И думается мне, что, как тот Голем оказался глиняным чурбаном в ту же секунду, как таинственные буквы жизни были вынуты из его рта, так и все эти люди должны мгновенно лишиться души, стоит только потушить в их мозгу – у одного какое-нибудь незначительное стремление, второстепенное желание, может быть, бессмысленную привычку, у другого – просто смутное ожидание чего-то совершенно неопределенного, неуловимого.
Какое неизменное испуганное страдание в этих созданиях!
Никогда не видно, чтоб они работали, эти люди, но тем не менее встают они рано, при первых проблесках утра, и, затаив дыхание, ждут – точно чуда, которое никогда не приходит.
И если уже случается, что кто-нибудь попадет в их владение, какой-нибудь безоружный, за счет которого они могли бы поживиться, их вдруг сковывает страх, загоняет их обратно по своим углам и тушит в них всякое намеренье.
Нет существа достаточно слабого, чтоб у них хватило мужества поработить его.
– Выродившиеся беззубые хищники, у которых отнята сила и оружие, – медленно произнес, взглянув на меня, Харусек.
Как он мог угадать, о чем я думаю?
Иногда человек так напрягает свои мысли, почувствовал я, что они в состоянии перескочить, как искра, из одного мозга в другой.
– Чем они могут жить! – сказал я через минуту.
– Жить?.. Чем!.. Среди них имеются миллионеры!
Я взглянул на Харусека. Что хотел он этим сказать!
Но студент молчал и смотрел на облака.
На секунду шум голосов под аркой смолк, и явственно слышался стук дождя.
Что хотел он этим сказать: «Есть среди них миллионеры!»?
Опять случилось так, точно Харусек угадал мои мысли.
Он указал на лоток возле нас, у которого вода коричнево-красными струями омывала ржавую железную рухлядь.
– Аарон Вассертрум! Он, к примеру – миллионер. Почти треть еврейского города принадлежит ему. Вы не знали этого, господин Пернат?
У меня захватило дыхание: «Аарон Вассертрум! Старьевщик Аарон Вассертрум – миллионер!»
– О, я знаю его хорошо, – раздраженно продолжал Харусек, как будто он только того и ждал, чтоб я спросил его, – я знал и его сына, доктора Вассори. Вы не слыхали о нем? О докторе Вассори, знаменитом окулисте? Еще в прошлом году весь город оживленно говорил о нем, как о великом ученом. Никто не знал тогда, что он переменил фамилию и прежде назывался Вассертрум. Он охотно разыгрывал ушедшего от мира человека науки, и когда однажды зашла речь о его происхождении, он скромно и взволнованно сказал, полусловами, что еще его отец происходил из гетто – что ему с самого начала приходилось пробиваться к свету со всевозможными огорчениями и невыразимыми заботами.
Да! С огорчениями и заботами.
Но с чьими огорчениями и заботами, и какими средствами, этого он не сказал. А я знаю, при чем тут гетто.
Харусек схватил мою руку и потряс ее сильно.
– Майстер Пернат, я едва сам постигаю, как я беден. Я должен ходить полунагой, оборванцем, как видите, а я студент-медик, я образованный человек.
Он приоткрыл пальто, и я с ужасом увидел, что на нем не было ни пиджака, ни рубахи: пальто у него было на голом теле.
– И таким нищим я был уже тогда, когда привел к гибели эту бестию, этого всемогущего, знаменитого доктора Вассори, и до сих пор еще никто не подозревает, что именно я, только я – настоящий виновник происшедшего.
В городе думают, что это некий доктор Савиоли обнаружил все его проделки и довел его до самоубийства.
Доктор Савиоли был только моим орудием, говорю я вам! Я сам создал план, собрал все материалы, достал улики и тихо, незаметно вытаскивал камень за камнем из строения доктора Вассори, довел его до такого состояния, что никакие деньги в мире, никакая хитрость гетто не могли уже предотвратить катастрофы, для которой нужен был только едва ощутимый толчок.
Знаете, так… так, как играют в шахматы.
Точно так, как играют в шахматы.
И никто не знает, что это был я!
Старьевщику Аарону Вассертруму часто не дает спать жуткая мысль, что кто-то, кого он не знает, кто всегда находится рядом с ним, но кого он не может поймать, что этот кто-то, кроме доктора Савиоли, должен был сыграть роль в этом деле.
