«…дал ему тысячу флоринов и обещал ему еще две тысячи, если он немедленно пойдет со мной в полицию и скажет, что он нашел эти часы у брата после его ареста и продал их.
Это может произойти только тогда, когда это письмо уже будет у Венцеля на пути к вам.
Но будьте уверены, что это произойдет. Еще сегодня. Я ручаюсь вам в этом.
Я не сомневаюсь ни минуты, что убийство совершил Лойза, и что часы эти – Цоттмана.
Если же тут что-нибудь и не так, то и тогда Яромир знает, что ему делать. Во всяком случае, он признает, что эти самые часы найдены у вас. Итак: ждите и не сомневайтесь. День вашего освобождения, вероятно, уже не далек.
Не знаю.
Скорее скажу: не думаю, оттого что я быстро иду к концу и должен быть настороже, чтобы последний час не застал меня врасплох.
Не удивляйтесь, что я говорю так. Я никогда не говорил с вами на эти темы, и когда вы однажды упомянули о Каббале, я замял разговор, но… я знаю то, что знаю.
Может быть, вы понимаете, что я говорю, а если нет, то прошу вас, вычеркните из памяти то, что я сказал… Однажды в моем безумии мне показалось, что я вижу знак на вашей груди… Возможно, что я грезил наяву. Допустите это, как факт, если вам не верится, что у меня были особые откровения, чуть ли ни с самого детства. Они вели меня странным путем… Эти откровения не совпадают с тем, чему нас учит медицина, а может быть, и медицина сама тут, слава Богу, ничего не знает, и будем надеяться, никогда не узнает…
Но я не давал дурачить себя науке: ведь высочайшая цель ее устроить на земле «пассажирский зал», который лучше всего разрушить.
Но довольно об этом.
Я лучше расскажу вам о последних событиях.
В конце апреля Вассертрум сделался доступным моему внушению.
Я это заключал из того, что он начал постоянно жестикулировать на улице и вслух разговаривал с самим собой.
Это верный признак того, что в человеке мысли принимают бурный характер и могут совершенно им овладеть.
Затем он купил записную книжку и начал делать заметки.
Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта.
Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его.
К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он слышал от меня в вашей комнате.
Внушение мое имело троякое действие.
Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это.
Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они чувствуют себя пойманными.
С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него больше глаз.
Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла произойти каждую минуту.
Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки, вынимаемой из склянки с ядом.
Еще только час, и дело моей жизни совершено.
Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником.
Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это описывать.
Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита – отдельные предметы в лавке были запачканы ею, – мне показалось, что его душа ускользнула от меня.
Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт, – что не одно и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной… если бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы выполнена… Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти.
Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и за гробом, и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить, как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней…
С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить.
Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать, пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот нашей души.
На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня единственным наследником.
Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху, какую-нибудь поддержку.
Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть из них достанется вам.
Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То, что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью – только теперь я имею возможность подтвердить это документально.
Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами «батальона», которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател и получил доступ к «высшему обществу» в Праге.
Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен проделать в предотвращении общественного соблазна.
Так-то. Вот и все.
А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда вашего преданного и благодарного Иннокентия Харусека».
Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук.
Я не мог радоваться предстоящему освобождению.
Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку!
Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет.
Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его плечи чахоточного, высокий благородный лоб.
Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь.
Я еще раз перечел письмо.
Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он, в самом деле?
Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной.
Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель, как Мириам, как я сам, – человеком, которым владела его собственная душа. Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир какой-то девственной земли.
Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех, что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные ими заповеди неведомого мифического пророка?
Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал о каком бы то ни было воздаянии здесь или там.
То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом глубоком значении этого слона?
«Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная натура», – я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы, подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз прекрасней и благородней полезного порея.
Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули.
Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от письма.
Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле.
Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку.
Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во дворе. Там было легче всего кому-нибудь из «батальона» сунуть мне что-нибудь.
Тихий голос прервал мои размышления.
– Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя – Ляпондер… Амадеус Ляпондер.
Я обернулся.
Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме, только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне.
Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые, блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух отсутствовал в них.
Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться; однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице поднятые вверх уголки тонких губ.
Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями.
– Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер – повторял я про себя.
ХVIII. Луна
– Были вы уже на допросе? – спросил я, спустя некоторое время.
– Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас здесь, – любезно ответил Ляпондер.
«Бедняжка», – подумал я, – «Он не знает, что предстоит человеку, находящемуся под следствием».
Я хотел постепенно подготовить его:
– Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к терпеливому сидению.
Его лицо сделалось любезным.
Пауза.
– Долго продолжался допрос, господин Ляпондер?
Он рассеянно улыбнулся.
– Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать протокол.
– Вы подписали, что сознаетесь? – вырвалось у меня.
– Конечно.
Он сказал это так, как будто это само собой разумелось.
Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде.
– А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью, – я невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание, – Желаю вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете на свободе.
– Как знать? – спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то загадочно.
– Вы не думаете? – улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал головой.
– Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите, господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны – только участие заставляет меня задать вам этот вопрос.
Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес:
– Изнасилование и убийство.
Точно меня ударили обухом по голове.
Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно изменившееся мое отношение к нему.
Мы не произнесли больше ни слова и молча смотрели перед собою.
Когда, с наступлением темноты, я расположился на своей наре, он немедленно последовал моему примеру: разделся, заботливо повесил свой костюм на гвоздь, лег и, как видно было по его ровному, глубокому дыханию, тотчас же крепко уснул.
Я всю ночь не мог успокоиться.
Сознание, что такое чудовище находится рядом со мной, что я должен дышать одним воздухом с ним, действовало на меня так волнующе и ужасающе, что впечатления дня, письмо Харусека, все недавние переживания отошли куда-то глубоко внутрь.
Я лег так, чтоб все время иметь убийцу перед глазами, потому, что я не вынес бы сознания, что он где-то за моей спиной.
Камера была неярко освещена луной, и я мог видеть, как неподвижно, почти в оцепенении, лежал Ляпондер.
Его черты напоминали собой труп, полуоткрытый рот усиливал это сходство.
В течение нескольких часов он не шевелился.
Только уже далеко за полночь, когда тонкий лунный луч упал на его лицо, по нему пробежало легкое беспокойство, и он беззвучно зашевелил губами, как человек, говорящий во сне. Казалось, он повторял все одно и то же слово – может быть, короткую фразу, как будто: «Оставь меня! Оставь! Оставь!»
Следующие несколько дней я не обращал на него внимания, он тоже не нарушал своего молчания.
Его отношение ко мне оставалось по-прежнему предупредительным. Когда я ходил взад и вперед по камере, он любезно оглядывался и отодвигал ноги, чтобы не мешать моей прогулке.
Я начал упрекать себя за свою суровость, но при всем желании не мог избавиться от отвращения к нему.
Как я ни надеялся, что смогу привыкнуть к его соседству, ничего не выходило.
Даже по ночам я не спал. Мне едва удавалось заснуть на четверть часа.
Каждый вечер повторялась одна и та же сцена: он почтительно ждал, чтоб я улегся, затем снимал костюм, тщательно разглаживал его, вешал на гвоздь и т. д., и т. д.
Однажды ночью, около двух часов, я стоял, одолеваемый сонливостью, у окна, смотрел на полную луну, лучи которой расплывались сияющим маслом на медном лике башенного циферблата. Я думал с грустью о Мириам.
Тут вдруг услышал я ее тихий голос за собой.
Сонливость мгновенно исчезла, – я обернулся и стал прислушиваться.
Прошла минута.
Я уже готов был думать, что мне померещилось, как вдруг это повторилось снова.
Я не мог ясно разобрать слов, но слышал как будто:
«Спроси. Спроси».
Это был безусловно голос Мириам.
Качаясь всем телом от волнения, я тихонько слез и подошел к постели Ляпондера.
Все лицо его было освещено луной, – и я мог ясно различить, что при открытых веках виднелись только белки глаз.
