– А он, конечно, мечтает о главенстве! Еще бы, он мне все уши прожужжал, каких великих дел натворил бы он, если бы ему поручили заменить Шерера!
– Что же, очень возможно, что он прав! Но я не могу пойти наперекор остальным товарищам, это значило бы взять на себя слишком большую ответственность и слишком многим рискнуть. Да, незавидное положение у нас теперь! Шерер не подвигается ни на пядь вперед, того и гляди – неаполитанцы соединятся с австрийцами, а если нас заставят уйти из Италии, вновь проникнуть туда будет уже гораздо труднее. Но что же делать, если Шерер ничего не хочет знать? На все наши письма, советы и требования он отвечает довольно вызывающе, а толка из его действий никакого.
– Ну вот и взяли бы Бонапарта! – смеясь воскликнула Жозефина.
– Да ведь говорю тебе, что его находят слишком молодым и преисполненным слишком фантастических планов. Карно уже склоняется теперь к решению заменить Шерера другим, но имеет в виду кого-нибудь из старых генералов.
– Ну так придумай Бонапарту что-нибудь другое, Поль! – с капризной гримаской взмолилась Жозефина. – Ушли его посланником к шаху персидскому или китайскому богдыхану, только дай мне возможность свободно вздохнуть!
Эта капризная гримаска придала лицу чувственной креолки такое своеобразное очарование, что Баррас сделал движение, намереваясь заключить ее в объятья, но тут же смущенно замер на месте, так как из дверей послышался насмешливый голос Тальен:
– Вот как! Ты здесь, Жозефина? Гм… Вероятно, Баррас опять уговаривает тебя… выйти замуж за Бонапарта?
– Тереза, ты? – тщетно стараясь побороть смущение и разочарование, воскликнула Жозефина. – Как это ты очутилась здесь? Ведь у тебя болела голова?
– Потрудитесь ответить на мой вопрос! – властно крикнула Тереза.
Жозефина вспыхнула, вскочила со стула и вызывающе ответила:
– Нет это уж ты потрудись сначала ответить на мой вопрос!
Тальен сделала два шага вперед и впилась в подругу сверкающим бешенством взглядом. Но ее взор встретил такой же пламенный, такой же вызывающий взгляд.
– Вот как? – сказала Тереза после короткой, но многозначительной паузы. – Ты уже чувствуешь себя на положении хозяйки?
– Нет, – отпарировала креолка, – я чувствую себя именно гостьей, которая не может признать хозяйские права ни за кем, кроме человека, пригласившего ее! Хозяйкой держишь себя ты!
– Ну ты достаточно знаешь мои отношения с Баррасом, чтобы признать это! – с горделивой улыбкой сказала Тальен.
– А ты достаточно знаешь, что связывает меня в прошлом с Баррасом, чтобы не удивляться, почему я здесь! – отпарировала Жозефина.
Тереза слегка растерялась и взглянула на Барраса, Жозефина тоже обернулась к нему, но директор тщательно рассматривал на свет вино, налитое в его стакан. Было видно, что он решил держаться «принципа невмешательства», предоставив соперницам разбираться, самим.
Это еще более смутило Терезу. Она не знала, как далеко зашла вновь ожившая привязанность Барраса к Жозефине, было ли это просто обычным капризом скучающего без «дивертисмента» директора или доказательством того, что старая любовь действительно «не ржавеет». Конечно, Тальен ни на минуту не подумала о том, чтобы сдать свою позицию без борьбы, для которой она была достаточно хорошо вооружена. Но пассивность Барраса до известной степени делала эту борьбу единоборством с креолкой, вот почему надо было изменить тон и прием нападения.
Но и Жозефину тоже немало смутила пассивность Барраса. Она увидела, что тот ни единым движением бровей не поддержит ее. Можно ли было при таких обстоятельствах продолжать борьбу? Нет, победа могла принести не так много, а поражение – унести все. Если Баррас равнодушно предоставил соперницам самим как-нибудь решить вопрос, – значит, он так же равнодушно даст Терезе добить ее. Поэтому лучше было постараться выгадать как можно больше из данного положения, капитулировать с наибольшей пользой.
