Избранное
ModernLib.Net / Поэзия / Маяковский Владимир Владимирович / Избранное - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Маяковский Владимир Владимирович |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(468 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
вымыв, в просушку развешивал на этой самой системе белье. Мысль — вещественней, чем ножка рояльная. Вынешь мысль из-под черепа кровельки, и мысль лежит на ладони, абсолютно реальная, конструкцией из светящейся проволоки. Штопором развинчивается напрягшееся ухо. Могу сверлить им или на бутыль нацелиться слухом и ухом откупоривать бутыли. Винти еще!
Тихо до жути. Хоть ухо выколи. Но уши слушали. Уши привыкли. Сперва не разбирал и разницу нот. (Это всего-то отвинтившись версты на три!) Разве выделишь, если кто кого ругнет особенно громко по общеизвестной матери. А теперь не то что мухин полет различают уши — слышу биенье пульса на каждой лапке мушьей. Да что муха, пустяк муха. Слышу каким-то телескопическим ухом: мажорно мира жернов басит. Выворачивается из своей оси. Уже за час различаю — небо в приливе. Наворачивается облачный валун на валун им. Это месяц, значит, звезды вывел и сам через час пройдет новолунием. Каждая небесная сила по-своему голосила. Раз! Раз! — это близко, совсем близко выворачивается Марс. Пачками колец Сатурн расшуршался в балетной суете. Вымахивает за туром тур он свое мировое фуэтэ. По эллипсисам, по параболам, по кругам засвистывают на невероятные лады. Солнце-дирижер, прибрав их к рукам, шипит — шипенье обливаемой сковороды. А по небесному стеклу, будто с чудовищного пера, скрип пронизывает оркестр весь. Это, выворачивая чудовищнейшую спираль, солнечная система свистит в Геркулес, Настоящая какофония! Но вот на этом фоне я жесткие, как пуговки, стал нащупывать какие-то буковки. Воздух слышу, — расходятся волны его, груз фраз на спину взвалив. Перекидываются словомолниево Москва и Гудзонов залив. Москва. «Всем! Всем! Всем! Да здравствует коммунистическая партия! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Эй!» Чикаго. «Всем! Всем! Всем! Джимми Долларе предлагает партию откормленнейших свиней!» Ловлю долетающее сюда извне. В окружающее вросся. Долетит — и я начинаю звенеть и звенеть антеннами глаза, глотки, носа. Сегодня я добился своего. Во вселенной совершилось наиневероятнейшее превращение.
Пространств мировых одоления ради, охвата ради веков дистанций я сделался вроде огромнейшей радиостанции. С течением времени с земли стали замечать мое сооружение. Земля ошеломилась. Пошли целить телескопы. Книга за книгой, за статьей статья. Политехнический музей взрывался непрекращающимися диспутами. Я хватал на лету радио важнейших мнений. Сводка:
Те, кто не видят дальше аршина, просто не верят: «Какая такая машина??» Поэты утверждают: «Новый выпуск „истов“, просто направление такое новое — унанимистов». Мистики пишут: «Логос. Это всемогущество. От господа бога-с». П. С. Коган: «Ну, что вы, право, это просто символизируется посмертная слава». Марксисты всесторонне обсудили диво. Решили: «Это олицетворенная мощь коллектива». А. В. Луначарский: "Это он о космосе!» Я не выдержал, наклонился и гаркнул на всю землю
— Бросьте вы там, которые о космосе! Что космос? Космос далеко-с, мусью-с! То, что я сделал, это и есть называемое «социалистическим поэтом». Выше Эйфелей, выше гор — кепка, старое небо дырь! — стою, будущих былин Святогор богатырь. Чтоб поэт перерос веков сроки, чтоб поэт человечеством полководить мог, со всей вселенной впитывай соки корнями вросших в землю ног. Товарищи! У кого лет сто свободных есть, можете повторно мой опыт произвесть. А захотелось на землю вниз — возьми и втянись. Практическая польза моего изобретения:
при таких условиях древние греки свободно разгуливали б в тридцатом веке. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Простите, товарищ Маяковский. Вот вы всё время орете — «социалистическое искусство, социалистическое искусство». А в стихах — «я», «я» и «я». Я радио, я башня, я то, я другое. В чем дело?
