Таким образом помещение было найдено, и мы стали хлопотать о переезде. Из старой квартиры Адель не взяла ничего – вся обстановка для дома на Фурштадтской была куплена заново. Точно так же ни один человек из орловской прислуги не остался на службе: новый скромный штат был набран при помощи Фельтена из людей, честность и порядочность которых были подвергнуты тщательному контролю и проверке.
Теперь оставалось еще окончательно установить, какой суммой располагаем мы для жизни. Как помнит читатель, старуха Гюс забрала всю кассу в свои руки. Хотя приход и расход и записывались мною в книгу, но в последнее время покойница сообщала мне заведомо ложные цифры, и по книгам выходило так, что наличных денег у Адели почти не было, а если и было некоторое состояние, то в виде нереализованных ценностей. Значит, надо было обратить в деньги все те ненужные золотые и серебряные вещи, которых было довольно много, а кроме того узнать, куда прятала свои деньги Роза. Хотя многого и не удалось найти, но все же кое-что отыскалось. Под кучей грязного белья обнаружился чулок с червонцами; по некоторым данным можно было выяснить, что Роза положила в банковскую контору некоторую сумму на хранение. Билета, удостоверяющего прием на хранение денег, так и не нашли: вероятно, он был зашит покойницей в какую-нибудь тряпку, которую выбросили или сожгли при переезде. Тем не менее впоследствии эти деньги были выданы Адели по личному распоряжению государыни, желавшей быть великодушной до конца.
Во всяком случае первоначальный учет наших средств показал, что после погашения расходов по переезду и устройству рассчитывать не на что и надо довольствоваться одним жалованьем Адели. Впрочем, в той тихой жизни, которой зажили теперь мы, жалованья было вполне достаточно.
А жизнь у нас пошла действительно тихая. Адель бывала только в театре, ни с кем не поддерживала отношений и никого не принимала у себя. Исключение делалось для одного Фельтена, который стал у нас постоянным гостем. Я с удивлением заметил, что Адель сознательно и расчетливо кружит ему голову. Зачем ей это было нужно? Ведь она решительно порвала с прошлым и сурово отвергла притязания некого петиметра[16], разлетевшегося к ней в театральную уборную. А ведь этот петиметр был очень богат, тогда как у Фельтена не было ничего!
Впрочем, загадочность поведения Адели вскоре стала мне понятна.
Однажды в сумерках я незаметно вошел в гостиную и попал на трогательную сцену: белокурый, розовый барон Фельтен плакал как ребенок, уткнувшись лицом в колени Адели, которые он обнимал, шепча между всхлипываниями слова нежности и страсти.
Я бесшумно повернулся и скрылся незамеченным, но, уходя, слышал ответ Адели Фельтену. Она сказала:
– Милый барон, я очень люблю вас, но далеко не так, как бы вы желали. Да ведь я и не могу любить теперь иначе кого бы то ни было! Меня оскорбили, надо мной надругались, мое сердце стонет от неотомщенной обиды, и только тот, кто поможет мне отомстить обидчику, может рассчитывать на мою полную любовь! О, всю себя я отдам тому, кто поможет мне в этом, всю себя! Разве это – плохая награда, Фельтен?
– Я жизнь готов отдать за нее! – воскликнул Фельтен. – Располагайте мной, как хотите!.. Я весь ваш!
– Ну, так встаньте с колен, барон, – ответила Адель, – и давайте поговорим. Успокойтесь, станьте мужчиной! Мне нужна помощь не влюбленного мальчика, а зрелого мужа! И помните одно, Фельтен: я не хочу слышать ни одного слова любви от вас до тех пор, пока мое сердце не будет успокоено наказанием моего врага!
С тех пор Фельтен стал бывать еще чаще, и его разговоры с Аделью стали еще дольше и таинственнее. Впрочем, посещения барона оставались тайной для всего общества, так как Фельтен жил близко от нас, эта часть Фурштадтской была очень глухой, да и Адель уже не привлекала так к себе внимание петербуржцев, поэтому присматриваться, кто и как часто у нее бывает, было некому.
