Избранное
ModernLib.Net / Поэзия / Маяковский Владимир Владимирович / Избранное - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Маяковский Владимир Владимирович |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(468 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
проводящего одни сутки. Восемь. Кричит радиобудильник вежливый: "Товарищ — вставайте, не спите ежели вы! Завод — зовет. Пока будильнику приказов нет? До свидания! Привет!" Спросонок, но весь — в деловой прыти, гражданин включил электросамобритель. Минута — причесан, щеки — даже гражданки Милосской Венеры глаже. Воткнул штепсель, открыл губы: электрощетка — юрк! — и выблестила зубы. Прислуг — никаких! Кнопкой званная, сама под ним расплескалась ванная. Намылила вначале — и пошла: скребет и мочалит. Позвонил — гражданину под нос сам подносится чайный поднос. Одевается — ни пиджаков, ни брюк; рубаха номерами не жмет узка. Сразу облекается от пяток до рук шелком гениально скроенного куска. В туфли — пару ног… В окно — звонок. Прямо к постели из небесных лон впархивает крылатый почтальон. Ни — приказ выселиться, ни — с налогом повестка. Письмо от любимой и дружеских несколько. Вбегает сын, здоровяк- карапуз. — До свидания, улетаю в вуз. — А где Ваня? — Он в саду порхает с няней. Сквозь комнату — лифт. Присел — и вышел на гладь расцветоченной крыши. К месту работы курс держа, к самому карнизу подлетает дирижабль. По задумчивости (не желая надуть) гражданин попробовал сесть на лету. Сделав самые вежливые лица, гражданина остановила авиамилиция. Ни протоколов, ни штрафа бряцания… Только — вежливенькое порицание. Высунувшись из гондолы, на разные тона покрикивает знакомым летунам: — Товарищ, куда спешите? Бросьте! Залетайте как-нибудь с женою в гости! Если свободны — часа на пол запархивайте на авиабол! — Ладно! А вы хотите пересесть? Садитесь, местечко в гондоле есть! — Пересел… Пятнадцать минут. И вот — гражданин прибывает на место работ. Завод. Главвоздух. Делают вообще они воздух прессованный для междупланетных сообщений. Кубик на кабинку — в любую ширь, и сутки сосновым духом дыши. Так — в век оный из «Магги» делали бульоны. Так же вырабатываются из облаков искусственная сметана и молоко. Скоро забудут о коровьем имени. Разве столько выдоишь из коровьего вымени! Фабрика. Корпусом сорокаярусным. Слезли. Сорок — в рвении яростном. Чисто-чисто. Ни копотей, ни сажи. Лифт развез по одному на этаж. Ни гуда, ни люда! Одна клавиатура — вроде «Ундервуда». Хорошо работать! Легко — и так, а тут еще по радио — музыка в такт. Бей буквами, надо которыми, а все остальное доделается моторами. Четыре часа. Промелькнули мельком. И каждый — с воздухом, со сметаной, с молоком. Не скукситесь, как сонные совы. Рабочий день — четырехчасовый. Бодро, как белка… Еще бодрей. Под душ! И кончено — обедать рей! Вылетел. Детишки. Крикнул: — Тише! — Нагнал из школы летящих детишек. — Куда, детвора? Обедать пора! — Никакой кухни, никакого быта! Летают сервированные аэростоловые Нарпита. Стал и сел, Взял и съел. Хочешь — из двух, хочешь — из пяти, — на любой дух, на всякий аппетит. Посуда — самоубирающаяся. Поел — и вон! Подносит к уху радиофон. Буркнул, детишек лаская: Дайте Чухломскую! Коммуна Чухломская?.. Прошу — Иванова Десятого! — — Которого? Бритого? — — Нет. Усатого!.. — Как поживаешь? Добрый день. — Да вот — только вылетел за плетень. Пасу стадо. А что надо? — — Как что?! Давно больно не видались. Залетай на матч авиабольный. — — Ладно! Еще с часок попасу и спланирую в шестом часу. Может, опоздаю… Думаю — не слишком. Деревня поручила маленькое делишко. Хлеба — жарою мучимы, так я управляю искусственными тучами. Надо сделать дождь, да чтоб — без града. До свидания! — Теперь — поучимся. Гражданин в минуту подлетает к Высшему сметанному институту. Сопоставляя новейшие технические данные, изучает в лаборатории дела сметанные… У нас пока — различные категории занятий. Скажем — грузят чернорабочие, а поэзия — для духовной знати. А тогда не будет более почетных и менее… И сапожники, и молочницы — все гении. Через час — дома. Oтдых. Смена. Вместо блузы — костюм спортсмена. В гоночной, всякого ветра чище, прет, захватив большой мячище. Небо — в самолетах юрких. Фигуры взрослых, детей фигурки. И старики повылезли, забыв апатию. Красные — на желтых. Партия — на партию. Подбросят мяч с высотищи с этакой, а ты подлетай, подхватывай сеткой. Откровенно говоря, футбол — тоска. Занятие разве что — для лошадиной расы. А здесь — хорошо! Башмаки — не истаскать. Нос тебе мячом не расквасят. Все кувыркаются — надо, нет ли; скользят на хвост, наматывают петли. Наконец один промахнется сачком. Тогда: — Ур-р-р-а! Выиграли очко! — Вверх, вниз, вперед, назад, — перекувырнутся и опять скользят. Ни вздоха запыханного, ни кислой мины — будто не ответственные работники, а — дельфины. Если дождь налетает с ветром в паре — подымутся над тучами и дальше шпарят. Стемнеет, а игры бросить лень; догонят солнце, и — снова день. Наконец устал от подбрасывания, от лова. Снизился и влетел в окно столовой. Кнопка. Нажимает. Стол чайный. Сын рассказывает: — Сегодня случайно крыло поломал. Пересел к Петьке, а то б опоздал на урок арифметики. Освободились на час (урока нету), полетели с Петькой ловить комету. Б-о-о-о-льшущая! С версту — рост. Еле вдвоем удержали за хвост. А потом выбросили — большая больно. В школу кометы таскать не позволено. — Сестра: — Сегодня от ветра скатился клубок с трех тысяч метров. Пришлось снизиться — нитку наматывать. Аж вся от ветра стала лохматовая. — А младший весь в работу вник. Сидит и записывает в дневник: "Сегодня в школе — практический урок. Решали — нет или есть бог. По-нашему — религия опиум. Осматривали образ — богову копию. А потом с учителем полетели по небесам. Убеждайся — сам! Небо осмотрели и внутри и наружно. Никаких богов, ни ангелов не обнаружено". А папаше, чтоб не пропал ни единый миг, радио выбубнивает страницы книг… Звонок. — Алло! Не разбираю имя я… А! Это ты! Привет, любимая! Еду! Немедленно! В пять минут небо перемахну во всю длину. В такую погоду прекрасно едется. Жди у облака — под Большой Медведицей. До свидания! — Сел, и попятились площади, здания… Щека — к щеке, к талии — талией, — небо раза три облетали. По млечным путям за кометной кривизной, а сзади — жеребенком — аэроплан привязной. Простор! Тебе — не Петровский парк, где все протерто задами парок. На ходу рассказывает бывшее в двадцать пятом году. — Сегодня слушал радиокнижки. Да… это были не дни, а днишки. Найдешь комнатенку, и то — не мед. В домком давай, фининспектору данные. А тут — благодать! Простор — не жмет. Мироздание! Возьмем — наудачу. Тогда весной тащились на дачу. Ездили по железной дороге. Пыхтят и ползут понемножку. Все равно, что ласточку поставить на ноги, чтоб шла, ступая с ножки на ножку. Свернуть, пойти по лесу — нельзя! Соблюдай рельсу. А то еще в древнее время были так называемые автомобили. Тоже — мое почтеньице — способ сообщеньица! По воздуху — нельзя. По воде — не может. Через лес — нельзя. Через дом — тоже. Ну, скажите, это машина разве? Шины лопаются, неприятностей — масса. Даже на фонарь не мог взлазить. Сейчас же — ломался. Теперь захочу — и в сторону ринусь. А разве — езда с паровозом! Примус! Теперь приставил крыло и колеса да вместе с домом взял и понесся. А захотелось остановиться — вот тебе — Винница, вот тебе — Ницца. Больным во время оное прописывались солнечные ванны. Днем и то, сложивши ручки — жди, чтобы вылез луч из-за тучки. А нынче лети хоть с самого полюса. Грейся! Пользуйся!.. — Любимой дни ушедшие мнятся. А под ними города, селения проносятся в иллюминации — ежедневные увеселения! Радиостанция Урала на всю на Сибирь концерты орала. Шаля, такие ноты наляпаны, что с зависти лопнули б все Шаляпины. А дальше в кинематографическом раже по облакам — верстовые миражи. Это тебе не «Художественный» да «Арс», где в тесных стенках — партер да ярус. От земли до самого Марса становись, хоть партером, хоть ярусом. Наконец — в грядущем и это станется — прямо по небу разводят танцы. Не топоча, не вздымая пыль, грациозно