Майн Рид
Без пощады
ПРОЛОГ
Во всей истории Англии нет таких светлых и славных страниц, как те, на которые занесен период между 1640 и 1650 годами. Это знаменательное десятилетие началось с созыва так называемого «Долгого» парламента. Просмотрите летописи всех древних и современных народов, и вы не найдете в этих летописях описания собрания, где заседало бы столько истинных государственных деятелей, как в «Долгом» парламенте. Мужественные, чистые и прямодушные, эти избранники были неустрашимы в исполнении своих тяжелых, опасных и ответственных обязанностей. Они не дрогнули даже перед печальной необходимостью уличить главного изменника своей стране и положить его венценосную голову на плаху. Со стойкой совестью и непоколебимой верой в свою конституцию эти люди создали для Англии такую честь, которая особенным блеском озарила ее государственный герб и прикрыла собой много позорных деяний прежних дней этой страны, заставив забыть их.
***
– Будьте же, наконец, королем.
– А разве я не король?
– Да, но только по имени. О, будь я мужчиной и находись на вашем месте…
– Что же бы вы тогда сделали?
– Я? Да сразу привила бы вашим грубым островитянам вкус к обаянию королевской власти, – той власти, которая существует у нас во Франции. Мой брат никогда не позволил бы так унижать себя, как вы… Ведь это ужас, до чего вы дошли!
– Ах, моя дорогая, вы забываете, что у вашего брата совсем другие подданные! Во Франции еще не додумались до крика о разных «правах» и «свободах». Здесь же, в Англии, всех сводит с ума «Великая Хартия», которую они вбили себе в головы.
– О, я сумела бы выбить из их голов эту глупую хартию, или же… снесла бы эти головы с плеч! Я царствовала бы как настоящий король, или же отреклась бы… Нет, это вздор! Отрекаться я не стала бы, а скорее опустошила бы всю страну мечом и огнем… превратила бы ее в мертвую пустыню!
Так говорила своему супругу, королю Карлу I, Генриетта Французская. Эта беседа происходила в одном из садов Уайтхольского дворца, на террасе, с которой видна была Темза. Был прекрасный летний вечер. Супруги прогуливались взад и вперед по длинной террасе. Когда они, при одном повороте, очутились в виду Вестминстерского дворца, глаза королевы вспыхнули новым огнем, и она возбужденно добавила:
– Неужели я допустила бы, чтобы мною распоряжался какой-то дикий парламент! Чтобы я дала всякому сброду такую волю!
– Так что же мне делать, по-вашему, Генриетта? – тихо спросил король.
– Как что? Само собой разумеется, распустить это сборище, отправить всех этих нахальных болтунов обратно к их конституционным избирателям, и пусть они там болтают о чем хотят и сколько хватит у них сил. Разгоните парламент и управляйте без него, как делали до сих пор. Вот и все.
– Но в таком случае мы останемся без денег, в которых у нас такая большая нужда. Мои подданные отказываются платить налоги, назначение которых для них непонятно. Я не могу больше делать новые займы или продавать монополии. Не далее как сегодня поутру ваш собственный секретарь, сэр Джон Уинтор, рассказал мне, как в Динском лесу напал на него народ из-за пожалованных ему нами в той области лесов и рудников. Уверяю вас, в настоящее время немыслимо добиться ни малейшего добавочного дохода, не разрешенного и не утвержденного этим сбродом, как вы назвали парламент.
– Так заставьте этот сброд дать вам разрешение.
– Как же это я «заставлю», дорогая?
– Нет ничего проще: прикажите схватить десяток-другой этих несносных крикунов и посадить в Тауэр, на попечение сэра Томаса Ленсфорда. Он живо отучит их от мятежных повадок.
– Это может стоить мне моей короны.
– Ну, если она не стоит большего, то вам лучше расстаться с нею. Швырните ее в Темзу или расплавьте и продайте на вес золотых дел мастерам в Ледгет-Стрите… Как вам не стыдно, Шарль! Вы толкуете о королевских правах, но не пользуетесь ими… боитесь.