Хотя Вассертрум один из тех людей, чьи глаза способны видеть сквозь стены, но он все же не представляет себе, что есть такие люди, которые в состоянии вычислить, как длинной, невидимой, отравленной иглой можно сквозь стены, минуя камни, минуя золото, минуя бриллианты, попасть прямо в скрытую жилу жизни.
Харусек хлопнул себя по лбу и дико засмеялся.
– Аарон Вассертрум узнает это скоро, как раз в тот день, когда он захочет отомстить доктору Савиоли. Как раз в тот самый день!
И эту шахматную партию я рассчитал до последнего хода. На этот раз будет гамбит королевского слона. Вплоть до горького конца нет ни одного хода, на который я не умел бы гибелью ответить.
Кто вступит со мною в подобный гамбит, тот, говорю вам, висит в воздухе, как беззащитная марионетка на нитке – на ниточке, которую я дергаю, – слышите, которую я дергаю, у которой нет никакой свободы воли.
Студент говорил, как в бреду, и я с ужасом смотрел на него.
– Что вам сделали Вассертрум и его сын, что вы так полны ненависти?
Харусек резко перебил.
– Оставьте это, спросите лучше, как доктор Вассори сломал себе шею. Или вы предпочитаете в другой раз поговорить об этом? Дождь проходит – не хотите ли вы пойти домой?
Он понизил голос, как человек, который вдруг успокоился. Я покачал головой.
– Вы слышали когда-нибудь, как теперь лечат катаракт? Нет? Я должен вам это пояснить, майстер Пернат, чтобы вы все хорошо поняли.
Слушайте: катаракт – это злокачественное заболевание глаза, которое приводит к слепоте, и есть только одно средство предотвратить несчастье – так называемая, иридоктомия: она состоит в том, что из радужной оболочки глаза вырезают клиновидный кусочек.
Неизбежное следствие этого – сильное помутнение зрения, которое остается на всю жизнь, но процесс потери зрения удается большей частью приостановить Однако, диагноз катаракта имеет свои особенности.
Вывают периоды, особенно в начале болезни, когда ясные симптомы как будто исчезают, и в таких случаях врач, если он даже не находит никаких признаков болезни, все же не может сказать определенно, что его предшественник, державшийся другого мнения, непременно ошибся.
Но если эту самую иридоктомию, которую можно одинаково проделать и над больным и над здоровым глазом, произвели, то уже нет никакой возможности твердо установить, был катаракт или нет.
Вот на этих и подобных обстоятельствах доктор Вассори построил свой гнусный план.
Бесконечное число раз, особенно у женщин, констатировал он катаракт там, где было самое безвредное ослабление зрения для того, чтобы произвести операцию, которая, не доставляя ему больших хлопот, приносила хорошие деньги.
Тут-то, наконец, имел он в руках совершенно беззащитных, тут-то для грабежа не требовалось даже и признака мужества.
Видите, майстер Пернат, здесь выродившийся хищник был поставлен в такие условия жизни, где без оружия и без усилий он мог терзать свою жертву.
Ничего не ставя на карту! Вы понимаете? Ничем не рискуя!
Путем целого ряда лживых сообщений в специальных журналах доктор Вассори мог создать себе славу выдающегося специалиста. Он знал, как пустить пыль в глаза даже своим коллегам, которые были слишком простодушны и благородны, чтобы распознать его.
Естественным следствием был поток пациентов, которые все искали у него помощи.
Стоило только прийти к нему кому-нибудь с ничтожным ослаблением зрения и дать осмотреть себя, как доктор Вассори с гнусной планомерностью брался за дело.
Сперва он устраивал обычный врачебный опрос, причем чтобы на всякий случай потом все было скрыто, искусно отмечал те ответы, которые говорили за катаракт.
Он осторожно зондировал, не был ли раньше кем-либо поставлен диагноз.
В разговоре он вскользь замечал, что получил из-за границы настойчивое приглашение важного научного характера и завтра же должен ехать.
При исследовании глаза электрическим светом, которое он потом предпринимал, он намеренно причинял больному как можно больше боли.
Все преднамеренно! Все преднамеренно!
Когда исследование кончалось, и пациент осторожно задавал обычный вопрос, есть ли основание опасаться чего-нибудь серьезного, доктор Вассори делал свой первый ход.
