Мейстер Леонгард неподвижно сидит в своем готическом кресле и смотрит прямо перед собою широко раскрытыми глазами.
На его власяницу падает пламенный отблеск от пылающего на маленьком очаге хвороста, но его сияние не может удержаться на неподвижности, окружающей мейстера Леонгарда – оно скользит по длинной белой бороде, морщинистому лицу и старческим рукам, которые в их мертвенном покое словно срослись воедино с коричневым цветом и позолотой резных ручек кресла.
Мейстер Леонгард устремил свой взгляд в окно, перед которым высятся снеговые сугробы в человеческий рост, окружающие похожую на руины, полуразрушенную замковую капеллу, где он теперь сидит, но мысленно он видит сзади себя голые, тесные, ничем не украшенные стены, бедное ложе и распятие над источенной червями дверью – видит кувшин с водой, ковригу самим им испеченного желудевого хлеба и рядом нож с зазубренной костяной ручкой в угловой нише.
Он слышит, как снаружи трещат от мороза деревья-великаны, и видит, как на отягченных снегом ветвях в ярком, ослепительном лунном свете сверкают свешивающиеся вниз ледяные сосульки. Он видит, как его собственная тень падает через готическую раму окна и там начинает вести фантастическую игру на сверкающем снегу с силуэтами сосен, как только пламень сосновых лучин, горящих в печке, разгорается или же тускнеет – затем он видит снова, как эта тень внезапно превращается в фигуру козла, сидящего на черно-синем троне, причем спинка кресла походит на дьявольские рога, торчащие над заостренными ушами.
Сгорбленная старуха из хижины угольщика, расположенной по ту сторону топи, а далеко, в глубокой долине, в нескольких часах расстояния, с трудом ковыляет по снегу, таща за собой ручные санки с валежником; она с испугом глядит на ослепительное световое пятно – и не может ничего понять. Ее взгляд падает на тень беса на снегу – ей непонятно, каким образом она очутилась перед капеллой, про которую сложилась целая легенда, будто бы там хозяйничает неподвластный смерти потомок проклятого рода.
Вне себя от ужаса, она крестится и спешит колеблющимися шагами обратно в лес.
Мейстер Леонгард в течение некоторого времени мысленно следует вслед за нею по избранному пути. Он проходит мимо черных, обгорелых развалин замка, где погребена ее юность, но это зрелище его не трогает: все для него – настоящее, свободное от мук и ясное, словно красочная, воздушная мечта.
Он видит себя ребенком, под молодою березкою играющим пестрыми камешками, и в то же время – старцем, сидящим перед своей тенью.
Перед ним появляется образ его матери с вечно дергающимися чертами лица; все в ней трепещет от постоянной тревоги, лишь кожа на лбу неподвижна, гладка, как пергамент, крепко натянутый на круглый череп, который подобно шару, выточенному из одного куска слоновой кости, по-видимому, служит темницей для целого жужжащего роя непостоянных мыслей.
Он слышит беспрерывное, не умолкающее ни на секунду шуршание ее черного шелкового платья, которое наполняет все замковые покои, словно бичующее нервы стрекотание крыльев миллионов насекомых, проникает сквозь трещины в полу и стенах и отнимает покой у людей и животных. Даже вещи покорны чарам ее узких, всегда готовых давать приказания губ – они словно приготовились к прыжку и ни одна из них не чувствует себя на месте. Жизнь мира известна ей понаслышке, она считает излишним задумываться о цели бытия, видя в этом лишь отговорку лентяев; ей кажется, что она исполняет жизненный долг, если в доме с утра до позднего вечера продолжается бесцельная муравьиная беготня, бессмысленное перемещение вещей то туда, то сюда, лихорадочное, утомительное движение до самого сна, создающее рухлость всей ее обстановки.
Мысль в ее мозгу никогда не доходят до конца, а превращается в порывистый, бесцельный поступок. Она походит на торопящуюся вперед секундную стрелку часов, которая в своем ничтожестве воображает, что весь мир придет в смятение, если она не обежит свой циферблат три тысячи шестьсот раз по двенадцать в течение дня, нетерпеливо хочет размельчить время в пыль и не может дождаться, когда спокойные часовые стрелки дадут своими длинными руками сигнал к бою.
Нередко одержимость вырывает ее из по стели среди ночи и она будит прислугу: надо немедленно полить цветы в бесконечном ряде горшков, стоящих на подоконниках; ей неясно, почему это необходимо – довольно того, что они должны быть политы. Никто не решается ей противоречить, все умолкают, зная как безуспешно бороться мечом рассудка с блудящим огнем.
Ни одно растение не может пустить корня, так как она их ежедневно пересаживает; птицы никогда не садятся на крышу замка – повинуясь темному скитальческом зову, они стаями носятся в небе, летают туда и сюда, взад и вперед, то превращаясь в точки, то становясь похожими на широкие, плоские, черные, колеблемые в воздухе руки. Даже в солнечных лучах чувствуется вечное дрожанье, так как вечно дует ветер и затмевает свет облаками; в листьях и ветках деревьев постоянно слышится шелест и движение – с утра до вечера и с вечера до утра – и никогда не созревают плоды – все цветы облетают уже в мае. Вся природа кругом больна непрерывной тревогой, господствующей в замке.
Мейстер Леонгард видит себя сидящим за своими учебным столом, ему двенадцать лет, он крепко зажимает руками уши, чтобы на слышать хлопанья дверьми, беспрестанной беготни служанок вниз и вверх о лестницам и пронзительного голоса матери – все бесполезно; цифры превращаются в толпу суетящихся, злобных, крошечных кобольдов, пробегают взад и вперед в мозгу, носу, во рту и в глазах, заставляют бушевать кровь и гореть кожу. Он пробует читать – напрасно, буквы танцуют перед его глазами, словно неуловимый рой комаров.
– «Неужели ты до сих пор не мог решить задачу?» – раздается пугающий его возглас матери; она не ждет ответа, ее блуждающие прозрачно-голубые глаза ищут по всем углам, нет ли где пыли; надо метлой обмести несуществующую паутину – затем переставляют, выносят и снова вносят мебель, раскладывают шкафы и осматривают их, дабы там не завелась моль, отвинчивают и привинчивают столовые ножки, выдвигают и вдвигают ящики, перевешивают картины, вытаскивают из стены гвозди и вбивают их тут же рядом, вещи приходят в бешенство, молоток отлетает от ручки, трещат лестничные ступени, с потолка сыплется известка – немедленно надо позвать каменщика! – тряпки для вытирания зацепляются, иголки падают из рук и прячутся в щели на полу, дворовый пес срывается с цепи, громыхая обрывком, вбегает в комнату и опрокидывает стоячие часы; маленький Леонгард снова впивается в книгу и стискивает зубы, желая найти смысл в черных кривых крючках, бегающих друг за другом – ему надо пересесть куда-нибудь в другое место, это кресло необходимо выколотить; он облокачивается, держа книгу в руках, на подоконник – подоконник нужно вымыть и выкрасить белой краской – зачем это он постоянно торчит на дороге? И может ли он, наконец, решить задачу? Затем она исчезает; служанки должны все бросить и спешить за нею, захватив с собою лопаты, топоры и палки, так как в погребе могут быть крысы.
Подоконник наполовину выкрашен, у стульев нет сидений и комната походит на груду развалин; глухая, безграничная ненависть к матери въедается в сердце ребенка. Каждый мускул в нем жаждет покоя; он мечтает о приходе ночи, но даже сон не приносит ему тишины, тревожные мечтания рассекают его мысли, превращают одну в две – они преследуют друг друга, никогда не нагоняя; мускулы по-прежнему напряжены, все тело постоянно готово к отпору против молниеносно следующих приказаний выполнить ту или иную бессмыслицу.
Игры днем в саду не рождаются юным весельем, мать устраивает их так же безрассудно, как все, что она делает, для того, чтобы прекратить в следующую же минуту; более продолжительное занятие кажется ей покоем, против которого она считает долгом бороться, как против смерти. Ребенок не решается отойти от замка, он остается всегда на расстоянии звука голоса и чувствует, что для него нет спасения: один шаг далее – и вот уже из открытого окна слышится громкий зов, удерживающий его.
Маленькую Сабину, крестьянскую девочку, живущую у прислуги, моложе его годе, Леонгард видит лишь издали и, когда им удается сойтись вместе на несколько минут, то они обмениваются тревожными, отрывочными словами, словно люди, переговаривающиеся с двух встречных судов.
Старый граф, отец Леонгарда, не владеет обеими ногами и сидит целыми днями в кресле на колесах в библиотечной комнате, намереваясь читать; но и здесь нет покоя, ежечасно нервные руки матери роются в книгах, стирают с них пыль и бьют переплетами одну о другую, закладки летят на пол, тома, стоящие сегодня здесь, на завтра перемещаются на самый верх или же громоздятся целой горой, если вдруг необходимо станет вычистить обои за полками хлебом или щеткам. И если даже графиня находится временно в других помещениях замка, то мука деловой суеты еще увеличивается томительными чувствами ожидания того, что она может неожиданно появиться снова в любое мгновенье.