– Мои подданные толкуют о своих правах.
– Да, и вы их поощряете своей робостью. На коленях вымаливаете у них то, что вам следует как королю, да, именно вымаливаете, вместо того, чтобы требовать и властно настаивать на своих требованиях. Хороши у вас «подданные». Это ваши господа, а не подданные… Но я все-таки сумела бы научить их повиновению… На что же они и существуют, как не для обслуживания наших нужд и удовольствий!
Слова эти были вполне достойны потомка Медичи: таковы были чувства королевы, жившей два с половиной века тому назад. Впрочем, не так велика разница между чувствами и речами коронованных лиц тех дней и некоторых из нынешних. Лишь немногие из них предпочтут отказаться от короны или поступиться хоть одной йотой своих так называемых «прерогатив», чем продолжать спокойно сидеть на троне и смотреть, как отправляются на убой их подданные и как разоряются целые цветущие области. Да и не может быть иначе. Окруженные низкими льстивыми людьми, коленопреклоненными, с низко опущенными головами и медоточивыми языками, воздающими им хвалу; видя вокруг себя не людей, а лишь человекообразные существа, поклоняющиеся вам, как божеству, – могут ли они относиться ко всему иначе? И не удивительно, что эта гордая, всячески избалованная женщина, с самой колыбели привыкшая к рабскому повиновению всем своим желаниям, серьезно считала себя в праве требовать такого повиновения.
– Их права! Какие же могут быть у них права?! – с ироническим смехом продолжала Генриетта, немного помолчав. – Какую глупость вбили они себе в свои саксонские черепа… Эх, побыть бы мне на вашем месте только один месяц… даже одну неделю, я с корнями вырвала бы всю эту глупость и растоптала бы ее ногами!
И как бы в подтверждение своих слов она несколько раз топнула ножкой по террасе. А ножки у нее были очень красивые, да и сама она, эта дочь Медичи, была довольно еще пикантная женщина, несмотря на то, что уже перешла за черту первой молодости. И хотя она была такая же честолюбивая, как знаменитая Катерина, «эта мать целого рода королей», и такая же явно развращенная интриганка, как та, Карл все-таки любил ее. Быть может, в особенности по этой последней причине он и любил жену: ведь крик кукушки одинаково разжигает и любовную страсть и ревность.
Он любил жену с нежностью, доходившей до безумия, готов был сделать все, что она прикажет, вплоть до убийства. И она подстрекала его не просто на убийство: она заставляла его душить, топтать ногами свободу целой страны, какой бы крови это ни стоило.
Карл охотно последовал бы этим советам своей жены, если бы только видел, что они могут привести к успеху. Некоторые до сих пор еще уверяют, что у Карла I был характер мягкий, наперекор тому неопровержимому факту, что Карл искренне радовался резне протестантов в Ирландии. Умалчиваем о многих других доказательствах бесчеловечности этого так называемого «короля-мученика». Правда, пожалуй, он не был ни Нероном, ни Тибо и относился очень любезно к своим фаворитам и приближенным, но не стеснялся, однако, жертвовать и ими, когда ему это казалось необходимым для собственной безопасности.
За свою верность и преданность жене Карл был прозван «королем-мучеником», и мы не отнимаем у него этого прозвища, но не можем не отметить, что в его любви к ней, во всяком случае, была известная доля страха. Ему хорошо было известно о скандальных отношениях ее матери, Марии Французской, с Ришелье и с убитым Бекингемом: он знал, что эта королева-мать отправила своего супруга – такого же короля, как он сам, – в преждевременную могилу, посредством «чаши с холодной отравой». И часто, когда черные итальянские глаза ее дочери обдавали Карла пламенем негодования, он страдал от скрытой боязни, как бы Генриетта в один прекрасный день не вздумала сделать с ним то же самое, что сделала ее мать со злополучным французским монархом. Ведь и она по крови принадлежала стране, где всегда можно было ожидать подобной опасности. Лукреция Борджиа и Тофана были не единственными великими отравительницами, рожденными Италией.