Мозг Жозефины лихорадочно заработал; с быстротой, с которой в минуту опасности у самого ограниченного человека созревает важное решение, креолка отчетливо увидела свое положение и единственный выход. Тереза не потерпит, чтобы они с Баррасом встретились еще раз. Вместе с окончательным разрывом отпадет и этот единственный солидный источник существования Жозефины. Значит, надо решиться на единственный возможный шаг – замужество. Но, кроме Бонапарта, кандидатов нет; придется взять Бонапарта. Однако за это Тереза должна помочь устроить Наполеону то назначение, которое даст ему блестящее положение и хороший доход. Это – единственный выход!
– Итак, – начала Тереза после молчанья, в течение которого обе они так много обдумали, но которое продолжалось всего лишь несколько секунд. – Ты хочешь, чтобы я первая объяснила тебе свое появление здесь? Изволь! Около девяти часов моя мигрень так же сразу кончилась, как и началась вчера около девяти вечера. Я приказала дать одеваться и поехала в театр. Там я узнала, что спектакль по непредвиденным обстоятельствам отменен, и решила поехать к Баррасу. Надеюсь, ты не найдешь ничего особенного в таком решении, зная, что связывает меня с Полем? Я понимаю, ты так обиженно ответила на мой вопрос потому что предположила, будто я выслеживала вас, шпионила… Нет, Жозефина, это не могло бы прийти мне в голову! Я знаю, что ты – моя искренняя подруга, что дружба ко мне удержит тебя от многого. Когда я ехала сюда, я даже не предполагала застать тебя здесь. Но… пойми и мое положение тоже! Теперь я уже в четвертый раз застаю вас. Три раза я совершенно так же случайно находила вас в оживленной беседе, и каждый раз оказывалось, что Баррас… сватает тебе Бонапарта!
– Ну и представь себе, что четвертый раз происходит то же самое! – горячо подхватила Жозефина. – Ты знаешь, что мы с Баррасом – старые друзья. Он очень близко принимает к сердцу мои интересы, он знает, что Бонапарт – единственный человек, о котором можно серьезно говорить в вопросе о моем замужестве; он знает также, что вопрос о замужестве – самый насущный вопрос для меня в данный момент. Что же удивительного, если Баррас воспользовался свободным вечером, чтобы поговорить со мною опять на эту тему?
– И так же безуспешно, как и в прошлые разы? – с еле заметной иронией спросила Тереза.
– Ну да, но это зависит не от меня! – тем же горячим тоном ответила Жозефина. – Вот ты только что дала мне понять, что с моей стороны было бы не по-дружески, если бы… я… Ну, я не из таких, я уважаю чужие права… понимаю… Но, Тереза, тут есть от чего на стену полезть! В таком положении, как мое, махнешь рукой на всякую порядочность! Подумай сама: мне уже нечем жить, я старею, мне нужен муж…
– Так чем же для тебя плох Бонапарт?
– Тем, что у меня – двое детей, а у Бонапарта – целая орда братьев и сестер, которых он должен поддерживать! На что мы станем жить при его грошовом жалованье? А ведь нет ни малейших надежд на улучшение его положения, потому что Баррас упорно не хочет дать движение его способностям. Баррас сам только что жаловался мне, что из-за Шерера Франция переживает критический момент; он сам признался, что считает Бонапарта единственной удачной заменой Шереру, но чуть только заведешь разговор о том, чтобы так и было сделано, Баррас становится на дыбы и ни с места! Я теряю голову, не знаю, как мне быть… Я чувствую себя способной на все.
– В самом деле, Поль, почему ты не хочешь дать Бонапарту возможность показать себя? – спросила Тереза, сразу поняв, к чему клонит подруга, и соглашаясь этой ценой купить себе исключительное право на Барраса.
– Но, милочка, мы столько раз говорили об этом! – недовольно буркнул Баррас.
– Да, мы много раз говорили, и каждый раз ты не мог доказать мне свою правоту! Ты сам говоришь, что на Шерера надо махнуть рукой, сам согласился со мною, что если нас выгонят из Италии, то народ может восстать и раздавить вас, директоров, как мошек. Значит, чем же ты собственно рискуешь, попытав счастье с Бонапартом? А если даже ты и рискуешь при этом, то сделаешь это из любви к Франции и… дружбы к Иейетте! И то, и другое стоит маленького риска!
– Да как ты не хочешь понять, что я завишу в таких вопросах от товарищей-директоров? – с досадой крикнул Баррас. – Браться за борьбу, исхода которой с уверенностью не знаешь, рисковать своим положением…
– Каким это положением ты рискуешь? – с нескрываемым презрением возразила Тальен. – Друг мой, если ты так слаб и ничтожен, если ты не имеешь никакого влияния на дела Франции, значит, у тебя нет ни малейшего положения и ты ничем не рискуешь!