Вечером, когда горят свечи, маленький Леонгард прокрадывается к отцу, дабы разделить с ним одиночество, но при этом дело не доходит до разговора; между ними словно тянется стеклянная стена, из-за которой невозможно никакое взаимопонимание; иногда старик, словно пытаясь насильственно осуществить принятое им решение и сказать ребенку нечто важное, решающее, наклоняет возбужденное лицо и приоткрывает рот, но слова постоянно застревают в горле, он снова сжимает губы и только продолжает молча и нежно гладить рукой горящий лоб мальчика, в то время как его взгляды пламенно несу… любое мгновенье может ворваться тревога.
Ребенок смутно догадывается о том, что происходит в старике: полнота сердца, а отнюдь не пустота его, связывает язык отца, и вот снова горькая волна ненависти к матери захлестывает его – он мысленно находит во всем какую-то неясную связь с глубокими морщинами и расстроенным выражением старческого лица в подушках кресла на колесах; в нем просыпается молчаливое желание увидеть утром мать лежащей мертвой в постели, и к пытке постоянного душевного беспокойства присоединяются муки адских ожиданий – он рассматривает в зеркале черты ее лица и ищет в них следы недуга, наблюдает за ее походкой, твердо надеясь заметить в ней признаки начинающегося утомления. Но эта женщина обладает несокрушимым здоровьем, она не знает слабости, по-видимому, приобретает все новые и новые силы, в то время, как окружающие ее люди становятся болезненными и вялыми.
От Сабины и слуг Леонгард узнает, что его отец – философ, мудрец и что во множестве книг заключена истинная мудрость; он принимает детское решение овладеть мудростью – быть может, тогда падет невидимая стена, отделяющая его от отца, разгладятся морщины, помолодеет скорбное старческое лицо.
Но никто не может ему сказать, что такое мудрость, а патетические слова священника, к которому он обращается: «Мудрость – это страх господень», окончательно сбивают его с толку.
Он непоколебимо уверен в том, что мать ничего не знает об этом, и медленно в нем нарастает сознание, что все делаемое и мыслимое ею должно быть противоположно мудрости.
Он, наконец, решается и спрашивает отца, когда они на мгновение остаются вдвоем, что такое мудрость – внезапно, отрывисто, словно человек, зовущий на помощь; он видит, как мускулы на безбородом лице его отца напрягаются от усилий найти подходящие слова для жаждущего знания детского рассудка – у него самого почти готова лопнуть голова от судорожного стремления понять смысл обращенных к нему слов.
Он ясно чувствует, почему из беззубого рта выходят такие торопливые и отрывистые фразы – это снова страх перед вторжением матери, перед осквернением священных семян ее разлагающим, пошлым дыханием – боязнь того, что они превратятся в ядовитые побеги в случае ложного понимания.
Все его усилия понять напрасны, он уже слышит громкие поспешные шаги там – в коридоре, отрывочные, резкие приказания и отвратительное шуршанье черного шелкового платья. Слова отца становятся все быстрее и быстрее, Леонгард хочет их уловить, чтобы потом запомнить и потом обдумать, тянется к ним, словно к мелькающим ножам – они выскальзывают, оставляя за собою кровавые резаные раны.
Фразы, сказанные без передышки: «Уже стремление к мудрости есть мудрость» – «борись за создание в себе твердой точки опоры, с которой ничего не сможет сделать внешний мир, дитя мое» – «гляди на все происходящее, как на бездушную написанную картину, и не трогайся ею», – внедряются в его сердце, но на их лике есть маска, за которую он никак не может проникнуть.
Он хочет расспрашивать дальше, дверь распахивается, последние слова:
«Пусть время бежит мимо тебя, как вода», – касаются его слуха, графиня вбегает в комнату, чан опрокидывается на пороге, поток грязной воды разливается по каменным плитам. «Не стой на дороге! Старайся быть полезным!» – несется ему вслед, когда он, в отчаянии, бежит вниз по лестнице в свою комнату.
Картина детства исчезает, и мейстер Леонгард видит снова белый лес в лунном свете перед окном капеллы – не яснее и не туманнее, чем сцены из своей юности – для его застывше-кристалльного духа действительность и воспоминание одинаково безжизненные и равно живы.
Мимо крадется беззвучно лиса, вытянувшись во всю свою длину; снег взлетает блестящей пылью там, где ее пушистый хвост касается земли, глаза горят зеленым огнем среди темных стволов; лиса исчезает в чаще.
Перед мейстером Леонгардом встают также бедно одетые фигуры, маловыразительные и вовсе ничего не говорящие лица, различного возраста, отличающиеся каким-то странным сходством; он слышит, как они шепчут ему на ухо свои имена – обычные, ходячие имена, могущие едва ли служить средством для различения их носителей. Он узнает в них снова своих домашних учителей, которые появляются и исчезают через месяц – мать никогда не бывает довольна ими, увольняет одного за другим, не имея для этого никакого повода и даже не ища его; вот они тут – а затем снова исчезают, словно пузыри в закипающей воде. Леонгард – юноша с пушком, пробивающимся на губе; он уже почти такого же роста, как его мать. Когда он стоит против нее, то его глаза находятся на равной высоте с ее глазами, но ему приходится постоянно смотреть в сторону, он не решается на попытку, к которой его вечно, мучительно влечет: победить ее пустой, беспокойный взгляд и влить в него смертельную ненависть, которую он питает к ней; каждый раз он заглушает в себе это желание, чувствуя, как слюна его во рту становится горька, словно желчь, и отравляет ему кровь.
Он ищет и копается внутри себя и все-таки не может найти причину того, что делает его столь бессильным перед этой женщиной с ее непостоянным, извилистым полетом летучей мыши.
Хаос понятий вращается в его голове, словно взбесившееся колесо, каждое биение сердца приносит новые обломки полуготовых мыслей в его мозг, и снова смывает их.
Беспланные планы, противоречащие друг другу идеи, бесцельные желания, слепые, пламенные, жадные хотения, толкаясь и разбивая друг друга, появляются в водовороте глубины, которая сейчас же снова поглощает их, которая сейчас же снова поглощает их; крики замирают в груди и не могут дойти до поверхности.
Дикое, воющее отчаянье овладевает Леонгардом, увеличиваясь день ото дня; в каждом углу перед ним, словно призрак, появляется ненавистное лицо матери; когда он раскрывает книгу, оно выскакивает оттуда с ужасной гримасой; он не решается перелистывать страницы, боясь снова его увидеть, не смеет обернуться, дабы оно не восстало перед ним в действительности: каждая тень принимает пугающий облик, свое собственное дыхание кажется ему шуршанием черного платья.
Чувства его изранены и восприимчивы, как обнаженные нервы: лежа в постели, он не знает, бодрствует он или спит, а когда, наконец, сон овладевает им, из земли вырастает ее фигура в рубашке, будит его и кричит резким голосом: «Неужели ты уже спишь, Леонгард?»
Новое, страшно жгучее чувство овладевает им, сжимает грудь, преследует и заставляет искать близости Сабины, хотя ему еще не ясно, чего он от нее хочет; она выросла и носит юбки до лодыжек и их шуршанье возбуждает его еще более, чем шелест платья матери.
С отцом невозможны более никакие объяснения: глубокая ночь овладела его духом; с правильными промежутками слышатся ужасные стоны старца среди домашней травли, часами ему моют лицо уксусом, передвигают кресло то туда, то сюда, терзают до смерти – умирающего.
Леонгард зарывается с головой в подушки, чтобы не слышать – лакей дергает его за рукав: «ради Бога, скорее, старому графу приходит конец!»
Леонгард вскакивает, не может понять, где он, почему светит солнце и не наступает темная ночь, если его отец умирает; он спотыкается, шепчет засохшими губами, что все ему только снится и сбегает вниз в комнату больного; мокрые полотенца висят рядами на веревках, протянутых поперек комнаты, корзины заграждают путь, ветер дует в открытое окно и колеблет белую ткань – где-то в углу слышится хрипенье.
Леонгард срывает веревки, так что мокрое белье звонко шлепается на пол, откидывает все в сторону, пробивается к угасающим глазам, которые, после падения последней преграды, смотрят па него из глубины кресла на колесах слепым и стеклянным взглядом, падает на колени, прижимает ко лбу безучастную влажную от предсмертного пота руку: он хочет воскликнуть «Отец!» и не может – слово внезапно исчезает из памяти: оно тут, на языке, но полный ужаса он забывает его в ближайшую секунду, безумный страх давит его, боязнь, что умирающий не придет в себя, если он не произнесет этого слова – мысль о том, что лишь он имеет силу на краткое мгновение вернуть угасающее сознание к порогу жизни; он рвет на себе волосы и бьет себя по лицу: тысячи слов одновременно проносятся мимо и лишь одно искомое его пылающим сердцем, не появляется – а хрипенье становится все слабее и слабее.
Прерывается.
Начинается вновь.
Обрывается.
Замолкает.
Раскрывается рот.
И остается открытым.
* * *
«Отец!» – вскрикивает Леонгард; наконец он обрел слово, но тот, для кого оно звучало, более не движется.