– Если вы не заботитесь о самом себе, то подумайте хотя бы о ваших детях, – упорно твердила свое Генриетта. – Позаботьтесь о своем наследнике. Вот он.
Она кивнула головой на роскошно одетого мальчика, лет десяти-двенадцати, показавшегося в конце террасы. Это был тот самый мальчик, который двадцать лет спустя, прикрываясь безобидным прозвищем «веселого короля», был причиной безысходного горя во многих семействах, покрыл позором английский герб, отличился деяниями, равных которым мало даже во французских летописях.
– Бедняжка! – вскричала Генриетта, перебирая своими белыми пальцами, унизанными кольцами и сверкавшими радужным сиянием драгоценных камней, кудрявые волосы подбежавшего к ней ребенка. – Твой отец хочет лишить тебя твоих прав… сделать королем с ничего не стоящей короной.
«Бедняжка» мило улыбался матери в ответ на ее ласки и хмуро косился на отца. Как ни был он еще мал, но отлично понимал намеки матери и всецело был на ее стороне. Она успела крепко внедрить в его детский ум свои идеи о «божественном» происхождении королевских прав.
– Полно, дорогая! – сказал король, стараясь скрыть закипавшее в нем раздражение, вызванное, быть может, напоминанием о будущем преемнике. – Если бы я последовал вашим советам, то, действительно, рисковал бы оставить его совсем без короны.
– Так и оставьте! – отрезала королева, но тут же перешла на деланно равнодушный тон и добавила:
– Право, не стесняйтесь. Пусть лучше мой сын будет простым земледельцем, чем принцем, которому вы открываете жалкую перспективу носить лишь призрачную корону…
– Государь, граф Страффорд просит аудиенции вашего величества, – доложил молодой человек в одежде придворного, только что подошедший со стороны дворца и низко, по-придворному, склонившийся перед королем.
Этот юноша был очень красив, и, когда королева обратила на него свой мрачный взгляд, ее настроение сразу смягчилось.
– Кажется, я теперь буду лишней, – сказала она, как всегда пересыпая свою английскую речь французскими словами. – Юстес, несите за мной в мой будуар вот это, – обратилась она к юноше с одной из своих самых обольстительных улыбок.
Паж с поклоном взял из ее рук довольно объемистый портфель с гравюрами, который она взяла было сама.
Неизвестно, заметил ли король улыбку, которой королева одарила юношу, или нет, но он с не свойственной ему резкостью остановил ее:
– Я бы желал, чтобы вы остались, Генриетта.
– С удовольствием, – ответила она, хотя выражение ее лица говорило об обратном. – И Шарлю оставаться? – спросила она.
– Нет. Он может уйти… Тревор, попросите сюда лорда Страффорда.
Юстес Тревор, как звали молодого красавца, снова отвесил низкий поклон, взял за руку принца и удалился с ним.
– Я желаю, чтобы вы слышали мнение Страффорда относительно вопроса, который мы с вами сейчас обсуждали, – пояснил король жене.
– Этого желаю и я, – ответила она многозначительным тоном. – Если вы не хотите слушать меня, слабую женщину, то, надеюсь, послушаете… сильного мужчину.
Карл отлично уловил подчеркивание женой этого последнего слова. Но и без подчеркивания оно достаточно ясно намекало на то, что Карл был лишен того качества, которым так гордятся мужчины и которому так поклоняются женщины. Она чуть не назвала его прямо в лицо трусом!
К сожалению, у короля не было времени защитить себя от этого косвенного обвинения, да еще сомнительно, решился ли бы он это сделать. Увидев подходящего лорда, Карл молча проглотил обиду и, придав своему лицу выражение полного спокойствия, стал готовиться к беседе с новым лицом.
