Тут объявили, что с минуты на минуту должен прибыть ещё один скорый, идущий почти по тому же маршруту, только не из-за границы. Я не поленился вернуться на прежний наблюдательный пункт и дождаться и этого поезда.
Напрасный труд! Как видно, прежняя пунктуальность и обязательность моего университетского друга, подумал я не без горечи, относятся как раз к тем свойствам, которые с течением лет меняются отнюдь не в лучшую сторону. В общем, вокзал я покинул сильно не в духе и направился домой, льстя себя надеждой застать по крайней мере телеграмму с извинениями.
У турникета проторчал я почти целый час; было уже около семи, начинало смеркаться, когда, бездумно свернув в какой-то случайный переулок, который никоим образом не приближал меня к дому, я наткнулся на Липотина. Внезапная встреча со старым антикваром почему-то настолько меня поразила, что я, застыв на месте, довольно неуместно ответил на его приветствие нелепым вопросом:
— Как вы здесь оказались?
Настал черед удивляться Липотину — очевидно, он заметил моё замешательство, и тотчас характерная саркастическая усмешка, которая меня всегда сбивала с толку, появилась на его лице; оглядевшись с подчёркнутой озадаченностью, он сказал:
— А что в этой улице особенного, почтеннейший? Примечательна она, пожалуй, лишь тем, что, как по линейке, пересекает город с севера на юг, напрямую соединяя кафе, в котором я обычно сижу, с моим домом. Вам, конечно, известно: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками… А вот вы, мой благодетель, похоже, идёте обходным путем, так как ума не приложу, что вас могло занести в этот переулок! Влияние луны? Неужели в самом деле сомнамбулизм?
И Липотин преувеличенно громко расхохотался. Его шутовской смех болезненно задел меня. С отсутствующим видом, глядя куда-то мимо, я пробормотал:
— Совершенно верно, он самый. Я… я хочу домой.
Липотин снова засмеялся:
— Поразительно, оказывается, лунатик может заблудиться даже в собственном городе! Ну что ж, если вы хотите домой, мой друг, то вам нужно у следующего перекрестка направо и назад… впрочем, если позволите, я вас немного провожу.
Тут только я наконец стряхнул свою дурацкую скованность и смущенно сказал:
— У меня такое ощущение, Липотин, словно я в самом деле спал на ходу. Хорошо ещё, что хоть вы меня разбудили! И… и это вы мне позвольте в знак признательности сопровождать вас.
Липотин с готовностью кивнул, и мы двинулись в сторону его дома. Дорогой он по собственному почину рассказал, что княгиня Шотокалунгина на днях весьма подробно расспрашивала обо мне, по всей видимости я ей чем-то приглянулся, так что могу теперь записать на свой счет ещё одно сраженное сердце, покорить которое было бы лестно любому мужчине. Я же довел до сведения Липотина, что не являюсь «покорителем сердец» и никогда не собирался коллекционировать победы над слабым полом. Однако Липотин только поднял, шутливо сдавшись, руки и засмеялся; потом вскользь, без видимого намерения меня подразнить, добавил:
— Кстати, о наконечнике копья она с тех пор не обмолвилась ни словом. В этом вся княгиня! Сегодня упорствует, завтра забыла. Таковы все женщины, не правда ли, мой друг?
Должен признаться, от этого сообщения у меня на душе сразу как-то полегчало. Итак, всего-навсего обычный женский каприз!
Поэтому, когда Липотин предложил в один из ближайших дней захватить меня с собой к княгине — видимо, та намекнула ему, что после своего, надо сказать, довольно бесцеремонного вторжения ждёт ответного шага с моей стороны, — такой визит вежливости мне показался вполне уместным; заодно положу конец этому антикварному недоразумению.
