Руки высовываются из ямы, ищут опоры на краю плит, показываются на поверхности.
Медленно из-под полу вырастает человеческая фигура; Сабина видит ее сквозь полуопущенные веки, словно через красные занавески; вдруг ее судорожно охватывает внезапное сознание положения, она испускает звенящий крик – это ужасная старуха, страшное «всюду и нигде», поднимающееся из земли.
Леонгард с ужасом вскакивает, словно ослепленный, одно мгновение пристально глядит в искаженное злобой лицо матери, затем внезапно вспыхивает безумная, точащая пену, ярость; одним ударом ноги он выбивает подставку; подъемная дверь обрушивается, треща, ударяет старуху по черепу и сбрасывает ее в глубину, так что слышно, как тело ее падает и глухо ударяется внизу.
Оба не могут двинуть ни единым членом, стоят широко раскрыв глаза и безмолвно, пристально, смотрят друг на друга. Ноги их дрожат.
Наконец, Сабина медленно опускается на пол, чтобы не упасть, и со стоном скрывает лицо в ладонях; Леонгард тащится к аналою. Его зубы громко стучат.
Проходит несколько минут. Оба не смеют шевельнуться, избегают глядеть друг на друга; затем, терзаемые одной и той же мыслью, выбегают из дверей на воздух, назад, домой, словно преследуемые фуриями.
Закатный свет превращает воду в колодце в кровавую лужу, окна замка горят ярким пламенем, тела деревьев превращаются в длинные, тонкие, черные руки, которые шарят все растущими пальцами по траве, желая удушить последние песенки кузнечиков. Блеск воздуха гаснет под дыханием сумрака.
Приближается темно-синяя ночь.
Качая головами, слуги делают предположения о том, где осталась графиня; спрашивают молодого барина – тот пожимает плечами и отворачивается, не желая дать заметить смертельную бледность своего лица.
Зажженные фонари блуждают в парке; обыскивают берега пруда, освещают воду – она черна, как асфальт и отбрасывает свет обратно; по ней плавает лунный серп, а в тростниках вспыхивают встревоженные болотные птицы. Старый садовник спускает с цепи собаку, проходит по всему лесу, иногда вдали слышится его зовущий голос; каждый раз при этом Леонгард вскакивает, волосы становятся дыбом, сердце замарает – ему кажется, что это кричит под землей его мать.
Часы показывают полночь. Садовник еще не вернулся, неопределенное предчувствие грозящего несчастья тяжело тяготеет над челядью; все сидят, сбившись вместе, на кухне, рассказывают Друг другу страшные истории про загадочные исчезновения людей, которые затем превращаются в вампиров, разрывают могилы и питаются трупами.
Проходят дни и недели: нет никакого следа графини; Леонгарду предлагают заказать мессу за спасение ее души, но он резко отказывается это сделать.
Из капеллы все выносят – там остается лишь резной золоченый аналой, у которого он проводит целые часы, погрузившись в думы; он не выносит, чтобы кто-нибудь другой входил в это помещение. Говорят, что заглянув в замочную скважину, можно часто видеть, как он припадает ухом к полу, словно стараясь что-то расслышать в склепе.
По ночам Сабина спит в его постели, они не скрывают вовсе, что живут как муж и жена.
Слухи о таинственном убийстве доходят до деревни, не хотят умолкнуть, а распространяются все дальше и дальше; наконец, однажды приезжает в желтой почтовой карете, тонкий, словно веретено, магистратский писец в парике, Леонгард запирается с ним на долгое время; он уезжает, проходят месяцы, о нем больше ничего не слышно, но все же в замке без конца ходят зловещие слухи.
Никто не сомневается в смерти графини, но она живет, как невидимый призрак, и все чувствуют ее зловещее присутствие.
Сабину встречают мрачными взглядами, приписывают ей какую-то вину во всем случившемся и внезапно обрывают разговор, когда появляется молодой граф.
Леонгард видит все, что происходит, но принимает равнодушный вид и обращается со всеми с отталкивающе-надменным высокомерием.
В доме все идет по старому; ползучие растения поднимаются по стенам, мыши, крысы и совы гнездятся в комнатах, крыша продырявливается и открывшиеся балки превращаются в пыль и труху.