Лорд Страффорд подходил к королевской чете с фамильярной небрежностью «своего» человека. Королева прельщала и его своими улыбками, и он вполне был уверен в ее расположении к нему; более того, он знал, что она властвует над королем. И он ласкал ее слух такой же лестью, какую расточал перед королевой более поздних времен другой ловкий министр Уентворт. В одном только этом и выразилось сходство этих двух министров, во всем остальном так же различных между собой, как, например, Гиперион с Сатиром. Многие недостатки Уентворта перекрывались достоинствами; во всяком случае, этот человек обладал мужеством и был тем, кто называется «джентльменом».
– Вы кстати пожаловали, милорд, – сказала Генриетта Страффорду, когда он поцеловал ей руку. – Нам хотелось бы знать ваше мнение. Я советую королю или распустить парламент, или принять меры к обузданию этого собрания. Скажите, милорд, как смотрите вы на этот вопрос?
– Я вполне разделяю мнение вашего величества, – с поклоном заявил министр. – Разумеется, по отношению к этим мятежным болтунам полумеры совершенно непригодны. Среди них есть дюжина голов, которые так и просятся с плеч.
– То же самое говорю и я! – с торжеством подхватила королева. – Вы слышите, супруг мой?
Карл молча кивнул головой, выжидая, что скажет далее министр.
– В самом деле, государь, – продолжал Страффорд, – если вы не дадите отпора, вас скоро лишат всех ваших прерогатив, оставят вам одни обломки королевской власти.
– О, Боже мой!.. Что же будет с нашими бедными детьми?! – плакалась королева, ломая руки.
– Я прямо из палаты, – продолжал лорд. – От одних речей, которые там льются целым потоком, можно прийти в отчаяние. Послушать Гэмпдена, Хезельрига, Вэна, сэра Роберта Гарлея и других им подобных, – так можно подумать, что в Англии уже нет короля, а управляют страной они…
– Слышите, супруг мой, не то же ли самое говорю и я? – настаивала королева.
– Неужели это верно, Страффорд? – возбужденно спросил Карл. – Вы можете подтвердить это?
– С позволения вашего величества, могу, – ответил министр.
– О, клянусь славой Божией, что я заговорю с ними совсем по-другому!.. Я докажу им, что король в Англии еще существует… такой король, который с этого времени будет управлять, как подобает королям: самодержавно и безгранично!
Все более и более волнуясь, Карл почти выкрикнул последние слова.
– Благодарю вас, мой друг, – шепнула королева министру, пользуясь тем, что король отвернулся. – Теперь он, наверное, предпримет что-нибудь решительное.
Глаза и улыбка Генриетты подтверждали ее признательность ловкому министру.
Вскоре королю доложили о новом лице, также просившем аудиенции, о пресловутом архиепископе Лоде. Карл велел ввести и его.
Через некоторое время на террасу стал подниматься своим тихим, скользящим шагом этот медоточивый князь церкви. Его лицемерное смирение являлось резкой противоположностью гордой, самоуверенной осанке лорда Страффорда. Приближаясь к королю, он постарался придать своему грубому лицу, свидетельствовавшему о его низком происхождении и низменной натуре, по возможности кроткое и благодушное выражение. На его скромно поджатых губах играла такая улыбка, точно они никогда не произносили лжи, а сам он никогда не совершал ничего позорного.
Он был таким же министром, как Страффорд, поэтому для него не было ни придворных, ни государственных тайн, и его пригласили принять участие в интимном совещании и в готовящемся заговоре. Он также был на стороне королевы и уже не раз обсуждал с нею поднятый ныне вопрос.
Но Страффорду не удалось развернуть перед своими слушателями полной схемы той жестокой затеи, которая, по всей вероятности, была начертана в Риме. Как всегда по вечерам, к королеве Генриетте, любившей повеселиться, стало собираться многолюдное общество, и на этом интересное совещание прекратилось.