Он усажинал больного против себя, минуту молчал, потом размеренным и звучным голосом произносил:
«Слепота на оба глаза уже в самое ближайшее время совершенно неизбежна!»
Следовавшая за этим сцена бывала ужасна.
Часто люди падали в обморок, плакали, кричали, в диком отчаянии бросались на пол.
Потерять зрение, значит потерять все.
Затем снова наступал обычный момент, несчастная жертва обнимала колени доктора Вассори и, умоляя, спрашивала, неужели на Божьем свете нет никакого средства помочь. Тогда бестия делала второй ход и сама обращалась в того бога, который призван помочь.
Все, все в мире, майстер Пернат, игра в шахматы!
Немедленная операция, говорил задумчиво доктор Вассори, – единственное, что, вероятно, может спасти. И с диким, жадным тщеславием, которое вдруг на него находило, он разражался потоком красноречивых описаний разных случаев, из которых каждый имел изумительно много общего с настоящим – какое множество больных обязано ему одному сохранением зрения! И дальше в таком же роде.
Его опьяняло сознание, что его считают каким-то высшим существом, в руках которого находится счастье и горе людей.
Беспомощная жертва сидела с сердцем, полным жгучих вопросов, совершенно разбитая, в поту, и не решалась прервать его, страшась разгневать единственного, имеющего силу помочь.
И заявлением, что, к сожалению, он сможет приступить к операции только через несколько месяцев, когда он вернется из своей поездки, доктор Вассори кончал свою речь.
Надо надеяться – в таких случаях всегда надо надеяться на лучшее – будет еще и тогда не поздно, говорил он.
Конечно, больной вскакивал в ужасе, говорил, что он ни в коем случае не хочет ждать ни одного дня, со слезами умолял порекомендовать другого окулиста, который мог бы произвести подобную операцию.
Здесь наступал момент, когда доктор Вассори наносил решительный удар.
Он ходил в глубоком раздумье по комнате, досадливо морщил свой лоб и, наконец, сокрушенно заявлял, что обратиться к другому врачу значит непременно подвергнуть глаза вторичному освещению электрической лампой, а это из-за резкости лучей – пациент сам знает уже, как это болезненно – может подействовать роковым образом.
Другому врачу, не говоря уже о том, что большинство из них не имеет достаточного опыта в иридоктомии, придется прежде, чем приступить к хирургическому вмешательству, произвести новое исследование, но не иначе, как спустя некоторое время, чтобы дать оправиться нервам глаз.
Харусек сжал кулаки.
– Это мы называем в шахматной игре вынужденным ходом, милый майстер Пернат. – То, что дальше следует, опять вынужденный ход – один за другим.
Полуобезумев от отчаяния, пациент начинает заклинать доктора Вассори сжалиться вад ним, отложить поездку хотя бы на один день и лично сделать операцию. Ведь здесь идет речь больше, чем о близкой смерти. Ужасный, мучительный страх каждое мгновение сознавать, что должен ослепнуть – это ведь самое ужасное, что может быть на свете.
И чем больше изверг артачился и плакался, что отсрочка в его отъезде может принести ему неисчислимые убытки, тем большую сумму добровольно предлагал пациент.
Когда сумма казалась доктору Вассори достаточно высокой, он сдавался, и непременно в тот же день, раньше чем какой-нибудь случай мог бы расстроить его план, наносил обоим здоровым глазам несчастного непоправимый ущерб, вызывая постоянное чувство помутнения зрения, которое должно было обратить жизнь в непрерывную муку. Следы же преступления были раз и навсегда заметены.
Подобными операциями над здоровыми глазами доктор Вассори не только увеличивал свою славу выдающегося врача, умеющего приостановить грозящую слепоту, но одновременно удовлетворял свою безмерную страсть к деньгам и ублажал честолюбие, когда недогадливые, пострадавшие телом и деньгами, жертвы смотрели на него, как на благодетеля, и называли спасителем.
Только человек, который всеми корнями всосался в гетто, в его бесчисленные, невидимые, но необоримые источники, который с детства выучился караулить как паук, который знал в городе каждого, разгадывал до подробностей все взаимоотношения, материальное положение окружающих, только такой – полуясновидящий, как можно было его назвать, мог из года в год совершать такие гнусности.