По неподвижности мускулов лица я заключил, что он крепко спит.
Только губы все время шевелились.
И мало-помалу я разобрал слова, исходившие из его уст:
«Спроси. Спроси».
Была полная иллюзия голоса Мириам.
– Мириам? Мириам? – невольно вскрикнул я, но тотчас же понизил голос, чтоб не разбудить спавшего.
Я подождал, пока лицо его не застыло вновь, и шепотом повторил:
«Мириам? Мириам?»
Его уста принесли едва слышно, но совершенно отчетливо:
«Да».
Я приложил ухо к его губам.
Через секунду я слышал шепот Мириам – голос ее был столь явственен, что у меня по коже пробежал мороз.
Я так жадно вслушивался в ее слова, что улавливал только их общий смысл. Она говорила о любви ко мне, о несказанном счастье, что мы, наконец, встретились – и никогда больше не расстанемся, быстро, без пауз, как человек, который боится, что его прервут и хочет использовать каждую секунду.
Затем голос стал прерываться – на время совсем замер.
– Мириам? – спросил я, дрожа от тревоги и затаив дыхание. – Мириам, ты умерла?
Долго не было ответа.
Затем прозвучало, едва разборчиво:
«Нет… Живу… Сплю…»
Больше ничего.
Я вслушивался, вслушивался.
Напрасно.
Больше ничего.
От волнения и дрожи я должен был опереться о постель, чтобы не упасть на Ляпондера.
Иллюзия была настолько полной, что минутами я видел перед собою лежащую Мириам, и я должен был собрать все свои силы, чтобы не прижаться поцелуем к губам убийцы.
«Энох! Энох!» – вдруг услышал я его лепет, потом все ясней и отчетливей: «Энох! Энох!»
Я тотчас узнал голос Гиллеля.
«Это ты, Гиллель?»
Нет ответа.
Мне вспомнилось, я когда-то читал, что спящего можно побудить к разговору вопросами не в ухо, а к нервному разветвлению брюшной полости.
Я так и сделал:
– Гиллель?
– Да, я слышу тебя.
– Мириам здорова? Ты знаешь все? – торопился я спрашивать.
– Да. Я знаю все. Знал давно. Не тревожься, Энох, будь спокоен.
– Ты можешь простить меня, Гиллель?
– Я сказал ведь тебе: будь спокоен.
– Мы скоро увидимся? – я дрожал от мысли, что не пойму ответа. Уже последнюю фразу едва можно было разобрать.
– Надеюсь. Подожду… тебя… если смогу… я должен… в страну…
– Куда? В какую страну? – я почти налег на Ляпондера. – В какую страну? В какую страну?
– В страну… Гад… к юг… Палестины.
Голос замер.
Сотни вопросов беспорядочно толпились у меня в голове: почему он называет меня Энох?.. Цвак, Яромир, часы, Фрисландер, Ангелина – Харусек.
– Прощайте и вспоминайте иногда, – вдруг снова громко и отчетливо признесли уста убийцы, на этот раз голосом Харусека, но так, как будто я сам сказал это.
Я вспомнил: это была дословно заключительная фраза из письма Харусека.
Лицо Ляпондера лежало уже в темноте. Лунный свет падал на кончик соломенного мешка. Через четверть часа он совсем покинет камеру.
Я задавал один вопрос за другим, но ответа уже не получал.
Убийца лежал неподвижно, как труп, его веки были закрыты.
Я жестоко упрекал себя в том, что все время видел в Ляпондере только убийцу и не замечал человека.
Теперь было ясно, что он лунатик – существо, которое находится под действием лунного света.
Возможно, что и убийство он совершил в каком-нибудь сумеречном состоянии сознания. Даже наверное…
Теперь, когда стало рассветать, оцепенение сошло с его лица и уступило место выражению блаженного спокойствия.
«Так спокойно спать не может человек, на совести которого убийство», – подумал я.
Я не мог дождаться его пробуждения.
Знал ли он хотя бы о том, что произошло?
Наконец, он открыл глаза, встретил мой взгляд и отвел свой.