Так и жили мы, и наша жизнь лишь в редких случаях прерывалась какими-нибудь событиями. Опять наступила суровая зима; вокруг дома намело целые сугробы снега, и это еще более располагало к желанию посидеть, почитать или помечтать у камина. А вместе со снегом зимы, засыпавшим грязь и лужи после хмурой, сырой осени, непрестанно шел и снег времени, покрывавший прошлое пеленой забвения. Рубец на лице Адели зажил и окончательно изгладился. Злословье, свирепствовавшее вокруг ее имени в первое время, погасло само собой за недостатком пищи, так как строгий, замкнутый образ жизни Адели не давал материала для дальнейших пересудов, а толковать все об одном и том же было скучно. Да и жизнь петербургского двора была настолько богата постоянными скандалами, что на каком-нибудь одном из них не было возможности останавливаться. Одновременно с этим проходила также и холодность зрителей, и публика стала принимать Адель все теплее и теплее. Конечно, теперь ее успех был далеко не таким, как прежде, когда в театр съезжалось самое блестящее общество специально для того, чтобы устроить овацию артистке вне зависимости от удачного исполнения. Но зато уже никто не мог сказать, что Адель и на сцене выезжает не драматическим талантом, а женской распущенностью. Нет, даже товарищи по сцене, прежде завистливо косившиеся на Адель, открыто признавали ее громадный талант, который в последнее время еще развился, окреп и обогатился новыми мощными струнами гнева, ненависти и страсти. В последних числах января ее ждал оглушительный триумф, которым она была обязана исключительно своему таланту, а никак не «побочным обстоятельствам».
Шла великолепная трагедия Вольтера «Меропа» – это дивное воплощение в звучных, красивых стихах всей глубины материнской любви. Адель играла королеву Меропу, которая почти не сходит со сцены на протяжении всех пяти актов. Роль Меропы трудна уже тем, что в ней артистка почти не имеет отдыха, так как с начала до конца королеву обуревают сильные чувства, и исполнительнице крайне тяжело все время вести роль в ярких, страстных тонах. Чисто лирических мест в роли Меропы совсем нет. Она или страстно скорбит о потерянном сыне, или выражает глубокую ненависть к тирану Полифонту, или приходит в бешенство при известии о мнимом убийстве своего сына Эгиста. И даже ее радость при неожиданном обретении Эгиста трагична, так как жизни сына грозит почти неминуемая опасность. А всякий, кто хоть немного знаком с театром, должен понять, как это неимоверно трудно – провести подобную роль с непрестанным подъемом, ни разу не срываясь, не впадая в напыщенность и не теряя заданного ритма.
К волнению перед трудностями предстоящей роли для Адели прибавилось еще новое волнение при известии, что представление почтит своим присутствием государыня. Екатерина очень любила «Меропу» и отводила этой трагедии чуть ли не первое место в ряду драматических произведений Вольтера. Быть может, это происходило потому, что в «Меропе» очень красиво трактуется вопрос о материнской любви, а сама Екатерина никакими материнскими чувствами не отличалась: противоположность притягивает. Но помимо того, что государыня любила саму пьесу, она, по всем признакам, хотела окончательно изгладить последние следы осеннего скандала. Ведь в этом скандале участвовала не артистка Гюс, а распущенная женщина. Кроме того, это было семейное дело между Орловым и Аделью, и государыня хотела показать, что ее вся эта история совершенно не касается. Действительно вскоре после поднятия занавеса в ложе показалась величественная фигура «Семирамиды севера»; государыню сопровождали оба брата Орловы и статс-дама, графиня Брюс.
Я понимал, как должна была волноваться Адель, и очень боялся за нее. Мой страх еще усилился, когда я увидал, что с самого начала Адель ведет свою роль вовсе не так, как прежде. Ее короткие реплики Исмении были произнесены унылым, бесконечно скорбным, упавшим голосом.