И не будь я, он до сих пор практиковал бы свое ремесло, практиковал бы до глубокой старости, чтобы, наконец, маститым патриархом в кругу близких, окруженным великими почестями – блестящий пример для грядущих поколений – наслаждаться вечером жизни, пока, наконец, и его не взяла бы кондрашка.
Но я тоже вырос в гетто, кровь моя тоже пропитана атмосферой адской хитрости; вот почему я смог поставить ему западню, невидимо подготовить ему гибель, подобно молнии, ударившей с ясного неба.
Доктор Савиоли, молодой немецкий врач, приобрел славу разоблачителя – я его подсунул, подбирал улику к улике, пока прокурор не наложил свою руку на доктора Вассори.
Но тут бестия прибегла к самоубийству! Да будет благословен этот час!
Точно мой двойник стоял возле него и водил его рукой – он лишил себя жизни при помощи того пузырька амилнитрита, который я нарочно при случае оставил в его кабинете, когда я принудил его поставить и мне фальшивый диагноз катаракта – оставил нарочно, с пламенным желанием, чтоб именно этот амилнитрит нанес ему последний удар.
В городе говорили, что с ним случился удар.
Амилнитрит при вдыхании убивает, как удар. Однако, долго такой слух не держался.
Харусек вдруг посмотрел вокруг бессмысленно, как будто потерявшись в разрешении глубочайшей проблемы, затем двинул плечом в ту сторону, где находился лоток Аарона Вассертрума.
– Теперь он один, – прошептал он, – совершенно один со своей страстью и – и – и – со своею восковой куклой!
Сердце билось во мне лихорадочно.
С испугом я взглянул на Харусека.
Он сошел с ума? Это должно быть бред заставляет его выдумывать такие вещи.
Безусловно, безусловно! Он все это выдумал, все это ему приснилось.
Не может быть, чтоб были правдой эти ужасы, рассказанные им про окулиста. У него чахотка, и в мозгу у него призраки смерти.
Я хотел успокоить его несколькими шутливыми словами, сообщить его мыслям более дружественное направление.
Но не успел я подобрать слово, в голове моей, как молния, мелькнуло лицо Вассертрума с рассеченной верхней губой, заглянувшее тогда круглыми рыбьими глазами в мою комнату через поднятую дверь.
Доктор Савиоли! Доктор Савиоли? Да, да, это было имя молодого господина, сообщенное мне шепотом марионеточным актером Цваком, имя того самого богатого жильца, который снял у него ателье.
«Доктор Савиоли!» Точно криком раздалось это у меня внутри.
Целый ряд туманных картин пронесся через мою душу, с ужасными предположениями, овладевшими мною.
Я хотел спросить Харусека, в ужасе рассказать ему немедленно то, что я тогда пережил, но им овладел жестокий приступ кашля, едва не сбросивший его с ног. Я мог только наблюдать, как он, с трудом, держась рукой за стену, скрылся в дожде, кивнув мне головой небрежно, на прощание.
Да, да, он прав, он не бредил, почувствовал я; непостижимый дух греха бродит по этим улицам днем и ночью и ищет воплощения.
Он висит в воздухе, но мы не видим его. Он вдруг внедряется в какую-нибудь человеческую душу – мы и не знаем этого – то тут, то там – и прежде, чем мы можем опомниться, он уже теряет форму, и все исчезает.
И только смутные вести о каком-нибудь ужасном происшествии доходят до нас.
В одно мгновение я постиг эти загадочные существа, жившие вокруг меня, в их сокровенной сущности: они безвольно несутся сквозь бытие, оживляемые невидимым магнитным потоком – совсем так, как недавно проплыл в грязном дождевом потоке подвенечный букет.
У меня было такое чувство, будто все дома смотрели на меня своими предательскими лицами, исполненными беспредметной злобы. Ворота – раскрытые черные пасти, из которых вырваны языки, горла, которые ежесекундно могут испустить пронзительный крик, такой прои+зительный и враждебный, что ужас проникнет до мозга костей.
Что же, в конце концов, сказал студент о старьевщике? Я шепотом повторил его слова: «Аарон Вассертрум теперь один со своей страстью и – со своей восковой куклой».
Что подразумевает он под восковой куклой?
Это должно быть какое-нибудь иносказание, успокаивал я себя, одна из тех болезненных метафор, которыми он обычно огорошивает, которых никто не понимает, но которые, неожиданно потом воскресая, могут испугать человека, как предмет очень необычной формы, если на него внезапно упадет поток яркого света.