Вскоре дворцовый сад расцвел пышными нарядами дам и кавалеров из представителей высшего дворянства, еще державшегося короля. Мало-помалу собралось, однако, очень смешанное общество как в социальном, так и в моральном смысле, – смешанное даже до карикатурности. Франко-итальянская королева хотя и очень носилась со своими великими идеями о «божественных» правах и прерогативах, была не прочь и поступиться ими, когда они мешали ей веселиться. Она могла играть в равенство в таких случаях, когда этого требовали ее интересы.
Как раз такой случай теперь и представился. Падающая популярность короля требовала поддержки всех классов, сторон и партий, высоких и низких, дурных и хороших. Поэтому на вечернем гулянье в саду королевы носители таких громких имен, как, например, Гарри Джермайн, Гертфорд, Дигби, Конингсби, Скюдамор, шли бок о бок с людьми низкого происхождения и более низких достоинств, вроде Ленсфорда, впоследствии заслужившего прозвище «кровавого», и заведомого разбойника Дэвида Гайда. Среди женщин замечалась такая же смесь, в том смысле, что почтенным дамам, известным своей щепетильностью в выборе знакомств и строгостью нравов, приходилось сталкиваться на равной ноге с героинями театральных подмостков и «профессиональными красотками». Положим, многие из этих красоток тоже принадлежали к знатному дворянству, роняя его достоинство своей распущенностью.
По обыкновению, Генриетта находила любезное слово и улыбку для всех, кто к ней приближался, хотя и более сладкие для мужчин, нежели для женщин, а особенно сладкие – для молодых и красивых мужчин. Впрочем, и между самой золотой молодежью она делала известное различие. Красавец Гарри Джермайн, до этого времени состоявший в главных фаворитах и всегда в полной мере пользовавшийся знаками благоволения королевы, теперь имел полное основание считать свою звезду померкшей. Взоры Генриетты то и дело обращались в сторону более молодого и более красивого Юстеса Тревора и каждый раз вспыхивали хорошо знакомым фавориту огнем.
Юстес, докладывавший о высокопоставленных лицах, искавших аудиенции, освободился от своих дневных обязанностей и также участвовал в вечернем гулянье в королевском саду. Сын уэльского рыцаря, он вел свой род непосредственно от короля Каратака, но не подчеркивал этого и не страдал ни самомнением, ни тщеславием. Менее всего он думал о своей наружности. Кажется, он даже и не сознавал своей красоты, хотя она бросалась в глаза другим. Вполне равнодушно относился он и к благосклонности, выражаемой ему королевой, на горе прежних фаворитов. Нельзя сказать, чтобы это равнодушие проистекало из холодного темперамента или из бесстрастной натуры, – нет; но не Генриетте Медичи, хотя и королеве и все еще прекрасной женщине, суждено было пробудить в сердце юноши первую страсть. До этого дня он даже не знал о любви. Приглашенный ко двору на официальную должность, он думал лишь о том, чтобы как можно добросовестнее нести свою службу.
На первый взгляд, собравшееся вокруг королевской четы пестрое общество казалось веселым и радостным, хотя у многих в сердцах кипели жгучие чувства зависти, ревности, ненависти и глубоких разочарований. Из уст в уста тайком передавался слух, что король решил вернуться к своим прежним способам властвования и даже, – что для многих было совершенной неожиданностью, – намерен энергично выступить против того, что называлось «агрессивной политикой» парламента. Разумеется, это было на руку всем приближенным к трону, презиравшим народ. Там и сям составлялись группы дворян, которые с едва скрываемым ликованием поздравляли друг друга с мелькавшей перед ними радужкой надеждой на прекрасное для них будущее. Эта надежда рисовала им возможность по-прежнему продолжать расхищение народного достояния: вводить новые налоги, делать займы для «секретных» нужд, торговать монополиями и вообще всячески обогащаться за счет народа.