«Неужели волнение лишило ее привычной силы?» – с ужасом думал я.
Но монолог в конце первого явления успокоил меня: я понял, что Адель просто бережет силы, а это она обыкновенно делала тогда, когда бывала в особенном ударе или когда по каким-либо особым обстоятельствам ей нужно было произвести чрезвычайное впечатление. И действительно, страстность ее исполнения все росла и росла. Описание тех страшных моментов, когда бунтовщики разграбили дворец и убили мужа и детей Меропы (кроме Эгиста, которого она успела спрятать), вызвало у большинства зрителей нервную дрожь; от гордого, страстного отпора, данного королевой претенденту на ее руку, убийце мужа и детей, Полифонту, по залу пробежал сдержанный гул одобрения, а когда Меропа ушла, зрители не захотели слушать заключительный диалог Полифонта с Эроксом и разразились бурными аплодисментами, хотя этикет требовал, чтобы знак к аплодисментам подала государыня. Но Екатерина была, видимо, очень довольна и сама хлопала, не отставая от публики, что еще более усилило аплодисменты. И далее успех Адели рос с каждым явлением, с каждым актом. Когда во втором акте Меропе сообщили, что ее сын Эгист убит злодейской рукой, Адель издала такой страстный вопль, что вся публика замерла, и я видел, как Екатерина побледнела и невольно схватилась рукой за сердце. После третьего акта Адель позвали в царскую ложу, и государыня очень милостиво беседовала с нею несколько минут. Между прочим Екатерина спросила Адель, здоров ли я, и, когда узнала, что я в театре, пожелала видеть и меня. Она ласково пожурила меня за то, что я совершенно перестал бывать на эрмитажных собраниях, и взяла слово, что больше я уже не буду пренебрегать ими.
– Между прочим, – сказала она, – знаете ли вы, что я строю теперь специальное здание для наших дружественных собраний? Смотрите, не пренебрегайте нами теперь, а то впоследствии, когда мы заживем по-богатому, уж мы пренебрежем вами!
Словом, прошлое было окончательно забыто, по крайней мере, по внешнему виду, и Адель с полным безразличием перекинулась даже несколькими незначительными фразами с Григорием Орловым. Быть может, Екатерина и Орлов вполне искренне не чувствовали никакой неприязни к Адели, но она сама ничего не забыла, и под корой внешнего равнодушия в ней тлел неугасаемый огонек мстительной злобы.
Кстати, очень интересно отметить здесь одно маленькое событие, которое произошло в связи с представлением «Меропы» и этой встречи с фаворитом государыни.
Самолюбие Орлова было больно задето тем, что Адель уехала из подаренного им дома, не взяв оттуда ни одной вещички и послав дворецкого сказать, что «дом очищен». Для графа это выглядело так, будто Адель была способна заподозрить, что теперь он воспользуется отсутствием формальной дарственной и отберет назад свой подарок. Ну, а оба Орловы в щедрости были действительно настоящими барами, и на такой поступок граф Григорий не был способен. И теперь, когда вся эта история забылась, когда он увидел, что его положение нисколько не пошатнулось и Екатерина лишь отделалась шутливым уроком, он уже не мог питать такую острую злобу к Адели, как в первые минуты. Ему захотелось щегольнуть своим барским великодушием. На следующем спектакле Адели поднесли корзину цветов, в которой лежал пакет с дарственной на дом и очень любезным письмом Орлова. Он написал, что возвращает Адели лишь ее собственность, но что если даже она способна увидеть в этом дар, то такой большой, глубокий талант, каким обладает она, заслуживает и пр., и пр., и пр.