Между тем мы подошли к дому, в котором находилось липотинское логово — крошечная лавочка с жилым помещением на задах. Я хотел было попрощаться, но мой спутник внезапно сказал:
— Кстати, вчера я получил посылочку с довольно милыми безделушками из Бухареста; вы, конечно, в курсе, именно таким кружным путем доходят до меня время от времени кое-какие антикварные вещицы из Совдепии. К сожалению, ничего выдающегося, однако, быть может, что-нибудь всё же окажется достойным вашего внимания. Как у вас со временем? А то заскочим на минутку?
Мгновение я колебался: дома меня, возможно, ждала телеграмма от Гертнера с коррективами дня и часа его приезда, однако мысль о непунктуальности бывшего однокашника вызвала во мне новый прилив раздражения, и я поспешно, стараясь заглушить трезвый голос рассудка, сказал:
— Конечно найдется, пойдёмте.
Липотин извлек из кармана какой-то допотопный ключ, замок недовольно огрызнулся, дверь лавки со скрипом, но приоткрылась, и я, спотыкаясь, вступил в темноту.
При свете дня я неоднократно бывал в тесном закутке старого антиквара; что касается романтики запустения, то лучшего и желать нельзя. Не будь этот изъеденный вековечной сыростью полуподвал, с точки зрения любого мало-мальски состоятельного европейца, непригодным для обитания, вряд ли Липотин мог бы претендовать на эту нору при том дефиците жилья, который сложился в послевоенное время.
Щёлкнула зажигалка, и хозяин при свете крошечного огонька принялся копаться в дальнем углу. Проникающего из переулка сумрачного освещения было явно недостаточно, чтобы мои глаза могли сориентироваться в развалах заплесневелой рухляди. Бензиновый язычок в руках Липотина дрожал и метался подобно блуждающему огню над густо-коричневой трясиной, из которой выглядывали отдельные детали мебели, какие-то крестовины, багеты, обломки полузатонувших вещей… Наконец в углу через силу затеплился огарок свечи, осветивший вначале лишь самые ближние предметы, и прежде всего жуткого, непристойного идола из полированного, жирно лоснящегося стеатита, в кулаке которого вместо отсутствующего фаллоса была зажата свеча. Липотин все ещё стоял перед ним согнувшись, видимо снимая нагар, но выглядело это так, словно он исполнял перед идолом какую-то таинственную церемонию. В конце концов он зажег керосиновую лампу, огонь которой через зелёный стеклянный колпак относительно сносно осветил помещение. Все это время я стоял, боясь пошевелиться, в ужасающей тесноте, и только теперь облегченно перевел дух.
— У вас, как при сотворении мира, таинство под названием «Да будет свет» происходит поэтапно! — сказал я. — До чего тривиальным и обыденным в наше время, после такого троекратного откровения священного огня, кажется прозаическое нажатие электрической кнопки!
Из угла, где Липотин все ещё с чем-то возился, донесся сухой, по-стариковски ворчливый голос:
— Ваша правда, почтеннейший! Тот, кто слишком резко меняет благодатную тьму на сияние дня, рискует испортить зрение. Такова роковая ошибка вас всех, европейцев!
Я не выдержал и рассмеялся. Вот оно, снова то самое азиатское высокомерие в чистом виде, которое изо всего умудряется извлечь превосходство и даже убогую нищету жалкой городской дыры как по мановению волшебной палочки превращает в её достоинство! Меня так и подмывало затеять налепый спор о благодати и проклятии столь популярной ныне электрификации, поскольку я хорошо знал, что в подобных случаях Липотин всегда может щегольнуть парой странно остроумных и едких замечаний, но тут мой рассеянно блуждающий взор остановился на отсвечивающем тусклой позолотой контуре рамы: искусная старофлорентийская резьба обрамляла потемневшее от времени, местами и вовсе слепое зеркало. Подойдя ближе, я сразу признал в великолепной работе старательную и тонко чувствующую руку семнадцатого века. Рама понравилась мне исключительно, и мною тотчас овладело страстное желание обладать этой вещью.
— Да, да, оно как раз из того, что поступило вчера, — подошёл ко мне Липотин, — только эта вещь далеко не самая лучшая. За неё и деньги-то просить стыдно.