Лишь в библиотеке царит некоторый порядок, но книги почти обратились в прах из-за дождевой сырости и их едва можно читать.
Леонгард сидит целыми днями над старинными фолиантами, терпеливо старается разгадать полустершиеся страницы, на которых встречаются случайно брошенные заметки его отца; Сабина всегда должна сидеть рядом с ним. Когда она удаляется, им овладевает дикая тревога, даже в капеллу он не ходит больше без нее; они никогда не говорят друг с другом, лишь ночью, лежа рядом с ней, он покоряется находящему на него безумию и память его выплевывает в спутанных, бесконечных, торопливых фразах все извлеченное им за день из книг; он хорошо чувствует, почему так должен делать – все это лишь отчаянная борьба его мозга, который весь целиком противится, дабы не дать появиться в темноте ужасающему образу убитой матери, стремление звуком собственных слов заглушить отвратительный, грохочущий треск подъемной двери, снова и снова врывающийся ему в уши; Сабина слушает его с застывшей неподвижностью, не прерывает ни единым звуком, но он чувствует, что она не поднимает ничего из сказанного им, он читает в пустом взгляде ее глаз, устремленных постоянно на одну и ту же далекую точку, о чем она принуждена постоянно думать.
Ее пальцы отвечают на пожатие его руки по прошествии долгого ряда минут, не вызывая в сердце ответного эха; он старается погрузить себя и ее в водоворот страсти, дабы вернуться к дням, предшествовавшим всему происшедшему, и сделать их исходной точкой нового бытия. Сабина отвечает на его объятия словно в глубокой дремоте и он трепещет перед ее зачавшим тестом, в котором ребенок, свидетель убийства, тянется к жизни.
Сон его тяжел, как свинец, и без видений, но, несмотря на это, не дает ему забыться; это погружение в безграничное одиночество, в котором исчезают от взора даже картины ужаса и остается лишь чувство удушающей муки – внезапное потемнение чувств, которое испытывает человек, с закрытыми глазами ожидающий при следующем биении сердца смертельного удара секиры палача.
Каждое утро, проснувшись, Леонгард хочет воспрянуть, разбить темницу мучительных воспоминаний, припоминает слова отца о нахождении внутри себя твердой точки опоры – но тут взгляд его падает на Сабину, он видит, как она силится улыбнуться, как губы ее судорожно искривляются – и снова начинается дикое бегство от самого себя.
Он хочет создать другую обстановку, отказывает слугам и оставляет только старого садовника с его женой: подстерегающее одиночество становится еще глубже, призрак прошлого оживает все более и более.
Леонгарда делают несчастным не угрызения совести, не сознание виновности в убийстве – он ни на одну секунду не чувствует раскаяния: ненависть к матери так же чудовищно велика в нем, как и в день смерти отца, но его терзает до безумия чувство того, что теперь она присутствует, как невидимая сила, стоит между ними Сабиной словно бесформенная тень, с которой он не может совладать, что он постоянно ощущает на себе взгляд ее ужасных глаз и должен влачить в себе самом воспоминание о сцене в капелле, как вечно гноящуюся рану.
Он не верит, что мертвецы могут снова появляться на земле, но ежедневно на себе самом и на Сабине крепко утверждается в том, что они продолжают жить и без телесной оболочки, еще более ужасным образом, как сатанинское влияние, против которого не помогают ни двери, ни задвижки, ни проклятия, ни молитвы. Каждый предмет в доме пробуждает в нем воспоминание о матери, ни одна вещь не ускользнула от ее прикосновения, которое ежечасно рождает в нем ее образ; складки занавесей, жилки стенных панелей, измятое белье, черты и пятна на плитах – все, на что он ни взглянет, складывается в се лицо; схожесть с ее чертами прыгает на него из зеркала, как гадюка, заставляет сердце его холодеть и глухо биться от страха: может случиться невозможное и его лицо внезапно превратится в ее – пристанет к нему, как страшное наследство, до конца жизни.
Воздух полон ее удушающего таинственного присутствия; треск в половицах походит на шум ее шагов, ее не изгоняют ни холод, ни жара – пусть на дворе осень, холодный, ясный, зимний день; теплый, страстный, весенний ветер – все касается лишь поверхности – ее не может затронуть ни одно время года, никакая внешняя перемена – она беспрерывно борется за воплощение, за все более ясное проявление, за принятие постоянной формы.