Я подошел к нему, схватил за руку.
– Простите меня, господин Ляпондер, что я был так нелюбезен с вами все время. Было так необычно, что…
– Не сомневайтесь: я отлично понимаю, – живо перебил он меня, – что должно быть омерзительно находиться рядом с убийцей.
– Не говорите больше об этом, – просил я. – Я сегодня ночью столько пережил, что не могу отделаться от мысли, что вы, может быть… – я искал подходящего слова.
– Вы считаете меня больным? – вырвалось у него.
Я подтвердил.
– Мне кажется, я должен сделать такой вывод из некоторых данных. Я… я… можно вам прямо поставить вопрос, господин Ляпондер?
– Пожалуйста.
– Это звучит несколько странно, но… вы можете мне сказать, что вам снилось сегодня?
Он с улыбкой покачал головой.
– Мне никогда ничего не снится.
– Но вы говорили во сне.
Он удивленно взглянул на меня. Подумал минуту. Потом твердо сказал:
– Это могло быть только, если вы меня о чем-нибудь спрашивали. – Я подтвердил. – Потому что, как я сказал, мне ничего не снится.
– Я… я… странствую, – прибавил он, спустя несколько секунд, понизив голос.
– Странствуете? Как это понять?
Он, по-видимому, не хотел говорить об этом, и я должен был объяснить ему причину, побуждающую меня настаивать, и рассказал ему в общих чертах о том, что произошло ночью.
– Вы можете быть совершенно уверены, – сказал он, когда я закончил, – что все, сказанное мной, соответствует действительности. Если я раньше сказал, что мне ничего не снится, что я странствую, то я подразумевал под этим, что мои сновидения иного рода, чем у нормальных людей. Назовите это, если хотите, выхождением из тела. Так, например, я сегодня ночью был в одной необычайно странной комнате, вход в которую вел через подъемную дверь.
– Какова она была? – быстро спросил я. – Она была заброшена? Пуста?
– Нет, там было немного мебели. И постель, где спала молодая девушка как бы в летаргическом сне – возле нее сидел мужчина, положив ладонь ей на лоб.
Ляпондер описал мне обоих. Несомненно, это были Мириам и Гиллель.
Я едва дышал от напряжения.
– Ради Бога, рассказывайте дальше. Был еще кто-нибудь в комнате?
– Еще кто-нибудь? Подождите… нет: больше никого в комнате не было. На столе горел семисвечный канделябр. Потом я сошел по винтовой лестнице вниз.
– Она была разрушена? – перебил я.
– Разрушена? Нет, нет, она была в полной исправности. К ней со стороны примыкала комната, и там сидел мужчина в ботинках с серебряными пряжками. Людей такого типа я никогда не видал: желтый цвет лица, косые глаза. Он сидел, нагнувшись вперед, и, казалось, выжидал чего-то. Вероятно, поручения.
– Книги, старинной большой книги вы нигде не видели? – допытывался я.
Он потер себе лоб.
– Книги, говорите вы? Да. Правильно: на полу лежала книга. Она была раскрыта, вся из пергамента, и страница начиналась большим золотым А.
– I – хотите вы сказать?
– Нет, А.
– Вы это твердо помните? Не было ли это I?
– Нет, определенно А.
Я покачал головой и впал в сомнение. Очевидно, Ляпондер в полусне читал в моем воображении и все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга «Ibbur», подземные ходы.
– Давно уже у вас эта способность «странствовать», как вы говорите? – спросил я.
– С двадцать первого года… – Он запнулся, казалось, не хотел говорить об этом. Вдруг на лице его появилось выражение безграничного изумления, он смотрел мне на грудь, как будто что-то видел на ней.
Не замечая моего недоумения, он быстро схватил мою руку и стал просить, почти умолять.
– Ради Бога, расскажите мне все. Сегодня последний день, что я провожу с вами. Может быть, через час уже меня уведут, чтоб объявить смертный приговор…
В ужасе я перебил его.
