— А между тем средство имеется, и действует оно безотказно. — Фаустофель двинулся вперед, на ходу кидая на меня через плечо огненные взгляды. — Беда всех этих плакучих ив, рев-коров и прочих нюнь в том, что они принимают себя всерьез, носятся с собой как с драгоценностью. Тогда как главный и единственный выход — забыть обо всем начисто. Выкинуть из головы прошлое — и дело с концом. Встряхнулся — и пошел свеженький, как огурчик. Чего уж проще?
— Но это невозможно! — Впервые за долгое время я ощутил прилив гордости за себя. — Поступки человека имеют слишком большое значение: просто так из памяти их не выбросишь. Это тебе не экскременты, которые организм исторгает за ненадобностью. Деяния каждого неразлучны с ним до конца: они формируют личность, входят в ее состав. Только так — не иначе.
— Почему? Этого я не могу объяснить. — Вспыхнувшее внезапно воодушевление оставило меня столь же мгновенно. Учитывая мое собственное плачевное состояние и полное отсутствие стремлений и надежд на лучшее, какие еще доводы я мог привести? В самом деле, есть ли разница — помнить или забыть? — Так уж заведено, — устало проговорил я, — но следовать этому порядку, наверное, вовсе не обязательно.
— Вот-вот, именно это я стараюсь тебе втолковать, — подхватил Фаустофель. — Пришли! Сворачиваем налево, проинспектируем здешний ярус.
27. Все ниже и ниже
Мы вступили в громадную пещеру. Вокруг творилось нечто невообразимое, и я долго не мог понять, что, собственно, здесь происходит. Какие-то люди метались сломя голову из стороны в сторону. Я не сразу смекнул, что иные спасаются от погони, а другие их преследуют. Чаще всего за жертвой неслись двое-трое, а подчас ей приходилось улепетывать от целой ватаги. Самый вид преследователей повергал в остолбенение: все они истекали кровью от смертельных ран, нанесенных холодным или огнестрельным оружием. Кое-кто держал под мышкой собственную голову, отрубленную палачом или же вынутую из тугой висельной петли.
— Полюбуйся, как отплясывают те, кто совершил предательство из мести или ради выгоды, — пояснил Фаустофель, наслаждаясь моей растерянностью. — Забавно, однако мстят по преимуществу тем, кого обирают. Как бы то ни было, повеселимся на славу. Ату его, ату!
Мы присоединились к погоне, и вскоре я почувствовал, как меня охватил настоящий охотничий азарт. Чем отчаянней преследуемый нами пытался увильнуть от травли, тем большее удовольствие я испытывал. И гнались мы не за каким-нибудь заморышем — нет, это был крепко сложенный, закаленный в боях ратник, судя по всему, непривычный к трусливому отступлению. Он бежал во всю прыть, делая обманные движения и запутывая след, разгоряченный стремлением к свободе, а мы, деря глотки истошными выкриками, неумолимо настигали его в предвкушении безжалостной расправы.
Мы с Фаустофелем замешались в толпу преследователей скорее как сторонние зрители, а не как прямые соучастники готовящейся расправы. Возглавляли отряд израненные воины в разбитых доспехах, с пробитыми щитами и сломанными копьями.
Наконец беглеца удалось оттеснить в сторону и прижать в угол. Нам с Фаустофелем пришлось поработать локтями, чтобы пробиться в первый ряд. Пойманный, тяжело дыша, еле стоял на ногах, прислонившись вплотную к стене.
— За что вы меня травите? — с трудом выговорил он.
Статный предводитель в ответ рассмеялся. Из его лопнувших висков брызнула кровь.
— Ни я, ни мой брат Оливер обвинение тебе не предъявили. Иначе его припишут нашей личной вражде.
Концом рога, выточенного из слоновьего бивня, он указал на пожилого, коренастого толстячка.
— Это сделаешь ты, епископ. Ни единая душа не усомнится, что говорить ты будешь от имени Карла Великого и в интересах нашего королевства.
— И от имени Всевышнего, — напомнил епископ, выступив вперед и засовывая в распоротый живот свои внутренности. — Ганелон, ты обвиняешься в государственной измене.
