Майринк Густав
Кардинал Непеллус
Густав Майринк
Кардинал Напеллус
Мы знали о нем весьма немного: его звали Иероним Радшпиллер, он жил в течение долгих лет в полуразвалившемся замке, у владельца которого седого, ворчливого баска - оставшегося в живых слуги и наследника увядшего в тоске и одиночестве дворянского рода - он нанимал для себя одного целый этаж, обставив его дорогой старинной мебелью.
Это помещение представляло собою резкий фантастический контраст с лишенною дорог, окружающей замок чащей, в которой никогда не пела ни одна птица и все казалось бы безжизненным, если бы иногда, под яростным напором урагана, не стонали от ужаса полусгнившие, косматые тисовые деревья или же чернозеленое озеро, словно глядящее в небо око, не отражало в себе белые, бегущие мимо, облака.
Почти целые дни Иероним Радшпиллер проводил в лодке, опуская в тихие воды на длинных, шелковых нитях блестящее металлическое яйцо-лот для измерения глубины озера.
"Вероятно, он работает в каком-нибудь географическом обществе", -предполагали мы, когда, возвращаяесь вечером с уженья, проводили, собравшись вместе, еще несколько часов в библиотеке Радшпиллера, любезно предоставленной им в наше распоряжение.
"Сегодня я случайно услыхал от старухи, разносящей письма в горах, что его считают бывшим монахом - говорят, что в юности он бичевал себя до крови каждую ночь и что его руки и спина сплошь покрыты рубцами, - сказал господин Финк, вмешиваясь в разговор, когда обмен наших мыслей снова стал вращаться вокруг Иеронима Радшпиллера, - однако почему же сегодня его так долго нет? Ведь уже давно было одиннадцать часов".
"Теперь полнолуние, - сказал Джованни Брачческо и указал своей морщинистой рукой через открытое окно на полосу света, пересекавшую озеро, - мы легко можем увидеть его лодку, выглянув из окна".
Затем, спустя одно мгновение, мы услышали шаги, поднимавшиеся по лестнице; однако, то был лишь ботаник Ешквид, который, столь поздно возвратясь из своей экскурсии, теперь вошел к нам в комнату.
Он нес в руках растение, вышиной в человеческий рост, с цветами синевато-стального цвета.
"Это самый крупный экземпляр данной породы, какой когда-либо был найден; я бы никогда не поверил, что на таких высотах встречается ядовитый голубой лютик", - сказал он беззвучным голосом, сперва поклонившись нам, а затем самым тщательным образом положил растение на подоконник, стараясь не помять при этом ни одного листика.
"С ним обстоит дело так же, как с нами, - подумал я и ощутил, что в этот момент то же самое думали Бинк и Джованни Брачческо, - он беспокойно дрожит, как старик; ходит по земле, как человек, ищущий свою могилу и не находящий ее, и собирает растения, увядающие на следующий день - зачем? почему? Он не думает об этом. Он знает, что поступки его бесцельны, так же, как это мы знаем о себе самих, но его так же обессилило грустное сознание бесцельности всего совершаемого, великого и малого - так же, как оно обессиливало нас остальных в течение всей нашей жизни. Мы с юности походим на умирающих, - почувствовал я, - пальцы которых беспокойно блуждают по одеялу, не знающих, за что ухватиться, умирающих, которые видят смерть у себя в комнате и знают, что ей все равно - складываем ли мы молитвенно руки или же сжимаем кулаки".
"Куда вы поедете, когда сезон уженья здесь пройдет?" - спросил ботаник, еще раз осмотрев принесенное им растение и затем неторопливо подсаживаясь к нам за стол.
Финк провел рукою по седым волосам, поиграл, не глядя ни на кого, рыболовным крючком и с утомленным видом пожал плечами.
'Не знаю", - после паузы рассеяно ответил Джованни Брачческо, словно вопрос был обращен к нему.
Вероятно, целый час прошел в глубоком, тяжелом, как свинец, молчании, так что я слышал шум крови в моей голове.
Наконец, в дверях показалось бледное, безбородое лицо Радшпиллера.
Его лицо казалось старчески спокойным, как всегда; он налил стакан вина и выпил с нами, но вместе с ним вошло непривычное настроение, полное тайного возбуждения, вскоре передавшееся и нам.