– Вы должны выставить меня свидетелем! Я буду клясться, что вы больны… Вы лунатик. Не может быть, чтоб вас казнили, не освидетельствовав вашего психического состояния. Будьте благоразумны.
Он нервно отмахнулся.
– Это ведь так неважно… прошу вас, расскажите мне все.
– Но что вам рассказать? Лучше потолкуем о вас и…
– Вы переживаете, теперь я это знаю, некоторые странные вещи, которые очень близки мне – ближе, чем вы предполагаете… прошу вас, расскажите мне все! – умолял он меня.
Я не мог постичь, как это моя жизнь интересует его больше, чем собственная, но, чтобы успокоить его, стал ему рассказывать обо всем необъяснимом, что случалось со мной.
Каждый раз он кивал головой с довольным видом, как человек, который все насквозь понимает.
Когда я дошел до рассказа о том, как мне явилось видение без головы и предложило темно-красные зерна, он едва мог дождаться окончания.
– Так что вы выбили их у него из рук, – задумчиво пробормотал он. – Я никогда не думал, что существует третий путь.
– Это не третий путь, – сказал я, – это все равно, как если бы я отказался от зерен.
Он улыбнулся.
– А вы думаете иначе, господин Ляпондер?
– Если бы вы отказались от них, вы бы тоже пошли по «дороге жизни», но зерна, в которых заключена магическая сила, не остались бы позади. Но они рассыпались по полу, как вы говорите. Это значит: они остались здесь, и будут оберегаться вашими предками, пока не наступит время прорастания. Тогда в вас оживут силы, которые теперь дремлют.
Я не понял: «Мои предки будут оберегать их?»
– Вы должны понимать до некоторой степени символически то, что вы пережили, – объяснил Ляпондер. – Круг светящихся голубым цветом людей, который окружал вас, это цепь унаследованных «я», которую таскает за собой каждый рожденный матерью. Душа не есть нечто «отдельное», она этим только еще должна стать – и это тогда называется «бессмертием». Ваша душа еще составлена из многочисленных «я» – как муравейник из многих муравьев; вы носите в себе психические остатки многих тысяч предков: глав вашего рода. То же происходит с каждым существом. Как мог бы иначе цыпленок, исскуственно выведенный из яйца, искать свойственную ему пищу, как могло бы это случиться, если бы не дремал в нем опыт миллионов лет? Существование «инстинктов» обнаруживает присутствие предков в душе и в теле. Но, простите, я вовсе не хотел перебить вас.
Я досказал все до конца. Все. Даже то, что Мириам говорила о Гермафродите.
Когда я остановился и взглянул на Ляпондера, он был белее извести на стене, и по щекам его струились слезы.
Я быстро встал и, как бы не замечая этого, зашагал по камере в ожидании, что он успокоится.
Потом я сел против него и употребил все красноречие на то, чтоб его убедить в неотложной необходимости обратить внимание суда на его болезненное состояние духа.
– Если бы вы хоть не признались в убийстве, – закончил я.
– Но я должен был. Они обращались к моей совести, – наивно сказал он.
– Вы думаете, что ложь хуже, чем… чем убийство? – с удивлением спросил я его.
– Вообще, может быть и нет, но в данном случае – безусловно. Видите ли, когда следователь задал мне вопрос, сознаюсь я или нет, я смог сказать правду. Значит, у меня был выбор: лгать или не лгать. – Когда я совершил убийство… увольте меня от подробностей: это было так ужасно, что я не хочу вспоминать… – Когда я совершил убийство, у меня не было никакого выбора. Если бы я даже действовал при совершенно ясном сознании, то и тогда я не имел бы никакого выбора: что-то такое, присутствие чего я никогда не подозревал в себе, пробудилось и было сильнее, чем я. Вы думаете, что если бы у меня был выбор, я совершил бы убийство? Я никогда в жизни не убивал ни малейшей твари, а теперь я уже и совсем был бы не в состоянии. Допустите, что существовал бы закон: убивать; и за неисполнение его карали бы смертью – как на войне, к примеру – я бы немедленно был приговорен к смертной казни. У меня не было бы выбора. А тогда, когда я совершал убийство, все вывернулось наизнанку.