К моему удивлению, обвиняемый на глазах преобразился. Он выпрямился во весь рост и надменно воскликнул:
— Ложь! Я так же предан Франции, как и любой из вас.
Одна из отрубленных голов в руках владельца яростно запротестовала, но епископ жестом велел ей умолкнуть.
— Никто не отрицает, что ты долгое время по праву мог утверждать это с гордостью, но нам, стоящим здесь, ты известен другим.
Поколебавшись, Ганелон переменил тактику.
— Неприязнь к вам не означает неприязни к государству — и ничего общего не имеет с изменой. Мои враги — вы.
Среди обвинителей поднялся ропот. Епископ, мгновенно установив тишину, вновь обратился к Ганелону.
— Пусть будет так, но почему ты нанес нам внезапный удар в тот момент, когда мы сражались на поле битвы с иноземными захватчиками, врагами нашего королевства?
— Они стали нашими врагами из-за вас: вы их сами на себя науськали. Вы — враги нашего королевства, а не я. Я стремился добиться мира и спасти страну от разрушительной войны. Я рискнул всем, не страшась вашего ответного удара. — Ганелон высокомерно сложил руки на груди. — Вы можете меня убить — смерти я не боюсь, но доказать, что я изменник, вам не удастся.
Обладатель рога из слоновой кости вторично рассмеялся; кровь из его висков потекла струйками.
— Где же, в каком месте ты рисковал и какого ответного удара с нашей стороны страшился? В то самое время, когда мы изнемогали под натиском орд, которые натравил на нас ты.
— Я находился там, где мне и положено быть — рядом с императором.
— Разумеется, уведомив его о своих действиях? — поинтересовался епископ.
— Разумеется, нет. Мне вовсе не хотелось, чтобы его глупая привязанность к вам воспрепятствовала благу государства и его собственному.
— Конечно же, ты предполагал поставить его в известность позже, если бы не случилось так, что он сам поспешил на поле боя отомстить за нашу гибель?
— После того, как мой благодетельный план сорвался, говорить ему о чем-то уже не имело смысла. — Теперь Ганелон говорил медленнее, тщательно взвешивая слова. — Да и к чему выставлять напоказ свои заслуги? Радея о преуспеянии страны, я и не помышлял о собственном благе.
Человек, державший в левой руке отсеченную правую, вскипел от бешенства:
— Не о благе ты помышлял, а о выгоде! — свирепо выкрикнул он, указывая отрубленной конечностью на обвиняемого. — Кто из приближенных императора стал бы вторым лицом в государстве после того, как нас расклевали бы коршуны?
Ганелон облизнул пересохшие губы.
— Это произошло бы из-за стечения обстоятельств, помимо моей воли. Я этого не желал.
— Как не желал и вознаграждения от врага! — Епископ до сих пор говорил спокойно, но тут сорвался в крик. — Как не желал брать груды сокровищ в качестве платы за наши жизни — жизни, которые мы отдали, защищая Францию и императора. Клянусь Богом-Спасителем и Богом — Высшим Судией, ты не просто предал нас, Ганелон, — ты нас продал!
С обвиняемого заметно слетела прежняя самоуверенность.
— Нет! — не слишком твердо возразил он. — Я… я признался во всем. Вы видите, что я говорю начистоту. Деньги мне действительно предлагали, я этого не опровергаю. Но я до них не дотронулся!
— У тебя еще есть шанс! — воскликнул епископ. Обернувшись к сотоварищам, он скомандовал: — Пусть полюбуется!
С этими словами епископ снял с пояса висевший у него за спиной увесистый мешок. Все остальные поступили точно так же и, размахнувшись, разом швырнули их к ногам Ганелона. Мешки разорвались, словно бумажные торпеды, и из них дождем посыпались золотые монеты, кишки, окровавленные куски мяса, глазные яблоки и что-то белое, похожее на человеческие мозги.
Судя по выражению лица Ганелона, вину его можно было счесть доказанной, однако он глухо простонал:
«Да, цена была именно такова!» — и, как подкошенный, рухнул на выросшую перед ним кучу.
