Избранное
ModernLib.Net / Поэзия / Маяковский Владимир Владимирович / Избранное - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Маяковский Владимир Владимирович |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(468 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
по южному берегу Крыма, — не Крым, а копия древнего рая! Какая фауна, флора и климат! Пою, восторгаясь и озирая. Огромное синее Черное море. Часы и дни берегами едем, слезай, освежайся, ездой ум'орен. Простите, товарищ, купаться негде. Окурки с бутылками градом упали — здесь даже корове лежать не годится, а сядешь в кабинку — тебе из купален вопьется заноза-змея в ягодицу. Огромны сады в раю симферопольском, — пудами плодов обвисают к лету. Иду по ларькам Евпатории обыском, — хоть четверть персика! — Персиков нету. Побегал, хоть версты меряй на счетчике! А персик мой на базаре и во поле, слезой обливая пушистые щечки, за час езды гниет в Симферополе. Громада дворцов отдыхающим нравится. Прилег и вскочил от кусачей тоски ты, я крик содрогает спокойствие здравницы: — Спасите, на помощь, съели москиты! — Но вас успокоят разумностью критики, тревожа свечой паутину и пыль: «Какие же ж это, товарищ, москитики, они же ж, товарищ, просто клопы!» В душе сомнений переполох. Контрасты — черт задери их! Страна абрикосов, дюшесов и блох, здоровья и дизентерии. Республику нашу не спрятать под ноготь, шестая мира покроется ею. О, до чего же всего у нас много, и до чего же ж мало умеют! 1928
ПЛЮШКИН
Послеоктябрьский скопидом
обстраивает стол и дом
Обыватель — многосортен. На любые вкусы есть. Даже можно выдать орден — всех сумевшим перечесть. Многолики эти люди. Вот один: годах и в стах этот дядя не забудет, как тогда стоял в хвостах. Если Союзу день затруднел — близкий видится бой ему. О боевом наступающем дне этот мыслит по-своему: «Что-то рыпаются в Польше… надобно, покамест есть, все достать, всего побольше накупить и приобресть. На товары голод тяжкий мне готовят битв года. Посудите, где ж подтяжки мне себе купить тогда? Чай вприкуску? Я не сваха. С блюдца пить — привычка свах. Что ж, тогда мне чай и сахар нарисует, что ли, АХРР?» Оглядев товаров россыпь, в жадности и в алчи укупил двенадцать гроссов дирижерских палочек. «Нынче все сбесились с жиру. Глядь — война чрез пару лет. Вдруг прикажут — дирижируй! — хвать, а палочек и нет! И ищи и там и здесь. Ничего хорошего! Я куплю, покамест есть, много и дешево». Что же вам в концертном гвалте? Вы ж не Никиш, а бухгалтер. «Ничего, на всякий случай, все же с палочками лучше». Взлетала о двух революциях весть, Бурлили бури. Плюхали пушки. А ты, как был, такой и есть ручною вшой копошащийся Плюшкин. 1928
ХАЛТУРЩИК
«Пролетарий туп жестоко — дуб дремучий в блузной сини! Он в искусстве смыслит столько ж, сколько свиньи в апельсине. Мужики — большие дети. Крестиянин туп, как сука. С ним до совершеннолетия можно только что сюсюкать». В этом духе порешив, шевелюры взбивши кущи, нагоняет барыши всесоюзный маг-халтурщик. Рыбьим фальцетом бездарно оря, он из опер покрикивает, он переделывает «Жизнь за царя» в «Жизнь за товарища Рыкова». Он берет былую оду, славящую царский шелк, «оду» перешьет в «свободу» и продаст, как рев-стишок. Жанр намажет кистью тучной, но, узря, что спроса нету, жанр изрежет и поштучно разбазарит по портрету. Вылепит Лассаля ихняя порода; если же никто не купит ужас глиняный — прискульптурив бороду на подбородок, из Лассаля сделает Калинина. Близок юбилейный риф, на заказы вновь добры, помешают волоса ли? Год в Калининых побыв, бодро бороду побрив, снова бюст пошел в Лассали. Вновь Лассаль стоит в продаже, омоложенный проворно, вызывая зависть даже у профессора Воронова. По наркомам с кистью лазя, день-деньской заказов ждя, укрепил проныра связи в канцеляриях вождя. Сила знакомства! Сила родни! Сила привычек и давности! Только попробуй да сковырни этот нарост бездарностей! По всем известной вероятности, — не оберешься неприятностей. Рабочий, крестьянин, швабру возьми, метущую чисто и густо, и, месяц метя часов по восьми, смети халтуру с искусства. 1928