Я глубоко вздохнул, чтобы успокоить себя и стряхнуть с себя то ужасное впечатление, которое произвел на меня рассказ Харусека.
Я стал всматриваться пристальнее в людей, стоявших рядом со мной в воротах. Рядом со мной стоял теперь толстый старик. Тот самый, который прежде так отвратительно смеялся.
На нем был черный сюртук и перчатки, он пристально смотрел выпученными глазами под арку ворот противолежащего дома.
Его гладко выбритое широкое лицо с вульгарными чертами тряслось от волнения.
Я невольно следил за его взглядом и заметил, что он как заколдованный, остановился на Розине, с обычной улыбкой на губах стоящей по ту сторону улицы.
Старик старался подать ей знак, и я видел, что она заметила это, но притворялась, что не понимает.
Наконец старик больше не выдержал; он на цыпочках перешел на ту сторону, как большой черный резиновый мяч, с забавной эластичностью походки.
Его, по-видимому, здесь знали, потому что с разных сторон я услышал замечания, относившиеся к нему. Сзади меня какой-то босяк, с красным вязаным платком на шее, в синей военной фуражке, с виргинией за ухом, оскалив зубы, сделал гримасу, смысла которой я не уразумел.
Я понял только, что в еврейском квартале старика называли «масоном»; на здешнем языке этим прозвищем награждали тех, кто связывался с девочками-подростками и в силу интимных отношений с полицией был свободен от каких бы то ни было взысканий.
Лица Розины и старика исчезли в темноте двора.
V. Пунш
Мы открыли окно, чтобы рассеялся табачный дым из моей комнатки.
Холодный ночной ветер ворвался в комнату, захватил висящее пальто и привел его в движение.
– Почтенный головной убор Прокопа хочет улететь, – сказал Цвак, указывая на большую шляпу музыканта, широкие поля которой колыхались, как черные крылья.
Иосуа Прокоп весело подмигнул.
– Он хочет – сказал Прокоп, – он хочет, вероятно…
– Он хочет к Лойзичек на танцы, – вставил слово Фрисландер.
Прокоп рассмеялся и начал рукой отбивать такт к шуму зимнего ветра над крышей.
Затем он взял мою старую разбитую гитару со стены и, делая вид, что перебирает ее порванные струны, запел визгливым фальцетом прекрасную песенку на воровском жаргоне:
An Beid-el von Eisen recht alt
An Stran-zen net gar a so kalt
Messining, a Raucherl und Rohn
Und immerrz nur putz-en…
– Как он ловко овладел языком негодяев, – громко засмеялся Фрисландер и затем подхватил:
Und stok-en sich Aufzug und Pfiff
Und schmahern an eisernes G'sueff iuch, —
Und Handschuhkren, Harom net san…
– Эту забавную песенку распевает гнусавым голосом у Лойзичек каждый вечер помешанный Нафталий Шафранек в зеленых очках, а нарумяненная кукла играет на гармонике, визгливо подбрасывая ему слова, – объяснил мне Цвак. – Вы должны как-нибудь разок сходить с нами в тот кабачок, майстер Пернат. Может быть, погодя, вот как покончим с пуншем, – что скажете? В честь вашего сегодняшнего дня рождения.
– Да, да, пойдемте потом с нами, – подхватил Прокоп и захлопнул окно. – Есть на что посмотреть.
Затем мы принялись за горячий пунш и погрузились в размышления.
Фрисландер вытачивал марионетку.
– Вы нас совершенно отрезали от внешнего мира, Иосуа, – нарушил молчание Цвак, – с тех пор, как вы закрыли окно, никто не произнес ни слова.
– Я думал о том, как раньше колыхалось пальто. Так странно, когда ветер играет безжизненными вещами, – быстро ответил Прокоп, как бы со своей стороны извиняясь за молчание. – Так необычно смотрят мертвые предметы, когда они вдруг начинают шевелиться. Разве нет?.. Однажды я видел, как на пустынной площади большие обрывки бумаги в диком остервенении кружились и гнали друг друга, точно сражаясь, тогда как я не чувствовал никакого ветра, будучи прикрыт домом. Через мгновение они как будто успокоились, но вдруг опять напало на них неистовое oжесточение, и они опять погнались в бессмысленной ярости, – забились все вместе за поворотом улицы, чтобы снова исступленно оторваться друг от друга и исчезнуть, наконец, за углом.