Баррас вспыхнул. Но в эту минуту в дверь постучали.
– Войдите! – крикнул Баррас, с облегчением думая, что какой-то избавитель явился как раз в тот момент, когда, припертый к стене, он должен был дать тот или иной категоричный ответ.
Но это был только лакей с пакетом от Шерера из итальянской армии, который был доставлен только что прибывшим курьером.
Баррас торопливо вскрыл пакет и погрузился в чтение. Но уже с первых строк его лицо, слегка было успокоившееся, снова исказилось злобой и раздражением.
– Черт знает, что такое! – крикнул директор. – Этот Шерер позволяет себе третировать меня, как мальчишку! Он осмеливается высмеивать наши распоряжения и приглашает кого-нибудь из «граждан-директоров» явиться лично руководить армией! Нет, это переходит все границы! – Он встал, раздраженно прошелся несколько раз по комнате и, снова сев, взялся опять за чтение письма. – Дело в том, что я не сказал товарищам ни слова о своем письме к Шереру, – пробормотал он, – но на счастье этот солдафон ответил на мое частное письмо в официальном тоне, и можно подумать, что он обращается ко всем нам… Да, да, тут найдется несколько строк, которые можно выставить, как личный выпад против Карно. Нет, этому пора положить конец! Теперь никто из директоров не будет отстаивать Шерера. Конечно, они опять затянут старую песенку про молодость Бонапарта, но… – Баррас встал и с просветлевшим лицом обратился к женщинам: – Ну-с, милочки, Поль Баррас всегда был джентльменом, женщинам он ни в чем не может отказать! Хорошо, будь по-вашему! Бонапарт будет назначен главнокомандующим итальянской армией, мое слово вам порукой в этом! А теперь вам придется оставить меня. Сейчас я позову директоров на чрезвычайное совещание; письмо Шерера требует немедленного обсуждения и принятия мер!
Обе женщины с ликующим видом бросились к Баррасу. Он обнял их, отечески поцеловал каждую и затем, взяв за талию, деликатно вытолкал в двери.
XIV
Всю дорогу из театра домой Адель ехала молча, как-то по-детски боязливо прижимаясь к Лебефу. Только войдя к себе в квартиру, она вдруг разразилась бурными рыданьями.
– Отвергнута! Опозорена! Высмеяна! – простонала она, разрывая на себе платье. – Все кончено! Все! Тальма, и ты мог!..
Гаспар с молчаливой скорбью присутствовал при этом взрыве дикого отчаяния. Да и что мог он сказать, чем утешить? Бывают трагедии, для которых нет слов сочувствия, бывают страдания, для которых не существует болеутоляющих средств!
Но истерические рыдания и выкрики вдруг резко оборвались. Адель смолкла, затем заговорила почти спокойно; только странная, блуждающая улыбка выдавала, что в душе ее что-то сдвинулось, произведя полный хаос.
– Я понимаю, – тихо, словно говоря сама с собою, начала Гюс: – Тальма слишком самолюбив и не мог простить мне, что из-за меня очутился в смешном положении. Но неужели он не мог понять, что я теряю неизмеримо больше? Завтра Тальма вновь выйдет на сцену, и в буре рукоплесканий забудется случай сегодняшнего вечера, а для меня кончено все… Нет, значит, у Тальма действительно ничего не шевелилось в сердце ко мне! А ведь еще говорят, что сильное влечение родит влечение, страстное желание – желание. Можно ли было желать пламеннее, чем я. И все-таки я не могла заронить в его гордое сердце искру страсти! Почему? – Адель вскочила и, подбежав к зеркалу, стала с бледной улыбкой рассматривать свое тело, все еще белое и упругое, кошмарно контрастировавшее с вялой отвислостью шеи, морщинами лица и с бредовой причудливостью выглядывавшее сквозь зияющие прорехи изодранного в лохмотья платья. – Разве это тело не прекрасно? – вновь заговорила Адель, и в голосе ее послышались безумные ноты больной страсти. – Почему же оно было бессильно зажечь ответную страсть? Почему? А я так долго готовилась к сегодняшнему дню, так пламенно надеялась на награду, которую ты обещал мне, мой