Но вдруг среди этой безмятежной радости разразился оглушительный громовой удар с безоблачного неба, ввергший их в ужас и смятение. Этот удар принял облик человека, облаченного в официальный наряд представителя палаты лордов, который скорее требовал, чем просил себе аудиенции у короля. И король не мог отказать ему.
Введенный в аудиенц-зал, куда поспешил и король, этот человек вручил Карлу документ, при чтении которого король побледнел и задрожал. Документ оказался только что подписанным обеими палатами приговором, объявлявшим виновным в государственной измене Томаса Уентворта, графа Страффорда.
Вернувшись в сад, король сообщил своим приближенным о доложенном ему постановлении парламента. Менее всех был поражен этим известием сам Страффорд. Погрязший в грехах, этот человек был одарен редким мужеством и до последней минуты своей жизни, даже когда положил на плаху голову, не менял своей гордой величавой осанки. Этой минуты ему недолго оставалось ждать: малодушный монарх так же хладнокровно подписал его смертный приговор, как простое заемное обязательство.
Более всех ужаснулся парламентскому постановлению архиепископ Лод. Для него окончательно был испорчен вечер в королевском саду. Его кроткая улыбка и медоточивая речь сразу улетучились. Бледный и хмурый бродил он между придворными, словно парламентское постановление принесло осуждение ему самому. Впрочем, дурное предчувствие того, что теперь кончились и его счастливые дни, не обмануло этого развращенного представителя церкви.
Достойный парламент умел не только обвинять, но и сурово наказывать обманщиков народа; он умел поддерживать свое достоинство и честь, что и доказал в том, например, случае, когда король, подстрекаемый колкими насмешками жены, явился в парламент в сопровождении целой толпы забияк. Однако это вторжение, сделанное с намерением арестовать самых выдающихся английских патриотов, не имело успеха. Не видя на всех скамьях палаты ничего, кроме голов в шляпах и грозно нахмуренных лиц и не слыша ничего, кроме единодушного крика: «Долой привилегии!» – король, подавленный и сокрушенный, поспешил удалиться вместе со своими спутниками.
Глава I. ССОРА
– Кто не республиканец, тот должен обладать глупой головой или недобрым сердцем.
Слова эти были произнесены всадником, которому на вид было лет тридцать, с красивым и благородным, но очень загорелым и обветренным лицом, с черными, слегка посеребренными сединой волосами и орлиным взглядом. Он был в гладкой серой суконной куртке с широким отложным кружевным воротником, в черной поярковой шляпе с высокой тульей и небрежно воткнутым спереди петушиным пером и в высоких сапогах из буйволовой кожи. Сбоку у него висела шпага. В те тревожные дни никто не отваживался отправляться в путь без какого-нибудь оружия. Но не только по этой шпаге можно было принять всадника за военного, весь его вид красноречиво подтверждал, что перед нами лихой кавалерист.
Судя по его словам, он мог быть пуританином, но эти «круглоголовые», как известно, носили коротко остриженные волосы. У незнакомца же вились по плечам густые шелковистые волосы, да и красивые, холеные усы отнюдь не были «пуританскими». Не имело ничего общего с пуританством и легкомысленно торчащее петушиное перо. Внешность была «роялистской», но слова его отдавали пуританством.
Что же касается человека, к которому были обращены слова всадника, то в его принадлежности к роялистам трудно было усомниться: она выражалась во всей его особе – и в одежде, и в манере себя держать.
Второй всадник, юноша лет двадцати, был в роскошном шелковом кафтане золотистого цвета, в таких же панталонах, в мягких сапогах из искусно выделанной кожи, обшитых по голенищам широкими драгоценными кружевными узорами, с позолоченными серебряными шпорами. Щегольская шляпа его была отделана мехом бобра и украшена развевающимся страусовым пером, которое прикреплялось аграфом из сверкающих самоцветных камней. Бархатная перевязь для шпаги была богато вышита, судя по тщательности и красоте, женскими ручками, управляемыми любящим сердцем. Подобно этому были украшены и его белые замшевые перчатки.
