал, что оставлен на земле, чтобы «давать».
«А что делаю я? Я стал мертвецом, как засохшее дерево, как этот тополь. Есть вторая, потаенная жизнь, но кто о ней знает, кроме меня? Сваммердам указал мне путь, неизвестный подвел к нему своими наставлениями в дневнике, и я питаюсь плодами, которые судьба сама положила мне в рот!… Даже лучшие друзья, Пфайль и Сефарди, не догадываются о том, что со мной происходит. Они думают, я запер себя в четырех стенах и скорблю о Еве… Да, люди представляются мне слепцами, блуждающими в дебрях бытия, да, они напоминают гусениц, ползущих по его дну и не ведающих, что они – завтрашние мотыльки, но разве это дает мне право сторониться их?»
И он загорелся желанием сей же час отправиться в город, встать на людном перекрестке, как один из этих гастролирующих пророков, провозвестников Судного дня, и крикнуть в уши толпы о том, что есть мост, который соединяет две жизни, два мира: по эту и по ту сторону бытия. Фортунат уж было вскочил, полный решимости исполнить это желание, но спустя минуту рассудил иначе: «Что толку метать бисер перед свиньями? Разве толпа поймет меня? Ей подавай сходящего с небес Господа, которого она сможет продать и распять. А те избранники, которые ищут путь, чтобы спасти самих себя, эти и слушать меня не станут… Нет. Щедрые на истины крикуны вышли из доверия». И он невольно вспомнил Пфайля, который обронил однажды, что неплохо бы поинтересоваться у него самого, хочет ли он принимать щедроты. «Нет, пустая затея, – окончательно решил он. – Странное дело, чем богаче у человека душевный опыт, тем труднее передать его другим. Я все больше удаляюсь от людей, и наступит час, когда они вовсе не услышат мой голос».
Он понял, что уже почти подошел к этой границе…
Мыслями Фортуната вновь завладели дневник и те обстоятельства, при которых он попал к нему в руки. «Я продолжу его описанием моей жизни. И пусть судьба решит, что из этого получится. Возможно, Он, сказавший мне, что оставлен на земле для того, чтобы дать каждому то, чего он жаждет, сохранит это как мое завещание и передаст его в руки тех, для кого оно может быть благотворно, для взыскующих внутреннего пробуждения. Если хоть один человек благодаря моим усилиям будет пробужден для бессмертия, значит, моя жизнь не лишена смысла. Стало быть, надо поддержать изложенное в рукописи учение описанием собственного опыта, а потом отнести свиток в мою прежнюю квартиру и положить в ту самую нишу, из которой он выпал, свалившись мне на голову». С этим намерением он сел за стол и написал:
«НЕИЗВЕСТНОМУ, КОТОРЫЙ ИДЕТ ВСЛЕД ЗА МНОЙ
Когда ты прочтешь эти строки, рука, которой они были написаны, быть может, уже истлеет. Предчувствие не обманывает меня: они окажутся у тебя перед глазами в тот момент, когда будут крайне необходимы тебе, подобно якорю, без которого не спастись от рифов кораблю с изорванными парусами.
В дневнике, продолженном моими записями, ты найдешь учение, которое содержит все, что нужно человеку для перехода в новый, исполненный чудес мир.
Это дополнение представляет собой всего лишь описание моей жизни и тех духовных состояний, которых я достиг благодаря учению. Если эти строки помогут укрепить уверенность в том, что воистину существует некий потаенный путь, выводящий человека из мира смертных, цель моих усилий будет достигнута.
Я пишу эти строки в такую ночь, которая наполнена дыханием грядущих ужасов, и они грозят не мне, а бесчисленным душам, не созревшим на древе жизни. Не знаю, увижу ли я живыми глазами „первый час" новой эры, который упоминается моим предшественником: возможно, эта ночь станет для меня последней. Но покину ли землю уже поутру или спустя годы, как бы то ни было, я протягиваю свою руку в будущее, где она на ощупь найдет твою. Ухватись за нее, как я ухватился за руку своего предшественника, дабы не оборвалась цепь „учения о бодрствовании", и передай унаследованное дальше!»