— Вы имеете в виду стекло? За него — конечно.
— Да и за раму тоже, — сказал Липотин. Он энергично запыхтел своей сигарой, и огненный отсвет, казалось, передернул его зеленоватое в мерцании лампы лицо.
— За раму?.. — Я в нерешительности умолк. Липотин считает её неподлинной. Дело его! Но мне тотчас стало неловко за эту свойственную всем коллекционерам алчность. Грешно обманывать такого нищего бедолагу, как Липотин. Он не сводил с меня своего острого взора. Заметил ли он моё смущение? Странно: на лице его мелькнуло что-то очень похожее на разочарование. Недоброе предчувствие кольнуло меня. С некоторым усилием я закончил фразу:
— Но, на мой взгляд, с ней всё в порядке.
— В порядке? Разумеется! Если не считать того, что это копия. Петербургская копия. Оригинал я много лет назад продал князю Юсупову.
Поднеся зеркало к лампе, я принялся внимательно рассматривать его. О качестве петербургских подделок я знаю всё. В искусности русские могут вполне потягаться с китайцами. И всё же эта зеркальная рама — подлинник!.. Совершенно случайно я обнаружил скрытое глубоко в резьбе пышно разросшихся завитков, полузамазанное старым болюсом флорентийское клеймо. Инстинкт коллекционера и охотника яростно сопротивлялся, запрещая поделиться моим открытием с Липотиным. С превеликим трудом я подавил в себе искус и честно сказал:
— Даже для самой совершенной копии рама слишком хороша. Убежден в её подлинности.
Липотин раздраженно пожал плечами:
— Ну если это оригинал, то князь Юсупов получил копию. Впрочем, это не имеет значения — я получил за неё как за оригинал, а князь, его дом и коллекция всё равно пали жертвой взбунтовавшейся стихии. Таким образом, наш спор можно считать решенным, и каждый остался при своём.
— А старинное, явно английского происхождения стекло? — спросил я.
— Подлинное, если вам так угодно. Это родное стекло зеркала. В свою раму Юсупов велел вставить новое венецианское, так как покупал зеркало, а не коллекционный экспонат. Кроме того, он был суеверен: говорил, что в это зеркальное стекло заглядывало слишком много людей. А это может принести несчастье.
— Итак?..
— Итак, можете оставить эту вещь у себя, если она вам нравится, дорогой покровитель. И ни слова больше о цене.
— Ну а если рама всё же окажется подлинной?
— Копия или оригинал — она оплачена. Позвольте мне поднести вам в подарок этот привет с утраченной родины.
С упрямством русских я уже знаком. Сказал — значит, быть по сему: копия или оригинал — хочешь не хочешь, а подарок принимай, в противном случае — смертельная обида. И на клеймо вроде неудобно ему указывать: заденешь профессиональную честь — опять обида…
Вот так я и стал обладателем чудесной рамы — великолепного образца раннефлорентийского барокко!
Про себя же я решил незаметно возместить щедрому дарителю его потери, купив что-нибудь ещё по выгодной для него цене. Однако всё, что он мне показывал, не вызывало у меня ни малейшего интереса. Увы, осуществить добрые намерения гораздо сложнее, чем следовать на поводу у собственного эгоизма; в общем, через полчаса, несколько смущенный, я отправился домой с липотинским подарком, так и не оставив ничего взамен, унося с собой благое намерение при первой же возможности сполна рассчитаться с ним покупками.
Домой я пришел около восьми, на письменном столе — ничего, кроме короткой записки от моей экономки, в коей она извещала, что её преемница заходила сразу после шести с просьбой перенести вступление в должность на восемь вечера, дескать, по не зависящим от неё причинам. Экономка уехала в семь, следовательно, «смутное время» домашнего междуцарствия я очень кстати и не без пользы провел у Липотина и в ближайшие несколько минут мог рассчитывать на появление моей новой опоры, в случае если эта доктор Фромм умеет держать слово. Хотя чего ждать от незнакомой женщины, если даже мужчина, старый приятель оказался столь необязательным!