На лестницах начинается шум: крикливые голоса, звонкие бегущие шаги в коридорах, собака лает и воет. Леонгард не обращает на это внимания, он видит и чувствует лишь ужасающий покой на застывшем безжизненном лице; этот покой наполняет комнату, освещает и окутывает его. Его сердцем овладевает ошеломляющее ощущение неведомого счастья, чувство неподвижного настоящего, находящего вне прошедшего и будущего – немое ликованье, потому что кругом растет сила, в которой можно спастись от неумолчной домашней тревоги, как а облако, скрывающее человека.
Воздух полон света.
У Леонгарда льются слезы из глаз.
Его вспугивает оглушительный треск распахивающихся дверей; мать вбегает в комнату – «теперь не время плакать; посмотри-ка – полны руки дела!» – бьет его, словно ударом кнута; мчатся приказания, одно отменяет другое, служанки рыдают, их гонят вон, с поразительной поспешностью лакеи вытаскивают мебель в коридор, звенят оконные стекла, разбивается склянка с лекарством, надо позвать доктора – нет – священника – стой, стой – не священника – могильщика: он должен не забыть лопату – пусть принесет гроб, гвозди для заколачиванья, откроет замковую капеллу, немедленно, сейчас же приготовит могилу – а где же зажженные свечи, почему никто не кладет тело на катафалк – неужели же все надо повторять по десяти раз? Леонгард видит с содроганием, что безумный ведьмовской танец жизни не прекращается даже перед величием смерти, и шаг за шагом приближается к отвратительной победе, – он чувствует, как мир в его груди расточается, словно дым.
Рабски послушные руки уже хватаются за кресло с покойником, чтобы унести его; он хочет поддержать, защитить мертвеца, простирает руки – но они бессильно падают. Он стискивает зубы и принуждает себя отыскать взор матери, чтобы прочитать в нем страдание или печаль: ни на секунду нельзя уловить ее непостоянного, беспокойного, обезьяньего взгляда – он мечется из угла в угол, вверх и вниз, от окна к двери с мухоподобной быстротой, выдавая тем самым существо без души – одержимую, от которой должны отпрянуть боль и ощущение, словно стрелы от вертящегося диска, отвратительное гигантское насекомое в образе женщины, воплощающее в себе проклятие бесцельного и бессмысленного труда на земле. Крик ужаса сотрясает Леонгарда, он смотрит на нее, как на существо, видимое им впервые, он содрогается перед нею; в ней больше нет для него ничего человеческого, она кажется ему внезапно совершенно чуждым существом из дьявольского мира – наполовину кобольдом, наполовину злобным зверем.
Сознание, что это – его мать, заставляет его ощущать в собственной крови нечто враждебное, разъедающее тело и душу, вздымает дыбом волосы, внушает страх к самому себе, гонит вон дальше, дальше от нее: он бежит в парк, не зная, зачем и куда, набегает на дерево, падает на спину, теряет сознание.
Мейстер Леонгард вглядывается в новую картину, проходящую словно в лихорадочном сне: капелла, в которой он сидит, освещена горящими свечами, пред алтарем бормочет священник, запах вянущих цветов, открытый гроб, мертвец в белой рыцарской мантии со сложенными на груди желто-восковыми руками. На темных иконах сверкает золотой отблеск, люди в черном стоят полукругом: губы шепчут молитвы, сырое, холодное дыхание земли несется с полу, железная подъемная дверь с блестящим крестом полуоткрыта, зияющее за нею четырехугольное отверстие ведет в склеп. Заглушенное пение на латыни, солнечный свет за цветными оконными стеклам бросает зеленые, синие, кроваво-красные пятна на летящие клубы ладанного дыма, с потолка звучит настойчивый серебряный звон, рука священника в кружевном рукаве колышет кадильницу над лицом усопшего. Внезапное движение кругом, появляются двенадцать белых перчаток, поднимают гроб с катафалка закрывают крышку, канаты натягиваются, гроб опускается в глубину склепа: мужчины сходят по каменным ступеням, глухой отзвук в сводах, шуршание песка, торжественная тишина. Без звучно появляются серьезные лица из склепа, подъемная дверь наклоняется, падает, пыль поднимается из щелей, блестящий крест лежит горизонтально – свечи гаснут: вместо них снова пылают сосновые лучины на маленьком очаге, алтарь и иконы превращаются в голую стену. Земля покрывает плиты, венки распадаются в прах, фигура священника расплывается в воздухе, мейстер Леонгард снова один с самим собою.
С тех пор, как старого графа нет более в живых, идет брожение среди прислуги; люди не желают более повиноваться бессмысленным приказаниям, один за другим связывают свои вещи и уходят, Немногие остающиеся упрямы и непослушны, делают только необходимейшую работу, не приходят, когда их зовут.
Мать Леонгарда, как прежде, закусив губу, носится по всем комнатам, но ей не хватает помогающей спиты: пылая яростью она хватается за тяжелые шкафы, которые не двигаются с места при ее неумелых попытках, комоды словно привинчены к полу ящики упираются, то не открываясь, то не задвигаясь; все, что она хватает, падает из рук, и никто не поднимает за ней: кругом валяются тысячи пещей, хлам растет мало-помалу, превращаясь в непреодолимые препятствия – нет никого, кто бы привел все в порядок. Книжные полки выскакивают из брусков, целая книжная лавина загромождает комнату, к окну невозможно подойти, ветер раскачивает его до тех пор пока не вылетают все стекла: дождь потоками льется в комнату, и вскоре плесень затягивает все своим сероватых покровом. Графиня беснуется, как сумасшедшая, бьет кулаками по стенам, задыхается от недостатка воздуха, кричит, рвет в клочки все, что только может. Бессильная злоба на то, что ей более никто не повинуется – что она даже не может пользоваться, как слугою, своим сыном, который со времени своего падения все еще ходит, опираясь на палку и мучительно прихрамывая – совершенно отнимает у нее последние остатки рассудка: она нередко часами говорит, полушепотом, сама с собою, скрежещет зубами, гневно вскрикивает, бегает, словно дикий зверь, по коридорам.
Но постепенно в ней совершается удивительная перемена, она становится похожей на ведьму, глаза приобретают зеленоватый блеск, ей мерещатся призраки; открыв рот, она внезапно прислушивается к словам, нашептываемым воздухом, и спрашивает: «Что, что, что я должна сделать?»
Демон, владеющий ею, сбрасывает маску, бессмысленная жажда деятельности уступает место сознательной, расчетливой злобе. Она оставляет вещи в покое, ни к чему не притрагивается; повсюду скопляются грязь и пыль, зеркала слепнут, сорная трава разрастается в саду, нет больше ни одной вещи на своем месте, нельзя разыскать самого необходимого; прислуга готова уничтожить нестерпимый беспорядок, она запрещает ей это делать в грубых выражениях – ей нравится, что все погибает, что черепицы падают с крыши, дерево гниет, полотно портится – с дьявольским злорадством она видит, как новая мука сменяет прежнее отсутствие покоя, отравлявшее жизнь, как окружающими овладевает боязнь, влекущая за собою отчаянье; она больше не говорит ни с кем ни слова, не отдает никаких приказаний, но все совершаемое ею делается с коварным намерением держать слуг в постоянном страхе и возбуждении. Она изображает сумасшедшую, прокрадывается ночью в спальни служанок, с грохотом сбрасывает на пол кувшины, оглушительно громко хохочет. Запираться нет смысла: у нее все ключи от дверей; нет ни единой двери в доме, которой бы она не открыла одним движением. Она не тратит времени на прическу; спутавшиеся волосы падают с висков, она ест на ходу, не ложится более спать. Полуодевшись, чтобы не выдать своего приближения шуршанием платья, она шныряет в войлочных туфлях по всему замку, появляясь то там, то тут, словно призрак.
Она бродит даже вокруг капеллы при лунном свете. Никто не решается войти туда; идут толки о том, что там хозяйничает мертвец.
Она не дает оказать ей ни малейшей помощи, все что ей нужно, она достает сама; она хорошо знает, что ее молчаливое, молниеносное появление наводит на суеверных слуг гораздо больший страх, чем властные приказания; люди объясняются друге другом только шепотом, никто не осмеливается говорить громко, все подвержено мукам злой совести, хотя для этого и нет ни малейшей причины.
При этом она особенно имеет в виду своего сына: при каждом благоприятном случае коварно пользуется своим естественным превосходством матери, чтобы углубить в нем чувство зависимости, раздувает в нем нервный страх, рождающийся из чувства постоянной поднадзорности – он переходит в безумную боязнь быть пойманным на месте и, наконец, обрушивается нестерпимой тяжестью вечного сознания своей виновности.
Когда он иногда пробует разговаривать с нею, то она строит в ответ насмешливые гримасы, слова разбухают у него во рту, и он кажется самому себе преступником, у которого порочность горит клеймом на лбу; глухая боязнь того, что она может читать его сокровеннейшие мысли и знает отношение его к Сабине, превращается в ужасающую уверенность, когда на нем покоится ее колючий взгляд; при малейшем шуме, слышимом им, он судорожно старается сделать равнодушное лицо – и чем сильнее бывают его усилия, тем меньше ему это удается.
Тайное томление и влюбленность друг в друга опутывают его и Сабину.
