— ..пусть расстарается, когда будет играть передо мною в плаще за шестнадцать фунтов — не то отниму плащ и отдам кому-нибудь из разорившихся придворных!
Я шутила, но за шуткой порой скрывается серьезная боль. Я была уверена, что мой лорд не на дело тратит свои деньги — мои деньги! У него и гроша не было своего, только то, что давала я.
Подумать только — завел свою сеть лазутчиков, копает под Сесилов, вербует себе сторонников!
Мало-помалу я начала отбирать у него ренты и откупа. Когда Англия голодает, пусть и мой лорд кроит себе кафтан из того что есть!
Однако в то Рождество я не позволила своему скопидомству испортить нам развлечения.
— Мадам, пьеса замечательная, — убеждал Хансдон, обеспокоенный моим разговором про плотников и плащи, — вот увидите!
И мы увидели — я, и все мои фрейлины, и мой лорд, и его приятели, Блант, Саутгемптон и прочие прихлебатели, и Берли, Роберт, Рели и Кемберленд, граф Оксфорд, юные Пембруки и все остальные — в Большом зале. Пламя очага и принесенные актерами большие подсвечники бросали на вышедшую поклониться труппу причудливые колеблющиеся тени. Загремели барабаны, зазвучала труба, мальчонка, которому явно не исполнилось и десяти, вышел вперед и пропищал:
Послушайте, любезные, сейчас
Мы вам представим скромный свой рассказ.
— Видите актера, одетого стариком в черной шапочке и мантии, который будет играть педанта? — зашептал мне на ухо Хансдон. — Это Шекспир, мой человек, который сочинил пьесу, — до чего живой ум! Говорят, он не вымарывает ни единой строки.
— А коллеги по сочинительству ругают его остроумие и желают, чтоб он вымарал тысячу! — рассмеялся Саутгемптон.
Мой лорд фыркнул и обнял его за плечи:
— Говорят, милорд, он кропает стишки о вас — из дружеских чувств, разумеется, — и называет вас другом» в своих слащавых сонетах, которые, говорят, ходят меж его друзей.
— Фи, дружище, фи! — Саутгемптон гневно схватился за шпагу. — Вы намекаете, что мы с ним…
— Милорды, милорды! — яростно зашипел Хансдон. — Тише, представление начинается!
Первой я заказала комедию, и вещица мне понравилась — любовная история про французскую принцессу и короля Наварры под названием Бесплодные усилия любви», затейливая и остроумная. Я одобрительно кивала, когда представление закончилось так: Слова Меркурия режут ухо после песен Аполлона» — правильно сказано и к тому же изящно. Я окликнула Оксфорда, внимательно наблюдавшего за спектаклем со сцены.
— В духе вашего Лили, не правда ли, только менее цветисто?
Тонкое лицо Оксфорда неприятно скривилось.
— Магистр Лили, мадам, — произнес он с нажимом, — человек образованный, закончил университет, его собираются включить в совет колледжа Магдалины. Его труды будут жить, когда эту деревенщину, этот уорвикширский сорняк давно позабудут! Помяните мои слова, Ваше Величество, хорошее воспитание возьмет верх. — Он замолк, кашлянул. — Я и сам пописываю пьесы, возможно, вам угодно будет прочесть — их ставят мои актеры…
Читать его пьесы? Упаси Бог.
— Ладно, сэр. — Я решила отделаться шуткой. — Если вы наймете этого потрясателя сцены»[8] и выпустите его сочинения под своим именем, вы и впрямь прославитесь! А теперь ш-ш-ш, начинается следующее представление!
Следующим, как предупредил меня Хансдон, должны были давать историю короля Генри Болингброка, называемого Генрихом IV.
— Что? — нахмурилась я. (Это тот негодяй, что сверг Ричарда Второго, — опять измены и заговоры под видом развлечения?) Хансдон, видя мой гнев, встревожился и поспешил успокоить:
— Там нет ничего о низложении законного короля, Ваше Величество, ничего оскорбительного, ровным счетом ничего!