– Тем более, что вы чувствуете себя как бы иным человеком, вы должны все сделать для того, чтобы вас не осудили! – настаивал я.
Ляпондер махнул рукой.
– Вы ошибаетесь. Судьи, со своей стороны, совершенно правы. Могут ли они позволить такому человеку, как я, разгуливать на свободе? Чтобы завтра или послезавтра снова случилось несчастье?
– Нет, вас должны посадить в лечебницу для душевнобольных. Вот что я думаю! – вскричал я.
– Если бы я был сумасшедшим, вы были бы правы, – хладнокровно возразил Ляпондер. – Но я не сумасшедший. У меня нечто совсем иное, может быть, очень похожее на сумасшествие, но, тем не менее, ему противоположное. Вы послушайте только. Вы сейчас поймете меня… То, что вы мне только что рассказывали о призраке без головы – это символ, разумеется: если вы подумаете, вы легко найдете ключ к нему – со мной однажды это случилось точь-в-точь. Но я в з я л зерна. Так что я иду «дорогой смерти». Для меня самое святое, это сознание, что каждым моим шагом руководит духовное начало во мне. Я за ним слепо, доверчиво пойду, куда бы ни повела меня дорога: к виселице или к трону, к нищете или к богатству. Я никогда не колебался, когда выбор был в моих руках.
Потому-то я и не солгал, раз выбор был в моих руках.
Вы знаете слова пророка Михея:
«Сказано тебе, человек, что есть добро и чего требует от тебя Господь?»
Если бы я солгал, я бы создал причину в мире, ибо у меня был выбор, – когда же я совершал убийство, я не создавал никакой причины, просто освободилось следствие давно дремавших во мне причин, над которыми у меня не было никакой власти.
Итак, руки мои чисты.
Я рождаюсь для свободы тем фактом, что духовное начало, склонив меня к убийству, казнило меня. Люди, посылая меня на виселицу, отделили мою участь от их судеб.
Я чувствовал, что это святой, и волосы у меня стали дыбом от ужаса перед собственным ничтожеством.
– Вы рассказали мне, что под действием гипнотического внушения врача вы на долгое время потеряли воспоминание о юности, – продолжал он, – это признак – стигмат – всех тех, кто укушен «змеем духовного царства». – В нас гнездятся как бы две жизни, одна над другой, как черенок на диком дереве, пока не произойдет чудо пробуждения, – то, что обычно отделяется смертью, происходит путем угасания памяти… иногда путем внезапного внутреннего переворота.
Со мною случилось так, что однажды, на 21-м году, по-видимому, без всякой внешней причины, я проснулся как бы переродившимся. То, что мне до тех пор было дорого, представилось мне вдруг безразличным: жизнь показалась мне глупой сказкой об индейцах и перестала быть действительностью; сны стали достоверностью – аподиктической, безусловной достоверностью, понимаете: безусловною, реальной достоверностью, а повседневная жизнь стала сном.
Со всеми людьми могло бы то же самое случиться, если бы у них был ключ. А ключ заключается единственно в том, чтобы человек во сне осознал «форму своего я», так сказать, свою кожу – нашел узкие скважины, сквозь которые проникает сознание между явью и глубоким сном.
Поэтому-то я и сказал раньше: «я странствую», а не «мне снится».
Стремление к бессмертию есть борьба за скипетр с живущими внутри нас шумами и призраками, а ожидание воцарения собственного «я» есть ожидание Мессии. Призрачный «Habal garmin», которого вы видели, «дыхание костей» по Каббале, и был царь… Когда он будет коронован… порвется надвое веревка, которую вы привязали к миру рассудком и органами внешних чувств…
Как же могло случиться, чтобы я, несмотря на мою оторванность от жизни, стал в одну ночь убийцей, спросите вы? Человек – это стеклянная трубка, сквозь которую катятся разноцветные шарики: почти у всех один шарик, за всю жизнь.