СЕКРЕТ МОЛОДОСТИ
Нет, не те «молодежь», кто, забившись в лужайку да в лодку, начинает под визг и галдеж прополаскивать водкой глотку. Нет, не те «молодежь», кто весной ночами хорошими, раскривлявшись модой одеж, подметают бульвары клешами. Нет, не те «молодежь», кто восхода жизни зарево, услыхав в крови зудеж, на романы разбазаривает. Разве это молодость? Нет! Мало быть восемнадцати лет. Молодые — это те, кто бойцовым рядам поределым скажет именем всех детей: «Мы земную жизнь переделаем!» Молодежь — это имя — дар тем, кто влит в боевой КИМ, тем, кто бьется, чтоб дни труда были радостны и легки! 1928
ГАЛОПЩИК ПО ПИСАТЕЛЯМ
Тальников в «Красной нови» про меня пишет задорно и храбро, что лиру я на агит променял, перо променял на швабру. Что я по Европам болтался зря, в стихах ни вздохи, ни ахи, а только грублю, случайно узря Шаляпина или монахинь. Растет добродушие с ростом бород. Чего обижать маленького?! Хочу не ругаться, а, наоборот, понять и простить Тальникова. Вы молоды, верно, сужу по мазкам, такой резвун-шалунишка. Уроки сдаете приятным баском и любите с бонной, на радость мозгам, гулять в коротких штанишках. Чему вас учат, милый барчук, — я вас расспросить хочу. Успела ли бонна вам рассказать (про это — и песни поются) — вы знаете, 10 лет назад у нас была революция. Лиры крыл пулемет-обормот, и, взяв лирические манатки, сбежал Северянин, сбежал Бальмонт и прочие фабриканты патоки. В Европе у них ни агиток, ни швабр — чиста ажурная строчка без шва. Одни — хореи да ямбы, туда бы, к ним бы, да вам бы. Оставшихся жала белая рать и с севера и с юга. Нам требовалось переорать и вьюги, и пушки, и ругань! Их стих, как девица, читай на диване, как сахар за чаем с блюдца, — а мы писали против плеваний, ведь, сволочи — все плюются. Отбившись, мы ездим по странам по всем, которые в картах наляпаны, туда, где пасутся долларным посевом любимые вами — Шаляпины. Не для романсов, не для баллад бросаем свои якоря мы — лощеным ушам наш стих грубоват и рифмы будут корявыми. Не лезем мы по музеям, на колизеи глазея. Мой лозунг — одну разглазей-ка к революции лазейку… Теперь для меня равнодушная честь, что чудные рифмы рожу я. Мне как бы только почище уесть, уесть покрупнее буржуя. Поэту, по-моему, слабый плюс торчать у веков на выкате. Прощайте, Тальников, я тороплюсь, а вы без меня чирикайте. С поэта и на поэта в галоп скачите, сшибайтесь лоб о лоб. Но скидывайте галоши, скача по стихам, как лошадь. А так скакать — неопрятно: от вас по журналам… пятна. 1928
ИДИЛЛИЯ
Революция окончилась. Житье чини. Ручейковою журчи водицей. И пошел советский мещанин успокаиваться и обзаводиться. Белые обои кари — в крапе мух и в пленке пыли, а на копоти и гари Гаррей Пилей прикрепили. Спелой дыней лампа свисла, светом ласковым упав. Пахнет липким, пахнет кислым от пеленок и супов. Тесно править варку, стирку, третее дитё родив. Вот ужо сулил квартирку в центре кооператив. С папой «Ниву» смотрят детки, в «Красной ниве» — нету терний. «Это, дети, — Клара Цеткин, тетя эта в Коминтерне». Впились глазки, снимки выев, смотрят — с час журналом вея. Спрашивает папу Фия: «Клара Цеткин — это фея?» Братец Павлик фыркнул: «Фи, как немарксична эта Фийка! Политрук сказал же ей — аннулировали фей». Самовар кипит со свистом, граммофон визжит романс, два знакомых коммуниста подошли на преферанс. «Пизырь коки… черви… масти…» Ритуал свершен сполна… Смотрят с полочки на счастье три фарфоровых слона. Обеспечен сном и кормом, вьет очаг семейный дым… И доволен сам домкомом, и домком доволен им. Революция не кончилась. Домашнее мычанье покрывает приближающейся битвы гул… В трубы в самоварные господа мещане встречу выдувают прущему врагу. 1928
СТОЛП