И чтобы отвлечься от неприятных мыслей, я развернул пакет с подарком русского, который все ещё держал под мышкой. В беспощадно ярком электрическом свете совершенная красота старинного зеркала нисколько не поблекла. Напротив, в глубокой зелени стекла с редкими опаловыми пятнами даже появилось какое-то изысканное очарование древности; в своей раме, покрытое тончайшим налётом оксидированного серебра, оно напоминало скорее филигранную шлифовку туманного, «мохового» агата — а может, гигантского смарагда? — чем мутную поверхность полуслепого зеркала.
Завороженный этой внезапно открывшейся мне благородной красотой, я поставил зеркало перед собой и погрузился в изумрудную бесконечность его пронизанной таинственно мерцающими переливами бездны…
Но что это? Мне внезапно померещилось, что я уже не у себя в комнате, а на Северном вокзале, у турникета, и меня омывает поток прибывших экспрессом пассажиров. А из этого водоворота меня приветствует, размахивая шляпой, доктор Гертнер! Преодолевая течение, я с трудом пробираюсь к моему другу, который, улыбаясь, идет навстречу. Мельком подумалось: он что же, приехал совсем без багажа? Должно быть, прибудет позже, решаю я и тут же забываю об этом не совсем понятном обстоятельстве.
Радость от встречи переполняет нас, вряд ли стоит упоминать, что мы не виделись много-много лет.
У вокзала берем извозчика и после необычайно плавной, совершенно бесшумной, какой-то летящей езды поразительно быстро оказываемся у меня. Дорогой и уже на лестнице оживленно вспоминаем прошлое, поэтому все второстепенные детали этой поездки, такие, например, как расчет с извозчиком, ускользают от моего внимания. Все как-то молниеносно, само собой улаживается и в следующее мгновение начисто стирается из памяти. И даже когда мне показалось, что некоторые предметы в моей комнате стоят не совсем так, это вызвало у меня лишь рассеянное, мимолётное и какое-то безразличное недоумение. Первое, что мне бросилось в глаза, был вид из окна: ничего похожего на городскую улицу — далеко простершиеся луга с незнакомыми силуэтами деревьев и какой-то непривычной линией горизонта.
«Странно!» — подумал я как-то вскользь, ибо эта панорама мне уже казалась знакомой и естественной, а тут ещё Гертнер отвлек меня, пустившись в воспоминания о разных забавных проделках студенческой поры.
Однако потом мы перешли в кабинет и удобно расположились в старинных, с высокими спинками и толстыми мягкими подушками, креслах, которых у меня… никогда не было… Я уже готов был изумленно вскочить и лишь усилием воли заставил себя сидеть как ни в чем не бывало. Такое прежде привычное окружение внезапно повернулось чужой, неведомой стороной; и тем не менее даже сейчас прежнее ощущение чего-то близкого, успокаивающе знакомого не покидало меня! Удивительно, но все эти копившиеся во мне наблюдения, размышления, чувства ничем вовне не проявлялись, ни единым словом не обмолвился я о моем беспокойстве, со стороны наш разговор — а он ни на миг не обрывался — казался обычной беседой двух давно не видевших друг друга приятелей.
Изменения, которые произошли в квартире, не ограничивались меблировкой кабинета: окна, двери, даже стены словно слегка сместились и выглядели как-то массивней и основательнее, наводя на мысль о куда более фундаментальной архитектуре, чем это принято в современном строительстве. И хотя повседневные предметы быта никаких модификаций не претерпели, но на фоне загадочных метаморфоз, в бескомпромиссно ярком свете шестирожковой электрической люстры смотрелись отчужденно и жутковато. Каким привычным уютом повеяло в этом настороженно затаившемся интерьере от крепкого экзотического аромата табака и русского чая, поставляемого мне Липотиным по баснословно низкой цене!