Для малограмотных
Пролеткультцы не говорят ни про «я», ни про личность. «Я» для пролеткультца все равно что неприличность. И чтоб психология была «коллективней», чем у футуриста, вместо «я-с-то» говорят «мы-с-то». А по-моему, если говорить мелкие вещи, сколько ни заменяй «Я»-«Мы», не вылезешь из лирической ямы. А я говорю «Я», и это «Я» вот, балагуря, прыгая по словам легко, с прошлых многовековых высот, озирает высоты грядущих веков. Если мир подо мной муравейника менее, то куда ж тут, товарищи, различать местоимения?! Теперь сама поэма
Напомню факты. Раскрутив шею, я остановился на каких-то тысячных метрах.
Подо мной земля — капля из-под микроскопа: загогулина и палочка, палочка и загогулина… Европа лежит грудой раскопок, гулом пушек обложенная огульно. Понятно, видишь только самые общие пятна. Вот она, Россия, моя любимая страна. Красная, только что из революции горнила. Рабочей чудовищной силой ворочало ее и гранило. Только еле остатки нэпа ржавчиной чернели. А это Польша, из лоскуточков ссучена. Тут тебе сразу вся палитра. Склей такую! Потратила пилсудчина слюны одной тысячу литров. Чувствуешь — зацепить бы за лоскуточек вам, и это всё разлезется по швам. Германия — кратера огнедышащий зной. Камня, пепла словесное сеянье. Лава — то застынет соглашательской желтизной, то, красная, дрожит революции землетрясением. Дальше. Мрак. Франция. Сплошной мильерановский фрак, Черный-черный. Прямо синий. Только сорочка блестит — как блик на маслине. Чем дальше — тем чернее. Чем дальше — тем мрачнее. Чем дальше — тем ночнее. И на горизонте, где Америка, небо кроя, сплошная чернотища выметалась икрою. Иногда лишь черноты горы взрывались звездой света — то из Индии, то из Ангоры, то из Венгерской республики Советов. Когда же сворачивался лучей веер, день мерк — какой расфееривался фейерверк! Куда ни нагнись ты — огнисто. Даже ночью, даже с неба узнаю РСФСР.
Мало-помалу, еле-еле, но вместе с тем неуклонно, неодолимо вместе с тем подо мной развертываются огней параллели — это Россия железнодорожит темь. А там вон в линиях огни поредели, в кучи сбились, горят тангово. Это значит — Париж открывает бордели или еще какая из животоварных торговок. Собрать бы молнии да отсюда в золотооконный в этот самый в Мулея в Руж… Да разве попрешь? Исторические законы! Я марксист, разумеется, не попру ж! Если б вы знали, с какой болью ограничиваюсь свидетельской ролью. Потушить антенны глаз. Настроить на 400 000 верст антенны слуха!
Сначала — молодое рвение — радостно принимал малейшее веянье. Ловлю перелеты букв-пуль. Складываю. Расшифровываю, волнуясь и дрожа. И вдруг: «Ллойд-Джордж зовет в Ливерпуль. На конференцию. Пажа-пажа!!» Следующая. Благой мат. Не радио, а Третьяков в своем «Рыде»: «Чего не едете? Эй, вы, дипломат! Послезавтра. Обязательно! В Мадриде!» До чего мне этот старик осточертел!
Тысячное радио. Несколько слов: «Ллойд-Джордж. Болезнь. Надуло лоб. Отставка. Вызвал послов. Конференция!» Конотоп! Черпнешь из другой воздушной волны. Волны другой чепухой полны. «Берлину Париж: Гони монету!» «Парижу Берлин: Монет нету!» «Берлину. У аппарата Фош. Платите! — а то зазвените». «Парижу. Что ж, заплатим, извините». И это в конце каждого месяца. От этого даже Аполлон Бельведерский взбесится. А так как человек, а не мрамор, то это меня извело прямо. Я вам не в курзале под вечер летний, чтоб слушать эти радиосплетни. Завинчусь. Не будет нового покамест — затянусь облаками-с. Очень оригинальное ощущение. Головой провинтим облака и тучи. Земли не видно. Не видишь даже собственные плечи. Только небо. Только облака. Да в облаках мед головища.