— Я не думал, что вы узнаете цену, которую мне за вас назначили!
Предводитель с рогом из слоновой кости рассмеялся в третий раз.
— Раз уж он выказал такую жадность к деньгам — я за то, чтобы не препятствовать его страстишке. Согласны ли вы со мной, мои соратники?
— Пускай он ими подавится! — послышались со всех сторон возбужденные голоса. В общий хор влился и мой голос: я был солидарен с ними.
Зрелище того, как Ганелон тщетно отбивался от мстителей и корчился в их руках, не представляло собой ничего забавного. Фаустофель, однако, покатился со смеху, услышав вопль изменника — последний перед тем, как глотку ему забили скользкими от крови монетами.
— Ты слышал, о чем умолял этот паршивец, когда ему пошире раздирали пасть? — все еще давясь от хохота, спросил меня мой компаньон по дороге вниз.
Азарт преследования давно во мне остыл, да и к приговору военного трибунала я утратил всякий интерес сразу после того, как Ганелона туго набили золотом, словно сосиску фаршем.
— Слышал, — сухо отозвался я, — но слов не разобрал.
— Кто бы мог подумать, что даже в такую минуту дурацкие причуды заботят пуще всего остального? — Фаустофель оглянулся: в глазах его плясали издевательские огоньки. — Тем не менее Ганелон прокричал:
«Только никому не рассказывайте».
— Следи лучше, куда идешь; если оступишься, недолго и в пропасть слететь, — проворчал я.
— Когда-то, очень давно, именно это со мной и произошло, — откликнулся Фаустофель, однако больше ко мне не оборачивался. — Ты, по-моему, явно недооцениваешь потрясающий юмор ситуации. Перед нами человек, совершивший преднамеренное злодеяние и обдуманно извлекший из него выгоду. Кому же еще, как не ему, стоять выше всяческих моральных предрассудков? И что же мы видим? При последнем издыхании он печется только о своем добром имени. Впрочем, случай весьма типичный для того уголка, где мы побывали.
— Какого уголка?
— Камеры для предателей, дурень. Там, повыше, где обретается юноша Раскольников, главное беспокойство причиняет осознание собственного правонарушения. Изменники и предатели, однако, в целом чувствуют себя комфортно — но только до тех пор, пока вина их не разглашена. Любопытная вещь, не правда ли?
Обдумав его слова, я заметил:
— А мне сдается, что и тех, и тех гложет один и тот же червяк. Даже самым закоренелым злодеям вне службы хочется слыть добропорядочными членами общества.
— Знаю-знаю, и не перестаю этому потешаться. Какая разница, хорошего или плохого мнения придерживается одна жертва идиотского жребия о другой, точно такой же жертве?
— Я полагаю, каждый мнит себя мастерским, незаурядным произведением.
— Ты тоже?
Тон его вопроса заставил меня задуматься. Как бы ни уничижал я себя самого, я никогда не относился с огульным пренебрежением к другим. Теперь я вдруг остро осознал, каким богатейшим разнообразием свойств и способностей наделен при рождении. Распорядиться ими должным образом не всегда удавалось, однако сами задатки не могли не внушать пиетета к себе.
— Есть воображалы и почище меня, — буркнул я сердито.
— Все они собраны здесь. Сделаем привал, — предложил Фаустофель. — Вглядимся повнимательней в твоих незаурядных собратьев.
Мы вошли в очередную камеру. На первый взгляд, обстановка в ней была вполне благопристойной. Здешние обитатели по собственному усмотрению могли разгуливать туда-сюда, беседовать между собой стоя или сидя. Немного странным казалось только то, что при ходьбе кто-нибудь вдруг застывал на месте, не успев докончить шага, и нога его повисала в воздухе. Я всмотрелся пристальней.
Каждого из обитателей неотступно сопровождала смутно очерченная туманная фигура, почти что тень. Если он пробовал бежать — она бежала за ним. Садился — она стояла рядом, не мешая любым развлечениям: напевать что-нибудь себе под нос или строгать палочку из дерева. Прикосновений к своему спутнику тень всячески остерегалась и не произносила ни слова. Единственное, на что она осмеливалась, — это время от времени легонько похлопать жертву по плечу, словно бы напоминая: «Взгляни-ка, я все еще тут».