Только теперь, прежде все время что-нибудь да отвлекало, мой взгляд остановился на Гертнере. Он сидел напротив в таком же кресле с высокой спинкой, как и у меня, и, не выпуская из пальцев сигары, со спокойной улыбкой прихлёбывал чай в паузе нашего разговора — по-моему, первой с того момента, как мы встретились на вокзале. И тут я разом припомнил все, что было между нами сказано, и наш разговор показался мне глубже и значительнее. Конечно, речь шла в основном о нашей юности, о совместных планах, намерениях, которым уже никогда не суждено сбыться, о напрасных надеждах, о том, что было отложено до лучших времён и так и осталось навеки упущенным… Пауза затянулась, что-то невыносимо тягостное сгущалось над нами и вдруг разрешилось во мне каким-то щемящим, похожим на ностальгию чувством. Я невольно вскочил и, словно проснувшись, посмотрел на моего друга как бы со стороны, чужим, беспристрастным взглядом. Тут только до меня дошло, что весь разговор, который воспринимался мною как диалог, я вёл с-самим собою. Чтобы убедиться окончательно, я быстро, подозрительно и намеренно отчетливо спросил:
— Расскажи мне о своей жизни в Чили! Что ты там делал как химик?
Характерным, таким знакомым по прежним временам движением повернув ко мне голову, он, дружески улыбнувшись, вопросительно посмотрел мне в глаза:
— А что?.. Тебя что-то беспокоит?..
Поборов мимолётное смущение, я прямо выложил все то, что несколько минут назад начало меня мучить:
— Дорогой друг, между нами сейчас действительно происходит что-то странное… Конечно, мы очень долго не виделись… самым простым было бы всё списать на это… Да, мы не виделись давно… Ну и что?.. Многое из того, что… когда-то было… я думаю, узнаю… так сказать, обнаруживаю в тебе неизменным… И всё же… все же: извини меня… ты действительно Теодор Гертнер? Ты… ты сохранился в моих воспоминаниях другим; нет, ты не Теодор, которого я знал прежде… это… это я вижу, отчетливо чувствую… но всё равно, почему-то ты мне не кажешься менее знакомым… менее… как бы это сказать… менее близким, менее расположенным ко мне…
Гертнер придвинулся ещё ближе, усмехнулся и сказал:
— Не бойся, вглядись в меня лучше, быть может, ты всё же вспомнишь, кто я!
Удушливый комок подступил к горлу. Однако я взял себя в руки, принужденно засмеялся и чуть громче, чем следовало бы, воскликнул:
— Как тебе не стыдно насмехаться, ведь я откровенно признался, что с той самой секунды, как ты вошёл в… в мой дом, — и я почти робко огляделся, — на меня что-то нашло… Всё здесь как будто обычно — обычно, да не совсем. Но тебе, конечно же, трудно меня понять. Я имею в виду… Короче, ты тоже кажешься мне не совсем тем Теодором Гертнером, верным моим другом в стародавние времена… Разумеется, много воды утекло с тех пор, ты уже не тот, извини!.. Но и повзрослевшим Теодором, химиком Гертнером, пусть даже чилийским профессором Гертнером, я тебя не воспринимаю.
Мой визави невозмутимо прервал меня:
— Ты совершенно прав! Чилийский профессор Гертнер давным-давно утонул в волнах мирового океана…— Он сделал широкое, неопределенное движение рукой, и тут я, кажется, наконец-то его понял.
Что-то кольнуло меня в самое сердце. «Вот оно что», — пронеслось в моём мозгу, и я, должно быть, слишком уж по-идиотски уставился на гостя, так как он внезапно разразился хохотом, с видимым удовольствием покачал головой и предупредил дальнейший ход моих мыслей:
— Нет, нет, мой дорогой! Думаю, привидению было бы сложно оценить по достоинству эти великолепные сигары и чай, тем более столь превосходного сорта. Но всё же, — и его лицо и голос обрели прежнюю серьёзность, — дело обстоит именно так, как я сказал: твой друг Гертнер… приказал долго жить.