выгибая крылья, наяривают фантастическую кадриль. А в радио — буря кадрилья. Вокруг миллионы летающих столиков. Пей и прохлаждайся — позвони только. Безалкогольное. От сапожника и до портного — никто не выносит и запаха спиртного. Больному — рюмка норма, и то принимает под хлороформом. Никого не мутит никакая строфа. Не жизнь, а — лафа! Сообщаю это к прискорбию товарищей поэтов. Не то что нынче — тысячами высыпят на стихи, от которых дурно. А тут — хорошо! Ни диспута, ни заседания ни одного — культурно! Полдвенадцатого. Радио проорал: — Граждане! Напоминаю — спать пора! — От быстроты засвистевши аж, прямо с суматохи бальной гражданин, завернув крутой вираж, влетает в окно спальной. Слез с самолета. Кнопка. Троньте! Самолет сложился и — в угол, как зонтик. Разделся. В мембрану — три слова: — Завтра разбудить в полвосьмого! — Повернулся на бок довольный гражданин, зевнул и закрыл веки. Так проводил свои дни гражданин в XXX веке. III ПРИЗЫВ. Крылатых дней далека дата. Нескоро в радости крикнем: — Вот они! — Но я — грядущих дней агитатор — к ним хоть на шаг подвожу сегодня. Чтоб вам уподобиться детям птичьим, в гондолу в уютную сев, — огнем вам в глаза ежедневно тычем буквы — О. Д. В. Ф. Чтоб в будущий яркий, радостный час вы носились в небе любом — сейчас летуны разбиваются насмерть, в Ходынку вплющившись лбом. Чтоб в будущем веке жизнь человечья ракетой неслась в небеса — и я, уставая из вечера в вечер, вот эти строки писал. Рабочий! Крестьянин! Проверь на ощупь, что и небеса — твои! Стотридцатимиллионною мощью желанье лететь напои! Довольно ползать, как вошь! Найдем — разгуляться где бы! Даешь небо! Сами выкропим рожь — тучи прольем над хлебом. Даешь небо! Слов отточенный нож вонзай в грядущую небыль! Даешь небо! 1925
ХОРОШО!
Октябрьская поэма. Время — вещь необычайно длинная, — были времена — прошли былинные. Ни былин, ни эпосов, ни эпопей. Телеграммой лети, строфа! Воспаленной губой припади и попей из реки по имени — «Факт». Это время гудит телеграфной струной, это сердце с правдой вдвоем. Это было с бойцами, или страной, или в сердце было в моем. Я хожу, чтобы, с этою книгой побыв, из квартирного мирка шел опять на плечах пулеметной пальбы, как штыком, строкой просверкав. Чтоб из книги, через радость глаз, от свидетеля счастливого, — в мускулы усталые лилась строящая и бунтующая сила. Этот день воспевать никого не наймем. Мы распнем карандаш на листе, чтобы шелест страниц, как шелест знамен, надо лбами годов шелестел. "Кончайте войну! Довольно! Будет! В этом голодном году — невмоготу. Врали: "народа — свобода, вперед, эпоха, заря…" — и зря. Где земля, и где закон, чтобы землю выдать к лету? — Нету! Что же дают за февраль, за работу, за то, что с фронтов не бежишь? — Шиш. На шее кучей Гучковы, черти, министры, Родзянки… Мать их за ноги! Власть к богатым рыло воротит — чего подчиняться ей?!. Бей!!" То громом, то шепотом этот ропот сползал из Керенской тюрьмы-решета. в деревни шел по травам и тропам, в заводах сталью зубов скрежетал. Чужие партии бросали швырком. — На что им сбор болтунов дался?! — И отдавали большевикам гроши, и силы, и голоса. До самой мужичьей земляной башки докатывалась слава, — лилась и слыла, что есть за мужиков какие-то «большаки» — у-у-у! Сила! — Царям дворец построил Растрелли. Цари рождались, жили, старели. Дворец не думал о вертлявом постреле, не гадал, что в кровати, царицам вверенной, раскинется какой-то присяжный поверенный. От орлов, от власти, одеял и кружевца голова присяжного поверенного кружится. Забывши и классы и партии, идет на дежурную речь. Глаза у него бонапартьи и цвета защитного френч. Слова и слова. Огнесловая лава. Болтает сорокой радостной. Он сам опьянен своею славой пьяней, чем сорокаградусной. Слушайте, пока не устанете, как щебечет иной адъютантик: "Такие случаи были — он едет в автомобиле. Узнавши, кто и который, — толпа распрягла моторы! Взамен лошадиной силы сама на руках носила!" В аплодисментном плеске премьер проплывет над Невским. и дамы, и дети-пузанчики кидают цветы и