Они обмениваются записками, видя в этом смертный грех; вскоре под зачумленным дуновением постоянного выслеживания вянут все нежные побеги и их охватывает неукротимая, животная похоть.
Они становятся в углах, у перекрестка двух коридоров, так что, хотя не видят друг друга, но зато один может заметить приближение графини и предупредить другого – так они переговариваются, боясь потерять драгоценные мгновения, без намеков, называя вещи прямо по имени и обоюдно разжигая все больше и больше кровь.
Но поле их действий становится все уже и уже. Старуха, словно догадываясь о происходящем, запирает сначала второй этаж, а затем и первый; лишь нижние помещения, где ходит взад и вперед челядь, остаются в их распоряжении; уходить на далекое расстояние от замка запрещено, а в парке нельзя найти укромных уголков ни днем, ни ночью; когда его освещает лунный свет, то фигуры видны из окон, а в темноте грозит опасность быть подкарауленными на месте в любое мгновенье.
Желания растут и делаются неукротимы, чем более они вынуждены подавлять их; открыто разорвать путы даже не приходит им в голову – с самого детства в них слитком глубоко въелось чувство гнета, рабской беззащитности перед чуждой, демонической силой, распоряжающейся жизнью и смертью – они не пытаются даже взглянуть друг другу в лицо в присутствии матери.
Палящий зной сжигает луга, земля трескается от жары, по вечерам в небе пылают зарницы. Трава пожелтела и пьянит чувства пряным запахом сена, горячий воздух дрожит вокруг стен; похоть в обоих достигает наивысшего предела, все чувства и стремления направлены к одному; встречаясь, они едва могут удержаться от того, чтобы не броситься друг на друга.
Бессонная, лихорадочная ночь с дикими, похотливыми видениями наяву.
Как только они открывают глаза, то слышат подкрадывающиеся шаги матери Леонгарда, шуршание платья на пороге – им кажется все наполовину действительностью, наполовину бредом, они не печалятся, еле могут дождаться наступающего дня, чтобы наконец встретиться в капелле, чего бы им это ни стоило.
Целое утро они проводят в своих комнатах и присушиваются с замирающим дыханием и дрожащими коленями у дверных щелей, ища признаков того, что старуха находится в более отдаленных частях замка.
Час за часом проходит в муке, опаляющей мозг, бьет полдень: вдруг – шум, словно от звенящих ключей внутри дома, что дает им обманчивую уверенность в безопасности; – они выбегают в сад, дверь в капсулу приотворена, они распахивают ее так, что она с треском захлопывается.
Они не видят, что железная подъемная дверь, ведущая в склеп, открыта и опирается лишь на деревянную подставку – не видят зияющего четырехугольного отверстия в полу, не чувствуют холодно-ледяного дуновения, несущегося из склепа; они пожирают друг друга взорами, словно хищные звери; Сабина хочет заговорить – из ее рта вырывается лишь страстное бормотание; Леонгард срывает платье с ее тела и кидается на нее – хрипя впиваются друг в друга.
В чувственном хмеле исчезает для них понимание всего окружающего; крадущиеся шаги касаются каменных ступеней, ведущих вверх из склепа, они ясно слышат их, но все происходящее так же мало действует на их сознание, как шелест листвы.
Руки высовываются из ямы, ищут опоры на краю плит, показываются на поверхности.
Медленно из-под полу вырастает человеческая фигура; Сабина видит ее сквозь полуопущенные веки, словно через красные занавески; вдруг ее судорожно охватывает внезапное сознание положения, она испускает звенящий крик – это ужасная старуха, страшное «всюду и нигде», поднимающееся из земли.
Леонгард с ужасом вскакивает, словно ослепленный, одно мгновение пристально глядит в искаженное злобой лицо матери, затем внезапно вспыхивает безумная, точащая пену, ярость; одним ударом ноги он выбивает подставку; подъемная дверь обрушивается, треща, ударяет старуху по черепу и сбрасывает ее в глубину, так что слышно, как тело ее падает и глухо ударяется внизу.
Оба не могут двинуть ни единым членом, стоят широко раскрыв глаза и безмолвно, пристально, смотрят друг на друга. Ноги их дрожат.
Наконец, Сабина медленно опускается на пол, чтобы не упасть, и со стоном скрывает лицо в ладонях; Леонгард тащится к аналою. Его зубы громко стучат.
Проходит несколько минут. Оба не смеют шевельнуться, избегают глядеть друг на друга; затем, терзаемые одной и той же мыслью, выбегают из дверей на воздух, назад, домой, словно преследуемые фуриями.
Закатный свет превращает воду в колодце в кровавую лужу, окна замка горят ярким пламенем, тела деревьев превращаются в длинные, тонкие, черные руки, которые шарят все растущими пальцами по траве, желая удушить последние песенки кузнечиков. Блеск воздуха гаснет под дыханием сумрака.
Приближается темно-синяя ночь.
Качая головами, слуги делают предположения о том, где осталась графиня; спрашивают молодого барина – тот пожимает плечами и отворачивается, не желая дать заметить смертельную бледность своего лица.
Зажженные фонари блуждают в парке; обыскивают берега пруда, освещают воду – она черна, как асфальт и отбрасывает свет обратно; по ней плавает лунный серп, а в тростниках вспыхивают встревоженные болотные птицы. Старый садовник спускает с цепи собаку, проходит по всему лесу, иногда вдали слышится его зовущий голос; каждый раз при этом Леонгард вскакивает, волосы становятся дыбом, сердце замарает – ему кажется, что это кричит под землей его мать.
Часы показывают полночь. Садовник еще не вернулся, неопределенное предчувствие грозящего несчастья тяжело тяготеет над челядью; все сидят, сбившись вместе, на кухне, рассказывают Друг другу страшные истории про загадочные исчезновения людей, которые затем превращаются в вампиров, разрывают могилы и питаются трупами.
Проходят дни и недели: нет никакого следа графини; Леонгарду предлагают заказать мессу за спасение ее души, но он резко отказывается это сделать.
Из капеллы все выносят – там остается лишь резной золоченый аналой, у которого он проводит целые часы, погрузившись в думы; он не выносит, чтобы кто-нибудь другой входил в это помещение. Говорят, что заглянув в замочную скважину, можно часто видеть, как он припадает ухом к полу, словно стараясь что-то расслышать в склепе.
По ночам Сабина спит в его постели, они не скрывают вовсе, что живут как муж и жена.
Слухи о таинственном убийстве доходят до деревни, не хотят умолкнуть, а распространяются все дальше и дальше; наконец, однажды приезжает в желтой почтовой карете, тонкий, словно веретено, магистратский писец в парике, Леонгард запирается с ним на долгое время; он уезжает, проходят месяцы, о нем больше ничего не слышно, но все же в замке без конца ходят зловещие слухи.
Никто не сомневается в смерти графини, но она живет, как невидимый призрак, и все чувствуют ее зловещее присутствие.
Сабину встречают мрачными взглядами, приписывают ей какую-то вину во всем случившемся и внезапно обрывают разговор, когда появляется молодой граф.
Леонгард видит все, что происходит, но принимает равнодушный вид и обращается со всеми с отталкивающе-надменным высокомерием.
В доме все идет по старому; ползучие растения поднимаются по стенам, мыши, крысы и совы гнездятся в комнатах, крыша продырявливается и открывшиеся балки превращаются в пыль и труху.
Лишь в библиотеке царит некоторый порядок, но книги почти обратились в прах из-за дождевой сырости и их едва можно читать.
Леонгард сидит целыми днями над старинными фолиантами, терпеливо старается разгадать полустершиеся страницы, на которых встречаются случайно брошенные заметки его отца; Сабина всегда должна сидеть рядом с ним. Когда она удаляется, им овладевает дикая тревога, даже в капеллу он не ходит больше без нее; они никогда не говорят друг с другом, лишь ночью, лежа рядом с ней, он покоряется находящему на него безумию и память его выплевывает в спутанных, бесконечных, торопливых фразах все извлеченное им за день из книг; он хорошо чувствует, почему так должен делать – все это лишь отчаянная борьба его мозга, который весь целиком противится, дабы не дать появиться в темноте ужасающему образу убитой матери, стремление звуком собственных слов заглушить отвратительный, грохочущий треск подъемной двери, снова и снова врывающийся ему в уши; Сабина слушает его с застывшей неподвижностью, не прерывает ни единым звуком, но он чувствует, что она не поднимает ничего из сказанного им, он читает в пустом взгляде ее глаз, устремленных постоянно на одну и ту же далекую точку, о чем она принуждена постоянно думать.
Ее пальцы отвечают на пожатие его руки по прошествии долгого ряда минут, не вызывая в сердце ответного эха; он старается погрузить себя и ее в водоворот страсти, дабы вернуться к дням, предшествовавшим всему происшедшему, и сделать их исходной точкой нового бытия. Сабина отвечает на его объятия словно в глубокой дремоте и он трепещет перед ее зачавшим тестом, в котором ребенок, свидетель убийства, тянется к жизни.