Его глаза обыкновенно имели усталый, безучастный вид, и, словно у людей с больным спинным мозгом, зрачки их никогда не уменьшались и не увеличивались, по-видимому, не реагируя на свет - они походили, по уверению Финка, на серые, матового шелка, жилетные пуговицы с черной точкой посредине; сегодня же эти глаза, пылая лихорадочным огнем, блуждали по комнате, скользили по стенам и книжным полкам, не решаясь на чем-либо остановиться.
Джованни Брачческо выбрал тему для разговора и стал рассказывать об удивительных способах ловли старых, поросших мхом, гигантских сомов, которые живут в вечной тьме, в неизведанных озерных глубинах, никогда более не поднимаются к дневному свету и презирают все приманки, доставляемые природой - они охотятся только за самыми странными штуками, измышленными фантазией удильщика: за блестящей, как серебро, жестью в форме человеческих рук, которые, при дерганье уды, шевелятся в воде или же за летучими мышами из красного стекла с коварно скрытыми в их крыльях крючками.
Вероятно, Радшпиллер не слушал нашего разговора.
Я видел, что он мысленно блуждал где-то очень далеко.
Внезапно он вскочил, словно человек, таивший долгие годы какую-то опасную тайну и затем неожиданно, одним выкриком, в течение секунды раскрывающий ее: "Сегодня, наконец, мой лот достиг до дна".
Мы, ничего не понимая, уставились на него.
Я был настолько поражен странным, дрожащим звуком его слов, что потом лишь наполовину понял его объяснения относительно процесса измерения глубины: там, в бездне - на глубине нескольких тысяч саженей - существуют вечно крутящиеся водовороты, которые относят в сторону любой лот, не давая ему достигнуть дна, если только на помощь не придет особенно счастливый случай.
Затем снова из его уст, словно торжествующая ракета вырвалась фраза: "Это наибольшая глубина на земле, когда-либо измеренная человеческим инструментом", - и эти слова словно огнем были выжжены в моем сознании без всякой видимой причины. В них заключался какой-то призрачный, двойной смысл - как будто за говорившим стоял кто-то незримый и говорил мне его устами в скрытных символах.
Я не мог отвести взгляда от лица Радшпиллсра; оно вдруг стало таким призрачным и не настоящим! Закрыв на секунду глаза, я видел вокруг него синие огоньки - "словно огни св. Эльма, предвещающие смерть", - просилось мне на язык и я должен был насильственно сжимать губы, дабы не сказать этого громко.
Словно во сне мне припоминались книги, написанные Радшпиллером, прочитанные мною в часы досуга, заставлявшие меня изумляться его учености, исполненные жгучей ненависти к религии, вере, надежде и всему говорящему о библейском откровении.
Я смутно понимал, что это удар рикошетом, сбросивший его душу, после пламенных аскетических порывов исполненной мучений юности, из царства высших стремлений на землю - размах маятника судьбы, уносящий человека из света в тень.
Я насильственно вырвался из-под власти обессиливавшей меня полудремоты, овладевшей было моими чувствами, и начал прислушиваться к рассказу Радшпиллера, начало которого все еще звучало во мне словно далекий, непонятный шепот.
Он держал в руке медный лот, поворачивал его во все стороны, так что он блестел при свете лампы, словно драгоценная вещь, и при этом говорил следующее:
"Вы, в качестве страстного удильщика, говорите о захватывающем чувстве, когда по внезапному дерганию вашей лесы всего лишь в двести локтей длиной узнаете, что поймали большую рыбу, что вслед затем на поверхности покажется зеленое чудовище, запенив воду. Увеличьте это ощущение в тысячу раз и вы, быть может, поймете, что происходило со мною, когда этот кусок металла, наконец, возвестил мне, что я дошел до дна. Мне казалось, что я стучусь в ворота. Это окончание труда целых десятилетий...и, - прибавил он про себя тихим голосом с оттенком какого-то испуга: - что же - что я буду делать завтра?"
"Для науки имеет немалое значение измерение лотом наибольшей земной глубины", - заметил Ешквид.
"Для науки, для науки, - повторил Радшпиллер, находясь мысленно в отсутствии и обводя нас вопросительным взглядом: Какое мне дело до науки!" - вдруг вырвалось у него.
Затем он внезапно вскочил со стула.
Прошелся несколько раз по комнате.
"Для вас, профессор, как и для меня, наука - второстепенное дело, обратился он вдруг непосредственно к Ешквиду. Называйте вещи своими именами - наука для нас только повод делать что-либо безразличное само по себе; жизнь, ужасная, отвратительная жизнь иссушила нашу душу, украла наше внутреннейшее, драгоценное "я", и теперь, чтобы не кричать постоянно о нашем горе, мы гоняемся за детскими причудами - чтобы забыть об утраченном нами. Только чтобы забыть. Так не будем же лгать самим себе!"