Адель на следующее же утро продиктовала мне письмо к Орлову и отправила ему его вместе с дарственной. Письмо было безукоризненно вежливо и бесконечно холодно. Адель написала, что не считает возможным принять этот дар и что на это у нее имеется очень много причин. Она отнюдь не хочет обидеть графа, но если он подумает, то поймет, что иначе она поступить не может. При этом всякая дальнейшая переписка по этому поводу, да и по каким бы то ни было другим поводам, совершенно излишня.
Тогда Орлов подарил этот дом Аркадию Маркову, которому он еще прежде для вида фиктивно проиграл его в карты. Марков не стал отказываться. С присущим ему коммерческим чутьем он очень выгодно распродал наиболее ценные вещи, а сам дом сдал за крупную сумму под немецкое посольство, которое как раз нуждалось в новом помещении. Это значительно увеличивало состояние Маркова.
Интересно отметить, что это письмо было от слова до слова продиктовано мне Аделью и сам я не прибавил ничего. Между тем Екатерина, которой Орлов показал его, решила, что Адель поступила так под моим влиянием, которое после смерти ее матери стало главенствующим. И резкая перемена образа жизни Адели, наступившая после смерти Розы, была тоже истолкована торжеством моего благотворного влияния. Следствием всего этого было получение мною вскоре строго официального письма от Одара, в котором секретарь ее величества сообщал мне, что государыне угодно видеть меня тогда-то вечером на эрмитажном собрании. Ее величество хочет предложить гостям интересную тему для обсуждения, в котором будет очень ценно мое участие, как признанного моралиста.
Конечно, последние слова принадлежали насмешливому уму Одара, так как их ирония звучала слишком открыто.
XII
Не помню, говорил ли я вам о том, что во время своих прежних посещений эрмитажных собраний я очень подружился с таинственной крестницей государыни, Катей Королевой? Вероятно, нет, так как в то время эта дружба не имела никакого значения для хода рассказа, а для запечатления всех подробностей нашего пребывания в Петербурге не хватило бы и двадцати томов.
Да, меня и хрупкую, нежную Катю действительно связывала самая чистая дружба. Ведь Кате говорил обо мне много хорошего «сам» маркиз де Суврэ, а это было самой лучшей рекомендацией для нее. Кроме того она слышала отзывы различных лиц обо мне, и это еще увеличило силу ее доверия. Да и я как-то обмолвился, что очень симпатизирую маркизу де Суврэ и недолюбливаю Григория Орлова.
Каждый раз, встречаясь с нею на эрмитажных собраниях, мы подолгу беседовали с нею. Точно так же и на этот раз вся прелесть моего посещения дворца заключалась в разговоре с Королевой.
Собственно говоря, главная цель, которой мотивировала государыня свое приглашение через Одара, была до смешного незначительна и пуста. На представлении «Меропы» государыня обратила особое внимание на последние две строки заключительного монолога второго акта, действительно произнесенные Аделью с необыкновенной силой и мрачной выразительностью: «Когда все потеряно, когда нет более надежды, жизнь является бесчестьем, а смерть – долгом».
Как раз на другой день государыне доложили о необыкновенном случае, происшедшем той ночью. Офицер де Керси, сын французского эмигранта, был известен как страшный забияка и в то же время трус. Ему предстояла утром дуэль на шпагах с им же вызванным князем Голицыным, одним из лучших мастеров шпаги в придворном обществе. Но де Керси так боялся этой дуэли, что предпочел ночью пустить себе пулю в лоб.
Вот по этому-то поводу у государыни зашел спор с Паниным. Екатерина выразилась, что отказывается понимать поступок де Керси. Ведь самоубийство является доказательством твердости характера и храбрости! На это Панин возразил, что самоубийство доказывает лишь малодушие и трусость: самоубийца – бесчестный должник, ускользающий от расплаты. Государыня сослалась на авторитет такого философа, как Вольтер, и привела эти две строки из монолога Меропы. Но Панин возразил, что автор не может быть признаваем ответственным за слова, которые он вкладывает в уста героя: например, у Шекспира Фальстаф открыто проповедует противонравственные теории, но это не значит, что и сам Шекспир восстает против нравственности. Аргумент Панина показался государыне довольно убедительным, и она решила разрешить интересовавший ее вопрос на ближайшем эрмитажном собрании.