В этом юноше с женственно прекрасным, цветущим лицом, с длинными белокурыми вьющимися волосами, с ясным открытым взглядом больших синих глаз и ослепительной улыбкой на красиво очерченных пунцовых губах, едва покрытых первым пушком, таилось нечто такое, что должно было внушить каждому невольное уважение к нему. «Смотри, не задень меня, иначе раскаешься!» – как бы говорил его взгляд. С особенной силой это угадывалось в тоне его голоса, когда он, натянув поводья своей лошади, с живостью спросил своего собеседника, с которым случайно вступил в беседу:
– Что вы сказали, сэр?
– Я сказал, что тот, кто не республиканец, обладает глупой головой или недобрым сердцем, – повторил старший всадник, тщательно отчеканивая каждое слово.
– Вы так находите? – продолжал юноша, поворачивая свою лошадь назад, к всаднику, следовавшему за ним.
– Да, таково мое мнение, – ответил старший, останавливаясь. – Ежели желаете, могу выразить эту мысль и так: кто не республиканец, тот или подлец, или глупец.
– Подлец тот, кто говорит так! – покраснев от гнева и хватаясь за рукоять шпаги, вскричал юноша.
– Ясно, хотя и грубо сказано, молодой человек, – спокойно заметил старший. – Хотелось бы мне в ответ на это столь же прямо и грубо обозвать вас глупцом, но я сдерживаю себя. Предупреждаю, однако, что, если вам дорога жизнь, возьмите свои слова обратно.
– Ни одного слова, пока у меня есть шпага! – горячился юноша. – Советую лучше вам взять обратно свои слова.
Быстрым движением он выхватил из ножен шпагу и взмахнул ею.
Этих двух людей, совершенно между собой не знакомых, но уже готовых вступить в бой не на живот, а на смерть, свел случай. Они оба ехали по одной и той же дороге, пролегшей по горкой отлогости от города Мичельдина в мичельдинский лес, неподалеку от того места, где в настоящее время стоит усадьба «Пустынька». За каждым из всадников, на некотором расстоянии, следовал верхом слуга.
Одно время им пришлось ехать почти рядом, и они разговорились по поводу дороги. Незаметно разговор перешел на политические темы, и теперь, когда оба всадника поднялись на верх плоскогорья, у них вдруг вспыхнула ссора, готовая перейти в кровавую схватку.
Впрочем, горячился только младший из спутников. Тот, который был постарше, спокойно сидел в своем седле, говорил спокойно и за оружие не хватался. Это совершенно не вязалось с той горячностью, с которой он бросил в лицо собеседнику свое мнение о лицах, не принадлежащих к республиканцам. Что это означало? Не трусость же? А если трусость, то она должна была быть слишком откровенного характера. Ведь этот человек первый потребовал, чтобы были взяты обратно оскорбительные для него слова.
Но именно за труса и принял его юноша, крикнув:
– Обнажай оружие, негодяй! Защищайся, если не хочешь, чтобы я убил тебя, как зверя на охоте!
– Ха-ха-ха! – рассмеялся старший всадник. – Я потому и не тороплюсь обнажить свое оружие, что опасаюсь, как бы мне не пришлось сразу проткнуть вас насквозь, – с насмешкой произнес он.
– Не пытайтесь увернуться! – вне себя кричал юноша, разъяренный насмешкой противника. – Защищайтесь, и мы посмотрим, кто кого проткнет насквозь… Ну, что же вы?.. Слышите, что вам говорят?