Мореет тучами. Облаком застит. И я на этом самом на море горой-головой плыву головастить — второй какой-то брат черноморий. Эскадры верблюдокорабледраконьи. Плывут. Иззолочены солнечным Крезом. И встретясь с фантазией ультра-Маркони, об лоб разбиваемы облакорезом. Громище. Закатится с тучи по скату, над ухом грохотом расчересчурясь. Втыкаю в уши облака вату, стою в тишине, на молнии щурясь. И дальше летит эта самая Лета; не злобствуя дни текут и не больствуя, а это для человека большое удовольствие. Стою спокойный. Без единой думы. Тысячесилием воли сдерживаю антенны. Не гудеть!
Лишь на извивах подсознательных, проселков окольней, полумысль о культуре проходящих поколений: раньше аэро шуршали о голени, а теперь уже шуршат о колени. Так Дни текли и текли в покое. Дни дотекли. И однажды расперегрянуло такое, что я затрясся антенной каждой. Колонны ног, не колонны — стебли. Так эти самые ноги колеблет. В небо, в эту облакову няньку, сквозь земной непрекращающийся зуд, все законы природы вывернув наизнанку, в небо с земли разразили грозу. Уши — просто рушит. Радиосмерч. «Париж… Согласно Версальскому Пуанкаре да Ллойд…» «Вена. Долой!» «Париж. Фош. Врешь, бош. Берегись, унтер…» «Berlin. Runter!» ' «Вашингтон. Закрыть Европе кредит. Предлагаем должникам торопиться со взносом». «Москва. А ну! Иди! Сунься носом». За радио радио в воздухе пляшет. Воздух в сплошном и грозобуквом ералаше. Что это! Скорее! Скорее! Увидеть. Раскидываю тучи. Ладонь ко лбу. Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границам?!, лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прерывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата. И у Данцига —
«Берлин. Долой!» (нем.).
пальцами армий, пальцами танков, пальцами Фоккеров одна другой руку жала. И под пальцами было чуть-чуть мокро там, где пилсудчина коридорами лежала. — Влились. Сплошное огневище подо мной. Сжалось. Напряглось. Разорвалось звездой.
Надрывающиеся вопли: «Караул! Стой!» А это разливается пятиконечной звездой в пять частей оторопевшего света. Вот один звездозуб, острый, узкий, врезывается в край земли французской. Чернота старается. Потушить бы, поймать. А у самих в тылу разгорается кайма. Никогда эффектнее не видал ничего я! Кайму протягивает острие лучевое. Не поможет! Бросьте назад дуть. Красное и красное — слилось как ртуть. Сквозь Францию дальше, безудержный, грозный, вгрызывается зубец краснозвездный. Ору, восторженный: — Не тщитесь! Ныне революции не залить. Склонись перед нею! — А луч взбирается на скат Апенниньий. А луч рассвечивается по Пиренею. Сметая норвежских границ следы, по северу рвется красная буря. Здесь луч второй прожигает льды, до полюса снега опурпуря. П'оезда чище лился Сибирью третий лучище. Красный поток его уже почти докатился до Токио. Четвертого лучища жар вонзил в юго-восток зубец свой длинный, и уже какой-то поджаренный раджа лучом с Гималаев сбит в долины. Будто проверяя — хорошо остра ли я, — в Австралию звезда. Загорелась Австралия. Правее — пятый. Атакует такой же. Играет красным у негров по коже. Прошел по Сахаре, по желтому клину, сиянье до южного полюса кинул. Размахивая громадными руками, то зажигая, то туша глаза, сетью уха вылавливая каждое слово, я весь изработался в неодолимой воле — победить. Я облаками маскировал наши колонны. Маяками глаз указывал места легчайшего штурма. Путаю вражьи радио. Все ливни, все лавы, все молнии мира — охапкою собираю, обрушиваю на черные головы врагов. Мы победим. Мы не хотим, мы не можем не победить. Только Америка осталась. Перегибаюсь. Сею тревогу.