Только никакого обсуждения на собрании не вышло. Изложив собравшимся «историю вопроса», Екатерина милостиво пожелала выслушать первым мое мнение. Ну, я и высказал все, что думаю по этому поводу!
Я сказал, что не знаю, вложил ли Вольтер в слова Меропы свое личное мнение или нет, но во всяком случае такой взгляд приличествует лишь язычнице Меропе, а не христианину, который в вопросах морали должен руководствоваться правилами своей религии. А христианская религия бесповоротно осуждает самоубийство как смертный грех. И, по-моему, самоубийство доказывает отсутствие не храбрости или трусости, а веры. Человек, искренне верящий в Бога, не потеряет надежды на Его милосердие, которое может проявиться даже тогда, когда кажется, что спасения быть не может. Пример этому мы видим хотя бы в той же самой трагедии «Меропа»: во втором акте королева предается отчаянию и не видит иного выхода, кроме самоубийства, а последний акт кончается ее полным торжеством!
– Таким образом, – закончил я, – для меня вопрос о самоубийстве представляется не в виде акта храбрости или малодушия, а просто следствием определенного мировоззрения. Языческое мировоззрение оправдывает самоубийство, христианство бесповоротно осуждает его. А ведь часто бывает, что человек является по внутреннему складу и убеждениям чистейшим язычником, хотя он и значится христианином.
– Но позвольте, уважаемый месье де Бьевр, – сказал тут с обычными обезьяньими ужимками Одар. – Значит, по-вашему, покончить с собой может лишь неверующий человек? Однако покойный де Керси был набожен до смешного! Я сказал бы: набожен, как истинный трус! Ну, как вы примирите это со своей теорией?
– Мы не знаем, был ли де Керси в здравом уме, когда решился на это страшное дело, – ответил я. – Ведь известны случаи, когда люди от страха сходили с ума, а вы же сами говорите, что он был страшным трусом. Я еще раз повторяю, что человек, совершающий или оправдывающий самоубийство, должен быть или неверующим, или сумасшедшим!
Ввиду того, что я сослался в доказательство своего воззрения на творения святых отцов, оспаривать мой взгляд было не очень-то удобно: это значило бы открыто признаваться в неверии. Таким образом, к моему величайшему удовольствию, это нелепое обсуждение на том и закончилось.
Как только гости разошлись группами и парочками, ко мне подошла Катя Королева.
– Господи, как давно я не видела вас, милый месье де Бьевр! – сказала она мне. – А мне вас так не хватало!
– Ого! – смеясь ответил я, усаживаясь с девушкой в одном из уютных уголков зала. – А что сказал бы наш общий друг, маркиз де Суврэ, если бы услыхал подобное признание? Жестокая! Вы хотите моей смерти! Ведь Суврэ немедленно вызовет меня на дуэль!
– Нет, – просто ответила девушка, – он этого не сделает. Суврэ знает, что я его так люблю, так люблю… Ах, что я только говорю! – перебила она сама себя, заалев и закрывая лицо руками.
– Полно вам стыдиться своего молодого счастья, дорогая моя! – ласково сказал я девушке. – Вы вот что мне скажите: поведали ли вы государыне тайну своего сердечка или все еще не решились?
– Нет, я еще ничего не говорила ей, но мне кажется, что она знает и относится благосклонно к нашей любви, – ответила Катя.
– О, так, значит, вас можно поздравить? Значит, ваше счастье не за горами? – весело спросил я.
– Оно дальше, чем было, – сказала девушка, с трудом подавляя слезы. – Ах, я так несчастна, так несчастна! Если бы я могла хоть с кем-нибудь поделиться своим горем.