— А кто в таком случае ты? — спросил я еле слышно, но совершенно спокойно и даже с некоторым облегчением, так как томительная неопределенность наконец кончилась. — Повторяю: кто ты?..
«Незнакомец» как бы для того, чтобы выразительнее подчеркнуть свою принадлежность к этому миру, взял из ящика свежую сигару, размял, понюхал с видом знатока, аккуратно обрезал кончик, зажёг спичку и, медленно проворачивая в пальцах, умело раскурил; первые, столь ценимые всеми гурманами затяжки он сделал с таким неподдельным наслаждением, что даже у ещё более подозрительного, чем я, мигом бы улетучилось всякое сомнение в материальности и бюргерской добропорядочности моего гостя. Потом он вытянулся в своем кресле и, закинув ногу на ногу, изрек:
— Я сказал, что Теодор Гертнер умер. Так вот, можешь мне поверить, для того, кто хочет дать понять, что порывает со своим прошлым и, становясь другим человеком, начинает новую жизнь, в такой манере выражаться нет ничего необычного, хотя на первый взгляд она и кажется несколько высокопарной. Запомни раз и навсегда: Теодор Гертнер мёртв.
Я перебил его с таким пылом, что даже сам втайне подивился себе:
— Нет, это не так! Твоя сокровенная сущность бессмертна и не могла измениться! Просто она мне незнакома, так как не имеет ничего общего с прежним Теодором Гертнером, тем ревностным позитивистом, исследователем материи и заклятым врагом всего таинственного, который сразу пускался в рассуждения о гнилом суеверии и о безнадёжной глупости, стоило только оппоненту предположить хоть малейшую возможность существования в природе чего-то иррационального, не поддающегося учету разума или даже рискнуть утверждать, что непознаваемое заложено в саму сущность мироздания. Но взор сидящего сейчас напротив меня тверд, и неотступно созерцает он первопричину, да-да, первопричину вещей, а всё сказанное тобой лишь выдаёт твою любовь к тайне! Это не ты, Теодор Гертнер, не ты, и все же ты — друг, мой старый добрый приятель, которого я просто не могу назвать по имени.
— Ничего не имею против такой версии, — ответил спокойно мой гость. Его взгляд впился в мои глаза и стал погружаться в них глубже и глубже…
И вот во мне робко шевельнулось и с мучительной медлительностью стало всплывать какое-то воспоминание о давно и бесследно забытом прошлом. Я даже не мог с уверенностью сказать, не болезненный ли это рецидив фантастических переживаний прошлой ночи, иди, быть может, жизнь моя пытается сняться с якоря и память постепенно, звено за звеном, выбирает на палубу ржавую цепь событий многовековой давности. А Гертнер как ни в чем не бывало подхватил мои мысли:
— Думаю, раз ты сам стараешься помочь мне решить назревшие для тебя сомнения, это значительно облегчит мою задачу и мы обойдёмся без долгих преамбул. Мы старые друзья! Это так. Вот только «доктор Теодор Гертнер», твой университетский товарищ бесшабашных студенческих лет, имеет мало отношения к нашей дружбе. Поэтому мы по праву можем о нём сказать: он мёртв. Ты совершенно прав: я — другой. Кто я? Я — Гертнер.
«Ты сменил профессию?» — чуть было не сорвалось у меня, но я сразу понял глупость моего вопроса и вовремя прикусил язык[36]. Мой собеседник продолжал, не обращая внимания на мой смущенный кашель:
— Профессия садовника научила меня обращению с розами, я умею их облагораживать. Моё искусство — окулировка. Твой друг был здоровый дичок; тот, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой. Время дикого цветения дичка миновало. Тот, кого родила моя мать, был обрезан и давно канул в океан превращений. Я же был привит черенком на его корневую систему; так что тот, кого ты когда-то знал как студента химии по имени Теодор Гертнер, — это всего лишь видимость, маска, рожденная матерью дичка, незрелая душа коего прошла через могилу.