Мы молчали.
"Но я полагаю, что в наших причудах есть иной смысл", - сказал он с какой-то внезапной и дикой тревогой. "Я постепенно, постепенно дошел до этого; тонкий инстинкт говорит мне, что каждый поступок, совершаемый нами, имеет двойной магический смысл. - Я знаю вполне точно, почему я занимался измерением глубины вод при помощи лота почти полжизни. Я знаю также, что это значит, когда я все-таки, все-таки дошел до дна, с помощью длинной тонкой нити, чрез все водовороты, вступил в связь с тем царством, куда не может более проникнуть ни один луч этого ненавистного солнца, находящего блаженство в том, чтобы дети его погибали от жажды. Сегодня произошло внешнее, бессодержательное происшествие, но человек, умеющий видеть и понимать, узнает по неясной тени на стене, кто встал пред лампой", - он зловеще усмехнулся, взглянув на меня: "Я хочу вам кратко сказать про внутреннее значение этого внешнего происшествия; я достиг того, чего искал - теперь я защищен от ядовитых укусов змей, веры и надежды, могущих жить лишь при свете; я познал это по толчку, ощущенному в сердце, когда сегодня осуществил мою волю и коснулся лотом озерного дна. Бессодержательное, внешнее происшествие явило свой тайный лик!"
"Разве вы пережили так много тяжелого в жизни - в то время - я хочу сказать в то время, когда были священником?" - спросил Финк, - "...Что теперь ваша душа изранена?" - прибавил он про себя тихим голосом.
Радшпиллер ничего не ответил, по-видимому, созерцая развертывающуюся перед ним картину; затем он снова сел к столу, начал неподвижно глядеть в окно на лунный свет и начал рассказывать, словно лунатик, почти не переводя дыхания: "Я никогда не был священником, но уже в юности темное, могучее влечение отвлекло меня от этого мира. Целыми часами я ощущал, как лик природы на моих глазах превращался в ухмыляющуюся дьявольскую рожу - горы, леса, воды и неба, даже мое собственное тело казались мне стенами неумолимо грозной тюрьмы. Вероятно ни один ребенок не испытал того, что ощущал я, когда тень проходившего мимо облака, затемнявшего солнце, падала на луч-уже тогда мною овладевал парализующий страх и мне казалось, что какая-то рука внезапно сорвала повязку с моих глаз - я глубоко заглядывал в таинственный мир, наполненный предсмертными муками крошечных живых существ, которые, скрываясь в тряпках и корнях, терзали друг друга в порыве немой ненависти.
Быть может, из-за тяжкой наследственности - отец мой умер, страдая религиозным помешательством - земля стала казаться мне вскоре обагренным кровью разбойничьим притоном.
Вся жизнь моя постепенно превратилась в постоянную пытку духовной жажды. Я не мог более спать, не мог думать; днем и ночью, без остановок, губы мои, кривясь и дрожа, механически повторяли молитвенную фразу: "Избавь нас от лукавого", пока наконец, я не терял сознания от охватившей меня слабости.
В моих родных долинах существует религиозная секта, называемая "Голубыми братьями", приверженцы которой, чувствуя приближение кончины, погребают друг друга заживо. Еще до сих пор цел их монастырь - над входом высеченный из камня герб: ядовитое растение с пятью голубыми лепестками, из которых верхний походит на монастырский капюшон - Aconitum napellus голубой лютик.
Я вступил в этот орден молодым человеком и покинул его почти стариком.
За монастырскими стенами расположен сад - там есть гряда, на которой летом цветут названные мною ядовитые растения, а монахи поливают их кровью из ран, полученных при бичевании. Каждый, вступая в орден, сажает такой цветок, который, словно при крещении, получает свое собственное христианское имя.
"Мой цветок носил имя Иеронима и питался моей кровью в то время, как я сам изнывал в долголетнем напрасном томлении по чуду, ожидая, что "Незримый Садовник" оросит корни моей жизни хотя бы одной каплей воды.
Символический смысл этого странного обряда крещения кровью заключается в том, что человек магическим образом должен посадить свою душу в райском саду и способствовать ее росту, поливая кровью желаний.
На могильном холме основателя этой аскетической секты, легендарного кардинала Напеллуса - как говорит легенда - в течение одной лунной ночи вырос голубой лютик вышиной в человеческий рост - весь покрытый цветами, а когда раскрыли гроб, то там тела не оказалось. Говорят, что святой превратился в растение, и от него, впервые появившегося на земле, произошли все остальные.