бог! Каждым нервом, каждой жилкой, каждым изгибом это тело жаждало твоих ласк, а ты… Почему? – С жуткой напряженностью Адель впилась взором в свое отражение, словно надеясь прочитать там ответ на свой вопрос. – Потому что ты молод, Тальма, вот почему! – ответила она сама себе, и болезненная гримаса исказила ее лицо. – Я сама была молода, я знаю, как глупа, как смешна молодость в своей неразумной требовательности. Разве сама я прежде не топтала с легкомысленной улыбкой чужих надежд, чужой страсти? Но я не могу! – вдруг хрипло застонала она, впиваясь скрюченными пальцами в космы растрепавшихся волос. – Я не могу!.. Я так ждала!.. Я горю! Да поймите же, я вовсе не стара, я хочу жизни, требую ласки! – Она замолчала, застыв в позе безудержного отчаяния, и казалось, что это – не человек, а статуя, изваянная безумным скульптором в минуту кошмарного бреда. – Это – месть бога любви! – глухо проговорила она затем, бессильно опуская руки. – Я смеялась над любовью, когда была молода, теперь молодость посмеялась над моей любовью! Не знавшая того, много зла натворила я… Ну, так пора исправить зло, там, где можно… Гаспар! – крикнула она, гордо и властно поднимая голову. – Подойди и обними свою Адель, которая отныне будет тебе верной и преданной подругой!
– Адель, – испуганно ответил Лебеф, – ты нездорова, у тебя лихорадка! Ну пойди, ляг! Я укутаю тебя потеплее, сбегаю за потогонным… Приляг, голубушка!
– Ты не веришь своему счастью, – воскликнула Адель, засмеявшись, и жуткой трелью повис в воздухе этот безумный, хриплый, старческий смех. – Но не бойся, я в своем уме и отнюдь не шучу! Я решила вознаградить тебя за долголетнее терпение и преданность! Приблизься ко мне, мой Гаспар, и ты изведаешь счастье, к которому стремился, о котором мечтал всю свою жизнь!
– Адель, голубушка! – ответил Лебеф. – Ну прошу тебя, приляг! Ты так много пережила сегодня… У тебя бред… Завтра мы вместе посмеемся над тем, что иной раз может прийти в голову в лихорадке. Успокойся, приляг!
– Раб! – с бешенством крикнула Адель, топая ногою. – Да никак ты сам в бреду и горячке? Ты осмеливаешься отвергнуть мою любовь, когда я сама снизошла до тебя? Иди сюда и обними меня!
– Адель… умоляю тебя…
– Молчать! Как смеешь ты возражать той, которой обязан безусловным повиновением? Говорю тебе, я здорова и в своем уме! Ты – мой раб! Или ты забыл свою клятву? Или ты хочешь стать клятвопреступником на старости лет? Ну, живо! К моим ногам, подлый раб, презренная собака!
Теперь не выдержали уже нервы и Гаспара.
– Адель! – глухо сказал он. – Если ты на самом деле здорова и действительно можешь думать и понимать, то вникни в мои слова! Да, когда-то – это было давно, Адель! – я страстно желал тебя, забыв ради греховной страсти все на свете! Ты надругалась над этой страстью, приблизив меня к себе, чтобы сейчас же оттолкнуть и связать на всю жизнь неосторожно выманенной клятвой! Я поплатился за свой грех. Чем была вся моя жизнь до сих пор? Вот теперь я – старик, а много ли радости видел я в жизни? Была ли она у меня, эта личная жизнь? И тебе мало этого? Ты хочешь даже теперь, не щадя моей старости, надругаться надо мною, надругаться на краю гроба? Да, я – старик, Адель, но и сама взгляни на себя повнимательнее! Пусть ты не изжила своих страстей. Но на что же дан человеку разум, на что ему воля, если он не в состоянии вовремя остановиться, одуматься? Пора успокоиться, Адель, пора бросить мысли о мерзости, пора подумать о душе! Ты уверяешь, что здорова? И ты хочешь, чтобы мы, старики… теперь…
– Но я требую! – крикнула Адель, снова топая ногою.
– Ну, так я скажу тебе, что я лучше покончу с собою на твоих глазах, лучше возьму на душу смертный грех самоубийства, чем оскверню себя на старости лет! – крикнул и Гаспар, окончательно теряя власть над собою. – Этим ли ты хочешь наградить меня за преданность и службу?