Взглядывать грешникам и не приходилось. Мгновенно прекратив все занятия, они коченели в самых разнообразных и нелепых позах а затем начинали биться в судорогах. Смысл напоминания был совершенно очевиден: «В мире для тебя больше нет и никогда не будет ничего другого».
— Кто эти бедолаги? — спросил я у Фаустофеля, уяснив суть наказания.
— Здесь находятся те, для кого чужая смерть стала важнее собственной жизни, — прозвучало в ответ. — Заметь применяемый метод пытки: похоже на рыбалку, верно? Пойманной форели дают вволю порезвиться в родной стихии, отпуская леску до упора, а стоит только ей почувствовать себя на свободе, ан крючок-то голубушку и не пускает.
Мне сделалось не по себе.
— Да, неплохо придумано, — мрачно поддакнул я. — Идем дальше, я уже насмотрелся.
— Ни-ни, сначала ты должен как следует познакомиться с парочкой здешних насельников, — Фаустофель схватил меня за руку и потащил вперед с видом гуляки, желающего приобщить приятеля к веселой компании. — Времени у тебя в запасе хоть отбавляй, а если сойдешься с этими двумя типами поближе — не пожалеешь.
Он действительно подвел меня к двоим, державшимся обособленно от других, хотя вместе пару они никак не составляли. Один из них, немолодой уже мужчина, задумчиво стоял, прислонившись плечом к стене. Лицо его, изборожденное следами жизненных невзгод, сохраняло твердое, целеустремленное выражение. Он, казалось, напряженно размышлял над труднейшей проблемой и уже нащупывал способ ее разрешения.
Другой — атлетически сложенный юноша, умный на вид и сразу располагающий к себе, — сидел невдалеке. В отличие от просторной белой хламиды пожилого, одежда на нем была траурно-черная и искусно подогнана портным. Нашего приближения он даже не заметил, с головой уйдя в раскрытую перед ним на коленях книгу.
Не обратил на нас внимания и пожилой. Фаустофель жестом велел мне остановиться, когда мы подошли к ним едва ли не вплотную, и молча указал на туманные тени, смутно различимые за их спинами.
Я не без удивления воззрился на Фаустофеля. Более благородных и достойных уважения людей трудно было себе представить.
— Что плохого они могли сделать? Фаустофель ответил вопросом на вопрос:
— А в чем, по-твоему, заключается природа греха?
— Вот те на, да откуда мне знать! — Фаустофель не сводил с меня глаз — и мне пришлось поднапрячь мозги. Не очень хотелось заимствовать мысль из школьного катехизиса, но усилия мои оказались тщетными. — Видишь ли… Ну, скажем так: в том, что человек сознательно совершает неправедный, по его мнению, поступок.
— Тепло. Молодец! Если бы я, — продолжал он, — когда-нибудь вздумал грешить, я бы именно это и предпринял. Но послушай, Серебряный Вихор, — Фаустофель сверкнул глазами, — эти люди ничего подобного не совершали. Напротив: ни за тем, ни за другим никакой вины не числится, о злодействе они и не помышляли, однако сокрушаются о своем поведении в прошлом куда больше многих. Если не веришь — проследи сам.
Он шагнул вперед и кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание пожилого.
— Что тревожит ныне славного потомка Кадма? Пожилой, стряхнув с себя оцепенение, улыбкой дал понять, что польщен комплиментом, хотя и не принимает его на веру всерьез.
— Тревога отпустила мне сердце только сию секунду: мне кажется, я нашел выход… Больше всего заботит меня вопрос наследования. Право на мой престол оспаривают оба моих огольца, но их желания — это дело десятое. Главное — благоденствие Фив. — Лицо его оживилось, и он с жаром пустился в рассуждения. — Если я в завещании назначу наследником одного — другой наверняка заявит протест и будет добиваться пересмотра решения; но вот сейчас у меня мелькнула идея. Что, если убедить сыновей согласиться править городом поочередно? Тем самым устранится угроза развязывания гражданской войны, будет предотвращен региональный конфликт. Считаете ли вы…
Тут Фаустофель щелкнул пальцами — и он вмиг осекся. Повинуясь знаку, призрак за спиной у обреченного осторожно тронул его за плечо.