Сон его тяжел, как свинец, и без видений, но, несмотря на это, не дает ему забыться; это погружение в безграничное одиночество, в котором исчезают от взора даже картины ужаса и остается лишь чувство удушающей муки – внезапное потемнение чувств, которое испытывает человек, с закрытыми глазами ожидающий при следующем биении сердца смертельного удара секиры палача.
Каждое утро, проснувшись, Леонгард хочет воспрянуть, разбить темницу мучительных воспоминаний, припоминает слова отца о нахождении внутри себя твердой точки опоры – но тут взгляд его падает на Сабину, он видит, как она силится улыбнуться, как губы ее судорожно искривляются – и снова начинается дикое бегство от самого себя.
Он хочет создать другую обстановку, отказывает слугам и оставляет только старого садовника с его женой: подстерегающее одиночество становится еще глубже, призрак прошлого оживает все более и более.
Леонгарда делают несчастным не угрызения совести, не сознание виновности в убийстве – он ни на одну секунду не чувствует раскаяния: ненависть к матери так же чудовищно велика в нем, как и в день смерти отца, но его терзает до безумия чувство того, что теперь она присутствует, как невидимая сила, стоит между ними Сабиной словно бесформенная тень, с которой он не может совладать, что он постоянно ощущает на себе взгляд ее ужасных глаз и должен влачить в себе самом воспоминание о сцене в капелле, как вечно гноящуюся рану.
Он не верит, что мертвецы могут снова появляться на земле, но ежедневно на себе самом и на Сабине крепко утверждается в том, что они продолжают жить и без телесной оболочки, еще более ужасным образом, как сатанинское влияние, против которого не помогают ни двери, ни задвижки, ни проклятия, ни молитвы. Каждый предмет в доме пробуждает в нем воспоминание о матери, ни одна вещь не ускользнула от ее прикосновения, которое ежечасно рождает в нем ее образ; складки занавесей, жилки стенных панелей, измятое белье, черты и пятна на плитах – все, на что он ни взглянет, складывается в се лицо; схожесть с ее чертами прыгает на него из зеркала, как гадюка, заставляет сердце его холодеть и глухо биться от страха: может случиться невозможное и его лицо внезапно превратится в ее – пристанет к нему, как страшное наследство, до конца жизни.
Воздух полон ее удушающего таинственного присутствия; треск в половицах походит на шум ее шагов, ее не изгоняют ни холод, ни жара – пусть на дворе осень, холодный, ясный, зимний день; теплый, страстный, весенний ветер – все касается лишь поверхности – ее не может затронуть ни одно время года, никакая внешняя перемена – она беспрерывно борется за воплощение, за все более ясное проявление, за принятие постоянной формы.
Леонгард чувствует давящее его, словно скала, внутреннее убеждение, что однажды ей удастся достигнуть своей цели, если он и не может никак придумать, каким именно путем она придет к этому.
Он понимает, что только в собственном сердце может еще найти помощь, так как внешний мир – в союзе с нею. Но посев, некогда посеянный в него отцом, по-видимому, увял, краткое мгновение искупленности и мира, пережитое тогда, не хочет возвратиться; как он ни старается воскресить его, в нем пробуждаются лишь нелепые, пустые впечатления, похожие на искусственные цветы, без благоухания, на безобразных проволочных стебельках.
Он стремится вдохнуть в них жизнь, читая книги, которые должны создать духовную связь между ним и его отцом, но они не вызывают в нем никакого отзвука и остаются лабиринтом понятий.
В его руки попадают странные вещи, когда он вместе в дряхлым садовником роется в груде фолиантов: пергаменты с шифрованным текстом, картины, изображающие козла с золотым, бородатым лицом и сатанинскими рогами у висков, стоящих перед ним рыцарей в белых мантиях, с молитвенно сложенными руками, с крестами на груди, но не из дерева, а из четырех бегущих, согнутых в коленях под прямым углом, человеческих ног – сатанинскими крестами тамплиеров, как неохотно говорит ему садовник – затем маленький, выцветший портрет старомодно одетой матроны, судя по надписи внизу, вышитой разноцветным бисером – его бабушки – с двумя детьми на коленях, девочкой и мальчиком, черты которых ему страшно знакомы, так что он долгое время не может оторвать от них взгляда и в нем пробуждается смутное ощущение, что это должны быть его родители, несмотря на то, что они, очевидно, брат и сестра.
Внезапная тревога в лице старика, боязнь, с которой он избегает его взгляда, упорно отмалчиваясь на все вопросы относительно обоих детей, усиливает в нем подозрение в том, что ему удалось напасть на след лично его касающейся тайны.
Связка пожелтевших писем, по-видимому, имеет отношение к портрету, так как лежит в той же самой шкатулке; Леонгард берет ее к себе, намереваясь прочитать еще сегодня.
Это первая ночь, которую он, по происшествии долгого промежутка времени, проводит наедине, без Сабины – она чувствует себя слишком слабой, чтобы сидеть с ним, жалуется на боли.
Он ходит взад и вперед по комнате, в которой умер его отец, письма лежат на столе, он хочет приступить к их чтению, но, словно под каким-то давлением, все еще медлит.
Его душит новый, неопределенный страх – словно сзади него стоит кто-то незримый и заносит над ним кинжал; он знает, что на этот раз не призрачная близость матери заставляет выступать пот из всех пор его тела – это тени далекого прошлого, связанные с письмами, готовые увлечь его за собою в свое царство.
Он подходит к окну, смотрит в него: вокруг безмолвная, мертвая тишина, на южном краю неба сверкают тесно рядом две большие звезды, их вид имеет в себе нечто странное, беспокоит его неведомо почему – пробуждает предчувствие наступления чего-то гигантского; лучи их направлены на него. словно концы двух сверкающих пальцев.
Он возвращается в комнату; огни двух свечей, стоящих на столе, неподвижно ждут, словно грозные вестники из потустороннего мира; их свет точно струится издалека – оттуда, где не могла поставить их рука смертного; незаметно подкрадывается определенный час, тихо, словно падающий пепел, двигаются стрелки часов, Леонгарду чудится крик внизу, в замке; он прислушивается – немая тишина.
Он читает письма; перед ним развертывается жизнь его отца, борьба неукротимого духа, восстающего против всего, называющегося законом; перед его взором встает титан, не имеющий ничего общего с расслабленным старцем, каким он знал своего отца, фигура человека, готового, в случае нужды, шагать по трупам, громко хвалящегося тем, что он, подобно всем своим предкам, посвящен в рыцари подлинных тамплиеров, для которых сатана является творцом мира и которым одно слово «милость» кажется уже несмываемым позором. Там находятся листки из дневников, изображающие муки жаждущей души и бессилие духа, крылья которого изъедены роями мошек повседневности, невозможность вернуться с тропы, ведущей вниз, в темноту, от пропасти к пропасти, к конечному безумию, исключающей всякую попытку возврата.
Красной нитью проходит всюду постоянно повторяющееся доказательство того, что речь идет о целом роде, который в течение ряда столетий переходит от преступления к преступлению – от отца к сыну переходит мрачное наследие, никто не может достигнуть душевного покоя, так как всякий раз женщина, как мать, супруга или дочь, становятся поперек дороги, ведущей к духовному умиротворению, то как жертва преступления, то как виновница его.
Однако, постоянно после самого глубочайшего отчаяния загорается непобедимая звезда надежды – все же, все же будет некто в нашем роде, который не падет, покончит с проклятием и завоюет «венец мастера».
С судорожно бьющимся сердцем быстро читает Леонгард описание жгучей страсти своего отца к родной сестре, которое открывает ему, что он сам плод этой связи и не только он – и Сабина!
Теперь ему становится ясным, почему Сабина ничего не знает о своих родителях – почему никак нельзя установить следов ее истинного происхождения. Он живо видит перед собою прошлое и понимает: его отец простирает над ним в защиту руки, воспитывая Сабину, как крестьянскую девочку, самую грубую крепостную, дабы оба они – и сын и дочь – навсегда были свободны от сознания своей преступности даже в том случае, если и подпадут под проклятие предков и сойдутся, как муж с женою.
Он узнает это слово за словом из исполненного страхом письма отца, лежащего больным в далеком чужом городе, к матери, которую он заклинает принять все меры для сокрытия тайны, немедленно сжечь само письмо.
Потрясенный Леонгард отводит глаза; его тянет, словно магнитом, к дальнейшему чтению – он предчувствует, что найдет там рассказы, похожие в точности на событие в капелле, которые, после прочтения, доведут его до пределов крайнего ужаса – одним ударом, с ужасающей отчетливостью, словно при блеск разрезающей тьму молнии, ему становится ясным предательский способ нападения гигантской демонической силы, которая. скрываясь под маской слепой безжалостной судьбы, хочет планомерно разрушить его жизнь: из невидимой засады летят в его грудь, одна за другой, отравленные стрелы, пока он, наконец, не утратит надежды на спасение, не падет, пока в его душе не увянут последние побеги доверия к самому себе и он не сделается жертвой судьбы своих предков, не погибнет, как они, бессильный и беззащитный; в нем внезапно просыпается инстинкт хищного зверя, он держит письмо в пламени свечи до тех пор, пока последние тлеющие клочки не обжигают его пальцев – его мозг сжигает дикая непримиримая вражда к сатанинскому чудовищу, в руках которого находятся блага и страдания всего живущего, в его ушах звенит тысячекратный призыв к мести ушедших поколений, жалко погибших в сетях, расставленных судьбою, каждый его нерв превращается в сжатый кулак – душа наполнена воинственным звоном оружия.