Дрожит Америка: революции демон вступает в Атлантическое лоно… Впрочем, сейчас это не моя тема, это уже описано в интереснейшей поэме «Сто пятьдесят миллионов». Кто прочтет ее, узнает, как победили мы. Отсылаю интересующихся к этой истории. А сам
замер: смотрю, любуюсь, и я вижу: вся земная масса, сплошь подмятая под краснозвездные острия, красная, сияет вторым Марсом, Видением лет пролетевших взволнован, устав восторгаться в победном раже, я голову в небо заправил снова и снова стал у веков на страже. Я видел революции, видел войны. Мне и голодный надоел человек. Хоть раз бы увидеть, что вот, спокойный, живет человек меж веселий и нег. Радуюсь просторам, радуюсь тишине, радуюсь облачным нивам. Рот простор разжиженный пьет. И только иногда вычесываю лениво в волоса запутавшееся звездное репьё. Словно стекло время, — текло, не текло оно, не знаю, — вероятно, текло. И, наконец, через какое-то время — тучи в клочики, в клочочки-клочишки. Исчезло все до последнего бледного облачишка. Смотрю на землю, восторженно поулыбливаясь.
На всём вокруг ни черного очень, ни красного, но и ни белого не было. Земшар сияньем сплошным раззолочен, и небо над шаром раззолотонебело. Где раньше река водищу гоняла, лила наводнения, буйна, гола, — теперь геометрия строгих каналов мрамору в русла спокойно легла. Где пыль вздымалась, ветрами дуема, Сахары охрились, жаром леня, — росли из земного из каждого дюйма, строения и зеленя. Глаз — восторженный над феерией рей! Реальнейшая подо мною вон она — жизнь, мечтаемая от дней Фурье, Роберта Оуэна и Сен-Симона, Маяковский! Опять человеком будь! Силой мысли, нервов, жил я, как стоверстную подзорную трубу, тихо шеищу сложил. Небылицей покажется кое-кому. А я, в середине XXI века, на Земле, среди Федерации Коммун — гражданин ЗЕФЕКА. Самое интересное, конечно, начинается отсюда. Едва ли кто-нибудь из вас точно знает события конца XXI века. А я знаю. Именно это и описывается в моей третьей части.
1922
ПРО ЭТО
ПРО ЧТО — ПРО ЭТО? В этой теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, я кружил поэтической белкой и хочу кружиться опять. Эта тема сейчас и молитвой у Будды и у негра вострит на хозяев нож. Если Марс, и на нем хоть один сердцелюдый, то и он сейчас скрипит про то ж. Эта тема придет, калеку за локти подтолкнет к бумаге, прикажет: — Скреби! — И калека с бумаги срывается в клекоте, горько строчками в солнце песня рябит. Эта тема придет, позвонится с кухни, повернется, сгинет шапчонкой гриба, и гигант постоит секунду и рухнет, под записочной рябью себя погребя. Эта тема придет, прикажет: — Истина! — Эта тема придет, велит: — Красота! — И пускай перекладиной кисти раскистены — только вальс под нос мурлычешь с креста. Эта тема азбуку тронет разбегом — уж на что б, казалось, книга ясна! — и становится — А — недоступней Казбека. Замутит, оттянет от хлеба и сна. Эта тема придет, вовек не износится, только скажет: — Отныне гляди на меня! — И глядишь на нее, и идешь знаменосцем, красношелкий огонь над землей знаменя. Это хитрая тема! Нырнет под события, в тайниках инстинктов готовясь к прыжку, и как будто ярясь — посмели забыть ee! — затрясет; посыпятся души из шкур. Эта тема ко мне заявилась гневная, приказала: — Подать дней удила! — Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное и грозой раскидала людей и дела. Эта тема пришла, остальные оттерла и одна безраздельно стала близка. Эта тема ножом подступила к горлу. Молотобоец! От сердца к вискам. Эта тема день истемнила, в темень колотись — велела — строчками лбов. Имя этой теме: …! I БAЛЛАДА РЕДИНГСКОЙ ТЮРЬМЫ Стоял — вспоминаю.