розанчики. Если ж с безработы загрустится, сам себя уверенно и быстро назначает — то военным, то юстиции, то каким-нибудь еще министром. И вновь возвращается, сказанув, ворочать дела и вертеть казну. Подмахивает подписи достойно и старательно. "Аграрные? Беспорядки? Ряд? Пошлите, этот, как его, — карательный отряд! Ленин? Большевики? Арестуйте и выловите! Что? Не дают? Не слышу без очков. Кстати… об его превосходительстве… Корнилове… Нельзя ли сговориться сюда казачков?!. Их величество? Знаю. Ну да!.. И руку жал. Какая ерунда! Императора? На воду? И черную корку? При чем тут Совет? Приказываю туда, в Лондон, к королю Георгу". Пришит к истории, пронумерован и скреплен, и его рисуют — и Бродский и Репин. Петербургские окна. Синё и темно. Город сном и покоем скован. НО не спит мадам Кускова. Любовь и страсть вернулись к старушке. Кровать и мечты розоватит восток. Ее волос пожелтелые стружки причудливо склеил слезливый восторг. С чего это девушка сохнет и вянет? Молчит… но чувство, видать, велико. Ее утешает усатая няня, видавшая виды, — Пе Эн Милюков. "Не спится, няня… Здесь так душно… Открой окно да сядь ко мне". — Кускова, что с тобой? — "Мне скушно… Поговорим о старине". — О чем, Кускова? Я, бывало, хранила в памяти немало старинных былей, небылиц — и про царей и про цариц. И я б, с моим умишком хилым, — короновала б Михаила. чем брать династию чужую… Да ты не слушаешь меня?! — "Ах, няня, няня, я тоскую. Мне тошно, милая моя. Я плакать, я рыдать готова…" — Господь помилуй и спаси… Чего ты хочешь? Попроси. Чтобы тебе на нас не дуться, дадим свобод и конституций… Дай окроплю речей водою горящий бунт… — "Я не больна. Я… знаешь, няня… влюблена…" — Дитя мое, господь с тобою! — И Милюков ее с мольбой крестил профессорской рукой. — Оставь, Кускова, в наши лета любить задаром смысла нету. — «Я влюблена». — шептала снова в ушко профессору она. — Сердечный друг, ты нездорова. — "Оставь меня, я влюблена". — Кускова, нервы, — полечись ты… — "Ах няня, он такой речистый… Ах, няня-няня! няня! Ах! Его же ж носят на руках А как поет он про свободу… Я с ним хочу, — не с ним, так в воду". Старушка тычется в подушку, и только слышно: " Саша! — Душка!" Смахнувши слезы рукавом, взревел усатый нянь: — В кого? Да говори ты нараспашку! — «В Керенского…» — В какого? В Сашку? — И от признания такого лицо расплылось Милюкова. От счастия профессор ожил: — Ну, это что ж — одно и то же! При Николае и при Саше мы сохраним доходы наши. — Быть может, на брегах Невы подобных дам видали вы? Звякая шпорами довоенной выковки, аксельбантами увешанные до пупов, говорили — адъютант (в «Селекте» на Лиговке) и штанс-капитан Попов. "Господин адъютант, не возражайте, не дам, — скажите, чего еще поджидаем мы? Россию жиды продают жидам, и кадровое офицерство уже под жидами! Вы, конешно, профессор, либерал, но казачество, пожалуйста, оставьте в покое. Например, мое положенье беря, это… черт его знает, что это такое! Сегодня с денщиком: ору ему —эй, наваксь щиблетину, чтоб видеть рыло в ней! — И конешно — к матушке, а он меня к моей, к матушке, к свет к Елизавете Кирилловне!" "Нет, я не за монархию с коронами, с орлами, НО для социализма нужен базис. Сначала демократия, потом парламент. Культура нужна. А мы — Азия-с! Я даже — социалист. Но не граблю, не жгу. Разве можно сразу? Конешно, нет! Постепенно, понемногу, по вершочку, по шажку, сегодня, завтра, через двадцать лет. А эти? От Вильгельма кресты да ленты. В Берлине выходили с билетом перронным. Деньги штаба — шпионы и агенты. В Кресты бы тех, кто ездит в пломбированном!" "С этим согласен, это конешно, этой сволочи мало повешено". "Ленина, который смуту сеет, председателем, што ли, совета министров? Что ты?! Рехнулась, старушка Рассея? Касторки прими! Поправьсь! Выздоровь! Офицерам — Суворова, Голенищева-Кутузова благодаря политикам ловким быть под началом Бронштейна бескартузого, какого-то бесштанного Лёвки?! Дудки! С казачеством шутки плохи — повыпускаем им потроха…" И все адъютант —ха да хи — Попов —хи да ха. — "Будьте дважды