Выражение острой, проницательной вдумчивости на лице страдальца сменилось беспредельным ужасом.
— Спроси, что его мучает, — толкнул меня в бок Фаустофель. Я с большой неохотой повиновался.
— Э-э… в чем причина того… того, что вас… как бы поточнее выразиться — ну, не оставляют в покое? — сбивчиво спросил я.
Мой вопрос вызволил его из мучительной безмолвной агонии.
— Эта тень — мой неумолимый рок, приведший меня к страшной развязке. «Если бы все было не так» — вот что подпирает мост вздохов, через который лежал мой путь к катастрофе. Однако все было именно так — и не иначе… И я, мнивший себя более достойным правителем города, чем любой из фиванских царей, своими делами швырнул себя ниже последнего негодяя из самого гнусного притона. Я, поставивший себя образцом нравственности, взявший на себя право судить и учить других, в один злосчастный день обнаружил вдруг, что убитый мной некогда человек был моим отцом, а женщина, родившая мне детей, — моя мать!
Произнося свой горячечный монолог, он непрерывно ломал руки, а при последнем восклицании нашел им новое применение — с ужасающим проворством вырвал оба глаза и швырнул их оземь.
Потрясенный услышанной исповедью, я едва устоял на ногах. А став свидетелем кары, подтверждавшей искренность покаяния, почувствовал, что мне сделалось дурно. Я отвернулся от горемыки, пытаемого бесплотной тенью, и посмотрел на Фаустофеля. Тот, однако, нимало не тронутый страданиями бедняги, злорадно ухмылялся.
Раздражение помогло мне справиться со слабостью, и я негодующе обратился к Фаустофелю:
— У этого человека есть все основания, чтобы терзаться своим несчастьем.
— Помилуйте, господин хороший! — Фаустофель, желая охладить мой запал, напустил на себя нарочито равнодушный вид. — Во-первых, убийство он совершил в целях самозащиты, а кем ему приходился убитый — отцом или нет — малосущественно. Во-вторых, сожительство с матерью, по всей вероятности, доставляло ему удовольствие, поскольку продолжалось довольно-таки долго. Да и отпрыски его, уверяю тебя, ничем не хуже и не лучше большинства. К тому же, заводя приплод, о кровосмешении он не подозревал, так что самым простым было бы выбросить всю эту чепуховину из головы.
Не находя возражений, я смотрел на него с ненавистью. Теперь до меня дошло, куда он клонит. Я лишился всего что только можно, кроме единственной черты, отличающей человека от животного. Во мне еще теплилась вера в непреложную ценность определенных условностей, принятых в человеческом обществе, в непререкаемость некоторых правил внешней и внутренней жизни, служивших прочным заслоном от озверения. Если бы я потерял эту веру — не этого ли домогался Фаустофель? — мне оставалось бы только прямиком припустить обратно, в свинарник Цирцеи.
И все же, несмотря на настоятельную потребность дать сквернослову отпор, нужных слов я не находил.
— Тебе известно не хуже моего, — вяло выдавил я из себя, — что человеку омерзительна сама мысль о подобном скотстве.
— С чего ты взял? — изумился Фаустофель. — Куда резонней выпустить кишки именно из папаши хотя бы за то, что он тебя породил на свет. А если овдовела пригожая маменька — считай, тебе повезло по-крупному: почему бы ее не уложить себе в постель? Не отдавать же семейное добро чужаку! Где же тут повод, чтобы рвать на себе волосы, нагнетать страсти-мордасти? Подумаешь тоже, трагедия…
Заметив мое смущение, он довольно закрякал.
— Quod erat demonstrandum [2], если вспомнить о предмете нашего ученого спора. Усек? Эдип для меня — главнейшее вещественное доказательство в пользу моей теории насчет того, что источник всех бед человечества, помимо самого факта существования под солнцем, заключается в пагубном обольщении высотами морали.