Был этот блеск.
И это
тогда
называлось Невою.
Маяковский, «Человек».
(13 лет работы, т. 2, стр. 77)
О балладе и о балладах
Немолод очень лад баллад, но если слова болят и слова говорят про то, что болят, молодеет и лад баллад. Лубянский проезд. Водопьяный. Вид вот. Вот фон. В постели она. Она лежит. Он. На столе телефон. «Он» и «она» баллада моя. Не страшно нов я. Cтрашно то, что «он» — это я, и то, что «она» — моя. При чем тюрьма? Рождество. Кутерьма. Без решеток окошки домика! Это вас не касается. Говорю — тюрьма. Стол. На столе соломинка. По кабелю пущен номер
Тронул еле — волдырь на теле. Трубку из рук вон. Из фабричнон марки — две стрелки яркие омолниили телефон. Соседняя комната. Из соседней сонно: — Когда это? Откуда это живой поросенок? — Звонок от ожогов уже визжит, добела раскален аппарат. Больна она! Она лежит! Беги! Скорей! Пора! Мясом дымясь, сжимаю жжение. Моментально молния телом забегала. Стиснул миллион вольт напряжения. Ткнулся губой в телефонное пекло. Дыры сверля в доме, взмыв Мясницкую пашней, рвя кабель, номер пулей летел барышне. Смотрел осовело барышнин глаз — под праздник работай за двух. Красная лампа опять зажглась. Позвонила! Огонь потух. И вдруг как по лампам пошло куролесить, вся сеть телефонная рвется на нити. — 67-10! Соедините! — В проулок! Скорей! Водопьяному в тишь! Ух! А то с электричеством станется — под рождество на воздух взлетишь со всей со своей телефонной станцией. Жил на Мясницкой один старожил. Сто лет после этого жил — про это лишь — сто лет! — говаривал детям дед. — Было — суббота… под воскресенье… Окорочок… Хочу, чтоб дешево… Как вдарит кто-то!.. Землетрясенье… Ноге горячо… Ходун — подошва!.. — Не верилось детям, чтоб так-то да там-то. Землетрясенье? Зимой? У почтамта?! Телефон бросается на всех
Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур, раструба трубки разинув оправу, погромом звонков громя тишину, разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, старалось взорвать их. Звоночинки тыщей от стен рикошетом под стулья закатывались и под кровати. Об пол с потолка звоночище хлопал. И снова, звенящий мячище точно, взлетал к потолку, ударившись об пол, и сыпало вниз дребезгою звоночной. Стекло за стеклом, вьюшку за вьюшкой тянуло звенеть телефонному в тон. Тряся ручоночкой дом-погремушку, тонул в разливе звонков телефон. Секундантша
От сна чуть видно — точка глаз иголит щеки жаркие. Ленясь, кухарка поднялась, идет, кряхтя и харкая. Моченым яблоком она. Морщинят мысли лоб ее. — Кого? Владим Владимыч?! А! — Пошла, туфлею шлепая. Идет. Отмеряет шаги секундантом. Шаги отдаляются… Слышатся еле… Весь мир остальной отодвинут куда-то, лишь трубкой в меня неизвестное целит. Просветление мира
Застыли докладчики всех заседаний, не могут закончить начатый жест. Как были, рот разинув, сюда они смотрят на рождество из рождеств. Им видима жизнь от дрязг и до дрязг. Дом их — единая будняя тина. Будто в себя, в меня смотрясь, ждали смертельной любви поединок. Окаменели сиренные рокоты. Колес и шагов суматоха не вертит. Лишь поле дуэли да время-доктор с бескрайним бинтом исцеляющей смерти. Москва — за Москвой поля примолкли. Моря — за морями горы стройны. Вселенная вся как будто в бинокле, в огромном бинокле (с другой стороны). Горизонт распрямился ровно-ровно. Тесьма. Натянут бечевкой тугой. Край один — я в моей комнате, ты в своей комнате — край другой. А между — такая, какая не снится, какая-то гордая белой обновой, через вселенную легла Мясницкая миниатюрой кости слоновой. Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка. В Мясницкой деталью искуснейшей выточки кабель тонюсенький — ну, просто нитка! И всe вот на этой вот держится ниточке. Дуэль