Только один толстый газетный лист не мог следовать за ними, он остался на мостовой, бился в неистовстве, задыхаясь и ловя воздух.
Смутное подозрение явилось тогда у меня: что, если мы, живые существа, являемся чем-то очень похожим на эти бумажные обрывки? Разве не может быть, что невидимый, непостижимый «ветер» бросает и нас то туда, то сюда, определяя наши поступки, тогда как мы, в нашем простодушии, полагаем, что мы действуем по своей свободной воле?
Что если жизнь в нас не что иное, как таинственный вихрь?! Тот самый ветер, о котором говорится в Библии: знаешь ли ты, откуда он приходит и куда он стремится?.. Разве не снится нам порою, что мы погружаемся в глубокую воду и ловим там серебряных рыбок – в действительности же всего только холодный ветерок дохнул нам на руку?
– Прокоп, вы говорите словами Перната. Что это с вами? – сказал Цвак и недоверчиво посмотрел на музыканта.
– Это история с книгой «Ibbur» так его настроила. Ее только что рассказывали (жаль, что вы так поздно пришли и не слышали ее), – сказал Фрисландер.
– История с книгой?
– Собственно, про человека, который принес книгу и имел странный вид. Пернат не знает, ни как этого человека зовут, ни где он живет, ни чего он хочет; и хотя вид у него был необычайный, его никак нельзя описать.
Цвак насторожился.
– Это чрезвычайно интересно, – сказал он после некоторой паузы. – Незнакомец – без бороды и с косыми глазами?
– Кажется, – ответил я, – то-есть, собственно я… я… в этом уверен. Вы его знаете?
Марионеточный актер покачал головой:
– Он только напоминает мне Голема.
Художник Фрисландер опустил свой резец.
– Голема? Я уже так много слышал о нем. Вы знаете что-нибудь о Големе, Цвак?
– Кто может сказать, что он что-нибудь знает о Големе, – ответил Цвак, пожав плечами. – Он живет в легенде, пока на улице не начинаются события, которые снова делают его живым. Уже давно все говорят о нем, и слухи разрастаются в нечто грандиозное. Они становятся до такой степени преувеличенными и раздутыми, что в конце концов, гибнут от собственной неправдоподобности. Начало истории восходит, говорят, к ХVII веку. Пользуясь утерянными теперь указаниями каббалы, один раввин сделал искусственного человека, так называемого Голема, чтобы тот помогал ему звонить в синагогальные колокола и исполнял всякую черную работу.
Однако настоящего человека из него не получилось, только смутная, полусознательная жизнь тлела в нем. Да и то говорят, только днем и поскольку у него во рту торчала магическая записочка втиснутая в зубы, эта записочка стягивала к нему свободные таинственные силы вселенной.
И когда однажды перед вечерней молитвой раввин забыл вынуть у Голема изо рта талисман, тот впал в бешенство, бросился по темным улицам, уничтожая все на пути.
Пока раввин не кинулся вслед за ним и не вырвал талисмана.
Тогда создание это упало бездыханным. От него не осталось ничего, кроме небольшого глиняного чурбана, который и теперь еще показывают в Старой синагоге.
– Этот же раввин был однажды приглашен к императору во дворец, чтобы вызвать видения умерших, – вставил Прокоп. – Современные исследователи утверждают, что он пользовался для этого волшебным фонарем.
– Разумеется, нет такого нелепого объяснения, которое не находило бы одобрения у современных ученых, – невозмутимо продолжал Цвак. – Волшебный фонарь! Как будто император Рудольф, увлекавшийся всю жизнь подобными вещами, не заметил бы с первого взгляда такого грубого обмана. Я, разумеется, не знаю, на чем покоится легенда о Големе, но я совершенно уверен в том, что какое-то существо, которое не может умереть, живет в этой части города и связано с ней. Из поколения в поколение жили здесь мои предки, и вряд ли у кого-либо хранится и в мозгах, и в унаследованиных воспоминаниях, столько периодических воскресений Голема, сколько у меня.
Цвак внезапно смолк, и все почувствовали, как его мысль погружается в прошлое.
Он сидел у стола, подперев голову и при свете лампы его розовые, совсем молодые щеки странно дисгармонировали с его седыми волосами, и я невольно сравнивал его черты с маскообразными лицами марионеток, которые он так часто показывал нам.