Леонгард чувствует давящее его, словно скала, внутреннее убеждение, что однажды ей удастся достигнуть своей цели, если он и не может никак придумать, каким именно путем она придет к этому.
Он понимает, что только в собственном сердце может еще найти помощь, так как внешний мир – в союзе с нею. Но посев, некогда посеянный в него отцом, по-видимому, увял, краткое мгновение искупленности и мира, пережитое тогда, не хочет возвратиться; как он ни старается воскресить его, в нем пробуждаются лишь нелепые, пустые впечатления, похожие на искусственные цветы, без благоухания, на безобразных проволочных стебельках.
Он стремится вдохнуть в них жизнь, читая книги, которые должны создать духовную связь между ним и его отцом, но они не вызывают в нем никакого отзвука и остаются лабиринтом понятий.
В его руки попадают странные вещи, когда он вместе в дряхлым садовником роется в груде фолиантов: пергаменты с шифрованным текстом, картины, изображающие козла с золотым, бородатым лицом и сатанинскими рогами у висков, стоящих перед ним рыцарей в белых мантиях, с молитвенно сложенными руками, с крестами на груди, но не из дерева, а из четырех бегущих, согнутых в коленях под прямым углом, человеческих ног – сатанинскими крестами тамплиеров, как неохотно говорит ему садовник – затем маленький, выцветший портрет старомодно одетой матроны, судя по надписи внизу, вышитой разноцветным бисером – его бабушки – с двумя детьми на коленях, девочкой и мальчиком, черты которых ему страшно знакомы, так что он долгое время не может оторвать от них взгляда и в нем пробуждается смутное ощущение, что это должны быть его родители, несмотря на то, что они, очевидно, брат и сестра.
Внезапная тревога в лице старика, боязнь, с которой он избегает его взгляда, упорно отмалчиваясь на все вопросы относительно обоих детей, усиливает в нем подозрение в том, что ему удалось напасть на след лично его касающейся тайны.
Связка пожелтевших писем, по-видимому, имеет отношение к портрету, так как лежит в той же самой шкатулке; Леонгард берет ее к себе, намереваясь прочитать еще сегодня.
Это первая ночь, которую он, по происшествии долгого промежутка времени, проводит наедине, без Сабины – она чувствует себя слишком слабой, чтобы сидеть с ним, жалуется на боли.
Он ходит взад и вперед по комнате, в которой умер его отец, письма лежат на столе, он хочет приступить к их чтению, но, словно под каким-то давлением, все еще медлит.
Его душит новый, неопределенный страх – словно сзади него стоит кто-то незримый и заносит над ним кинжал; он знает, что на этот раз не призрачная близость матери заставляет выступать пот из всех пор его тела – это тени далекого прошлого, связанные с письмами, готовые увлечь его за собою в свое царство.
Он подходит к окну, смотрит в него: вокруг безмолвная, мертвая тишина, на южном краю неба сверкают тесно рядом две большие звезды, их вид имеет в себе нечто странное, беспокоит его неведомо почему – пробуждает предчувствие наступления чего-то гигантского; лучи их направлены на него. словно концы двух сверкающих пальцев.
Он возвращается в комнату; огни двух свечей, стоящих на столе, неподвижно ждут, словно грозные вестники из потустороннего мира; их свет точно струится издалека – оттуда, где не могла поставить их рука смертного; незаметно подкрадывается определенный час, тихо, словно падающий пепел, двигаются стрелки часов, Леонгарду чудится крик внизу, в замке; он прислушивается – немая тишина.
Он читает письма; перед ним развертывается жизнь его отца, борьба неукротимого духа, восстающего против всего, называющегося законом; перед его взором встает титан, не имеющий ничего общего с расслабленным старцем, каким он знал своего отца, фигура человека, готового, в случае нужды, шагать по трупам, громко хвалящегося тем, что он, подобно всем своим предкам, посвящен в рыцари подлинных тамплиеров, для которых сатана является творцом мира и которым одно слово «милость» кажется уже несмываемым позором. Там находятся листки из дневников, изображающие муки жаждущей души и бессилие духа, крылья которого изъедены роями мошек повседневности, невозможность вернуться с тропы, ведущей вниз, в темноту, от пропасти к пропасти, к конечному безумию, исключающей всякую попытку возврата.