Раз! Трубку наводят. Надежду брось. Два! Как раз остановилась, не дрогнув, между моих мольбой обволокнутых глаз. Хочется крикнуть медлительной бабе: — Чего задаетесь? Стоите Дантесом. Скорей, скорей просверлите сквозь кабель пулей любого яда и веса. — Страшнее пуль — оттуда сюда вот, кухаркой оброненное между зевот, проглоченным кроликом в брюхе удава по кабелю, вижу, слово ползет. Страшнее слов — из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди еще, ползло из шнура — скребущейся ревности времен троглодитских тогдашнее чудище. А может быть… Наверное, может! Никто в телефон не лез и не лезет, нет никакой троглодичьей рожи. Сам в телефоне. Зеркалюсь в железе. Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры! Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь! Сквозь первое горе бессмысленный, ярый, мозг поборов, проскребается зверь. Что может сделаться с человеком
Красивый вид. Товарищи! Взвесьте! В Париж гастролировать едущий летом, поэт, почтенный сотрудник «Известий», царапает стул когтем из штиблета. Вчера человек — единым махом клыками свой размедведил вид я! Косматый. Шерстью свисает рубаха. Тоже туда ж!? В телефоны бабахать!? К своим пошел! В моря ледовитые! Размедвеженье
Медведем, когда он смертельно сердится, на телефон грудь на врага тяну. А сердце глубже уходит в рогатину! Течет. Ручьища красной меди. Рычанье и кровь. Лакай, темнота! Не знаю, плачут ли, нет медведи, но если плачут, то именно так. То именно так: без сочувственной фальши скулят, заливаясь ущельной длиной. И именно так их медвежий Бальшин, скуленьем разбужен, ворчит за стеной. Вот так медведи именно могут: недвижно, задравши морду, как те, повыть, извыться и лечь в берлогу, царапая логово в двадцать когтей. Сорвался лист. Обвал. Беспокоит. Винтовки-шишки не грохнули б враз. Ему лишь взмедведиться может такое сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз. Протекающая комната
Кровать. Железки. Барахло одеяло. Лежит в железках. Тихо. Вяло. Трепет пришел. Пошел по железкам. Простынь постельная треплется плеском. Вода лизнула холодом ногу. Откуда вода? Почему много? Сам наплакал. Плакса. Слякоть. Неправда — столько нельзя наплакать. Чертова ванна! Вода за диваном. Под столом, за шкафом вода. С дивана, сдвинут воды задеваньем, в окно проплыл чемодан. Камин… Окурок… Сам кинул. Пойти потушить. Петушится. Страх. Куда? К какому такому камину? Верста. За верстою берег в кострах. Размыло все, даже запах капустный с кухни всегдашний, приторно сладкий. Река. Вдали берега. Как пусто! Как ветер воет вдогонку с Ладоги! Река. Большая река. Холодина. Рябит река. Я в середине. Белым медведем взлез на льдину, плыву на своей подушке-льдине. Бегут берега, за видом вид. Подо мной подушки лед. С Ладоги дует. Вода бежит. Летит подушка-плот. Плыву. Лихорадюсь на льдине-подушке. Одно ощущенье водой не вымыто: я должен не то под кроватные дужки, не то под мостом проплыть под каким-то. Были вот так же: ветер да я. Эта река!.. Не эта. Иная. Нет, не иная! Было — стоял. Было — блестело. Теперь вспоминаю. Мысль растет. Не справлюсь я с нею. Назад! Вода не выпустит плот. Видней и видней… Ясней и яснее… Теперь неизбежно… Он будет! Он вот!!! Человек из-за 7-ми лет
Волны устои стальные моют. Недвижный, страшный, упершись в бока столицы, в отчаянье созданной мною, стоит на своих стоэтажных быках. Небо воздушными скрепами вышил. Из вод феерией стали восстал. Глаза подымаю выше, выше… Вон! Вон — опершись о перила моста… Прости, Нева! Не прощает, гонит. Сжалься!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|