Странно, как этот старик походил на них всех.
То же выражение и те же черты лица.
Есть на свете предметы, подумал я, которые не могут обойтись друг без друга. Передо мною проносится простая судьба Цвака, и мне кажется загадочным и чудовищным, что такой человек, как он, получивший лучшее воспитание, чем его предки, имевший перед собой карьеру актера, вдруг вернулся назад к плохонькому марионеточному ящику. И вот снова он таскается по ярмаркам и заставляет тех же кукол, которые доставляли скудное пропитание его предкам, выделывать жесты и показывать мертвые сцены.
Он не может расстаться с ними, подумал я, они живут его жизнью, и когда он был вдали от них, они превратились в его мысли, поселились в его мозгу, не давали ему ни отдыха, ни покоя, пока он не вернулся к ним опять. Поэтому он так любовно обращается с ними теперь и одевает их в блестящую мишуру.
– Не расскажете ли вы нам еще что-нибудь, Цвак? – попросил Прокоп старика, вопросительно посмотрев на Фрисландера и на меня, желаем ли мы того же.
– Я не знаю, с чего начать, – задумчиво сказал старик. – Историю о Големе нелегко передать. Это как Пернат говорил: знает точно, каков был незнакомец, но все же не может его описать. Приблизительно каждые тридцать три года на наших улицах повторяется событие, которое не имеет в себе ничего особенно волнующего, но которое все же распространяет ужас, не находящий ни оправдания, ни объяснения.
Неизменно каждый раз совершенно чужой человек, безбородый, с желтым лицом монгольского типа, в старинной выцветшей одежде, идет по направлению от Старосинагогальной улицы – равномерной и странно прерывистой походкой, как будто он каждую секунду готов упасть – идет по еврейскому кварталу и вдруг – становится невидим.
Обычно он сворачивает в какой-нибудь переулок и исчезает.
Одни говорят, что он описывает круг и возвращается к тому месту, откуда вышел: к одному старенькому дому возле синагоги.
Другие с перепуга утверждают, что видели его идущим из-за угла. Он совершенно ясно шел им навстречу, и тем не менее становился все меньше и меньше, и, наконец, совершенно исчезал, как исчезают люди, теряясь вдали.
Шестьдесят шесть лет тому назад впечатление, вызванное им, было, по-видимому, особенно глубоко, потому что помню – я был тогда еще совсем мальчиком, – как сверху до низу обыскали тогда здание на Старосинагогальной улице.
И было твердо установлено, что в этом доме действительно существует комната с решетчатыми окнами, без всякого выхода.
На всех окнах повесили белье, чтобы сделать это очевидным с улицы. Этим все дело и было обнаружено.
Так как пробраться в нее было никак нельзя, один человек спустился по веревке с крыши, чтобы заглянуть туда. Однако, едва он достиг окна, канат оборвался, и несчастный, упав, разбился о мостовую. И когда впоследствии повторили попытку, то мнения об этом окне так разошлись, что о нем перестали говорить.
Я лично встретил Голема первый раз в жизни приблизительно тридцать три года тому назад.
Он встретился мне под воротами, и мы почти коснулись друг друга.
Я и теперь еще не могу постичь, что произошло тогда со мной. Ведь не несет же в себе человек постоянно, изо дня в день, ожидание встретиться с Големом.
Но в тот момент, прежде чем я мог заметить его, что-то во мне явственно вскрикнуло: Голем! И в то же мгновение кто-то мелькнул из темноты ворот и прошел мимо меня. Спустя секунду меня окружила толпа бледных возбужденных лиц, которые осыпали меня вопросами, не видал ли я его.
И когда я им отвечал, я чувствовал, что мой язык освобождается от какого-то оцепенения, которого раньше я не ощущал.
Я был форменным образом поражен тем, что могу двигаться, и для меня стало совершенно ясно, что хотя бы самый короткий промежуток времени – на момент одного удара сердца – я находился в столбняке.
Обо всем этом я впоследствии много и долго думал, и кажется мне, я подойду всего ближе к истине, если скажу: в жизни каждого поколения через еврейский квартал с быстротой молнии проходит однажды психическая эпидемия, устремляет души к какой-то непостижимой цели, создает мираж, облик какого-то своеобразного существа, которое жило здесь много сотен лет тому назад и теперь стремится к новому воплощению.