Адель вздрогнула, отступила на шаг, и, казалось, что в ее испуганных глазах мелькнуло сознание того, что происходит. Она задрожала еще сильнее, пошатываясь, отступила к стулу и упала на него, трясясь от судорожных рыданий. Лебеф растерянно смотрел на нее, не зная, что делать.
Так прошло несколько минут. Вдруг Адель подняла голову, энергично вытерла слезы и повернула к Гаспару свое успокоившееся, скорее окаменевшее лицо.
– Да, да, – тихо прошептала она, – все кончено, все! Но трудно сразу примириться с этим. Не бойся, братишка, безумие рассеялось; я ничего не потребую от тебя… Боже мой, только теперь я вдруг постигла… Всю жизнь, всю жизнь!.. Да, всю жизнь ты отдал мне! Спасибо тебе, братишка, за все, за все! Не твоя вина, если твоя самоотверженность дала мне так мало! – Адель встала, подошла к Гаспару и с тихой лаской поцеловала его в лоб. – Не бойся, я ничего больше не потребую от тебя! Я возвращаю тебе свободу.
– К чему мне свобода теперь? – с горечью уронил Гаспар, не обратив в первый момент внимания на странный тон, которым Адель сказала последние слова. – Еще десять лет назад я благословил бы судьбу, а теперь… Зачем?
– Зачем? – повторила Адель со слабой, странной улыбкой. – Что можем мы знать об этом? Зачем мы вообще живем, зачем мы рождаемся, любим, ненавидим, к чему-то стремимся? Зачем?.. Что мы знаем о жизни? Словно слепые, мы бредем вперед, пока… пока не стукнемся лбом в стену! Зачем я жила? Не знаю! Зачем я творила столько зла? Не знаю. Почему я никогда в жизни не знала счастья? Не знаю. Вот я стою и озираюсь назад, на пройденный путь. Ну и что я вижу там? Ничего! К чему же я родилась? Зачем я страдала? Ах, ничего, ничего не знаем мы, братишка! Однако пора на отдых… на отдых. Прощай, братишка, и прости меня за зло, которое я причиняла тебе. Но я не была даже зла; я была только равнодушна, стремилась к свету, счастью, любви… Зачем? Теперь и сама не знаю! Прощай, прощай!
Адель с нежностью поцеловала еще раз Гаспара в лоб и ушла к себе.
Обеспокоенный странным тоном ее речи, Гаспар осторожно подошел к двери и заглянул в щелку.
Адель достала из комода небольшой деревянный ящик, отперла его и высыпала содержимое на стол. Это была целая горка маленьких портретиков. Гаспар узнал их. Все это были миниатюрные портреты тех, с кем хоть ненадолго бывала связана жизнь Адели. Многие из этих миниатюр были когда-то облечены в дорогие рамки, в золото, серебро и драгоценные камни. В годы нужды все это ушло, и только портреты остались свидетельствовать о времени юного расцвета, о блестящей полосе ее жизни.
Теперь Адель разложила эти портреты на столе и стала поочередно брать их в руки, внимательно рассматривая. К некоторым она приникала губами, иным шептала слова о прощении, перед другими грозно сдвигала брови. Дольше всего она смотрела на портрет Жозефа Крюшо, последнего человека, который подпал под ее женское обаяние.
Долго-долго смотрела Гюс на портрет. Вдруг она порывисто швырнула миниатюру на стол, и Гаспар увидел, что в ее руках очутился небольшой стеклянный флакончик. Адель перевернула его над своей ладонью, и на нее выкатилась маленькая серенькая пилюля.
Гаспар Лебеф с криком отчаяния ворвался в комнату. Но было поздно – на ладони не было ничего, а в кресле лежало, вздрагивая в предсмертных судорогах, то, что некогда звалось Аделаидой Гюс.
«Приключения девицы Гюс» кончились!
ЭПИЛОГ
Вот, любезный читатель, я, Гаспар Тибо Лебеф де Бьевр, с Божьей помощью исполнил взятую на себя задачу по мере сил и разумения описать «приключения девицы Гюс».