Красной нитью проходит всюду постоянно повторяющееся доказательство того, что речь идет о целом роде, который в течение ряда столетий переходит от преступления к преступлению – от отца к сыну переходит мрачное наследие, никто не может достигнуть душевного покоя, так как всякий раз женщина, как мать, супруга или дочь, становятся поперек дороги, ведущей к духовному умиротворению, то как жертва преступления, то как виновница его.
Однако, постоянно после самого глубочайшего отчаяния загорается непобедимая звезда надежды – все же, все же будет некто в нашем роде, который не падет, покончит с проклятием и завоюет «венец мастера».
С судорожно бьющимся сердцем быстро читает Леонгард описание жгучей страсти своего отца к родной сестре, которое открывает ему, что он сам плод этой связи и не только он – и Сабина!
Теперь ему становится ясным, почему Сабина ничего не знает о своих родителях – почему никак нельзя установить следов ее истинного происхождения. Он живо видит перед собою прошлое и понимает: его отец простирает над ним в защиту руки, воспитывая Сабину, как крестьянскую девочку, самую грубую крепостную, дабы оба они – и сын и дочь – навсегда были свободны от сознания своей преступности даже в том случае, если и подпадут под проклятие предков и сойдутся, как муж с женою.
Он узнает это слово за словом из исполненного страхом письма отца, лежащего больным в далеком чужом городе, к матери, которую он заклинает принять все меры для сокрытия тайны, немедленно сжечь само письмо.
Потрясенный Леонгард отводит глаза; его тянет, словно магнитом, к дальнейшему чтению – он предчувствует, что найдет там рассказы, похожие в точности на событие в капелле, которые, после прочтения, доведут его до пределов крайнего ужаса – одним ударом, с ужасающей отчетливостью, словно при блеск разрезающей тьму молнии, ему становится ясным предательский способ нападения гигантской демонической силы, которая. скрываясь под маской слепой безжалостной судьбы, хочет планомерно разрушить его жизнь: из невидимой засады летят в его грудь, одна за другой, отравленные стрелы, пока он, наконец, не утратит надежды на спасение, не падет, пока в его душе не увянут последние побеги доверия к самому себе и он не сделается жертвой судьбы своих предков, не погибнет, как они, бессильный и беззащитный; в нем внезапно просыпается инстинкт хищного зверя, он держит письмо в пламени свечи до тех пор, пока последние тлеющие клочки не обжигают его пальцев – его мозг сжигает дикая непримиримая вражда к сатанинскому чудовищу, в руках которого находятся блага и страдания всего живущего, в его ушах звенит тысячекратный призыв к мести ушедших поколений, жалко погибших в сетях, расставленных судьбою, каждый его нерв превращается в сжатый кулак – душа наполнена воинственным звоном оружия.
Он чувствует, что должен совершить что-то неслыханное, могущее потрясти небо и землю, что позади его стоит необозримое войско мертвецов, глядит на него мириадами глаз и только ждет мановения его руки; оно готово ринуться на общего врага, идя за ним – живым, единственным, кто может вести их в бой.
Шатаясь под набором моря силы, набегающей на него, он встает и озирается вокруг: что, что, что он должен сделать прежде всего: поджечь дом, изрубить самого себя или же сбежать вниз, с ножом в руке, убивая все попадающееся ему на глаза?
Одно кажется ему еще более ничтожным, чем другое; его мучит сознание собственного ничтожества, он борется против него с юношеским упрямством, слышит кругом, в пространстве, насмешливый хохот, еще более распаляющий его. Он пробует действовать рассудительно, принимает вид полководца, взвешивающего все последствия, подходит к ларю, стоящему в спальне, наполняет карманы золотом и драгоценностями, берет плащ и шляпу, гордо, не прощаясь, выходит в ночной туман, с сердцем, полным спутанных детских планов – он хочет бесцельно бродить по свету и биться лицом к лицу с повелителем судьбы.