Он чувствует, что должен совершить что-то неслыханное, могущее потрясти небо и землю, что позади его стоит необозримое войско мертвецов, глядит на него мириадами глаз и только ждет мановения его руки; оно готово ринуться на общего врага, идя за ним – живым, единственным, кто может вести их в бой.
Шатаясь под набором моря силы, набегающей на него, он встает и озирается вокруг: что, что, что он должен сделать прежде всего: поджечь дом, изрубить самого себя или же сбежать вниз, с ножом в руке, убивая все попадающееся ему на глаза?
Одно кажется ему еще более ничтожным, чем другое; его мучит сознание собственного ничтожества, он борется против него с юношеским упрямством, слышит кругом, в пространстве, насмешливый хохот, еще более распаляющий его. Он пробует действовать рассудительно, принимает вид полководца, взвешивающего все последствия, подходит к ларю, стоящему в спальне, наполняет карманы золотом и драгоценностями, берет плащ и шляпу, гордо, не прощаясь, выходит в ночной туман, с сердцем, полным спутанных детских планов – он хочет бесцельно бродить по свету и биться лицом к лицу с повелителем судьбы.
Замок исчезает в беловато-искрящейся мгле. Он хочет обойти капеллу, но должен пройти мимо, заклятый круг его предков не дает ему выхода – он понимает это, чувствует, заставляет себя идти все время напрямик, часами, но тени воспоминаний следуют за ним. То тут, то там поднимается черный кустарник, походящий на предательски открытую подъемную дверь; его терзают опасения за Сабину; он знает, что влекущая к земле, таящая в себе проклятие кровь его матери, струясь по жилам, замедляет быстроту его полета, засыпает серой, пошлой золой юный пламень его воодушевления – он борется с нею изо всех сил, бредет вперед от дерева к дереву, пока, наконец, не видит вдали огонек, парящий на высоте человеческого роста. Он спешит к нему, теряет его из виду, видит снова его блеск в тумане, все ближе манящий, блуждающий свет; ноги ведут его по пути, вьющемуся то вправо, то влево.
Тихий, еле уловимый, загадочный крик дрожаще проносится в темноте.
Затем среди ночи вырастают высокие черные стены, большие открытые ворота и Леонгард узнает – свой родной дом.
То было круговое странствование в тумане.
Безмолвный и надломленный он входит, нажимает на ручку двери, ведущей в комнату Сабины, и вдруг его ледяным холодом охватывает предсмертная, непонятная уверенность в том, что там внутри стоит его мать, снова обладая телом и кровью – ждущий его оживший труп.
Он хочет уйти, убежать обратно в темноту – и не может: непреодолимая сила принуждает его открыть дверь.
На кровати лежит обагренная кровью Сабина, с закрытыми веками, белая, как полотно, а перед нею – голос новорожденное дитя – девочка с морщинистым лицом, пустым, беспокойным взглядом и красной отметиной на лбу – точное ужасное подобие убитой в капелле.
Мейстер Леонгард видит человека, бегущего по земле в платье, разорванном терниями – это он сам: его гонит все дальше и дальше от дома безграничный ужас, удары судьбы, а не собственное желание свершить великое.
Перед его духовным взором рука времени строит города – темные и светлые, большие и маленькие, смелые и трусливые, – без выбора, снова разрушает их, рисует их, рисует реки, походящие на скользящих серебряных змей, серые пустыни, арлекинский костюм полей и пашень в коричневую, лиловую и зеленую клетку, пыльные большие дороги, островерхие тополя, благоуханные луга, пасущиеся стада к стерегущих их собак, распятия на перекрестках, белые верстовые камни, старых и молодых людей, ливни, сверкающие капли, золотые глаза лягушек в воде канав, подковы с ржавыми гвоздями, одноногих журавлей, плетней из ломкого хвороста, желтые цветы, кладбища и облака, похожие на вату, туманные вершины и пламенеющие горны: они появляются и исчезают, сменяясь, словно ночь и день, погружаются в прошлое и являются вновь, как играющие в прятки дети, если их призовет дуновение, звук, прошептанное слово.
Мимо Леонгарда проходят страны, города и земли, он находит там приют, имя его рода известно, его принимают то дружелюбно, то враждебно.
Он говорит с народом в деревнях, с бродягами, учеными, деревенскими торговцами, солдатами и священниками, в нем борется кровь матери с кровью отца – то, что сегодня в нем рождает восторженные мечтания и словно в тысяче осколков разбитого стекла рисует играющий пестрыми красками павлиний хвост, то завтра кажется ему слепым и серым, в зависимости от победы отца или матери – затем снова тянутся долгие, ужасные часы, когда смешиваются два жизненных потока и он снова обладает своим прежним «я» – они выносят в себе ужасы воспоминаний, и он бредет слепой, глухой и немой, шаг за шагом опутанный тенями прошлого – видит между глазным яблоком и веком старческое лицо новорожденного ребенка, безжизненное, подкарауливающее пламя свечей, две звезды, горящие рядом на небе, письмо, угрюмый замок с одряхлевшими муками, мертвую Сабину и ее белоснежные, мертвые руки, слышит бормотание умирающего отца, шум шелкового платья, треск разбиваемого черепа.
Иногда его снова охватывает страх перед круговым странствованием – каждый лес вдали грозит превратиться в знакомый парк, каждая стена сделаться отцовским домом, лица встречных людей становятся все более и более похожи на служанок и слуг дней его юности – он спасается в церквах, ночует под открытым небом, тащится вслед за хныкающими процессиями, – напивается в кабаках с публичными девками и бродягами для того, чтобы скрыться от пытливого ока судьбы, чтобы не быть вновь пойманным ею. Он хочет сделаться монахом: игумен монастыря приходит в ужас, выслушав его исповедь и узнав имя его рода, на котором тяготеет проклятие древних тамплиеров; он кидается вниз головой в кипящую жизнь, но она выплевывает его обратно; он ищет дьявола – зло вездесуще, но он все же не может найти его родоначальника; он ищет его в своем собственном «я», но этого «я» уже не существует – он знает, что оно должно быть тут, ощущает его каждую секунду – и тем не менее оно мгновенно исчезает, как только он начинает искать его – это радуга, отражающаяся на землю и постоянно исчезающая, расплывающаяся в воздухе при попытке схватить ее.
Всюду, куда он не поглядит, ему чудится сокрытый крест сатаны, образованный из четырех бегущих человеческих ног; всюду бессмысленное зачатие и рождение, бессмысленное вырастание, бессмысленное стремление; он чувствует, что эта вечно крутящаяся вертушка является лоном, производящим страдание, но ось, вокруг которой она вертится, остается для него непостижимой, как математическая точка.
Он встречается с нищенствующим монахом, присоединяется к нему, молится, постится, бичует себя так же, как и он, годы мелькают, словно зерна четок; ничего не изменяется – ни внутри, ни снаружи – лишь солнце светит более тускло.
Как и прежде, у бедняков отнимается последнее, а у богачей прибавляется вдвое; чем жарче просит он «хлеба», тем более жесткие камни подает ему день – небеса остаются тверды, словно синеватая сталь.
В нем снова загорается старая неукротимая ненависть к тайному врагу людей, распоряжающемуся их судьбой.
Он слышит, как монах проповедует о справедливости и адских муках осужденных навеки; эти речи звучат для него, как дьявольский петушиный крик – он слышит, как монах громит проклятый орден тамплиеров, которых тысячами сжигали на кострах, и которые снова поднимали головы – этот орден не может умереть, он распространяется по всей земле и, не боясь уничтожения, существует доныне.
Он впервые получает более точные сведения о верованиях тамплиеров: у них есть два бога – один вверху, далекий от всего сущего, и другой внизу – сатана, ежечасно воссоздающий мир и наполняющий его ужасами, все более и более отвратительными день ото дня, пока, наконец, он совершенно не захлебнется в своей собственной крови; над этими двумя богами царит третий – Бафомет – идол с золотой головой и тремя ликами.
Эти слова вжигаются в него так, как будто их произносит пламенная пасть. Он не может проникнуть в их глубину, над которой простирается их смысл, словно зыблемый ковер на болотистой топи, но он чувствует с недоказуемой уверенностью, что это единственный путь, по которому он может уйти от себя самого – орден тамплиеров протягивает к нему руку – наследство предков, от которого не может уйти ни один человек.
Он покидает монаха.
Снова окружают его толпы мертвецов, твердят какое-то имя до тех пор, пока его губы не повторяют его и он постепенно – слог за слогом – не выучивается произносить его; ему кажется, что оно вырастает из его сердца, словно дерево, ветка за веткой – имя совершенно чуждое ему и в то же время сросшееся со всем его бытием, имя, украшенное пурпуром и короной, которое он постоянно шепчет про себя, от которого не может более избавиться, ритм которого Я-ков-де-Витри-а-ко ощущается им в такте, отбиваемом его ногами при ходьбе.