Но боюсь, что ты остался бы недоволен, если бы я прервал свое повествование на смерти Аделаиды Гюс. Ведь главной моей задачей было показать тебе, как опасно забывать предупреждения святых отцов, предостерегавших нас от козней дьявола, так охотно избирающего женщину орудием людской гибели. Целью повествования было наглядно изобразить, как один неверный, необдуманный шаг может тяжелым бременем лечь на всю нашу жизнь. И ты был бы прав, воскликнув:
«Ну, хорошо, Аделаида Гюс умерла. Но ты сам, Гаспар Тибо Лебеф, что дала тебе самому обретенная наконец свобода, как устроил ты свою жизнь в дальнейшем и в какой мере отразилась на конце твоего существования тяжесть допущенной в юности ошибки?»
Сознавая правоту такого восклицания, я хочу, любезный читатель, вкратце рассказать тебе, что было потом.
На следующий день рано утром я уже был в конторе нотариуса, чтобы произнести обусловленную дядей Капрэ формулу и тем самым вступить в обладание оставленным им наследством.
Отложив прием всего капитала до более удобного времени и взяв пока несколько тысяч франков, я отправился хлопотать о погребении Адели. Скоро в квартире уже суетились гробовщики и цветочницы. В столовой устроили помост, обили его черным сукном и поставили на него гроб. Адель утопала в цветах. Смерть удивительно прояснила и омолодила ее лицо. Теперь в гробу лежала прежняя Адель, но с новым выражением на мраморном лице. Вокруг ее губ словно играла нежная, скорбная улыбка, и казалось, что лицо покойницы обратилось к небесам с робким вопросом: «Зачем? Я не знаю!»
Все эти хлопоты вначале совершенно не дали мне ощутить потерю. А затем в квартиру потянулись посетители.
Одной из первых прибежала Луиза Компуен. Девушка принесла несколько цветочков. Встав на колени, она долго и скорбно молилась у гроба, а затем сказала мне:
– Боюсь, что бедная Адель ушла не одна! Ренэ не показывался со вчерашнего дня. Он говорил, что не переживет провала. Но ведь пьеса не потерпела никакого провала! Неужели же он был так жесток, что оставил меня одну? – Девушка заплакала и продолжала: – Да, вот от какой случайности зависит иной раз жизнь человека… Ах, если бы у меня не было так много работы, я просто сошла бы с ума от тревоги! Но мне некогда даже задуматься! Ведь моя Жозефина – невеста генерала Бонапарта, который получил назначение главнокомандующим итальянской армии! И это тоже отчасти произошло из-за этого несчастного спектакля!
Луиза рассказала в нескольких словах все то, что читателю уж известно из предпоследней главы, и ушла.
На смену ей явился Тальма. Он был очень бледен и ни слова не проронил из плотно стиснутых губ. Возложив на гроб принесенный венок, Тальма некоторое время молча всматривался в лицо покойницы и так же молча ушел.
Потом пришло несколько актеров и актрис. Кто с цветами, кто без цветов, но все – с явно сказывавшимся любопытством. Актеры взволнованно говорили о «несчастной интриге», жалели «бедную Гюс», сообщали, что «негодяйке Дюгазон» решено не подавать руки. Нельзя даже было сказать, что они неискренни. Но ведь артисты – что дети.
Под вечер зашла и Жозефина. Между прочим креолка рассказала мне, что Карьо покончил самоубийством и что она опасается за рассудок Луизы.
– Милый месье Лебеф, – сказала мне Жозефина, – вы только что потеряли близкого человека, а ведь испытываемое страдание располагает к сострадательности. Зайдите проведать Луизу. Она вас очень любит и уважает; может быть, вы найдете слова, которыми удастся вывести ее из этой страшной оледенелости! Вместе с тем, утешая чужую страдающую душу, вы, может быть, найдете утешение также и своим страданиям!
Жозефина ушла. До позднего вечера приходили и уходили сочувствующие и любопытствующие. Было очень тяжело удовлетворять назойливое любопытство всех, и особенно отвечать на расспросы о панихидах и погребении. Что мог я ответить, когда я еще не знал, найду ли священника, который согласится похоронить такое «презренное существо», как актриса! По крайней мере приходский священник наотрез заявил, что никакие угрозы не заставят его и никакая сумма не соблазнит его совершить такой грех, как христианское предание земле актрисы – да еще самоубийцы!
Вечером я остался один с покойницей. Я принес кресло, уселся и глубоко задумался, глядя на лицо покойницы.
Я думал о том, что вот я теперь свободен и богат. Но зачем мне свобода, если она лишает меня единственного человека, с которым я сжился? Зачем мне богатство, если у меня нет никаких потребностей и ни одного близкого человека, которому я мог бы доставить радость? Зачем?