Ужас охватил меня. Загадочная, как и его речи, сидела передо мной прямая фигура моего гостя. Сами по себе мои губы спросили:
— А зачем ты здесь?
— Ибо пришёл срок, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой визави. И, усмехнувшись, добавил: — Я охотно откликаюсь, если во мне нуждаются!
— Значит, ты, — начал я, не замечая, что мои слова звучат вне всякой связи, — значит, ты теперь… больше не химик и не?..
— Я был им всегда, даже когда твой друг Теодор, как и подобает дичку, снисходительно поглядывал сверху вниз на таинства королевского искусства. Сколько себя помню, я был и есть — алхимик.
— Не может быть! Алхимик? — вырвалось у меня. — Ты, который раньше…
— Который «я» раньше?..
Я немотствовал, не в силах свыкнуться с мыслью, что прежнего Теодора Гертнера больше нет.
Однако неизвестный на моё смущение и бровью не повел.
— Возможно, ты когда-нибудь слышал, что всегда, во все времена мир делился на профанов и мастеров. Так вот, алхимия средневековых шарлатанов и суфлёров — это из полушария профанов. Из их профанической лженауки и развилась хваленая химия современности, прогресс которой внушал твоему другу Теодору такую детскую гордость. Шарлатаны мрачного средневековья в нашем светлом настоящем возвысились до профессоров химии и преподают в университетах. Наша же «Золотая роза» произрастает в другом полушарии, и мы никогда не занимались разъятием материи, не собирались побеждать смерть и разжигать проклятую жажду золота. Мы остались теми, кем были всегда: лаборантами вечной жизни.
И вновь почти болезненное ощущение зыбкого, недосягаемо далёкого воспоминания; но ни за что на свете я не смог бы сказать, почему и куда оно меня зовёт. От вопросов я воздержался и лишь согласно кивнул. Мой гость это заметил, и вновь странная улыбка мелькнула на его лице.
— А ты? Что за все эти долгие годы вышло из тебя? — Его взгляд скользнул по письменному столу. — Вижу, ты стал… писателем. Угораздило же тебя! Значит, ты теперь грешишь против Священного писания? Мечешь бисер перед… читателями? Копаешься в старых, истлевших документах — впрочем, ты всегда был к этому склонен — и надеешься позабавить пресыщенную чернь таинственной экзотикой прошедших веков? Напрасный труд, ибо этим миром и этим временем практически утрачен… смысл жизни.
Он замолчал, и я снова почувствовал, как гнетущая тяжесть стала сгущаться над нашими головами; я собрался с силами, хотя удалось мне это не без труда, и попытался стряхнуть с себя этот гнёт, принявшись рассказывать о моей работе над наследством Джона Роджера. Я говорил всё более раскованно и откровенно, мне очень помогало то, с каким вниманием слушал Гертнер. От него исходило какое-то непоколебимое спокойствие отрешенности, но по мере того, как я рассказывал, во мне крепло чувство, что в случае необходимости он всегда готов прийти на помощь. Когда я закончил, он вдруг поднял глаза и прямо спросил:
— Итак, временами тебе кажется, что над твоей работой летописца или, если угодно, над твоей литераторской деятельностью довлеет какой-то тяжкий морок, грозящий навеки приковать тебя к мёртвому прошлому?
Мне вдруг страстно захотелось открыть ему душу, и я рассказал всё, что выстрадал и пережил с тех пор, как мне в руки попало наследство от Джона Роджера; всё, начиная со сна Бафомета… Не забыл ничего.
— Пропади оно пропадом, это наследство, лучше бы мне его никогда не видеть! — воскликнул я в заключение моей исповеди. — Ничего бы меня сейчас не беспокоило, даже пресловутое писательское честолюбие — уж можешь мне поверить! — я бы охотно принес в жертву душевному спокойствию.