прокляты и трижды поколейте! Господин адъютант, позвольте ухо: их …ревосходительство …ерал Каледин, с Дону, с плеточкой, извольте понюхать! Его превосходительство… Да разве он один?! Казачество кубанское, Днепр, Дон…" И все стаканами — дон и динь, и шпорами — динь и дон. Капитан упился, как сова. Челядь чайники бесшумно подавала. А в конце у Лиговки другие слова подымались из подвалов. "Я, товарищи, — из военной бюры. Кончили заседание — тока-тока. Вот тебе, к маузеру, двести бери, а это — сто патронов к винтовкам. Пока соглашатели замазывали рты, подходит казатчина и самокатчина. Приказано питерцам идти на фронты, а сюда направляют с Гатчины. Вам, которые с Выборгской стороны, вам заходить с моста Литейного. В сумерках, тоньше дискантовой струны, не галдеть и не делать заведенья питейного. Я за Лашевичем беру телефон, — не задушим, так нас задушат. Или возьму телефон, или вон из тела пролетарскую душу. Сам приехал, в пальтишке рваном, — ходит, никем не опознан. Сегодня, говорит, подыматься рано. А послезавтра — поздно. Завтра, значит. Ну, не сдобровать им! Быть Керенскому биту и ободрану! Уж мы подымем с царёвой кровати эту самую Александру Федоровну". Дул, как всегда, октябрь ветрами как дуют при капитализме. За Троицкий дули авто и трамы, обычные рельсы вызмеив. Под мостом Нева-река, по Неве плывут кронштадтцы… От винтовок говорка скоро Зимнему шататься. В бешеном автомобиле, покрышки сбивши, тихий, вроде упакованной трубы, за Гатчину, забившись, улепетывал бывший — "В рог, в бараний! Взбунтовавшиеся рабы!.." Видят редких звезд глаза, окружая Зимний в кольца, по Мильонной из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном, в думах о битве и войске, Ильич гримированный мечет шажки, да перед картой Антонов с Подвойским втыкают в места атак флажки. Лучше власть добром оставь, никуда тебе не деться! Ото всех идут застав к Зимнему красногвардейцы. Отряды рабочих, матросов, голи — дошли, штыком домерцав, как будто руки сошлись на горле, холёном горле дворца. Две тени встало. Огромных и шатких. Сдвинулись. Лоб о лоб. И двор дворцовый руками решетки стиснул торс толп. Качались две огромных тени от ветра и пуль скоростей, — да пулеметы, будто хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. "В политику… начали… баловаться… Куда против нас бочкаревским дурам?! Приказывали б на штурм". Но тень боролась, спутав лапы, — и лап никто не разнимал и не рвал. Не выдержав молчания, сдавался слабый — уходил от испуга, от нерва. Первым, боязнью одолен, снялся бабий батальон. Ушли с батарей к одиннадцати михайловцы или константиновцы… А Керенский — спрятался, попробуй вымань его! Задумывалась казачья башка. И редели защитники Зимнего, как зубья у гребешка. И долго длилось это молчанье, молчанье надежд и молчанье отчаянья. А в Зимнем, в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят министры в меди блях, и пахнет гладко выбритыми. На них не глядят и их не слушают — они у штыков в лесу. Они упадут переспевшей грушею, как только их потрясут. Голос — редок. Шепотом, знаками. — Керенский где-то? — — Он? За казаками. — И снова молча И только под вечер: — Где Прокопович? — — Нет Прокоповича. — А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть, глядит неласковая Авроровых башен сталь. И вот высоко над воротником поднялось лицо Коновалова. Шум, который тек родником, теперь прибоем наваливал. Кто длинный такой?.. Дотянуться смог! По каждому из стекол удары палки. Это — из трехдюймовок шарахнули форты Петропавловки. А поверху город как будто взорван: бабахнула шестидюймовка Авророва. И вот еще не успела она рассыпаться, гулка и грозна, — над Петропавловской взвился фонарь, восстанья условный знак. — Долой! На приступ! Вперед! На приступ! — Ворвались. На ковры! Под раззолоченный кров! Каждой лестницы каждый выступ брали, перешагивая через юнкеров. Как будто водою комнаты полня, текли, сливались над каждой потерей, и схватки вспыхивали жарче полдня за каждым диваном, у каждой портьеры.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|