Когда осенью цветы увядали, мы собирали и ели их ядовитые семена, походившие на маленькие человеческие сердца - согласно тайному преданию "голубых братьев" они представляют собою "горчичное зерно" веры, про которое сказано, что владеющий им может переставлять горы.
Подобно тому, как их страшный яд изменяет сердце и повергает человека в состояние между жизнью и смертью, так струя веры должна была преобразить нашу кровь - стать чудотворной силой в промежутках между грызущей смертною тоской и экстатическим восторгом.
Но я проник лотом моего познания еще далее, еще глубже в эти удивительные притчи, я сделал еще один шаг и стал лицом к лицу с вопросом: Что станется с моей кровью, когда она, наконец, будет напоена ядом голубых цветов? И тогда ожили окружавшие меня вещи, даже придорожные камни кричали мне тысячами голосов: снова и снова, с приходом весны, ты будешь поливать ее, дабы возрастало вновь ядовитое растение, окрещенное твоим собственным именем.
В тот час я сорвал маску с питаемого мною вампира, и мною овладела непримиримая ненависть. Я вышел в сад и втоптал в землю растение, укравшее у меня имя, питавшееся моею кровью, так, что не было видно ни одного листка.
С тех пор мой путь был словно усеян чудесными происшествиями.
Еще в ту же самую ночь передо мною явилось видение: кардинал Напеллус, державший в руке, словно зажженную свечу, голубой лютик с пятилепестковыми цветами. Он походил лицом на труп -лишь в глазах сверкала неразрушимая жизнь.
Мне казалось, что я вижу свое собственное лицо - так велико было сходство; и с невольным страхом я ощупал его, словно человек с оторванною взрывом рукой, ощупывающий свою рану.
Затем я прокрался в трапезную и, в порыве дикой ненависти, взломал раку, в которой хранились останки святого, желая уничтожить их.
Но там я нашел только глобус, который стоит вон здесь в нише".
Радшпиллер встал, достал глобус, поставил его перед нами на стол и продолжил свой рассказ:
Я взял его с собою при моем бегстве из монастыря, желая затем разбить его и тем самым уничтожить единственную вещь, оставшуюся после основателя этой секты.
Но затем я рассудил, что выкажу больше презрения, если продам эту реликвию и подарю вырученные деньги гулящей девке. Так я и сделал при первой же возможности.
С тех пор прошло много лет, но я не терял ни единой минуты, все время разыскивая невидимые корни травы, из-за которой страдает человечество, стараясь вырвать их из моего сердца. Я сказал уже прежде, что с начала моего просветления на моем пути совершалось одно "чудо" за другим, но я остался тверд: никакой блуждающий огонек не мог более заманить меня в болото.
Когда я начал собирать старинные вещи - все, что вы видите в этой комнате, относится к тому времени - то мне попались также имевшие отношение к таинственным обрядам гностического происхождения и эпохе кализаров; даже кольцо с сапфиром вот на этом пальце - к моему удивлению, украшенное в качестве герба, голубым лютиком - эмблемою голубых монахов - оно попало мне случайно в руки, когда я рылся в коробе разносчика: я, однако, от этого не был взволнован ни на одно мгновенье. А когда, однажды, один из моих друзей прислал мне на дом в качестве подарка этот глобус - тот самый, который я похитил из монастыря и продал, реликвию кардинала Напеллуса - то я громко рассмеялся, узнав его, над детскими угрозами бестолковой судьбы.
Сюда, наверх ко мне, в ясный и чистый горный воздух не может более проникнуть яд веры и надежды, на этих высотах не может расцвести голубой лютик. На мне, в новом смысле, оправдалось изречение: "Кто хочет исследовать глубину, тот должен взойти на вершину".
Вот почему я никогда не схожу вниз, в долину. Я выздоровел; и если бы на меня обрушились чудеса всех ангельских миров, то я бы отбросил их от себя как презренный сор. Пусть лютик остается ядовитым лекарством для болеющих сердец и слабых в долинах - я буду жить здесь наверху и умру лицом к лицу с алмазно крепким закалом неизменных, необходимых велений природы, которые не в силах побороть никакие дьявольские чары. Я буду измерять моим лотом глубину, без цели, без желаний, радуясь словно дитя, довольствующееся игрою и еще не зараженное ложью о том, что жизнь будто бы имеет более глубокий смысл - буду измерять и измерять - а когда я добираюсь до дна, то в моей душе раздается торжествующий клич: везде я касаюсь земли - все той же земли - гордой земли, которая хладно отбрасывает в мировое пространство лицемерный свет солнца, земли, которая остается верна себе самой внутри и снаружи, как этот глобус, последнее жалкое наследие великого кардинала Напеллуса, остается глупым деревянным шаром извне и внутри.