– Как «хоть с кем-нибудь»? – удивленно воскликнул я. – А я? Разве…
– Осторожнее! – шепнула мне Катя. – Сюда идет Орлов! Говорите о чем-нибудь другом! Да скорее… Бога ради!
Я заговорил о театре, о произведениях Вольтера, о нравственных принципах, проводимых великим писателем со сцены. Подошел Орлов, с хмурой усмешечкой прислушался к моим разглагольствованиям, посмотрел на Катю долгим, тяжелым взглядом, заставившим ее побледнеть, и медленно прошел дальше.
– Ну-с, – сказал я, – чудище проползло мимо! Теперь мы можем прекратить разговор о Вольтере, который вас ничуть не интересует. Лучше расскажите мне, дорогая, что тревожит вас?
– Нет, Бога ради продолжайте! – с каким-то испугом прошептала Катя. – Все равно я ничего не могу открыть вам, а ваш рассказ интересен и отвлекает меня от моих тяжелых дум!
Я пожал плечами и продолжал свою лекцию. Опять прошел Орлов, постояв минутку около нас и впиваясь в Катю своим тяжелым, гнетущим взглядом. Я, не обращая на него внимания, продолжал рассказывать. Когда Орлов уже в четвертый раз остановился таким образом около нас, вдруг сзади раздался голос государыни:
– Что, просвещаете мою пичужку, месье де Бьевр? Что же, я не желала бы ей лучшего учителя, чем вы!
– Если бы я был достойным давать уроки, – ответил я, – то я не желал бы себе лучшей ученицы, чем мадемуазель!
– Ну! – сказала Екатерина, ласково взяв Катю за подбородок. – Собственно говоря, мы с пичужкой ровно ничего не знаем: учились мало, да и способностей нам Бог вовсе не дал, так что какая уж она ученица!
– В ученике ценнее всего не способности, а характер, – ответил я.
– О, да, – согласилась государыня, наклоняясь и ласково целуя девушку, – что касается характера, то на нее грех пожаловаться! Недаром мою пичужку все любят! Уж на что граф Григорий стал в последнее время нелюдимым, ни на кого глядеть не хочет, а и тот нет-нет да и подойдет… Ну, да недолго вам всем любоваться на мою Катю! Уж чувствую я, что где-то близко вертится злой коршун, который скоро утащит мою пичужку!
– Коршуна и подстрелить недолго, чтобы чужих птиц не таскал! – сказал Орлов, бросая многозначительный взгляд на Катю, которая сильно побледнела.
– Ну, наш-то коршун свою собственную утащит, – ответила императрица Екатерина, добродушно посмеиваясь. – Кстати, совсем забыла! Пойдем-ка, Григорий, ко мне в кабинет: есть важное дело!
– Бога ради, дорогой месье, сядьте рядом со мной, закройте меня собой! – зашептала Катя, и я видел, как подергиваются у нее уголки губ и щеки, предвещая близкие слезы. – Я не могу больше сдерживаться, я сейчас заплачу!
Я пересел так, чтобы закрыть от нескромных глаз тщедушную фигурку Кати, и сделал вид, будто занимаю ее веселым разговором. Когда же приступ острых рыданий прошел, я сказал бедняжке:
– Ну, а теперь, когда вы немного поплакали, дорогая моя, овладейте собою и примите более спокойный вид. А то, смотрите, подойдет кто-нибудь, и тогда вам волей-неволей придется дать объяснение слезам. Ну, а так как лгать вы не умеете, то боюсь, что ваше признание попадет на человека, заслуживающего доверия еще меньше, чем я!
– Да я вовсе не от недостатка доверия… Как вы могли подумать! – с упреком сказала девушка, собираясь снова заплакать. – Вам именно я сказала бы все и гораздо скорее, чем кому-либо другому. Но я боюсь, боюсь!