Замок исчезает в беловато-искрящейся мгле. Он хочет обойти капеллу, но должен пройти мимо, заклятый круг его предков не дает ему выхода – он понимает это, чувствует, заставляет себя идти все время напрямик, часами, но тени воспоминаний следуют за ним. То тут, то там поднимается черный кустарник, походящий на предательски открытую подъемную дверь; его терзают опасения за Сабину; он знает, что влекущая к земле, таящая в себе проклятие кровь его матери, струясь по жилам, замедляет быстроту его полета, засыпает серой, пошлой золой юный пламень его воодушевления – он борется с нею изо всех сил, бредет вперед от дерева к дереву, пока, наконец, не видит вдали огонек, парящий на высоте человеческого роста. Он спешит к нему, теряет его из виду, видит снова его блеск в тумане, все ближе манящий, блуждающий свет; ноги ведут его по пути, вьющемуся то вправо, то влево.
Тихий, еле уловимый, загадочный крик дрожаще проносится в темноте.
Затем среди ночи вырастают высокие черные стены, большие открытые ворота и Леонгард узнает – свой родной дом.
То было круговое странствование в тумане.
Безмолвный и надломленный он входит, нажимает на ручку двери, ведущей в комнату Сабины, и вдруг его ледяным холодом охватывает предсмертная, непонятная уверенность в том, что там внутри стоит его мать, снова обладая телом и кровью – ждущий его оживший труп.
Он хочет уйти, убежать обратно в темноту – и не может: непреодолимая сила принуждает его открыть дверь.
На кровати лежит обагренная кровью Сабина, с закрытыми веками, белая, как полотно, а перед нею – голос новорожденное дитя – девочка с морщинистым лицом, пустым, беспокойным взглядом и красной отметиной на лбу – точное ужасное подобие убитой в капелле.
Мейстер Леонгард видит человека, бегущего по земле в платье, разорванном терниями – это он сам: его гонит все дальше и дальше от дома безграничный ужас, удары судьбы, а не собственное желание свершить великое.
Перед его духовным взором рука времени строит города – темные и светлые, большие и маленькие, смелые и трусливые, – без выбора, снова разрушает их, рисует их, рисует реки, походящие на скользящих серебряных змей, серые пустыни, арлекинский костюм полей и пашень в коричневую, лиловую и зеленую клетку, пыльные большие дороги, островерхие тополя, благоуханные луга, пасущиеся стада к стерегущих их собак, распятия на перекрестках, белые верстовые камни, старых и молодых людей, ливни, сверкающие капли, золотые глаза лягушек в воде канав, подковы с ржавыми гвоздями, одноногих журавлей, плетней из ломкого хвороста, желтые цветы, кладбища и облака, похожие на вату, туманные вершины и пламенеющие горны: они появляются и исчезают, сменяясь, словно ночь и день, погружаются в прошлое и являются вновь, как играющие в прятки дети, если их призовет дуновение, звук, прошептанное слово.
Мимо Леонгарда проходят страны, города и земли, он находит там приют, имя его рода известно, его принимают то дружелюбно, то враждебно.
Он говорит с народом в деревнях, с бродягами, учеными, деревенскими торговцами, солдатами и священниками, в нем борется кровь матери с кровью отца – то, что сегодня в нем рождает восторженные мечтания и словно в тысяче осколков разбитого стекла рисует играющий пестрыми красками павлиний хвост, то завтра кажется ему слепым и серым, в зависимости от победы отца или матери – затем снова тянутся долгие, ужасные часы, когда смешиваются два жизненных потока и он снова обладает своим прежним «я» – они выносят в себе ужасы воспоминаний, и он бредет слепой, глухой и немой, шаг за шагом опутанный тенями прошлого – видит между глазным яблоком и веком старческое лицо новорожденного ребенка, безжизненное, подкарауливающее пламя свечей, две звезды, горящие рядом на небе, письмо, угрюмый замок с одряхлевшими муками, мертвую Сабину и ее белоснежные, мертвые руки, слышит бормотание умирающего отца, шум шелкового платья, треск разбиваемого черепа.