И каждый раз пасть озера вещает мне: на земной коре вырастают, взлелеянные солнцем, отвратительные яды, но ее глубь - пропасти и бездны свободны от них и глубина чиста".
На лице Радшпиллера появились от возбуждения лихорадочно яркие пятна и его красочная речь стала прерываться; страшная ненависть прорвалась наружу. "Если бы я мог выразить пожелание", - он сжал кулаки, - "то сказал бы, что хочу измерить лотом землю до ее центра, чтобы иметь возможность воскликнуть: "Смотри, смотри - везде земля - земля и ничего больше!"
Мы изумленно поглядели друг на друга, так как он внезапно замолчал и затем подошел к окну.
Ботаник Ешквид вынул лупу, нагнулся над глобусом и громко сказал, желая рассеять тягостное впечатление, произведенное на нас последними остовами Радшпиллера: "Эта реликвия - подделка; она относится к нашему времени - пять частей света" - он указал на Америку - "ведь на глобусе они обозначены полностью".
Хотя эта фраза носила такой отрезвляющий и повседневный характер, но она все же не могла рассеять подавленного настроения, начавшего овладевать нами без всякой разумной причины и превращавшегося постепенно в чувство гнетущего страха.
Внезапно комнату наполнил сладкий, одуряющий запах крушины или волчьих ягод.
"Это принесло ветром из парка",-хотел я сказать, но Ешквид успел предупредить мою судорожную попытку сбросить давившую нас тяжесть. Он ткнул иглою в глобус и пробормотал нечто вроде того, что весьма странно видеть обозначенное на карте наше ничтожное само по себе озеро - тут голос Радшпиллера снова зазвучал у окна резким, насмешливым тоном: "Почему же теперь меня более не преследует - как было раньше - во сне и наяву - образ его высокопреосвященства, великого кардинала Напеллуса? В назарейском кодексе - книге гностических голубых монахов, написанной за двести лет до Христа - ведь стоит сведущее пророчество, обращенное к неофитам: "Кто будет поливать до конца мистическое растение своею кровью, того оно доведет до врат вечной жизни; но если само оно будет вырвано из земли, то кощунствующий увидит его лицом к лицу в образе смерти и дух его станет блуждать во тьме до прихода новой весны!" Куда же они девались - эти слова? Или они умерли? Я говорю вам - обетование тысячелетий разбилось об меня. Почему же он не приходит, тогда я мог ды плюнуть ему в лицо - этот кардинал Нап..." - внезапный хрип прервал последние слова Радшпиллера - он увидел голубой цветок, положенный вечером ботаником на подоконник, и пристально смотрел на него. Я хотел вскочить. Поспешить ему на помощь.
Меня остановило восклицание Джованни Брачческо.
Под иглою Ешкзида пожелтевшая пергаментная кора, покрывавшая глобус, отделилась, подобно тому, как падает кожа с переспелого плода, и перед нами лежал большой блестящий шар.
А внутри - это было чудесное произведение искусства, - стояла, попавшая туда неведомо каким способом, фигура кардинала в мантии и шляпе он держал в руке, словно зажженную свечу, пучок синевато-стальных пятилепестковых цветов.
Потрясенный ужасом, я едва мог взглянуть на Радшпиллера. С побелевшими губами, мертвенно бледным лицом, он стоял у стены - прямо, неподвижно, подобно статуэтке в стеклянном шаре - держал в руке ядовитый голубой цветок и пристально смотрел на кардинала.
Лишь блеск его глаз показывал, что он еще жив; мы же поняли, что дух его навеки погрузился в ночь безумия.
На следующее утро все мы - Ешквид, Финк, Джованни Брачческо и я разошлись в разные стороны - безмолвно, почти не прощаясь - последние, страшные часы этой ночи были слишком красноречивы для каждого из нас и связали наши языки. Я еще долго бесцельной одиноко бродил по земле, но более не встретился ни с кем из них.
Однажды, спустя много лет, судьба привела меня в ту местность: от замка остались только одни стены, но среди развалин под жгучим, ярким светом солнца росли в почти необозримом количестве, целыми кустами в человеческий рост, синеватостальные цветы голубого лютика.