– А все-таки вам надо побороть свой страх, деточка, – твердо сказал я. – Я вижу, что вы не в состоянии одна справиться со своим горем…
– Ах, где тут справиться! – с отчаянием перебила меня девушка. – Знаете, милый, когда вы сегодня говорили о самоубийстве… Ах, вы не можете себе представить, что я испытывала в это время!..
– Вот что я вам скажу, – сурово остановил я Катю. – Как вижу, дело у вас очень серьезно, а мы с вами тратим время на лирические излияния и на разные «ах!» да «ох!». Ну, успокойтесь и рассказывайте!
Бедная девочка рассказала мне все. С первого момента приезда в Россию она почувствовала непреоборимую антипатию к графу Григорию Орлову. Того это, должно быть, задело за живое, и вот он, всесильный фаворит, стал преследовать Катю своим вниманием. Чем больше пугалась девушка этого внимания, тем назойливее становился граф. Быть может, в конце концов он даже и полюбил бы ее, как знать? Но это была бы страшная любовь, злобная, нечистая… Когда Катя полюбила Суврэ и убедилась, что и маркиз тоже любит ее, граф Григорий первый подсмотрел тайну ее сердца. С этого момента он стал еще назойливее и наглее. Как он ее мучает! Он открыто говорит ей, что не отдаст никому и скорее согласится видеть ее мертвой, чем принадлежащей другому. А уж маркизу де Суврэ он ее никоим образом не отдаст, нет, нет! И пусть она лучше даже не пытается вырваться из его, Орлова, власти! Жалобы императрице не помогут: все равно он всегда оправдается. Ведь у Кати нет никаких доказательств, а он, Григорий, слишком нужен государыне, чтобы она пожертвовала им ради нелепых девичьих страхов. Зато малейшая жалоба Кати, малейшая попытка сбросить с себя наложенные им цепи сейчас же отзовется на маркизе де Суврэ. Однажды Орлов прижал ее в темном уголке и поцеловал, Катя набралась храбрости и кинулась к императрице за защитой. Но ей сумели помешать, а в тот же вечер на маркиза со всего маху наехала чья-то карета, и только чудом Суврэ отделался незначительным ушибом. Не прошло и часа с момента этого происшествия, как Орлов нашел возможность сказать Кате:
– На этот раз я пощадил его! Но помни, глупая девчонка: если ты еще раз вздумаешь кинуться к государыне с жалобой, твоего француза не будет на свете! И не воображай, что ты сможешь принести свою жалобу втайне от меня: я все слышу, все вижу, все знаю!
Все это ставило девушку в безвыходное положение. Она не может сказать ни слова императрице, так как это сейчас же отразится на маркизе. Она не может искать защиты у маркиза, так как Суврэ горяч и кинется требовать объяснений у Орлова, а это не кончится добром. Но и выносить более преследования Орлова она тоже не может. Словом, жизнь для бедной девочки стала совсем невозможной и она не видит выхода из создавшегося положения.
– Милая, хорошая моя девочка! – сказал я Кате в ответ на это признание. – Ваше положение действительно очень неприглядно, и я дивлюсь той силе духа, которую дает такому хрупкому, пугливому созданью, как вы, горячая любовь. Ведь надо иметь немалую твердость, чтобы так долго таить в своем сердце всю эту муку. Но вот чего я не понимаю. Вы назвали себя очень верующей, а между тем отчаиваетесь и даже лелеете мысль о самоубийстве. Неужели вы так низко ставите Божье всемогущество, что не признаете возможности выхода? Неужели вы не верите, что Он может одним дыханьем Своим смести все препятствия?
– Господи! Да на Него Одного вся моя надежда! – страстно ответила девушка. – Как могла бы я жить, если бы у меня не было моей веры? Но вера верой, а все же трудно, когда ни в чем не видишь оправдания ей. Я ведь не знаю, может быть, Господу нужно для чего-нибудь мое страданье; может быть, мне не суждено быть счастливой! Ну, скажите вы сами, милый месье де Бьевр, видите ли хоть какую-нибудь возможность счастливого исхода из этого положения? Ну да, я знаю – вы скажете, что бывают всякие случайности. Орлов может заболеть, умереть, впасть в немилость… Но рассчитывать на это… Нет, вы скажите: видите ли вы какую-нибудь возможность в обычном порядке?..