Иногда его снова охватывает страх перед круговым странствованием – каждый лес вдали грозит превратиться в знакомый парк, каждая стена сделаться отцовским домом, лица встречных людей становятся все более и более похожи на служанок и слуг дней его юности – он спасается в церквах, ночует под открытым небом, тащится вслед за хныкающими процессиями, – напивается в кабаках с публичными девками и бродягами для того, чтобы скрыться от пытливого ока судьбы, чтобы не быть вновь пойманным ею. Он хочет сделаться монахом: игумен монастыря приходит в ужас, выслушав его исповедь и узнав имя его рода, на котором тяготеет проклятие древних тамплиеров; он кидается вниз головой в кипящую жизнь, но она выплевывает его обратно; он ищет дьявола – зло вездесуще, но он все же не может найти его родоначальника; он ищет его в своем собственном «я», но этого «я» уже не существует – он знает, что оно должно быть тут, ощущает его каждую секунду – и тем не менее оно мгновенно исчезает, как только он начинает искать его – это радуга, отражающаяся на землю и постоянно исчезающая, расплывающаяся в воздухе при попытке схватить ее.
Всюду, куда он не поглядит, ему чудится сокрытый крест сатаны, образованный из четырех бегущих человеческих ног; всюду бессмысленное зачатие и рождение, бессмысленное вырастание, бессмысленное стремление; он чувствует, что эта вечно крутящаяся вертушка является лоном, производящим страдание, но ось, вокруг которой она вертится, остается для него непостижимой, как математическая точка.
Он встречается с нищенствующим монахом, присоединяется к нему, молится, постится, бичует себя так же, как и он, годы мелькают, словно зерна четок; ничего не изменяется – ни внутри, ни снаружи – лишь солнце светит более тускло.
Как и прежде, у бедняков отнимается последнее, а у богачей прибавляется вдвое; чем жарче просит он «хлеба», тем более жесткие камни подает ему день – небеса остаются тверды, словно синеватая сталь.
В нем снова загорается старая неукротимая ненависть к тайному врагу людей, распоряжающемуся их судьбой.
Он слышит, как монах проповедует о справедливости и адских муках осужденных навеки; эти речи звучат для него, как дьявольский петушиный крик – он слышит, как монах громит проклятый орден тамплиеров, которых тысячами сжигали на кострах, и которые снова поднимали головы – этот орден не может умереть, он распространяется по всей земле и, не боясь уничтожения, существует доныне.
Он впервые получает более точные сведения о верованиях тамплиеров: у них есть два бога – один вверху, далекий от всего сущего, и другой внизу – сатана, ежечасно воссоздающий мир и наполняющий его ужасами, все более и более отвратительными день ото дня, пока, наконец, он совершенно не захлебнется в своей собственной крови; над этими двумя богами царит третий – Бафомет – идол с золотой головой и тремя ликами.
Эти слова вжигаются в него так, как будто их произносит пламенная пасть. Он не может проникнуть в их глубину, над которой простирается их смысл, словно зыблемый ковер на болотистой топи, но он чувствует с недоказуемой уверенностью, что это единственный путь, по которому он может уйти от себя самого – орден тамплиеров протягивает к нему руку – наследство предков, от которого не может уйти ни один человек.
Он покидает монаха.
Снова окружают его толпы мертвецов, твердят какое-то имя до тех пор, пока его губы не повторяют его и он постепенно – слог за слогом – не выучивается произносить его; ему кажется, что оно вырастает из его сердца, словно дерево, ветка за веткой – имя совершенно чуждое ему и в то же время сросшееся со всем его бытием, имя, украшенное пурпуром и короной, которое он постоянно шепчет про себя, от которого не может более избавиться, ритм которого Я-ков-де-Витри-а-ко ощущается им в такте, отбиваемом его ногами при ходьбе.
Это имя делается для него мало-помалу призрачным вождем, идущим впереди его, сегодня в виде легендарного великого мастера рыцарей храма, а завтра – как не имеющий образа внутренний голос.
Подобно тому, как брошенный в воздух камень меняет свой путь и с растущей быстротою стремится к земле, так это имя означает для Леонгарда поворотный пункт в его желаниях и всеми его мыслями и поступками овладевает одно неодолимое, властное, необъяснимое стремление, единое хотение – отыскать носителя этого имени.