Посмеиваясь, мой гость взглянул на меня сквозь клубы табачного дыма; на мгновение мне померещилось, что его лицо стало зыбким и неверным, как туманная дымка, готовая вот-вот раствориться.
Мою грудь словно обручем стянуло: неужели мой друг сейчас меня покинет; мысль была настолько невыносима, что я невольно протянул к нему руки… Гертнер, наверное, это заметил, и, пока рассеивался табачный дым, я слышал, как он засмеялся и сказал:
— Благодарю за искренность! Но разве я так докучаю тебе моим визитом, что тебе уже не терпится отделаться от меня? Ты же понимаешь, едва ли я сидел бы здесь, у тебя, если бы твой кузен Джон Роджер… сохранил наследство.
Я так и подскочил:
— Тебе известно что-то ещё о Джоне Роджере! Ты знаешь, как он умер!
— Успокойся, — последовало в ответ, — он умер так, как должно.
— Он умер из-за этого проклятого наследства Джона Ди?!
— Во всяком случае, не так, как ты, по всей видимости, полагаешь. Кроме того, на нём нет никакого проклятья.
— Почему же он тогда не завершил эту работу — эту бессмысленную, никому не нужную работу, которая теперь тяжким бременем легла на мои плечи?..
— И которую ты сам, мой друг, добровольно взвалил на себя! Ибо: сожги или сохрани, не так ли?!
Этому человеку, сидящему передо мной в кресле, известно все, абсолютно все!
— Я не сжёг, — сказал я.
— Но был близок к этому! — Он читал мои мысли.
— А почему не сжёг Джон Роджер? — спросил я тихо.
— Видимо, как исполнитель завещания он оказался несостоятельным.
Настырное упрямство, подобно лихорадке, овладело мной:
— Но отчего?
— Он умер.
Я вздрогнул от ужаса, так как уже догадался, почему умер мой кузен: его убила Исаис Чёрная!
Гертнер отложил сигару и перегнулся к письменному столу. Небрежно поворошив лежащие там кипы бумаг, он как бы случайно извлек какой-то лист, который до сих пор по неизвестной причине не попадался мне на глаза — быть может, был спрятан в переплете дневника Джона Ди или где-нибудь ещё… Заинтригованный, я придвинулся поближе.
— Знакомо тебе это? Похоже, что нет! — сказал Гертнер и, пробежав глазами текст, передал мне. Я покачал головой и погрузился в чтение — знакомый твёрдый почерк моего кузена Роджера…
Давно уже подозревал, что так оно и будет! Ещё в самом начале, когда только приступил к работе над кошмарным наследством нашего предка Джона Ди, я уже ждал «этого». Судя по всему, я не первый, кто сталкивается с «этим». Я, Роджер Глэдхилл, наследник герба, являюсь одним из звеньев цепи, которую создал мой предок. Я причастен, причастен совершенно конкретно, ко всем этим вещам, отмеченным печатью дьявола, которые мне пришлось потревожить… Наследство не умерло!.. Вчера «она» впервые посетила меня. Невероятно гибка и ослепительно прекрасна, от её туалетов исходит пикантный, едва уловимый запах хищного зверя. Со вчерашнего дня мои нервы возбуждены так, что я не могу думать ни о чем другом, кроме как о ней… Назвалась леди Сисси, но не думаю, что это её настоящее имя! Она шотландка, по крайней мере так утверждает. Желает получить от меня какое-то загадочное оружие! То, которое фигурирует в древнем гербе глэдхиллских Ди. Я уверял, что у меня нет такого оружия, но она только смеялась… С тех пор в меня словно бес вселился! Я буквально одержим желанием достать для леди Сисси, не важно, настоящее это её имя или нет, пресловутое оружие, которым она так жаждет обладать, пусть бы мне пришлось пожертвовать ради этого моею жизнью и спасением души… О, мне кажется, я понял, кто такая «леди Сисси» в действительности…