Товарищ Попов чуть-чуть не от плуга. Чуть не от станка и сохи. Он — даже партиец. но он перепуган, брюзжит баритоном сухим: «Раскроешь газетину — в критике вся, любая колеблется глыба. Кроют. Кого? Аж волосья встают от фамилий дыбом. Ведь это — подрыв, подкоп ведь это… Критику осторожненько должно вести. А эти критикуют, не щадя авторитета, ни чина, ни стажа, ни должности. Критика снизу — это яд. Сверху — вот это лекарство! Ну, можно ль позволить низам, подряд, всем! — заниматься критиканством?! О мерзостях наших трубим и поем. Иди и в газетах срамись я! Ну, я ошибся… Так в тресте ж, в моем, имеется ревизионная комиссия. Ведь можно ж, не задевая столпов, в кругу своих, братишек, — вызвать, сказать: — Товарищ Попов, орудуй… тово… потише… — Пристали до тошноты, до рвот… Обмазывают кистью густою. Товарищи, ведь это же ж подорвет государственные устои! Кого критикуют? — вопит, возомня, аж голос визжит тенорком. — Вчера — Иванова, сегодня — меня, а завтра — Совнарком!» Товарищ Попов, оставьте скулеж. Болтовня о подрывах — ложь! Мы всех зовем, чтоб в лоб, а не пятясь, критика дрянь косила. И это лучшее из доказательств нашей чистоты и силы. 1928
ПОДЛИЗА
Этот сорт народа — тих и бесформен, словно студень, — очень многие из них в наши дни выходят в люди. Худ умом и телом чахл Петр Иванович Болдашкин. В возмутительных прыщах зря краснеет на плечах не башка — а набалдашник. Этот фрукт теперь согрет солнцем нежного начальства. Где причина? В чем секрет? Я задумываюсь часто. Жизнь его идет на лад; на него не брошу тень я. Клад его — его талант: нежный способ обхожденья. Лижет ногу, лижет руку, лижет в пояс, лижет ниже, — как кутенок лижет суку, как котенок кошку лижет. А язык?! На метров тридцать догонять начальство вылез — мыльный весь, аж может бриться, даже кисточкой не мылясь. Все похвалит, впавши в раж, что фантазия позволит — ваш катар, и чин, и стаж, вашу доблесть и мозоли. И ему пошли чины, на него в быту равненье. Где-то будто вручены чуть ли не — бразды правленья. Раз уже в руках вожжа, всех сведя к подливным взглядам, расслюнявит: «Уважать, уважать начальство надо…» Мы глядим, уныло ахая, как растет от ихней братии архи-разиерархия в издевательстве над демократией. Вея шваброй верхом, низом, сместь бы всех, кто поддались, всех, радеющих подлизам, всех радетельских подлиз. 1928
СПЛЕТНИК
Петр Иванович Сорокин в страсти — холоден, как лед. Все ему чужды пороки: и не курит и не пьет. Лишь одна любовь рекой залила и в бездну клонит — любит этакой серьгой повисеть на телефоне. Фарширован сплетен кормом, он вприпрыжку, как коза, к первым вспомненным знакомым мчится новость рассказать. Задыхаясь и сипя, добредя до вашей дали, он прибавит от себя пуд пикантнейших деталей. «Ну… — начнет, пожавши руки, — обхохочете живот, Александр Петрович Брюкин — с секретаршею живет. А Иван Иваныч Тестов — первый в тресте инженер — из годичного отъезда возвращается к жене. А у той, простите, скоро — прибавленье! Быть возне! Кстати, вот что — целый город говорит, что раз во сне…» Скрыл губу ладоней ком, стал от страха остролицым. «Новость: предъявил… губком… ультиматум австралийцам». Прослюнявив новость вкупе с новостишкой странной с этой, быстро всем доложит — в супе что варилось у соседа, кто и что отправил в рот, нет ли, есть ли хахаль новый, и из чьих таких щедрот новый сак у Ивановой. Когда у такого спросим мы желание самое важное — он скажет: «Желаю, чтоб был мир огромной замочной скважиной. Чтоб, в скважину в эту влезши на треть, слюну подбирая еле, смотреть без конца, без края смотреть — в чужие дела и постели». 1928
ХАНЖА