Я не поверила:
— Но этот же ваш Шекспир описал падение Ричарда Второго, то, как его свергли и убили!
— Оно было поставлено для простонародья, мадам, и успеха не имело. Эта пьеса вам понравится, клянусь честью!
Она мне и впрямь понравилась. Хансдон не сказал про лучшее, что в ней было, — толстого рыцаря в войне двух Генрихов, сэра Джона Фальстафа, ну и острый же на язычок негодяй.
Что ни слово, то истина! Одно из украшений храбрости — скромность»[9], — сказал старый трус, и я хохотала от души. Люблю таких!
Последняя пьеса меня утомила, я устала смотреть, хотела говорить, танцевать и веселиться, хотела быть с моим лордом. Но nobless oblige[10] — я одобрительно кивала, хотя не запомнила ни слова.
— Актеры здесь, поблизости, — гордо объявил Хансдон, когда представление окончилось. — Вашему Величеству угодно их видеть?
Угодно ли мне их видеть, вместо того чтобы веселиться с моим лордом? Я подумала, взглянула на Эссекса, потом на кузена и смилостивилась:
— Пусть подойдут.
Вне подмостков они выглядели, как все актеры, потрепанными и выжатыми как лимон. Главный, Бербедж, тот, что играл короля, был мал ростом и, как ни выпячивал грудь, на короля совсем не походил; шут был печален, с опухшими веками; прекрасная принцесса оказалась тощим мальчишкой с огромным выпирающим кадыком; толстяк сжался до обычных человеческих размеров. Позади скромно держался низенький человек. Я подозвала его:
— Это вы написали пьесы?
Он поклонился:
— Если Вашему Величеству угодно.
Он был в костюме старика, которого играл в спектакле, однако по лицу и глазам ему можно было дать лет тридцать или чуть более. У него был ужасный, свойственный срединным графствам выговор, что калечит каждую гласную и неизбежно взмывает к концу фразы. Я взглянула на смиренное лицо, лоб с залысинами — ни дать ни взять торговец сукном.
— Мастер Шекспир, ваш толстый рыцарь мне угодил. Хотелось бы увидеть сэра Джона Фальстафа влюбленным.
— Коли Ваше Величество приказывает, он уже влюблен; вы увидите его…
Он замолк, что-то быстро прикидывая в уме.
Его товарищи постарались скрыть живой интерес к делу, которое заставит всех их попотеть.
— ..влюбленным в прелестную особу — нет, в целую стайку насмешниц! — в ближайшие две недели.
Комедианты незаметно расслабились. Главный, Бербедж, расправил плащ за шестнадцать фунтов (алый плюш, золотой галун, ворот обшит венецианским кружевом, отделан гранатом и черным кораллом, воистину по-королевски!) и отвесил поклон, который сделал бы честь даже испанцу.
— Ричард Бербедж к услугам милостивой королевы. Ваше Величество оказывает своим недостойным слугам слишком большую честь.
— Похоже на то! — Я зевнула. Голос замечательный, но я утомилась. — Ваша последняя пьеса, сегодняшняя комедия, как она называлась?
Стратфордский сочинитель поклонился:
— Успешные усилия любви», ваша милость.
— Она мне не понравилась.
Он солнечно улыбнулся:
— Тогда она проклята, истреблена с лица земли, мертва с этой самой минуты. Мы никогда ее больше не дадим. Коли Вашему Величеству не понравилась, считайте, ее нет!
Разумеется, он получил за это золотом, как и рассчитывал. Умный человек.
Мы заставили попотеть и его, и остальных, мы славно повеселились в то Рождество при дворе, я и мой лорд. Несмотря даже на то, что гадина Рич, леди Пенелопа, выбрала именно это время для того, чтобы приехать из деревни и одолевать нас своим обществом.
— Вашего Величества смиреннейшая слуга.
Она сделала реверанс. Я смотрела с явным неодобрением — она стала еще развязнее и толще. Живот выпирает, как нос у боевого корабля, — Господи, да она снова с пузом! Сколько у нее детей от мужа? — по слухам, последний появился без всякого участия со стороны лорда Рича. А как разряжена, несмотря на свое положение, — шляпка и все прочее. Но мне-то что? Если ее муженек смотрит и улыбается, то я и подавно.