— Но мне… — Я собирался было запротестовать, но Фаустофель прервал мой жалкий лепет.
— Прежде чем продолжить нашу содержательную дискуссию, в которой ты блеснул лаконичными, но совершенно неотразимыми аргументами, позволь мне представить тебе второе по значимости вещественное доказательство.
Фаустофель подвел меня к юноше с книгой, так увлеченному чтением, что для него, казалось, все остальное на свете перестало существовать.
— Как поживаете, милорд? Среди ученых вы — настоящий принц.
— Нет, всего-навсего вечный студент среди принцев, — парировал юноша, оторвавшись от книги. Глаза его сверкнули. — К несчастью, понадобится вечность, чтобы принцы хоть чему-нибудь научились.
— Но жить на широкую ногу они умеют, да еще как, — напомнил Фаустофель. — Что вы читаете?
— О, сборник старинных преданий, весьма захватывающих, с пространными причудливыми заглавиями, в которых кратко излагается содержание едва ли не целиком, от начала и до конца. Я только что дочитал одно и собирался приступить к следующему. Если не возражаете, я прочту вам название, чтобы дать вам хоть какое-то представление.
Предвкушая удовольствие, юноша перелистнул страницу.
— Тут открывается сказ о Сигмунде, и как он обитал много лет в лесах подобно волку, и как зачал дитя от сестры своей Сигню, единственно с намерением умертвить супруга ее Сиггейра, бывшего губителем Вольсунга, а он приходился им обоим отцом.
На этот раз вмешательства Фаустофеля не потребовалось. Едва было произнесено последнее слово — фантом за спиной принца протянул руку и тронул его за плечо. Живое, одухотворенное лицо юноши тотчас исказилось гримасой безысходного отчаяния.
— Ну, спрашивай, что его так грызет, — затормошил меня Фаустофель.
Хоть я и был у него в подчинении, но тут решительно воспротивился.
— Ни за что! Он может выкинуть штуку еще почище, чем тот.
— Тебе-то какое дело? Если он и причинит вред, то только себе самому. Нечего слюнтяйничать!
Я упрямо замотал головой, и Фаустофель презрительно фыркнул:
— Рохля! Зелен еще для путешествия туда, куда нацелился. Обойдусь и без твоей помощи.
Фаустофель подобрал книгу, которую юноша уронил на пол, и обратился к нему со словами:
— Продолжайте, пожалуйста: вы нас очень заинтересовали. Как вы сказали, кто кому кем приходился — кажется, отцом?
— Отцом… — слабым голосом отозвался принц. — Нет, это слово мне нельзя произносить, я его недостоин. Здесь, — он указал на книгу дрожащим пальцем, — повествуется о человеке, который действовал как настоящий мужчина, сметая все преграды, мешавшие ему отомстить за умерщвленного родителя. Сэр, — он неожиданно обернулся ко мне, — я не ставлю под вопрос законность вашего рождения, но скажите мне — знали ли вы вашего отца?
Раньше над этим вопросом я как-то не задумывался: пришлось напрячь память.
— В общем-то, да. Мы неплохо ладили друг с другом, особенно после того, как долго не виделись.
— Вот как? Моего отца я знал как самого себя, и в моих глазах равных ему не было — не было мужа доблестнее или монарха величественнее. И вот его убили, сэр… А известно ли вам, где сейчас ваша матушка?
Бессвязные речи принца смахивали на бред, но я почел за благо терпеливо отвечать на его вопросы.
— Известно…
Мне вспомнилось дождливое утро, двор крематория.
— Мне тоже. — Принц скрипнул зубами.
— Отлично. — Ему явно хотелось рассказывать дальше, однако я поспешил переменить тему разговора. — Нашелся ли преступник, я имею в виду убийцу вашего отца?
Принц кивнул:
— Нашелся. Личность убийцы установлена со всей неопровержимостью.
— Были ли предприняты какие-то меры?