Это имя делается для него мало-помалу призрачным вождем, идущим впереди его, сегодня в виде легендарного великого мастера рыцарей храма, а завтра – как не имеющий образа внутренний голос.
Подобно тому, как брошенный в воздух камень меняет свой путь и с растущей быстротою стремится к земле, так это имя означает для Леонгарда поворотный пункт в его желаниях и всеми его мыслями и поступками овладевает одно неодолимое, властное, необъяснимое стремление, единое хотение – отыскать носителя этого имени.
Иногда он готов поклясться, что имя для него совершенно ново, а потом ему ясно вспоминается, что оно стоит в отцовской книге там-то и там-то, указывая на главу ордена; напрасно он говорит самому себе. что бесцельно будет искать этого великого мастера Витриако здесь на земле, что он принадлежит минувшему веку и кости его давно истлевают в могиле; но рассудок не имеет больше власти над жаждой исканий – перед ним катится незримый, крутящийся крест из четырех бегущих ног и увлекает его за собою.
Он роется в городских дворянских архивах, спрашивает знатоков геральдики – никто не знает этого имени. Наконец, в одной монастырской библиотеке ему попадается точь-в-точь такая же книга, как и у отца – он перечитывает ее страницу за страницей, строку за строкой – имени Витриако в ней нет.
Он сомневается в своей памяти, все его прошлое как будто колеблется; однако, имя Витриако остается единственной твердой точкой, несокрушимой, словно скала.
Он решает изгнать его навеки из головы и ставит сегодня для себя ближайшей целью определенный город – однако, уже на завтра откуда-то издалека доносится неясный зов, звучащий вроде Ви-три-а-ко, который уводит его на иную дорогу с намеченного пути – колокольня на горизонте, тень дерева, указующая рука верстового столба – все, несмотря на вынуждаемые сомнения, превращается в указующий перст того, что он близок к месту, где живет таинственный мастер Витриако, направляющий его шаги.
Он встречается в харчевне с бродячим шарлатаном, и его отуманивает безумная надежда на то, что это, быть может, и есть тот, кого он ищет, но шарлатан именует себя доктором Шрепфером. Это человек с маленькими, блестящими куньими зубами, темным цветом лица и хитрыми глазами; все на свете ему известно – он бывал повсюду, отгадывает все мысли, может заглянуть в глубину сердец, лечит все болезни, заставляет, по своей воле, болтать языки, переманивает к себе все пфенниги; девушки теснятся вокруг него, слушая предсказания по руке и по картам, люди умолкают, когда он шепчет им на ухо об их прошлом и боязливо крадутся прочь.
Леонгард сидит с ним целую ночь и пьет; во хмелю им иногда овладевает ужас и ему кажется, что сидящий с ним – не человек. Иногда его черты стираются – он видит только как блестят белые зубы, из-за которых выходят слова – наполовину эхо говоримого им самим, наполовину ответы на едва задуманные вопросы.
Собеседник словно читает в мозгу его сокровеннейшие желания – он постоянно в конце концов сводит самый безразличный разговор на тамплиеров.
Леонгард хочет у него выведать – не известен ли ему некий Витриако – но всякий раз, в последний момент, когда уже почти поздно, его удерживает глубокое недоверие и он проглатывает наполовину произнесенное имя.
Затем они ездят вместе, куда их приводит случай, с одной ярмарки на другую.
Доктор Шрепфер глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот.
Ежедневно Леонгард видит, что этот человек – обманщик, не умеющий ни писать, ни читать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду – он не может оторваться от него, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.
Лишь только начинает угасать надежда, что он, благодаря Шрепферу, найдет когда-нибудь великого мастера Витриако, как в следующую же минуту она вспыхивает ярким пламенем, разжигаемым каким-нибудь двусмысленным намеком, и он снова закабаляется в новые оковы.
Все, что говорит и делает этот чудодей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии; варит лекарства из невинных трав – и они производят чудесные действия, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу, когда ему прелагают вопросы, он дерзко отвечает словами, только что произнесенными любопытствующими – и в его устах они образуют ответы, как раз попадающие в самую точку.
Леонгард видит с изумлением проявление чудесной силы в этом ничтожнейшем земном орудии; постепенно он отыскивает ключ к этой тайне: когда он видит в нем лишь врача, то все, узнаваемое от него, сбивается в нелепость и мозговой бред, когда же он обращается к невидимой силе, отражающейся в докторе Шрепфере, как солнце в луже, тотчас же шарлатан делается ее рупором – и источник живой мудрости открывается перед ним.
Он решает сделать попытку, преодолевает свое недоверие, спрашивает собеседника – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба, – не знает ли он имени Якова де…
– Витриако, – добавляет тот быстро, застывает, словно в оцепенении, низко кланяется на запад, делают торжественное выражение лица и рассказывает дрожащим шепотом о том, что наконец пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер служебной степени, призванной вести ищущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни. Он изображает в целом потоке слов великолепие, ожидающее избранных, свет, озаряющий лица братьев, освобождающий их от всякого раскаяния, кровосмешения, греха и муки, превращающий их в голову Януса, с лицами, глядящими в двух мирах из вечности в вечность, в бессмертных свидетелей этой жизни и того мира – навсегда ускользнувших из сетей времени гигантских людей-рыб в океане бытия, бессмертных и здесь, и там.
Затем он с экстазом указывает на темно-синюю гряду холмов на горизонте: там, глубоко под землей, среди множества колонн, воздвигнуто святилище ордена из друидических камней, где ежегодно во тьме ночной собираются почитатели креста Бафомета – избранники нижнего бога, который правит всеми существами. уничтожает слабых, а сильных делает своими сынами.
Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежечасно с трепетом отступающий перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскопляющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.
Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту; в искаженной фантастике есть нечто отталкивающее – неужели в середине этого немецкого леса должен находиться таинственный храм – но фантастический тон, скрепляющий слова, гудит, словно орган, заглушая его раздумье; он подчиняется всем приказаниям доктора Шрепфера, снимает башмаки; они зажигают костер, искры летят в темноту летней ночи; он пьет из чаши отвратительный напиток, сваренный доктором для его очищения.
«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», – эти слова он должен запечатлеть в памяти, как пароль. Он слышит их; слоги стоят в странном отдалении друг от друга словно серебряные пилястры, иные далеко, другие совсем близко к его уху; они для него уже больше не звуки – они образуют собою колонны, своды – таким понятным образом, как в полудремоте вещи могут превращаться одна в другую, и малое включать в себя большое.
Шарлатан хватает его за руку, они идут – долго, долго, как ему кажется; у Леонгарда горят голые подошвы. Он чувствует глыбы вспаханной земли под ногами.
Возвышенности почвы в темноте превращаются в легкие виденья.
Мгновения трезвых сомнений сменяются непоколебимым доверием – наконец верх берет уверенность в том, что за обещаниями ведущего его, как всегда, скрывается нечто истинное.
Затем наступают странно волнующие моменты, когда, спотыкаясь о камни, он внезапно просыпается и сознает, что тело его движется в глубоком сне; затем сейчас же он забывает о своем пробуждении, в середину вдвигаются пустые промежутки времени бесконечной длительности, изгоняют его недоверчивость из настоящего в по-видимому давно прошедшие эпохи.
Дорога опускается вниз.
Широкие, гулкие ступени спешат в глубину.
Затем Леонгард нащупывает холодные, гладкие мраморные стены; он один, он хочет осмотреться и найти своего спутника, но идут оглушительные трубные звуки, словно вещающие о воскресении, почти лишают его сознания; кости содрогаются в его теле, ночная завеса раздирается перед его глазами, трубная буря превращается в яркий свет – он стоит в белом здании, увенчанном куполом.
В середине, прямо перед ним, парит свободно в воздухе золотой горшок с тремя лицами; одно из них, на которое он бросает мимолетный взгляд, кажется ему его собственным лицом, только моложе – в нем выражается смерть, и все же из металлического отблеска, наполовину стушевывающего его черты, сверкает сияние неразрушимой жизни; Леонгард не ищет личину своей молодости – он хочет рассмотреть два других лица, смотрящих в темноту, и познать тайну их выражения, но они все время отворачиваются от него: золотой горшок вертится, когда он хочет обойти его, и глядит на него все одним и тем же лицом.
Леонгард ищет кругом волшебника, приводящего горшок в движение, и вдруг видит, что задняя стенка прозрачна, словно маслянистое стекло – по ту сторону стоит, расширив руки, в оборванном одеянии, сгорбившись, надвинув на глаза измятую шляпу, неподвижно как смерть, на холме из костей, откуда пробивается несколько зеленых стебельков – властитель мира.
Трубы умолкают.
Свет погасает.
Золотая голова исчезает.
Остается лишь бледный свет тления, окружающий фигуру.
Леонгард чувствует, как оцепенелость прокрадывается в его тело, связывает один член за другим, останавливает кровь, как сердце его бьется все медленнее и, наконец, умирает.
Единственное, что он еще может сказать «я», это ничтожная искра где-то там, в груди.
Часы просачиваются, словно колеблющиеся, медленно падающие капли – превращаются в бесконечные годы.