Улыбалась я и в другой пикантной ситуации: разгневанная обер-фрейлина приволокла ко мне зеленую от слез Елизавету Верной и заставила ту сознаться, что беременна. О, я отхлестала дурочку по щекам, когда она, всхлипывая, призналась, что отец ее будущего ребенка — Саутгемптон; я-то все время считала, что этот писаный красавчик бегает за мальчиками, а я не люблю ошибаться! Хуже того, он не только соблазнил ее, но и взял в жены, лишив меня законного права выбрать своей фрейлине мужа. За это я наградила ее еще парой оплеух, а вдобавок оттаскала за волосы и бросила обоих в Тауэр — охладиться. Но я была довольна жизнью и могла себе позволить быть доброй.
Даже когда я узнала, что эта распутница Пенелопа Рич предоставила Саутгемптону и Бесс Верной дом для свиданий и, более того, уговаривала девушку, я все равно решила, что не позволю им испортить мне радость общения с моим лордом.
А он был такой ласковый! Можете потешаться над старухой, которая оплачивает благосклонность молодого человека, однако, клянусь, это стоило любых денег, вернее, такую благосклонность не купишь за все сокровища мира! Конечно, я никогда не видела его жены — она меня не волновала. В любом случае, бедная Фрэнсис была мне не помеха — она, как верная жена, жила в деревне и рожала.
Мой лорд скрывал это от меня, никогда о ней не говорил, но когда Роберт сообщил мне, что она родила сына, я за него порадовалась. Он поселил ее у матери — ненавистная Леттис по-прежнему, хоть и в опале, жила и здравствовала, чтоб ей пусто было, — я так и не простила их брак с Робином. Бесс Трокмортон, теперь леди Рели, проживала в Шерборнском аббатстве, имении Рели, так что я могла, не страшась волчиц, наслаждаться близостью моего лорда.
Но тут случился Кадис.
Глава 6
Кадис.
Мария божилась, что, когда ее вскроют, то прочтут на ее сердце кровавые буквы Кале». Когда будут вскрывать меня, этим словом окажется Кадис».
Оно будет вписано рядом с Ирландией» в эти каменные развалины, кладбище моего сердца. Однако Кадис был раньше.
Кадис. Он должен был стать величайшей победой моего лорда, часом его торжества. Я-то считала его только придворным, а он, оказывается, грезил о ратной славе. Я любила его в шелках и атласе, он мечтал о коже и стали. Я радовалась, что Испания дремлет; он всегда был готов разбудить спящую собаку, просто чтобы послушать лай. Я предпочитала войну без войны — когда испанский король не решался на нас напасть, а мне не приходилось тратиться на военную потеху. Но моему лорду любая потеха была не в радость, кроме военной, а раз так — подавай ему потеху в его вкусе.
Она началась в Гринвиче в самый разгар нашего веселья: как-то утром меня разбудило от тяжелой дремоты глухое, похожее на гром ворчание. Однако для грозы время года было еще раннее, кроме того, звук не раскатывался по округе, как гром. Мне не пришлось в страхе звать моего лорда; он уже ждал в смежной комнате и с жаром приветствовал меня одним ненавистным словом: «Война»!
— Господи Боже мой, что это значит?
— Пушки, мадам, испанцы осадили Кале! Вы слышите войну!
За ним стоял лорд-адмирал — кузен Говард, Роберт и Берли, Рели, старый кузен Ноллис и лорд-хранитель пяти портов — лорд Кобем. Он-то и шагнул вперед, посеревший от бессонной ночи, поклонился скованно, и немудрено, ведь ему пришлось скакать несколько часов, чтоб поспеть с вестями к заре.
— Ваше Величество, испанцы вторглись во Францию, они на северном берегу, у врат Кале!
Я потянулась, чтобы опереться на моего лорда.
— А что французы?
Он подал мне руку, сказал хриплым от волнения голосом:
— Французы и голландцы сражались, как защитники Трои, но они разбиты.
Рели покачал головой:
— А если испанцы вступят в Кале…
Кобем не мог сдержаться:
— Тогда мы опять вернемся во времена Армады, когда ждали, что десятки тысяч под командованием герцога Пармского вот-вот хлынут на нашу землю!
Роберт шагнул вперед:
— Они не вторгнутся!
— А дела другого суверенного государства нас не касаются, — устало вымолвил Берли. — Надо сохранять мир.
— Мир! — оскалился мой лорд. — Надо воевать!
Однако, чтобы сохранить мир, нередко приходится воевать. В ту ночь мне приснился бог войны Марс — то был юноша в черненых боевых доспехах, как у моего лорда, в черном шлеме с опущенным забралом. Он стоял на высоком холме и громко обращался к стоящей внизу черной толпе, все было черно, голос его гремел: Ныне мы вновь должны вынести войну вон из нашего королевства, как горящие уголья, а не ждать, пока они с шипением обрушатся нам на голову!»
Он повернулся ко мне, снял шлем с колышущимся черным плюмажем. На меня смотрело лицо моего лорда.
Я вновь стала Беллоной, богиней брани, — его матерью, возлюбленной, но прежде всего — королевой!
— Ладно, если только война принесет нам мир, пусть будет война, но подальше от наших берегов.
— Тогда отправьте нас в Кадис, мадам, — настаивал мой лорд, его прекрасное лицо лучилось боевым пылом. — Мы подпалим королю Филиппу бороду, сожжем его боевые корабли, ограбим галионы! Озолотим вас, обескровим его — ему придется убраться из Европы, из Кале на веки вечные!
Он вкратце набросал мне план кампании. Какая же я дура! Пока я считала его образцовым придворным, он продумывал планы ведения войны! Он собирался взять Кадис, потом отплыть к Тринидаду в Вест-Индии, потом к Испанскому материку.
— А когда назад?
— Ваше Величество, как мне знать это?
Господи, зачем я его отпустила?
И зачем согласилась дать на эту авантюру пятьдесят тысяч фунтов?
А если бы ценой оказалась его бесценная жизнь?
После Зютфена Робин говорил мне, что мой лорд бесстрашен в бою. Чтобы сдержать его порывы, я назначила командовать флотом кузена Говарда, лорда-адмирала, а Эссексу поручила сухопутные войска. Рели отправился с ними — он одинаково хорошо сражался на суше и на море и знал что делает. Опытный воин, он умел служить под чужим началом, умел подчиняться.
Не то что мой лорд — тот умел только командовать и не признавал ничьей власти, кроме собственной. Он начал затевать ссоры, писал мне Говард, еще до выхода из Ла-Манша.
Говард писал мне по две-три депеши на дню, негодовал на заносчивость моего лорда, на его грубость и нежелание слушать советы, не говоря уж о подчинении, стремление единолично завоевать всю славу. И в каждом столкновении мой Говард, который умел сохранить согласие между семью командующими во времена Армады, теперь терпел поражение от одного.
— Господи! — плакала я, читая его письма. — Надо смирить это дерзкое сердце, сломить эту гордыню!
Но тихий голос в ушах рыдал: Поздно!»
Кадис взяли.
— Они сообщают, что одержали великую победу, — с такими словами промозглым осенним утром вбежал ко мне маленький Роберт. — Часть галионов захвачена, часть сожжена, город разграблен, и там, как пишет милорд Говард, взята богатая добыча.
Мой лорд тоже писал, в духе истинно воинском:
Вообразите битву, Ваше Величество: Ваши могучие пушки сотрясают землю и оглашают грохотом, небеса, я тесню Ваших врагов, начертав на мече и в сердце Ваше имя; Ваши солдаты сражаются, как тигры, и вот уже брешь открылась в стене, сквозь которую, казалось, не пролезть и крысе…»
Я поцеловала пергамент и, как дура, залилась слезами. Роберт сочувственно помолчал, потом подмигнул и сказал:
— Я слышал, что лорд Эссекс как лорд-генерал показал истинное рыцарство в отношении женщин!
Я рассмеялась сквозь слезы:
— Каких женщин?
Роберт сделал большие глаза:
— Он запретил своим солдатам всякое насилие — вещь доселе неслыханная! И велел им стоять в почетном карауле — весьма галантный жест с его стороны, — пока женщины покидали город!
Эти и другие вести летели из Испании быстрее самой любви. И когда он вернулся, его внесла в Лондон волна народной жажды иметь героя, радоваться победе и хоть чем-то отвлечься от вечных мыслей о пустом желудке. Ладно, раз так, Глориана примет своего героя как подобает!
Я ехала встречать его к пристани — да, я вся извелась, я не могла дождаться, когда он сам ко мне явится, — а на улицах, как всегда в таких случаях, толпился народ: от врат Уайтхолла и дальше, сколько хватал глаз, люди шумели и выкрикивали приветствия.
И немудрено! Ведь я так тщательно нарядилась: роба золотой парчи, сплошь расшитая агатами, алмазами и жемчугами, юбка и шлейф блестящего белого атласа, огромные серебряные буфы рукавов, прозрачная серебряная кисея на плечах.
Поутру я взглянула в зеркало, с воплем швырнула его об пол и зарыдала:
— Клянусь Божьими костями, я никогда не выглядела хуже! Позовите Уорвик! Где Радклифф? Принесите… принесите…
Принесите новое лицо, без этих ужасных морщин, без ввалившихся, как у ведьмы, глаз; новые зубы вместо желтых и черных пеньков, шатающихся, как жертвы голода; новые волосы вместо редких седых косм; новую шею вместо этой утиной гузки; новую грудь, достойную ласк моего юного лорда…
— Ваше Величество никогда не выглядели привлекательнее.
Мои женщины знали свое дело и тут же к нему приступили: сперва белила густым, как побелка, слоем поверх легчайшего налета розовой краски, затем румяна на щеки, яркий кармин для губ, а поверх всего блестящая пленка яичного белка — главное, не улыбаться, чтобы она не лопнула. И завершение — парик: триумф густых рыжих локонов и завитушек, усыпанный звездочками блесток и высящийся словно Филиппов галион, — да, так-то лучше! А ведь меня ждет мой лорд — разве его любовь не делает меня краше, краше обычного?
День был пасмурный — вот-вот закапает дождик; никому из моих придворных не хотелось ехать на пристань, портить свои шелка и бархат.
Однако я решилась. Мое сердце от радости исходило слезами, нет, кровью — он вернулся, он здесь, прощай, печаль, прощайте, одинокие бессонные ночи…
Стражники распахнули большие ворота Уайтхолла, мой кортеж выехал на улицу. Я ликовала.
Выглянуло солнышко — конечно же дождя больше не будет. Солнечные лучи вспыхнули на золотой парче и, судя по приветственным возгласам, по обыкновению, зажгли толпу. О, мой добрый народ! Я любила его всем сердцем.
Однако по мере того, как мы подъезжали, я начинала разбирать слова.
— Лорд Эссекс! Хотим видеть лорда-генерала!
— Храни Господь доброго графа! Благодарение Богу, что он вернулся невредим!
— Где граф? Граф! Добрый граф!
По всей набережной, по всей Флит, до вершины Ладгейтского холма, за старым собором Святого Павла, в Ист-чипе и Бай-уорде слышалось одно и то же:
— Граф! Граф!
— Господь да хранит героя Кадиса, нашего избавителя!
— Покажите графа!
Разумеется, кое-что перепало и мне.
— Небеса благоволят Ее Величеству!
— Вот наша добрая королева Бесс!
Однако мои губы, которые произносили Благодарю тебя, мой добрый народ», были холодны, еще холоднее было на сердце. Никто не крикнул: Вспоминаю доброго короля Гарри!», никто не благословлял мое прекрасное лицо». И никто не кричал: Многие лета!», только: Лорд-генерал! Лорд-генерал! Когда мы увидим графа?!»
Он стоял на носу корабля и тянул шею, высматривая меня. Я подъехала, он спрыгнул на сходни, сбежал на берег в сопровождении роя своих спутников, схватил мою руку, прижал ко лбу, припал губами к стремени.
— О, моя сладкая королева!
Он рыдал в открытую, плакал светлыми слезами радости. А что я?
Ничего.
Я мечтала о его возвращении, молилась и плакала. Вот он здесь — радость обернулась во рту пеплом, болью, желчью.
Как я вырастила эту гадюку, которая того и гляди обернется против меня и ужалит? Кто спасет меня от многоглавого чудовища, грозы всех королей, от черни, враждебного народа, рассерженной толпы?
Сейчас она занята его великой победой над нашим давним врагом, ненавистной Испанией. Но четыре дождливых года, четыре года неурожая, — и они начнут голодать, а тогда, как сера, вспыхнут от малейшей искры…
Я хотела вернуться той же дорогой, по улицам Лондона, во главе пышной церемониальной процессии: я — на серой в яблоках кобыле, он — на черном жеребце, которого вели за мной в поводу. Но какой дурак покажет народу человека, которого любят больше меня? Раз так, вернемся по реке. Я сказалась усталой и потребовала королевскую барку.
Его возвращение зажгло меня ревностью, новости, которые он привез, подлили масла в огонь. Кузен Говард, вернувшийся вместе с ним, насилу дождался, когда сможет высказать свое негодование. Когда мой лорд утратил расположение моего доброго Чарльза?
Они сожгли меньше галионов, чем полагали вначале, стиснув зубы, докладывал Говард. Испанская угроза отодвинута, но не уничтожена.
Придется спускать с цепи моих каперов — Хоукинса, Джильберта, Фробишера, — чтобы они довершили дело, а значит — снова платить за каждый нанесенный Испании удар.
Из-за своих разногласий они упустили купеческий флот — мой лорд не послушал главнокомандующего. Покуда они телились, испанский адмирал хладнокровно распорядился поджечь корабли, лишив меня — и своего короля — примерно двадцати миллионов флоринов.
Я молча выслушала взбешенного Говарда, поблагодарила и отпустила. Оставшись одна, уронила голову на руки. Что за скорбная повесть о гордости и безумии! Одна подробность сразила меня в самое сердце. Этого так оставлять нельзя!
— Милорд, кузен сказал, что в этом плавании вы посвятили в рыцари шестьдесят с лишним человек?
— Это награда за доблесть! — вспылил он. — Привилегия полководца — самому посвящать в рыцари.
Привилегия?
Привилегии бывают у королей. У подданных — нет.
Я была очень спокойна.
— В таком путешествии уместно было посвятить двоих, самое большее — четверых, шестеро было бы уже чересчур. Но шестьдесят?
Он страстно возвысил голос:
— Не сомневайтесь в действиях вашего верного слуги, мадам, сердце подсказывает мне, когда и как я должен поступить!
Иными словами: Я буду делать, что мне заблагорассудится!»
Может быть, я разозлилась из-за того, что один из его скороспелых трехгрошовых рыцарей — Робинов бастард, побочный сын от Дуглас? Даже видеть, что он вырос и является ко двору как сэр Роберт Дадли — так называли в молодости самого Робина, — с Робиновыми глазами, носом, ртом, походкой, осанкой, было достаточно тяжело, а если еще и знать, что это мой лорд вывел его в люди…
Однако хуже всего был страх — нет, уверенность, — что мой лорд присвоил себе королевское право осыпать милостями и вершить суд. Я выкормила чудовище.
И не я одна это видела. Его же креатура Фрэнсис Бэкон, которого я не любила, но которым поневоле восхищалась, предостерегал его. Добивайтесь расположения государыни личной преданностью, как лорд Лестер, — убеждал он, — не войной и не поисками народной любви.
Ныне вы любимец Англии, а не английской королевы — может ли образ более опасный представиться воображению монарха, тем паче столь чувствительной женщины, как Ее Величество?»
Любимец Англии.
Верно, толпа его любила, верила, что он во всем прав. Она считала, что ее герой спас меня от заговора и выиграл войну. Его ум доказан разоблачением Лопеса, его доблесть — осадой Кадиса.
Его обожали.
Как когда-то обожали меня.
И все-таки я по-прежнему его обожала.
Как дура, как все дуры — скажите уж, как все старые дуры! — я по-прежнему за него цеплялась. Несмотря на страхи, на злость, мое глупое сердце всякий раз его прощало — спустя дни, часы, даже минуты оно оттаивало, как было с Робином… я нуждалась в нем, в его молодости и жизни, особенно теперь, когда смерть вновь перешла в наступление и скосила тех, кто заслонял меня своими телами, — одного за другим.
Я потеряла двух старых кузенов — прежде всего Хансдона, дорогого старого Гарри Кари, моего лорда-камергера, сына моей тетки Марии, затем старого советчика, сурового пуританина, но верного друга, моего родственника со стороны его жены Кэт, сестры Гарри.
И снова, как дура, я в полубезумии выкрикивала вслед их отлетающим душам: Как вы посмели, как посмели!» Ноллиса я назначила своим советником в день вступления на престол, Хансдона вскоре после того. Оба оставили сыновей, которые тут же заняли отцовские места и должности, добрых и верных, подобно своим родителям. Оба прожили долгую жизнь в почете и довольстве, оба умерли своей смертью, мне не из-за чего было убиваться. Однако я скорбела, и не только о себе: вслед за Робином, Хаттоном, Уолсингемом еще два звена моей золотой цепи распались навеки.
И кто теперь скажет мне правду?
Этот же год унес и третьего, и четвертого: Пакеринга, лорда-хранителя печати, и старого Кобема, хранителя пяти портов, ничем особо не выдающегося до последних трагических событий, но тем не менее незаменимого. Одиночество подступало ко мне все ближе.
Последняя потеря была самой горькой. После первого поражения в Кадисе я больше не отпускала Дрейка в плаванье. Однако мой морской дракон вымолил себе последнюю экспедицию, и здесь, в море. Фортуна его покинула.
Он не пожелал бы себе другой могилы, кроме Испанского материка: теперь его душа плывет с Богом в вечно золотеющих водах, а рыбы проплывают сквозь его скелет.
А в пучине самого черного человеческого моря зрели по мою душу, пробуждались и шевелились новые бедствия.
Глава 7
Ирландия.
Наигоршая из моих горестей, безбрежное море бедствий, земля гнева Господня.
Родился ли тот, кто исцелит этот недужный край?
Какая женщина по-детски не любит подарков? Особенно на Благовещенье, когда кончается время сбора податей и наступает март, когда подснежники сменяются примулами и в память Пресвятой Богородицы всем женщинам дарят подарки. Было позднее утро, и я нежилась в постели, когда в дверь постучали. Я приподняла голову с локтя.
— Радклифф, что там?
— Подарки, мадам.
Вошел дюжий детина-привратник с книгой и ящиком.
— Открой!
Радклифф тонкими руками с трудом подняла тяжелый том, уложила на стол возле меня, раскрыла кожаный переплет. Нашей Глориане, высочайшей и великолепной Императрице, прославленной своими добродетелями, благочестием и милостивым правлением, Елизавете, — прочла она, — милостью Божией королеве Англии и Франции, Ирландии и Виргинии, защитнице нашей веры. Ее покорнейший слуга Эдмунд Спенсер со всем смирением посвящает и преподносит свой труд. Да живет Королева фей» в вечности Ее славы».
Я рассмеялась от радости:
— Значит, маленький сочинитель завершил эпическую поэму обо мне?
— По крайней мере шесть книг, — сказала Радклифф, заглядывая в конец. (Пусть ее глаза на тридцать лет моложе моих, зрение — не в пример хуже!) — Угодно Вашему Величеству почитать?
— Может быть, позже. Эй, любезный! — окликнула я привратника. — Что это за ящик?
— Из Ирландии. — Он потянул себя за вихор. — С письмом.
— Открой.
Он широко улыбнулся щербатым ртом:
— Нет, мэм, я читать не умею!
— Уорвик!
Уорвик сделала мне реверанс, приняла из рук носильщика письмо и начала читать:
— «Небесную правительницу наших земных небес приветствует ее вассальный воин Томас Ли, рыцарь.
В Лимрике во время казни великого ирландского бунтовщика на моих глазах престарелая дама взяла сей предмет двумя руками и пила из него, словно на празднестве богов. Посему я взял на себя смелость послать cue Вашему Величеству как дань Вашему могуществу. Бессловесный, он тем не менее скажет за себя. Шлю вместе с ним заверения, что буду и впредь так же поступать с Вашими врагами в этой богомерзкой стране.
Ваш во всем,
Томас Ли, капитан».
— Из него пила престарелая дама? — задумалась Радклифф. — Красивый кубок, мадам, или круговая чаша, отбитая у гнусных бунтовщиков. — Она повернулась к привратнику:
— Ну, открывай!
Ящик был заколочен гвоздями, пришлось вскрывать кочергой. Внутри оказался круглый, обернутый тряпьем сверток. Тонкое стекло, может быть, даже венецианское.
Привратник вытащил сверток.
— Осторожно, осторожно! — вскричала Уорвик.
Поздно. Что-то вывалилось из тряпья и шмякнулось об пол. Здесь оно, к моему ужасу, подпрыгнуло и — о. Господи! — покатилось, докатилось до моих ног и остановилось, оскалившись в улыбке.
Голова, человеческая голова, черная, полуразложившаяся, мертвые, кишащие личинками мух губы шевелились, будто пытались что-то произнести, открытые глаза пялились, из черных глазниц выглядывало по червю…
Я не могла даже вскрикнуть — меня безудержно рвало, снова и снова я харкала кровью и желчью, и только проглотив лекарство, погрузилась в обморочное забытье…
Ирландия.
Я велела устроить розыск в отношении дарителя», Томаса Ли. Мне сообщили, что этот жуткий рыцарь служил под началом моего лорда в Нидерландах и Франции. Он действительно видел, как сумасшедшая старуха, у которой казненный злодей убил сына, схватила отрубленную голову и жадно пила хлещущую из нее кровь. Этот же человек убил троих собственных сыновей и брата, прежде чем Ли без суда и следствия повесил его, утопил, четвертовал и обезглавил — а затем сжег старуху, подозревая в ней ведьму.
Жестокий и беспощадный человек, крутой и скорый на расправу, — но, говорят, только такие могут служить в этой дьяволовой заднице, Ирландии.
Забытой Богом стране.
Такова Ирландия.
Однако и Англия была не намного лучше, мой лорд постоянно добивался власти, он вознамерился быть и конем, и возничим английской судьбы. В Кадисе он отрастил бороду, я говорила? Каждый мужчина когда-нибудь это делает, потом одни сбривают, другие оставляют, кто предпочитает усы, а кто, как Робин, — бородку клинышком. Однако всегда это означает возмужание, стремление к силе, к положению, к самостоятельной власти. Или к власти как таковой…
Борода заступом, рыжая, как у лиса. Я ее ненавидела.
А еще больше я ненавидела и еще больше боялась его растущую жажду ссор. У меня были серьезные причины опасаться многого другого: народной любви к нему, его враждебности к лорду-адмиралу Говарду, которого он публично обвинял в провале Кадисской экспедиции, разногласий, которые он вносил в совет, его давней ненависти к Берли и Роберту, которые всегда были для него писаришкоми», мужчинами, лишенными мужских качеств, евнухами, проклятьем всякого мужественного воина. Однако все мои страхи коренились в его любви к войне, которой он жаждал все сильнее, чтобы восстановить ореол героизма и вернуть утраченное в Кадисе доверие. Я видела, что его влечет к предначертанному крушению, видела письмена на стене, хотя и не могла разобрать дату. И когда это случилось, оно, как все худшие крушения в жизни, случилось неожиданно.