– Напрасно вы так спешите, молодой человек. Конечно, если вы непременно настаиваете, я буду драться с вами, хотя, повторяю, боюсь нечаянно оказаться обыкновенным убийцей. Мне это было бы очень неприятно, потому что вы нравитесь мне, и я…
– Попробуйте! – с прежней горячностью оборвал его юноша. – Полагаю, не мне быть убитым вами. Как бы не случилось обратного. Не будьте трусом!
На серьезном лице старшего из противников появилось выражение восхищения, смешанного с жалостью и некоторой досадой. Он все еще не решался обнажить оружие и сделал это лишь после того, как юноша обозвал его трусом.
– А, вы находите, что я трус! – сквозь стиснутые зубы произнес он… – Ну, в таком случае – берегитесь… Да падет ваша кровь на вашу собственную голову!
Выхватив шпагу, он поудобнее уселся в седле и приготовился к поединку.
– Бог и король! – крикнул юноша, набрасываясь на противника и пытаясь нанести ему первый удар.
– Бог и народ! – последовал ответ.
Шпаги со звоном скрестились. Должно быть, мало привычная к такого рода забавам лошадь юноши испуганно шарахнулась в сторону и повернулась на задних ногах. Этим пируэтом она заставила своего всадника очутиться левым боком под оружием его противника. Если бы последний захотел воспользоваться своим преимуществом, то поединок тут же и был бы решен. Но он этого не сделал. Спокойно продолжая сидеть на своей лошади, не дрогнувшей и даже не шевельнувшейся, он выжидал, когда оправится его молодой противник.
Пылкий, самонадеянный юноша и эту снисходительность старшего принял за проявление трусости или, по крайней мере, слабости. Повернув обратно лошадь и лишив ее возможности вторично не подчиниться ему, он с новой яростью сделал выпад. По его приемам было видно, что он хотя и неплохой фехтовальщик, но в серьезных дуэлях еще не имел практики. Он и на лошади сидел неважно, как самонадеянный дворянчик, который занимается этим только ради удовольствия.
Иначе выглядел тот, кто и в штатской одежде не мог скрыть своей принадлежности к военному сословию. Он и лошадью отлично управлял, и она охотно ему повиновалась, и оружием превосходно владел, именно по-военному, с тонким знанием дела. И как ни горячился, как ни пыжился и ни храбрился юноша, шпага противника вскоре вонзилась в его правую руку, повыше локтя. Хлынула кровь, и рука юноши бессильно повисла, выпустив оружие.
Глава II. ПРИМИРЕНИЕ
Молодой человек теперь уже всецело находился во власти своего более опытного и искусного противника. Тот по праву мог бы лишить его жизни, тем более, что ему было брошено в лицо обвинение в подлости и трусости, и эти оскорбления должны были глубоко задеть его самолюбие и вызвать в нем жажду мщения. Между тем юноша нисколько не испугался участи, казавшейся ему неминуемой, и не старался уклониться от последнего решительного удара. Напротив, не меняя своего положения, он подставлял грудь противнику и кричал:
– Вы победили меня! Добивайте же!
– Добить вас?.. – с легким, почти добродушным смехом повторил старший. – Лишить вас вашей молодой, едва расцветшей жизни? Вот этого-то я все время и избегал, хотя, уверяю вас, мне потребовалось огромное терпение. Обыкновенного противника я обезоружил бы одним ударом, как не раз и делал, но с вами мне это было очень трудно: я вовсе не хотел уложить вас; это не входило в мои намерения. Но вот теперь, когда игра окончена и никому из нас не пришлось убить друг друга, могу я предложить вам сдаться?
– Вы вправе требовать этого, – поспешил ответить молодой человек. – Но я, пожалуй, могу просить и пощады, – добавил он с внезапным порывом раскаяния в своей необдуманной горячности, побежденный не только шпагой противника, но и его великодушием.
Слуги обоих противников с живейшим вниманием следили за поединком своих господ и, чувствуя потребность как можно убедительнее выразить свою преданность им, готовы были сами наброситься друг на друга с оружием в руках, как будто этим могли помочь своим хозяевам.