Петр Иванович Васюткин бога беспокоит много — тыщу раз, должно быть, в сутки упомянет имя бога. У святоши — хитрый нрав, — черт в делах сломает ногу. Пару коробов наврав, перекрестится: «Ей-богу». Цапнет взятку — лапа в сале. Вас считая за осла, на вопрос: «Откуда взяли?» — отвечает: «Бог послал». Он заткнул от нищих уши, — сколько ни проси, горласт, как от мухи отмахнувшись, важно скажет: «Бог подаст». Вам всуча дрянцо с пыльцой, обворовывая трест, крестит пузо и лицо, чист, как голубь: «Вот те крест». Грабят, режут — очень мило! Имя божеское помнящ, он пройдет, сказав громилам: «Мир вам, братья, бог на помощь!» Вор крадет с ворами вкупе. Поглядев и скрывшись вбок, прошептал, глаза потупив: «Я не вижу… Видит бог». Обворовывая массу, разжиревши понемногу, подытожил сладким басом: «День прожил — и слава богу». Возвратясь домой с питей — пил с попом пунцоворожим, — он сечет своих детей, чтоб держать их в страхе божьем. Жене измочалит волосья и тело и, женин гнев остудя, бубнит елейно: «Семейное дело». Бог нам судья». На душе и мир и ясь. Помянувши бога на ночь, скромно ляжет, помолясь, христианин Петр Иваныч. Ублажаясь куличом да пасхой, божьим словом нагоняя жир, все еще живут, как у Христа за пазухой, всероссийские ханжи. 1928
СТИХИ О РАЗНИЦЕ ВКУСОВ
Лошадь сказала, взглянув на верблюда: «Какая гигантская лошадь-ублюдок». Верблюд же вскричал! «Да лошадь разве ты?! Ты просто-напросто — верблюд недоразвитый». И знал лишь бог седобородый, что это — животные разной породы. 1928
ПИСЬМО ТОВАРИЩУ КОСТРОВУ ИЗ ПАРИЖА О СУЩНОСТИ ЛЮБВИ
Простите меня, товарищ Костров, с присущей душевной ширью, что часть на Париж отпущенных строф на лирику я растранжирю. Представьте: входит красавица в зал, в меха и бусы оправленная. Я эту красавицу взял и сказал: — правильно сказал или неправильно? Я, товарищ, — из России, знаменит в своей стране я, я видал девиц красивей, я видал девиц стройнее. Девушкам поэты любы. Я ж умен и голосист, заговариваю зубы — только слушать согласись. Не поймать меня на дряни, на прохожей паре чувств, Я ж навек любовью ранен — еле-еле волочусь. Мне любовь не свадьбой мерить: разлюбила — уплыла. Мне, товарищ, в высшей мере наплевать на купола. Что ж в подробности вдаваться, шутки бросьте-ка, мне ж, красавица, не двадцать, — тридцать… с хвостиком. Любовь не в том, чтоб кипеть крутей, не в том, что жгут угольями, а в том, что встает за горами грудей над волосами-джунглями. Любить — это значит: в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Любить — это с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником. Нам любовь не рай да кущи, нам любовь гудит про то, что опять в работу пущен сердца выстывший мотор. Вы к Москве порвали нить. Годы — расстояние. Как бы вам бы объяснить это состояние? На земле огней — до неба… В синем небе звезд — до черта. Если бы я поэтом не был, я б стал бы звездочетом. Подымает площадь шум, экипажи движутся, я хожу, стишки пишу в записную книжицу. Мчат авто по улице, а не свалят наземь. Понимают умницы: человек — в экстазе. Сонм видений и идей полон до крышки. Тут бы и у медведей выросли бы крылышки. И вот с какой-то грошовой столовой, когда докипело это, из зева до звезд взвивается слово золоторожденной кометой. Распластан хвост небесам на треть, блестит и корит оперенье его, чтоб двум влюбленным на звезды смотреть из ихней беседки сиреневой. Чтоб подымать, и вести, и влечь, которые глазом ослабли. Чтоб вражьи головы спиливать с плеч хвостатой сияющей саблей. Себя до последнего стука в груди, как на свиданье, простаивая, прислушиваюсь: любовь загудит — человеческая, простая. Ураган, огонь, вода подступают в ропоте. Кто сумеет совладать? Можете? Попробуйте… 1928
ПИСЬМО ТАТЬЯНЕ ЯКОВЛЕВОЙ
В поцелуе рук ли, губ ли, в дрожи тела близких мне красный цвет моих республик тоже должен пламенеть. Я не люблю парижскую любовь: любую самочку шелками разукрасьте, потягиваясь, задремлю, сказав — тубо — собакам озверевшей страсти. Ты одна мне ростом вровень, стань же рядом с бровью брови. дай про этот важный вечер рассказать по-человечьи. Пять часов, и с этих пор стих людей дремучий бор, вымер город заселенный, слышу лишь свисточный спор поездов до Барселоны. В черном небе молний поступь, гром ругней в небесной драме, — не гроза, а это просто ревность двигает горами. Глупых слов не верь сырью, не пугайся этой тряски, — я взнуздаю, я смирю чувства отпрысков дворянских. Страсти корь сойдет коростой, но радость неиссыхаемая, буду долго, буду просто разговаривать стихами я. Ревность, жены, слезы… ну их! — вспухнут веки, впору Вию. Я не сам, а я ревную за Советскую Россию. Видел на плечах заплаты, их чахотка лижет вздохом. Что же, мы не виноваты — ста мильонам было плохо. Мы теперь к таким нежны — спортом выпрямишь не многих, — вы и нам в Москве нужны, не хватает длинноногих. Не тебе, в снега и в тиф шедшей этими ногами, здесь на ласки выдать их в ужины нефтяниками. Ты не думай, щурясь просто из-под выпрямленных дуг. Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук. Не хочешь? Оставайся и зимуй, и это оскорбление на общий счет нанижем. Я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или вдвоем с Парижем. ОТВЕТ НА БУДУЩИЕ СПЛЕТНИ
Москва меня обступает, сипя, до шепота голос понижен: «Скажите, правда ль, что вы для себя авто купили в Париже? Товарищ, смотрите, чтоб не было бед, чтоб пресса на вас не нацыкала. Купили бы дрожки… велосипед… Ну не более же ж мотоцикла!» С меня эти сплетни, как с гуся вода; надел хладнокровия панцирь. — Купил — говорите? Конешно, да. Купил, и бросьте трепаться. Довольно я шлепал, дохл да тих, на разных кобылах-выдрах. Теперь забензинено шесть лошадих в моих четырех цилиндрах. Разят желтизною из медных глазниц глаза — не глаза, а жуть! И целая улица падает ниц, когда кобылицы ржут. Я рифм накосил чуть-чуть не стог, аж впору бухгалтеру сбиться. Две тыщи шестьсот бессоннейших строк в руле, в рессорах и в спицах. И мчишься, и пишешь, и лучше, чем в кресле. Напрасно завистники злятся. Но если объявят опасность и если бой и мобилизация — я, взяв под уздцы, кобылиц подам товарищу комиссару, чтоб мчаться навстречу жданным годам в последнюю грозную свару. Не избежать мне сплетни дрянной. Ну что ж, простите, пожалуйста, что я из Парижа привез «рено», а не духи и не галстук. 1928
МРАЗЬ
Подступает голод к гландам. Только, будто бы на пире, ходит взяточников банда, кошельки порастопыря. Родные снуют: — Ублажь да уважь-ка! — Снуют и суют в бумажке барашка. Белей, чем саван, из портфеля кончики… Частники завам суют червончики. Частник добрый, частник рад бросить в допры наш аппарат. Допру нить не выдавая, там, где быт и где грызня, ходит взятка бытовая, — сердце, душу изгрязня. Безработный ждет работку. Волокита с бирж рычит: «Ставь закуску, выставь водку, им всучи магарычи!» Для копеек пропотелых, с голодухи бросив срам, — девушки рабочье тело взяткой тычут мастерам. Чтобы выбиться нам сквозь продажную смрадь из грязного быта и вшивого — давайте не взятки брать, а взяточника брать за шиворот! 1928
ПЕРЕКОПСКИЙ ЭНТУЗИАЗМ!
Часто сейчас по улицам слышишь разговорчики в этом роде: "Товарищи, легше, товарищи, тише. Это вам не 18-й годик!" В нору влезла гражданка Кротиха, в нору влез гражданин Крот. Радуются: "Живем ничего себе, тихо. Это вам не 18-й год!" Дама в шляпе рубликов на сто кидает кому-то, запахивая котик: "Не толкаться! Но-но! Без хамства! Это вам не 18-й годик!" Малого мелочь работой скосила. В унынье у малого опущен рот… "Куда, мол, девать молодецкие силы? Это нам не 18-й год!" Эти потоки слюнявого яда часто сейчас по улице льются… Знайте, граждане! И в 29-м длится и ширится Октябрьская революция. Мы живем приказом октябрьской воли. Огонь «Авроры» у нас во взоре. И мы обывателям не позволим баррикадные дни чернить и позорить. Года не вымерить по единой мерке. Сегодня равноценны храбрость и разум. Борись и в мелочах с баррикадной энергией, в стройку влей перекопский энтузиазм. 1929
РАЗГОВОР С ТОВАРИЩЕМ ЛЕНИНЫМ
Грудой дел, суматохой явлений день отошел, постепенно стемнев. Двое в комнате. Я и Ленин — фотографией на белой стене. Рот открыт в напряженной речи, усов щетинка вздернулась ввысь, в складках лба зажата человечья, в огромный лоб огромная мысль. Должно быть, под ним проходят тысячи…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|