– Да, милая барышня, я вижу ее! – торжественно ответил я, припомнив кое-что в этот момент. – Известно ли вам, что до сведения государыни дошли слухи о вопиющих злоупотреблениях в Новгородской губернии и что государыня собирается послать расследовать эти злоупотребления графа Григория. Может быть, об этом-то она и советуется с ним теперь!
– И что же? – пылко спросила Катя, глаза которой загорелись надеждой.
– А как только он уедет, вы признайтесь государыне в своей любви к маркизу де Суврэ и придумайте какую-нибудь правдоподобную историю, которой можно объяснить необходимость поспешить с браком… Скажите ей хотя бы, что маркиз отозван своим правительством или что его призывают важные семейные дела. Да мало ли что можно придумать! Суврэ в дружбе со своим послом, и тот устроит ему это. Если Орлов уедет на следствие, то оно отнимет у него недели две-три. Ну, а в течение этого времени вы можете успеть обвенчаться и уехать.
– Милый мой! – сияя счастьем, сказала мне девушка. – С какой радостью я расцеловала бы вас сейчас!
– Здесь это будет, пожалуй, неудобно, – шутливо ответил я, – но я буду считать поцелуй за вами долгом, подлежащим уплате в день обручения; а пока же наградой мне будет служить уже то, что вы опять расцвели. А то мыслимое ли дело! Еще заметил бы кто-нибудь ваши слезы, ваше волнение… Однако мне надо идти. Мы и так слишком долго сидим с вами, и будет чудом, если на это никто не обратил внимания!
Но чудеса вообще встречаются очень редко, и потому я тут же должен был убедиться, что на наш разговор с Катей кое-кто не только обратил внимание, но даже подметил в нем именно то, что мы хотели скрыть.
Не успел я сделать и десяти шагов, как меня остановил Одар, стоявший с несколькими молодыми людьми у колонны.
– Ах, вот как кстати я вижу вас! – с ужимками и гримасами воскликнул он. – Будьте добры, разрешите мое сомнение – к четырнадцатому или тринадцатому веку относится эта песнь менестрелей?
И Одар с ужимками проскандировал:
Тайну сердца молодого
Сердцем пылким я подслушал,
Слезы первых мук любовных
Я сквозь слезы подсмотрел.
Намек был слишком ясен, насмешка слишком очевидна. Я внутренне вскипел, но наружно остался совершенно спокойным и спросил:
– Но почему же вы считаете меня более компетентным в этой области, чем себя самого?
– Да помилуйте, смею ли я равняться с вами в начитанности и учености! – с утрированным подобострастием ответил пьемонтец.
– О, зачем вы так принижаете свои дарования, месье Одар! – с обворожительной улыбкой возразил я. – Раз дело идет о том, что кто-то что-то «подслушал» и «подсмотрел», то ничья компетенция не сравнится с вашей!
Сказав это, я поклонился и отошел в сторону. Окружавшие нас придворные от души расхохотались, и Одар смеялся громче их. На такие «пустяки» он совершенно искренне не обижался!
XIII
– Господи! Сколько уже времени мы следим за каждым его шагом, и хоть бы что! Хоть бы одна ниточка, хоть бы один волосок!.. Неужели я так и останусь не отомщенной?!
Эти слова я услыхал на пороге гостиной нашего дома, куда зашел «на огонек», вернувшись из дворца. Я сразу понял, кто был этот «он», о котором говорила Адель, и та фраза дала моим мыслям новый толчок.
«Он», то есть Григорий Орлов, был мне довольно безразличен. Симпатии к нему я, конечно, не питал и скорее чувствовал непонятное внутреннее отвращенье.