Очертания фигуры едва заметно приобретают черты действительности – под дуновением сереющего утреннего рассвета ее руки превращаются медленно в палки гнилого дерева, одетые в чулки; черепа, колеблясь, уступают место крупным запыленным камням.
Леонгард с трудом поднимается; перед в угрожающей позе, одетое в лохмотья, с лицом из стеклянных осколков торчит горбатое птичье пугало.
Губы Леонгарда лихорадочно горят, язык совершенно засох; рядом еще тлеет зола костра из хвороста под котелком с остатком ядовитого напитка.
Шарлатан исчез, а вместе с ним и последние наличные деньги; Леонгард понимает все лишь наполовину; впечатления ночных переживаний внедряются слишком глубоко своим грызущим внутренним смыслом; правда, птичье пугало больше не властитель мира – сам не более, как жалкое птичье пугало, страшное лишь для трусов, беспощадное к умоляющим его, обладающее тираническою властью над хотящими быть рабами и приписывающими ему венец могущества – жалкая гримаса для всех, кто свободен и горд.
Перед ним внезапно раскрывается тайна доктора Шрепфера: загадочная сила, действующая в нем, не принадлежит ему и не стоит за ним в шапке-невидимке. Это магическое могущество верующих, которые не могут верить в самих себя, не могут сами пользоваться им, а должны переносить его на фетиш – будь это человек, бог, растение, животное или демон – дабы оно чудесно сияло там, как в зажигательном стекле – это волшебная палочка истинного властителя мира, внутреннейшего, вездесущего, всепоглощающего «я», источник, могущий только брать и отнюдь не давать, не превращаясь при этом в бессильное «ты», «я», по велению которого сокрушается пространство, и время застывает в золотом лике вечного настоящего – королевский скипетр духа, грех против которого является единственным непрощаемым преступлением – могущество, проявляющееся в светлом кругу магического неразрушимого настоящего, все поглощающее в свои глубины.
Боги и живые существа, прошедшее и будущее, тени и демоны заканчивают в нем свою кажущуюся жизнь. Это могущество не знает границ и наиболее сильно в том, кто сам наиболее велик, оно всегда внутри и никогда снаружи – все внешнее оно мгновенно превращает в птичье пугало.
Предсказание шарлатана о прощении грехов сбывается на Леонгарде: нет ни одного слова, не ставшего истиной; мастер найден – это сам Леонгард.
Подобно тому, как большая рыба прорывает в сети дыру и уплывает на волю, так он искуплен самим собою от власти проклятия – искупитель для тех, кто последует за ним.
Он ясно сознает, что все – грех или греха нет вовсе, что все «я» представляет собою одно общее «я».
Где найти женщину, которая не была бы в то же время его сестрой, какая земная любовь не является одновременно кровосмешением, какую самку, хотя бы самую крошечную, может он убить, не совершив при этом матереубийства и самоубийства? Разве его собственное тело не есть наследие целых мириад животных?
Нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого «я», отражающегося в бесчисленных образах; они велики и малы, прозрачны и мутны, зла и добры, радостны и печальны – и все же оно не затрагивается ни страданием, ни радостью, оставаясь в прошедшем и будущем вечно длящимся настоящим – подобно тому, как солнце не делается грязным или морщинистым, хотя его отражение плавает в лужах или на крутящихся волнах, не уходит в прошедшее и не восходит из будущего, хотя воды иссякают и новые образуются из дождя – нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого, всеобщего «я» – причины – вещи, которая является первоосновой.
Где же найти здесь место для греха? Исчез коварный невидимый враг, посылающий из темноты отравленные стрелы; демоны и идолы мертвы – свернулись, словно летучие мыши при дневном свете.
Леонгард видит, как встает из гроба умершая мать с ее беспокойным лицом, затем сестра и жена Сабина: они более всего образы, как и его собственные, многие тела – ребенка, юноши и взрослого мужчины; их истинная жизнь не преходяща и не имеет формы, как и его собственное «я».
Он тащится к пруду, увиденному им вблизи, чтобы охладить водою горящую кожу; боли, разрывающие его внутренности, кажутся ему каким-то чужим, не своим страданием.
Перед утренней зарею вечного настоящего, которое кажется таким понятным каждому смертному, как его собственное лицо, и все же в основе своей остается таким же чуждым ему, как это самое лицо, бледнеют все признаки, в том числе и телесной муки.
Глядя с раздумьем на мягкую излучину берега, на маленькие острова, обросшие тростником, он начинает что-то припоминать.
Он видит, что снова находится в том парке, где прошла его юность.
Странствование по большому кругу грез – жизненные туманы!
Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примирен с мертвецами, с живыми и с самим собою.
С этих пор судьба не таит в себе для него каких-то ужасов – ни в прошлом, ни в будущем.
Золотая голова времени имеет теперь лишь одно лицо: настоящее, как чувство нескончаемого блаженного покоя, обращает к нему свой вечно юный лик; оба других навсегда отвернулись, как темная половина месяца от земли.
Мысль о том, что все движущееся должно быть заключено в круг, что он сам является частью великого закона, округляющего новые тела и сохраняющего их округлость, имеет для него нечто бесконечно утешительное в себе; он ясно сознает разницу между сатанинской эмблемой с беспокойно бегущими четырьмя человеческими ногами и спокойно стоящим вертикальным крестом.
Жива ли еще его дочь? Она должна быть старухой, едва ли на двадцать лет моложе его.
Спокойно он идет к замку; дорожка, усыпанная крупным песком, наряжена в одежду из падающих плодов и диких цветов, молодые березки стали суковатыми великанами в светлых плащах, черная груда развалин, поросшая серебристыми зонтичными цветами, покрывает вершину холма.
Со странным волнением бродит он среди этой кучи хлама: из прошлого восстает, сияя новым светом, старый, давно знакомый мир, обломки, находимые им то тут, то там среди обуглившихся балок, слагаются в одно целое; изогнутый бронзовый маятник волшебно воссоздает коричневые часы детских лет во вновь воскреснувшем настоящем, тысячи капель крови старых мук превращаются в блестящие красные крапинки в оперении феникса жизни.
Овечье стадо, согнанное безмолвными собаками в широкий серый четырехугольник, проходит вниз по лугу; он спрашивает пастуха об обитателях замка, тот бормочет что-то о проклятом месте и старухе, последней обитательнице пожарища – злобной ведьме с кровавой отметиной на лбу вроде Каина, живущей там внизу, в хижине угольщица – и затем поспешно уходит, продолжая ворчать.
Леонгард входит в капеллу, скрытую в густой чаще: дверь висит на петлях, лишь только золоченый аналой, покрытый плесенью, стоит на месте, окна потускнели, алтарь и иконы сгнили, крест на медной плите разъеден ярью, коричневый мох пробивается в щели.
Он проводит ногой по плите – и на блестящей полосе металла обнаруживается полустершаяся надпись: год и рядом слова – «Построено Яковом де Витриако».
Тонкие паутинные нити, связующие друг с другом земные вещи, распутываются перед сознанием Леонгарда: безразличное имя неизвестного архитектора, едва сохранившееся в его памяти, так часто читавшееся в юности и затем снова забывшееся – его старый, невидимый спутник на круговом пути, переодетый зовущим мастером: вот он лежит у его ног, превратившись в безразличное слово в тот самый час, когда его миссия окончилась и когда исполнилось тайное стремление души вернуться к исходной точке.
Мейстер Леонгард проводит остаток своей жизни отшельником среди дикой чащи бытия, носит власяницу, сшитую им из грубых одеял, найденных среди обгорелых развалин, устраивает очаг из необожженых кирпичей.
Фигуры людей, блуждающих иногда близ капеллы, кажутся ему безжизненными тенями и оживают лишь тогда, когда он вводит их образы в магический круг своего «я» и делает их бессмертными.
Формы бытия для него не что иное, как меняющиеся очертания облаков: они разнообразны – и в то же время, в сущности, лишь испарения.
Он поднимает свой взор над оснеженными вершинами деревьев.
Как и тогда, в ночь рождения его дочери, на южном краю неба горят рядом две большие звезды и смотрят на него.
Факелы мелькают в лесу.
Звенят косы.
Искаженные яростью лица мелькают среди древесных стволов, слышится заглушенный ропот голосов, сгорбленная старуха из хижины угольщика стоит снова перед капеллой, размахивает тощими руками, указывает на сатанинскую тень на снегу, манит суеверных крестьян, упорно глядит безумными глазами, похожими на две зеленоватые звезды, сквозь оконные стекла.
На ее лбу горит красная отметина.
Мейстер Леонгард не двигается с места, он знает, что эти люди хотят его убить, знает, что сатанинская тень, упавшая на снег, ничего не значащая и повинующаяся каждому движению его руки, является причиной ярости суеверной толпы, но он знает также, что то, что они хотят убить его тело – есть только тень, подобная всем прочим теням, безжизненный отблеск в мнимом царстве катящегося времени, и что тени тоже повинуются закону кругового движения.
Он знает, что старуха с отметиной – его дочь, носящая на себе черты его матери, и от нее придет гибель, дабы заключился великий круг.
Круговое странствование души через туманы рождений к смерти.