— Не были и не будут, — проговорил принц упавшим голосом. — Виновного не призовут к ответу: кроме уверенности, других улик у меня нет. А вершить справедливость самому… — Он жалко улыбнулся. — Вглядитесь в меня, сэр. Разнородные части моего состава ведут междоусобную распрю — им не собрать кворума, чтобы принять решение. Мне достанет ума разработать в деталях далеко идущий стратегический план против любого противника; в силе и ловкости я уступлю немногим; я слыву воином, готовым ринуться в самую гущу схватки. И вот, невзирая на все это, я не могу заставить себя пойти к убийце моего отца и поразить его мечом в постели, где он спит с моей матерью… Господи, Господи, будь оно все проклято!
Издав это горестное восклицание — не то молитву, не то хулу, — принц умолк с безнадежным видом. Казалось, он утратил способность говорить, как, по его словам, утратил способность действовать. С минуту он постоял недвижно, потом, шатаясь, двинулся на ощупь, словно тоже лишился зрения.
Мне подумалось, что он изнемогает под бременем тяжелейшей дилеммы, так и не разрешенной человечеством: как обуздать зло, не прибегая к орудию зла — насилию, но Фаустофель прервал мои размышления, пихнув меня под ребро.
— Им ничем не угодишь. Эдип сокрушался, что прикончил отца, не подозревая о своем родстве с ним, и совокуплялся с женщиной, которая вдруг оказалась его матерью. Так и быть, ладно: в интересах полемики допустим, что он прав. Но тогда чего ради городить огород Гамлету? Отца он не убивал, с матерью не спал, однако готов на стену лезть из-за того, что это сделал кто-то другой. Не имеем ли мы здесь случай полного идиотизма? Где логика, спрашивается? Можешь ли ты мне дать ответ?
— Могу. Конечно, могу! — запальчиво вскричал я, движимый не столько убежденностью, сколько отвращением к его гадко ухмыляющейся физиономии.
— Браво, браво. — Я весь внимание. Я помолчал, прежде чем высказать мнение, которое устояло бы перед огнем его насмешек.
— В обоих случаях, — начал я, — истинная подоплека несчастья заключается в том, что были подорваны самые основы миропорядка — и их нельзя было восстановить. Кто их подорвал — ты сам или кто-то другой — вопрос второстепенный. Это не суть важно. Главное — тебе не ступить ни шагу вперед: станет только хуже.
— Понятно. — Фаустофель язвительно скривил губы. — Чувство юмора у тебя, Серебряный Вихор, развито гораздо лучше, нежели я предполагал: особенно забавно выражение «основы миропорядка», которое ты употребил, — ничего более смешного я от тебя пока что не слышал.
Он плюнул на пол — и плевок растекся по гранитному полу. Плюнул еще раз — образовалась вторая лужица, непохожая на первую, но столь же бесформенная.
— Видал? Вот они, твои основы миропорядка: лада и склада в них не больше, чем в любом харчке.
— Человек смотрит на это иначе, — упорствовал я.
— Ничего подобного! Впрочем, у тебя, возможно, особая точка зрения. Тогда сообщи, умоляю: какими основы миропорядка видятся тебе лично?
Я потупился в замешательстве.
— Не знаю… Но это не значит, что для меня они не существуют. Люди — не болванки, которые случай обтачивает как на токарном станке. Они сами используют случай, подчиняют себе обстоятельства и устраивают их по собственному усмотрению. Если наша вселенная возникла ни с того ни с сего из Бездны, то человечество создало собственную вселенную — и в ней, как во всяком сооружении, есть крыша и фундамент, она обладает своими собственными пропорциями, собственной системой мер.
— Ах, что за прелесть! — Фаустофель поцокал языком в притворном восхищении. — А собственными глазами это сооружение кто-нибудь видел?
Бунтарский дух во мне разом сник. Пока я подыскивал ответ, меня охватило чувство полного неверия.
— Вряд ли. — Я повесил голову, признав тем самым свое очередное поражение. — Я тут плел всякий вздор, лишь бы тебя не слушать.
Фаустофель мерзко хихикнул.
— Всласть покачался на метафизических узлах — подустал малость? Хватит, слезай с каната! Продолжим наше изучение реальной действительности.