Иногда он готов поклясться, что имя для него совершенно ново, а потом ему ясно вспоминается, что оно стоит в отцовской книге там-то и там-то, указывая на главу ордена; напрасно он говорит самому себе. что бесцельно будет искать этого великого мастера Витриако здесь на земле, что он принадлежит минувшему веку и кости его давно истлевают в могиле; но рассудок не имеет больше власти над жаждой исканий – перед ним катится незримый, крутящийся крест из четырех бегущих ног и увлекает его за собою.
Он роется в городских дворянских архивах, спрашивает знатоков геральдики – никто не знает этого имени. Наконец, в одной монастырской библиотеке ему попадается точь-в-точь такая же книга, как и у отца – он перечитывает ее страницу за страницей, строку за строкой – имени Витриако в ней нет.
Он сомневается в своей памяти, все его прошлое как будто колеблется; однако, имя Витриако остается единственной твердой точкой, несокрушимой, словно скала.
Он решает изгнать его навеки из головы и ставит сегодня для себя ближайшей целью определенный город – однако, уже на завтра откуда-то издалека доносится неясный зов, звучащий вроде Ви-три-а-ко, который уводит его на иную дорогу с намеченного пути – колокольня на горизонте, тень дерева, указующая рука верстового столба – все, несмотря на вынуждаемые сомнения, превращается в указующий перст того, что он близок к месту, где живет таинственный мастер Витриако, направляющий его шаги.
Он встречается в харчевне с бродячим шарлатаном, и его отуманивает безумная надежда на то, что это, быть может, и есть тот, кого он ищет, но шарлатан именует себя доктором Шрепфером. Это человек с маленькими, блестящими куньими зубами, темным цветом лица и хитрыми глазами; все на свете ему известно – он бывал повсюду, отгадывает все мысли, может заглянуть в глубину сердец, лечит все болезни, заставляет, по своей воле, болтать языки, переманивает к себе все пфенниги; девушки теснятся вокруг него, слушая предсказания по руке и по картам, люди умолкают, когда он шепчет им на ухо об их прошлом и боязливо крадутся прочь.
Леонгард сидит с ним целую ночь и пьет; во хмелю им иногда овладевает ужас и ему кажется, что сидящий с ним – не человек. Иногда его черты стираются – он видит только как блестят белые зубы, из-за которых выходят слова – наполовину эхо говоримого им самим, наполовину ответы на едва задуманные вопросы.
Собеседник словно читает в мозгу его сокровеннейшие желания – он постоянно в конце концов сводит самый безразличный разговор на тамплиеров.
Леонгард хочет у него выведать – не известен ли ему некий Витриако – но всякий раз, в последний момент, когда уже почти поздно, его удерживает глубокое недоверие и он проглатывает наполовину произнесенное имя.
Затем они ездят вместе, куда их приводит случай, с одной ярмарки на другую.
Доктор Шрепфер глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот.
Ежедневно Леонгард видит, что этот человек – обманщик, не умеющий ни писать, ни читать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду – он не может оторваться от него, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.
Лишь только начинает угасать надежда, что он, благодаря Шрепферу, найдет когда-нибудь великого мастера Витриако, как в следующую же минуту она вспыхивает ярким пламенем, разжигаемым каким-нибудь двусмысленным намеком, и он снова закабаляется в новые оковы.
Все, что говорит и делает этот чудодей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии; варит лекарства из невинных трав – и они производят чудесные действия, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу, когда ему прелагают вопросы, он дерзко отвечает словами, только что произнесенными любопытствующими – и в его устах они образуют ответы, как раз попадающие в самую точку.
Леонгард видит с изумлением проявление чудесной силы в этом ничтожнейшем земном орудии; постепенно он отыскивает ключ к этой тайне: когда он видит в нем лишь врача, то все, узнаваемое от него, сбивается в нелепость и мозговой бред, когда же он обращается к невидимой силе, отражающейся в докторе Шрепфере, как солнце в луже, тотчас же шарлатан делается ее рупором – и источник живой мудрости открывается перед ним.
Он решает сделать попытку, преодолевает свое недоверие, спрашивает собеседника – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба, – не знает ли он имени Якова де…
– Витриако, – добавляет тот быстро, застывает, словно в оцепенении, низко кланяется на запад, делают торжественное выражение лица и рассказывает дрожащим шепотом о том, что наконец пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер служебной степени, призванной вести ищущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни.