Мы разбили Армаду, величайшую силу в истории человечества. Мы, Англия и я, Елизавета, королева Елизавета.
Я стала живой легендой, на которую дивился весь мир, несравненной женщиной и непревзойденной королевой. Женщиной по-прежнему уязвимой и даже, увы, еще более отягощенной плотью. К вечной головной боли из-за политики прибавилась другая — не так-то просто быть живой богиней.
Мы подпалили испанскому королю бороду, оттаскали его за нос, стащили штаны, повернули ко всему миру голой задницей и так всыпали, что ему до конца жизни неуютно было сидеть.
То была великая, могучая, прогремевшая на весь мир победа. Однако надо было жить дальше. И мне и Англии, сейчас и потом, сей же час.
Сейчас? Невозможно.
Надо.
Итак, в мою жизнь вступил мой новый лорд.
Покуда приходилось отбиваться и от Испании, и от миссионеров из Дуэ, смирять внутренних врагов, как в восьмидесятых, я еще могла держать Купидона в узде.
Но теперь…
Для него, для моего юного лорда…
Иметь то, чего не купишь ни за какие деньги, свободный доступ ко мне, в мою опочивальню, возможность нашептывать мне на ухо, близость к трону, за которую мужчины соперничали всю мою жизнь, а тем паче теперь, на вершине нашего триумфа, — разве это не лучше, чем владеть золотыми рудниками в Индии, и разве человеку, достигшему столь заоблачных высот, не следовало почитать себя небожителем?
Вы не согласны, что мой лорд, взысканный такой благосклонностью, мог числить себя в сонме земных богов?
Когда я его полюбила, я была уже сказочной королевой, легендой из прошлого и в то же время стержнем — нет, архитектором нынешнего миропорядка, королевой былого и грядущего. Едва ли хоть одна живая душа в Англии помнила время, когда я не сидела на троне.
И еще я была не такая, как прочие женщины, — богатая, властительная, источающая желания и восторги, терзания и муки на каждом шагу — танцевала ли я, скакала ли верхом, смеялась ли над житейской дуростью, рыдала от горя и утрат или улыбалась в глаза возлюбленного.
Так что с того, если мне было чуть за пятьдесят, а ему — несколько меньше? Чего бы ни отдали другие молодые люди, бесчисленные молодые люди, за эту безраздельную близость, за прогулки и беседы с глазу на глаз в ту весеннюю пору нашей любви?
О, любовь моя — теперь можно это сказать, — моя сладкая любовь, повелитель моей любви…
Когда я вас полюбила, мой лорд, возлюбленный, я была замечательна, талантлива, величава и прежде всего — обворожительна в своих и в ваших очах.
А вы? Постепенно вы становились грубее, громогласнее, решительнее — уже не тот краснеющий мальчик, но горячая голова, необузданный рубака, из-под вашего бархатного с кружевами камзола рвалась наружу неуправляемая стихия.
А я? Господи, зачем прикидываться и юлить?
Вы были высоченный, рыжебородый, своенравный и взрывались гневом, чуть что не по-вашему.
А меня это пугало, сердило, заставляло ежиться — почему бы не сознаться, что после стольких лет всеобщей шелковой вкрадчивости и атласной лести это меня возбуждало.
Я не скрывала от себя, что люблю лорда Эссекса, как отец любил мою мать. И как иной меряет свое достоинство весом тугой мошны, так Генрих мерил свою любовь дороговизной посланных даров.
Он, как и я, одаривал свою единственную любовь золотыми цепями и серебряными шнурами, рубиновыми сердцами и ожерельями из изумрудов в цвет ее зеленым шелкам — он любил, чтоб она одевалась в зеленое, это напоминало ему о майских гуляньях, когда он впервые ее заметил.
Ей полагалось все новое, словно королеве, — новый охотничий лук и стрелы с наконечниками из серебра, собственные часы с выгравированными на гирьках Г» и А». Она спала на ложе из чистейшего утиного пуха, на белоснежных простынях, за ткаными занавесями, в опочивальне, где стены украшали надушенные шпалеры с любовными сценами, а пол устилали мягчайшие шелковые ковры.
Как-то он вошел в ее покои и объявил:
— Я приготовил тебе дар почище прежних.
— Почище этого, милорд?
Анна гордо повернулась к нему. Ее грудь украшал утренний дар Генриха — жемчужная нить, которая оборачивалась вокруг шеи, спускалась к талии длинной, в целый фут, петлей и заканчивалась подвеской из чистого золота с буквой Б» — Болейн и тремя огромными висячими жемчужинами.
— Не в пример лучше, милая, — серьезно заверил он.
Она набросилась на него, вывернула карманы, открыла кошель, даже разжала его шутливо сжатые кулаки — ничего. Служители украдкой пересмеивались. Она взорвалась:
— Вы насмехаетесь надо мной, милорд!
Генрих хлопнул в ладоши. В маленький покой вошли глава Геральдической палаты и лорд-помощник герольда, их карточное великолепие озарило комнату. Преклонив колена у ног Анны, они вручили ей огромный пергаментный свиток с лентами и алыми государственными печатями.
По королевскому знаку все упали на колени.
Анна, трепеща, присела в глубоком реверансе.
— О нет, мистрис, не преклоняйте колен, — сказал Генрих, поднимая ее с пола, — теперь вы — маркиза Пембрук, выше вас в королевстве только король.
Что такое любовь без власти или власть без любви — любви, которую можно дарить, власти дарить — дарить, дарить?..
Я не могла увенчать моего лорда титулом, я уже пожаловала одним из величайших титулов его отца, а как Девере он был одним из родовитейших людей страны. Однако я могла позолотить лилию пышными почестями. И еще я могла дать ему денег, даровать монополии, как, например, на сладкие вина (от нее пошло начало его богатства), и, что куда важнее для него, возможность блистать во главе государства, где он сиял звездой, королем меж людей, божественным ребенком.
Однако я стремилась дать ему не блеск, а сущность, не внешний лоск, но само одеяние, до которого он бы постепенно дорастал, пока бы в действительности не стал тем, кем казался, — звездой, королем и божеством в одном лице. Я хотела, чтоб он научился повелевать — собой и другими, — как повелевал мной.
Безнадежно. Я любила его той любовью, какой раньше не знала. Да, я любила Робина — вы теперь знаете, как сильно я его любила. Я всем сердцем любила верного Хаттона, такого рослого, такого божественного танцора, — любила Рели за глаза цвета берлинской лазури и едкое остроумие — однако никого из них я не желала, как желала моего лорда.
Да, видит Бог, оттого, что стареет лицо и сморщиваются груди, живот становится дряблым и отвисает зад, пламя в чреслах не утихает! И если бы только в чреслах — ибо теперь я горела в двойном огне, мучительного вожделения к моему лорду и презрения к себе за эти неотступные похотливые мысли.
— Поставьте на меня, ваша милость!
Смотреть, как он играет в теннис, закатав рукава, так что видны золотисто-смуглые локти, без камзола, в одной рубахе, любоваться его безупречным римским торсом, ловить очертания мускулов, сильные коричневые соски, курчавую поросль на груди…
— Что вы сказали, Ваше Величество?
Видеть его рядом с собой в присутствии, когда, ловя мой повелительный шепот, он сгибает благородный стан, склоняет голову, касается моей щеки пламенно-русыми кудрями, отчего я вся вспыхиваю…
Видеть, как он преклоняет предо мною колена, видеть его смеющиеся глаза и губы вровень с моим лицом, вдыхать цветочный аромат, жаркую пряность его духов, видеть сильную руку на подлокотнике трона, смуглую щеку меньше чем в футе от моих любящих пальцев — видеть все это и не потянуться к этому теплу, к этой благоуханной мужественности, ни единым пальчиком не провести по жестким темно-русым волосам, не зажать в ладонях это лицо, не покрыть его поцелуями, не впиться в полные мужские губы, не выпить его душу, не умереть самой…
Не сделать ничего из того, к чему денно и нощно толкали меня любовь и стосковавшаяся плоть, — что же дивиться, если я стала сварлива и раздражительна, порою слезлива, а порою мстительна, злилась, когда мне перечили, и еще больше — когда меня пытались задобрить, умаслить, словно ребенка или умалишенную?..
Как же шутит Господь! Теперь, когда я могла завести наконец любезника, когда у меня больше года не было месячных и, значит, не приходилось бояться беременности, бояться бесчестья и унижения, — теперь, когда весь мир, за исключением испанского короля, восхищался иною настолько, что простил, бы мне любые безумства, когда я могла выбирать любого мужчину, любого короля, я по уши влюбилась в мальчишку, который так и не заметил моей любви, даже когда она клокотала перед самым его носом и звала: Люби меня! Люби меня и возьми меня! Обладай мною, как пастух обладает коровницей, так чтоб у меня закружилась голова, перед глазами пошли круги, а из легких вырвался, хриплый крик о пощаде» — круженье, затменье, удушье, смерть…
Однако он так этого и не увидел.
Потому что всегда видел одно, с нашей первой встречи, когда ему было девять и он с отвращением отвернулся, не дал себя поцеловать, пусть даже и королеве.
Потому что он видел морщинистую старуху, с лицом, как у ящерицы, набеленную и нарумяненную так, что при каждой улыбке краска на лице трескалась, словно старая штукатурка.
Я не просила его о любви, я не могла приказывать. Я не могла заставить его полюбить во мне женщину, раз он не видел меня как мужчина. Поэтому я брала, что могла, радовалась тому, что имею.
И никогда не переставала вожделеть то, что не получила и не могла получить, никогда не получу.
Я замерзаю, я горю…
Хоть бы раз он поцеловал меня, провел ладонью по груди, коснулся губами соска, повалил, раздел, восхитился моей наготой — хоть бы раз…
Но он так никогда этого и не сделал — хуже того, ему явно никогда это не приходило в голову.
Я не могла выкинуть из головы эти мысли…
При том что мне следовало думать о многом, многом другом.
Глава 1
Дунул Господь, и они рассеялись.
Хорошо звучит, правда? Я сама выбрала этот девиз для медали, которую Монетный двор чеканил в честь победы над Армадой. Народу понравилось. Мне тоже. А о том, чтобы угодить вам, тогда и речи не было.
Enfin[1].
Allora[2].
Довольно!
Война окончилась, начиналась война.
Мы посеяли драконьи зубы, и нам предстояло пожать бурю, бурю испанского гнева. Сидеть ли и ждать, пока она снова подберется к нашим берегам, или, как встарь, выступить самим, жечь испанские суда в их собственных гаванях, атаковать войска, укрепившиеся в собственных стенах?
А мне следовало позаботиться о преемстве — подумать о том, чтобы оставить по себе страну, сильную изнутри, крепкую за морем. Мне доносили, что юный Яков Шотландский — большой книгочей и не склонен воевать… По крайней мере в этом он наполовину Тюдор. Должна ли я восполнить недостающую воинственную половину, чтобы сохранить для Англии мир?
Мой юный лорд, распаленный победой, а еще больше — орденом Подвязки, которым я его наградила к великой досаде Рели, ратовал за войну — не спускать испанцам, напасть на них немедленно.
— Самое время накрепко вбить им в головы полученный урок, Ваше Величество! — убеждал он, сверкая золотисто-черными очами. — Они повержены, мы можем сделать с ними что угодно!
Даже заклятый соперник с ним соглашался.
— Верьте вашим воинам, мадам, вашим латникам, вашим защитникам, а не книжным червям, что заседают в совете, не худосочным писарям! — уговаривал Рели. — Самое время разнести Великую Испанскую Империю в клочья, пусть испанский король, как во время оно, повелевает цыганами, смоковницами и апельсинами!
Только прикажите, мадам! Мы их сразим!
Сразить, или быть сраженным. Сразить, или быть сраженным.
Однако Берли, скрюченный подагрой до такой степени, что с трудом думал о чем-нибудь другом, закрывал усталые от боли глаза и через силу повторял:
— Осмотрительность, миролюбие и осмотрительность.
— Осмотрительность? Черт возьми, осмотрительность?!
Слово жгло моему лорду глотку. Он разразился гневными упреками и поливал Берли грязью, так что мне пришлось прекратить заседание. Через несколько часов, когда я за ним послала, он все еще кипел.
— Мадам, простите, но эти старые зануды кого угодно выведут из себя! — с порога выругался он.
Я рассмеялась над его серьезной миной, над стремительной, прыгающей походкой, когда он заходил взад и вперед по комнате.
— Неужто вы ничему не научились за то время, когда вас опекал мудрейший человек в Англии?
У него глаза полезли на лоб, лицо исказилось презрением.
— Кто, миледи? Милорд Берли? Умнее вашего тайного секретаря Уолсингема или даже Рели, при всей моей к нему ненависти? Конечно, нет!
Умнее своих племянников, братьев Бэконов, сыновей вашего старого лорда-хранителя печати?
Ваша милость с ними еще не знакомы, они пока в Кембриджском университете, но могу заверить вас по проведенным в доме Берли годам, Англия еще не видела таких острых умов!
Я заинтересовалась.
— Почему же тогда лорд Берли не приставит их к какому-нибудь месту в правительстве?
На это он, как я и думала, ничего не ответил, потому что отвечать было нечего. Если Берли не счел нужным представить мне своих близких родственников, значит, они недостойны мне служить! Тем временем к его собственному сыну, карлику Роберту, я с каждым днем все больше привыкала, словно к любимой кухонной вещице, с которой все делается сподручнее. Он был редкая умница, сообразительный, спокойный, усидчивый, твердый как гранит, и внушал если не любовь, то по крайней мере доверие, такое же, как я испытывала к его отцу.
А вот мой лорд не разделял этих чувств.
— Ваш лорд-казначей Берли недооценивает и несправедливо обижает своих племянников! Господь свидетель, мадам, вы увидите, что они годятся для королевской службы, в первую очередь Фрэнсис, я должен подыскать ему достойный пост! Потому что я ваш рыцарь на веки вечные, лучше меня у вас нет и не будет, я вам докажу, вот увидите!
Мне нравилась та дерзость, с которой он указывал мне, что делать, его уверенность, что он вправе выбирать мне людей и требовать должностей для тех, кого считает достойными. После стольких лет раболепного обожания, когда меня называли то Дианой, то Белфебой, воспевали в стихотворном лепете и в рифмованном нытье: О, нежная царица Ночи», и все в таком роде, после этого меня пленило его грубое очарование — сердитый блеск в глазах, всплески яростного негодования, пусть даже быстро подавляемого, его уверенность в собственном превосходстве, — от всего этого меня бросало в холод и в жар, я замерзала, я горела…
Да, да, придержите язык, черт вас подери! Не смейте говорить, что надо было предвидеть расплату — расплату, которая ждет всякую женщину, которая выбирает мужчину причинным местом, а не головой, слабым телом, а не царственным разумом…
Я все знала.
И очень скоро он показал, что обо мне думает.
— Идите на компромисс, — учила я его, — держитесь среднего пути, в этом и состоит дипломатия!
Мне не следовало воевать с Испанией, война стоит денег, а их у меня не было. Однако не следовало мне и сидеть на троне, подпершись рукой, и ждать, пока Испания соберется с силами, чтобы напасть снова! В те лето и осень я вечер за вечером штудировала бесконечные списки, рапорты, депеши — сколько испанских кораблей достоверно уничтожены, сколько считается пропавшими, сколько, по нашим подсчетам, вернулось в Испанию и в каком состоянии. И шаг за шагом вырисовывалась стратегия.
Однако в эти победные дни мне не давали особенно засиживаться над бумагами: нельзя было пренебрегать народным и придворным ликованием. Все, начиная с рассудительного Берли и угрюмого Уолсингема и кончая последним слугой, выносящим ночную посуду, — нет, кончая последним городским золотарем, все веселились и бражничали от зари до зари. Я тоже музицировала — да, на вирджиналах, на чем же еще? — мы смотрели столько представлений, сколько никогда прежде.
Надо сказать, и пьесы и сочинители стали заметно лучше. Лорд Оксфорд покровительствовал самому выдающемуся из них, некоему Лили.
А в это Рождество мой недавно назначенный лорд-камергер, кузен Хансдон, решил сделать мне приятное.
Бедный Гарри! Он раздался вширь, его юношеская красота осталась в прошлом, как и шевелюра. Однако любовь к проказам и веселью осталась.
— Ваша милость, протеже лорда Оксфорда предлагает для празднества пьесу, он говорит, слабенькую, но его собственную, бойкую вещицу, как раз для новогодней ночи…
Наступил Новый год, на замерзший Лондон опустилась ночь, фонари озарили потолочные балки, я воссела впереди придворных. Вышел юноша — красивый? — не то слово, обворожительный, с первым росистым пушком на подбородке, с усиками мягче, чем у бедной старушки Парри, однако изломанный, извращенный, развратный, один из тех, кто навсегда потерян для женщин, — и представление началось.
О, Синтия!» — воскликнул красавчик, кланяясь направо и налево, но прежде всего — самой Синтии, как он именовал меня, богине Луны, царице Ночи — мне, облаченной в атлас цвета белейшей слоновой кости, в алмазы и жемчуга, блистающей в парадной зале Уайтхолла, словно луна в окружении звезд-придворных…
О, Синтия, я — Эндимион, влюбленный Эндимион, в моих очах ничто не ярко, кроме твоих очей, ничто не прекрасно, кроме твоего лика, ничто не достойно восхищения, кроме твоих добродетелей…»
Правда, красивая легенда, история Эндимиона, юноши, который влюбился в Луну и будет спать тысячу лет, пока она не разбудит его поцелуем?
А рядом с моим собственным Эндимионом, моим сладостным юным лордом, который, покуда шла пьеса, опирался на подлокотник моего кресла и отпускал скороспелые замечания по ходу действия, я и впрямь была Луной, воистину плывущей в облаках.
— Как Вашему Величеству пьеса?
Бедный старательный Хансдон, вечно-то он стремится угодить, доставить мне удовольствие.
Я улыбнулась, как моя маска, как милостивая королева, а не как глупая коровника в любовном забытьи.
— Мне понравилось. Скажите этому Лили, что он может рассчитывать… — Тут я вспомнила, как туго у нас с деньгами, и слегка поправилась, — на искреннее и должное признание с нашей стороны.
Старое лицо Хансдона просветлело.
— Мадам, ему скажут.
Сказать — дешево. Обнадежить и вовсе ничего не стоит. Собрать войско, начать войну — вот что дорого. А без войны никак.
Они все хотели воевать: Рели, и Дрейк, и мой лорд, и все мои юные ястребы, и этот глупец Норрис — впрочем, не совсем глупец, он успешно воевал в Нидерландах под началом Робина, — нет, поскольку время на исходе, скажем всю правду: сэр Жан» Норрис, как называли его голландцы, был опорой нашей армии и Робиновой правой рукой, опытным военачальником, нет, ведущим актером на театре военных действий. Он поднаторел и в морской войне, иначе я не включила бы его вместе с Рели в число тех немногих, кто тайно известили меня о нескольких уголках нашего маленького острова, где могли бросить якорь испанские галионы — глубокая осадка не позволяла им заходить в обычные бухты. Норрис знал все.
Так зачем же он — зачем же они в один голос настаивали на новом походе, зачем дали мне такой неудачный совет?
И если уж говорить правду — разве я слушалась не моего лорда, который поддерживал этот замысел с самого начала? Разве я, не хотела быть с ним заодно, в надежде сблизиться хоть так, раз иная близость между нами невозможна?
Если так, то я жестоко поплатилась! Чтобы снарядить флот, пришлось залезть в оба кармана, вывернуть их наизнанку, наскрести фунты и пенсы, которых требовали мои вояки. Пришлось одалживаться в Казначействе, занимать у чужеземных ростовщиков, вот до чего я дошла. Черт их всех побери, у меня сердце изошло кровью!
— Повторите, — говорила я Дрейку, — зачем нужна эта авантюра? И какую добычу вы с товарищами обещаете на этот раз?
— Ваше Величество, мне нечего добавить к тому, что сэр Джон Норрис и ваш собственный граф Эссекс говорили вам двадцать раз! — отвечал он скорее по-моряцки грубовато, нежели придворно-учтиво. — Мы плывем в Лиссабон, где укрываются последние уцелевшие после разгрома Армады крысы, и поджигаем их. Этим мы окончательно ставим крест на испанском военном флоте, после чего и вы, и вся Англия можете не опасаться Испании и Рима, Папы и всех попов-заговорщиков, вместе взятых! Оказавшись в Лиссабоне, мы поднимаем португальцев на восстание против испанского короля, напоминаем им об истинном короле, низложенном доне Антонио…
Дон Антонио — Господи, конечно! — жертва Филиппова властолюбия, он и сейчас, как докладывает Уолсингем, умоляет Англию помочь ему против испанского супостата…
— Да, да, продолжайте, я слушаю!
— Затем, Ваше Величество, мы направимся к Азорам, где надеемся поживиться богатой добычей…
— Да, да, богатой добычей.
Я алчно смаковала эти слова. Деньги, сокровища, средства, наличность — как они мне нужны!
Страсть к золоту мучила меня ничуть не меньше, чем страсть к моему лорду, и почти так же сильно, как несчастные гнилые зубы…
Мои кошельки пусты! Военная казна пущена на борьбу с Испанией, потрачена, истощена, — золота! золота! Я нуждаюсь в нем, мы нуждаемся, Англии нужно…
Мне, нам, Англии? Я и мы — одно, я — это Англия, и Англия — это я, родимая страна, страна, которую я родила, мое единственное дитя…
А что говорит Дрейк?
— ..в это время года в Испанию приходит караван с золотом и серебром, добытыми на рудниках Перу, — если вы захотите, мы их перехватим, целые корабли, груженные слитками и самородками, сокровищами и самоцветами, какие вы видели в прошлый раз…
О да, я видела, я обладала огромными изумрудными распятиями, алмазными коронами, рубиновыми, сапфировыми, агатовыми, аметистовыми реликвиями — разумеется, грубыми, аляповатыми, — истинным протестантам ничего другого не оставалось, кроме как сломать их, камни похуже продать, получше — оправить заново к вящей славе Елизаветы, Англии, нашего Бога.
Да! Золото, драгоценности, богатая добыча, да!
Большой, обрамленный сапфирами алмаз одобрительно подмигнул, когда я протянула Дрейку унизанные перстнями пальцы.
— Отправляйтесь, сэр Фрэнсис! И, как в былые времена, покажите себя истинным драконом!
Однако, предупреждаю, в этот раз я не удовлетворюсь одной подпаленной бородой — извольте зажарить их и прокоптить, потушить и хорошенько подрумянить с обеих сторон!
Коротышка поклонился, венчик редеющих волос весело заколыхался.
— Милостивая государыня, я отвечу, как старый охотник: покажите ловчим дичь, покажите гончим оленя, и кровь вам обеспечена — считайте, что желанный ливер уже шипит на вертеле и охота на испанцев будет продолжаться, пока сама Англия не воскликнет: Довольно, я сыта, уже в горло не лезет!»
И так, стараясь убедить меня, говорили все, кроме Берли и его сына, — а мой лорд громче всех.
Зачем я их слушалась, зачем слушалась кого-либо, кроме Берли и маленького Роберта, слушала эти хвастливые бредни?
Не говорите, не отвечайте, знать ничего не желаю.
А покуда они готовили свой грандиозный поход — воистину грандиозный, если судить по затраченным деньгам! Сперва у меня просили всего пять тысяч фунтов, и этого хватило бы за глаза! Потом всякими но» и если», ложью и экивоками, уловками и увертками сумма увеличилась до восьми, потом до двенадцати тысяч, — пока разворачивалась эта суматоха, мой синеглазый Рели (все такой же синеглазый, но давно не мальчик по сравнению с моим лордом) обнаружил себя на вторых ролях и впал в приступ ревности.
— Вынужден просить вашего дозволения покинуть двор, — натянуто объявил он как-то весенним утром, когда хмурая погода, казалось, просочилась в присутствие — такими мы все выглядели серыми, — и поехать в Шерборн, Ваше Величество, в свои земли, а затем в Ирландию, где мои поместья приходят без меня в запустение.
У него хватало забот и с заморскими прожектами.
— Выдумал какую-то собачью чушь — сажать в Ирландии корнеплоды, которые его люди вывезли из Нового Света, — громко потешался мой лорд. — Я их видел и вареными, и жареными — белые, мучнистые, в бурой кожуре, называются чудно — картошка». Хуже репы, люди эту гадость есть не станут, даже деревенские, одним словом, на наших островах это не привьется!
— Гм! Значит, самая подходящая пища для ирландцев, желаю Рели успеха!
Итак, Рели покинул двор, и я тут же его позабыла за новой суматохой.
— Мадам, гонец из Шотландии, от короля Якова.
Вот и он, низкорослый, веснушчатый, белобрысый, скуластый, — не успел открыть рот, как я перенеслась во времена кузины Марии Шотландской, когда то она, то ее посланцы одолевали меня своими грубыми притязаниями. Господи, что за выговор! Как же я ненавижу шотландцев! Интересно, правду ли говорила Кэт, что волосы у них растут даже между пальцами ног? Откуда она узнала?
Что он говорит?
— ..мой король и повелитель надеется, что вы, дражайшая миледи, дадите ему совет… …вы, дра… Выдра? Точнее не скажешь. Впрочем, ладно, незачем выискивать обидные каламбуры там, где они возникают ненамеренно.
— Мой повелитель король Яков хочет вступить в брак, как заповедал нам Господь, и его взор устремлен на принцессу Датскую, юную Анну Сканденборг, дочь короля Фридриха.
Прежде чем посвататься, он смиренно просит вашу милость высказать свое мнение.
Так вот, значит, как? — радостно фыркнула я про себя. — И правильно! Еще бы ему не спрашивать моего совета, еще бы не рассыпаться в горячих благодарностях! Разбив Армаду, я укрепила и его притязания на английский престол, вопреки усилиям дуры-матери завещать этот трон Филиппу. А как дела пойдут дальше, зависит уже от его почтения ко мне — своей крестной, кузине и — пусть и дальней — тетке!»
Я нахмурила брови и сделала вид, что советуюсь со стоящими возле трона Берли и Уолсингемом.
— Жениться на датской принцессе? Нам следует это обдумать.
На самом деле предполагаемый брак меня вполне устраивал. Он означал, что Яков, невзирая на все Мариины козни, на все усилия католических дядьев Гизов, намерен крепко держаться протестантской веры: ведь, подобно Англии, Дания — одна из немногих протестантских держав мира. Датчане!
Я рассмеялась. Они сватались ко мне еще до моего восшествия на престол, в те времена, когда меня так рьяно домогался Эрик Шведский, — сейчас я вполне могла бы быть датской королевой, величайшей из датчан…
Я кивнула шотландцу и улыбкой показала, что аудиенция закончена.
— Я подумаю. Приходите завтра и отвезете королю наш ответ. Мне многое нужно ему сказать, многое посоветовать. По-прежнему ли его осаждают оголтелые ковенантеры вроде Нокса?
Нам с ним надо остерегаться мерзких пуритан, пресвитериан, как бы они себя ни называли, ибо эти гусеницы вредят содружеству не меньше католических слизняков! Что до его брака — ладно, об этом завтра.
Я повернулась, чтобы уйти, и тут заметила, что Бесс Трокмортон украдкой всхлипывает.
Что на нее нашло?
— Бога ради, милая, неужто одно упоминание о браке вызывает у вас слезы?
И вдруг меня осенило. Она сдуру вообразила, будто Рели в нее влюблен, а он тем временем доказал свою верность мне — предпочел скорее покинуть двор, чем лицезреть возвышение соперника, — и Бесс посчитала себя обманутой! А теперь, когда разговор зашел о браке, наверное испугалась, что вместо Уолтера ее силком выдадут за какое-нибудь постылое чудовище, о котором я и слыхом не слыхивала.
После смерти отца бедняжка осталась на попечении брата и в полной его власти. Однако, пока я — ее хозяйка, никто не посмеет принуждать мою фрейлину к ненавистному браку! Я взяла ее за руку, грубовато похлопала:
— Поверьте, милочка, вы не пойдете замуж против своей воли, обещаю вам. Можете не бояться — вместе со мной вы останетесь девственницей, пока не высохнет Северное море.
Она потупила взор и прошептала:
— Благослови вас Бог, мэм.
Лживая потаскушка! Ей было с чего прятать глаза! А я-то пребывала в полной невинности, или меня очень ловко провели. Круглая дура — я так ничего и не заподозрила.
Как и тогда, когда мой сладостный лорд крутился вокруг трона, ловил каждое мое слово, будто все его мысли со мной, возле меня, а на самом деле улетал в своих мечтах далеко-далеко…
Я не могла отпустить его с Дрейком — тут и говорить было не о чем. Однако он вынудил меня произнести это вслух. Да еще как вынудил — одолевал неотступно, пока я не завопила в голос, не завизжала ему прямо в лицо:
— Не разрешаю!
— Клянусь Божьим телом, кровью и костями, мадам, — вскричал мой лорд (и откуда он узнал, что это было любимое отцовское ругательство?), — на коленях молю не унижать меня так!
Вы лишаете меня мужественности, когда не дозволяете сражаться! Зачем вы удерживаете меня здесь, когда я мог бы стяжать славу и вам, и Англии?
— Вы слишком уверены в победе! — рявкнула я. — Быть может, я удерживаю вас здесь, чтобы мне не пришлось расхлебывать ваши поражения и потери?
Однако, говоря потери», я имела в виду не деньги — я боялась потерять его или даже одну секунду, проведенную в его обществе…
И вот однажды я просыпаюсь, швыряю в голову служанке принесенный хлеб — ибо, видит Бог, он был тверже, чем ее дубовая башка, — и спрашиваю:
— Какие сегодня вести о милорде?
— О милорде? Об Эссексе?
По окнам хлестал дождь — я и сейчас отчетливо вижу ее лицо в сером утреннем свете.
— О ком же еще, дура? Сию же минуту пошли за ним!
Она не двинулась с места, только захлопала ресницами, широко открыв рот, заламывая руки, принялась лепетать какую-то чушь. Я кликнула фрейлин, но ни одна не посмела сказать что-нибудь путное. Господи, после смерти Кэт ни на кого нельзя положиться! Я рыдала, вопила, выла:
— Где он?!
И снова неблагодарную роль вестника взвалил на себя Берли — один взгляд на него, и я снова забилась в истерике. Господи Боже милостивый, как я буду обходиться без этого человека, когда он умрет?
Разжиревший, скрюченный, постоянно страдающий одышкой, он тем не менее слез с носилок и отвесил положенный поклон, прежде чем печально сообщить:
— Мадам, его нет.