Я испугано вздрогнул: мне показалось, будто я слышу голос Адели, повторившей этот вопрос. И мне вспомнилось, как накануне она со своим скорбным, испуганным недоумением твердила: «Зачем? Я не знаю!»
Вдруг меня пронизала странная мысль. Вот Адель жила и вот умерла – умерла, потому что в решительную минуту ей вдруг перехватило горло!
Да, перехватило горло… А от этого умерла Адель, умер даровитый Ренэ Карьо. Наполеон Бонапарт сразу добился двух вещей, которых жаждал больше всего на свете: любимой женщины и командования армией.
Впоследствии, внимательно следя за головокружительной карьерой императора Наполеона, я нередко думал:
«Как знать, существовал ли бы когда-нибудь во Франции император Наполеон, если бы у распутной актрисы Гюс однажды не перехватило горло?»
Да, как знать! Но ведь мы ничего не знаем. Мы недоуменно вопрошаем: «Зачем?» А ответы знает лишь Тот, Кто ведает великую книгу непостижимых судеб!
Адель мне все-таки удалось похоронить честь честью. К счастью, не все священники так не по-христиански смотрели на вещи, как наш приходский. Да и то сказать – тогда не время было священникам перетягивать струны. Вот в эпоху реставрации они действительно показали себя! Тальма, этот искренне набожный человек, этот глубокий христианин, умирая, не допустил к себе архиепископа. Еще бы! Его сыновьям, учившимся в католическом училище и шедшим первыми в классе, отказали в выдаче заслуженных наград только потому, что они были детьми актера. Тальма перевел их в протестантское училище и на всю жизнь затаил в сердце укор представителям религии, которая вся основана на словах Спасителя, но не хочет вспомнить, как Божественный Страдалец укрыл словом всепрощения блудницу. А ведь блудница нарушила одну из основных заповедей Божьих, тогда как греховность актерского труда не доказывается ни единым словом Евангелия. Ну, да ведь и то сказать: католицизм слишком увлекся задачей земного главенствования, чтобы не отойти от задач небесных!
Для места вечного успокоения многострадальной Адели я выбрал кладбище Пер-Лашез. Проводить покойную пришла почти вся труппа «Комеди Франсэз». С кладбища вся эта шумная компания отправилась в ресторан помянуть почившую, я же попросил Луизу Компуен зайти ко мне и посидеть со мной: мне вдруг показалось совершенно невыносимым очутиться в непривычной пустоте.
Луиза согласилась без труда. Слабо улыбнувшись одними губами – ее глаза продолжали хранить выражение испуганной окаменелости, – Луиза заметила, что теперь она может более свободно располагать своим временем: Жозефина повысила ее в чине, сделав своей компаньонкой, а для личных услуг наняты сразу две горничные.
Мы вернулись с девушкой домой. И вот тут-то между нами произошел разговор, многое решивший.
Желая вырвать душу Луизы из мертвенной скованности и вызвать благодетельные слезы, я заговорил об Адели и Ренэ Карьо. Но как ни старался я задеть самые чувствительные струны горя Луизы, ее лицо не смягчилось и ни единой слезинки не набежало на ее скорбные глаза. Когда ж я сказал ей, что слезы смягчают горе, что она должна постараться заплакать, девушка ответила мне:
– Но я не могу плакать, мне не о ком плакать! Разве только о себе… А Ренэ уже давно оплакан мною! Хотя я и не осознавала этого, но с того дня, как он объяснился мне в любви, я непрерывно ждала такого конца. Еще до трагического исхода я уже оплакала своего возлюбленного, еще до его смерти я тайно выплакала все слезы! Я чувствовала, что Ренэ нечем жить. Разве он покончил с собою оттого, что спектакль был сорван? Вот к игорному столу подходит разоренный и ставит последний луидор. Карта бита, разоренный отходит в сторону и простреливает себе мозг. Разве оттого покончил с собою несчастный, что он проиграл? Нет, это произошло потому, что луидор был последним. Уже подходя к игорному столу, разоренный был приговорен… Ренэ уже давно осудил себя на смерть, так как в годы борьбы и страданий израсходовал все жизненные силы. Постановка пьесы была его последним луидором. Я давно чувствовала это, его смерь не была для меня неожиданностью… Ах, этот ужас парижской жизни! Сколько таких Ренэ бегает сейчас по улицам, задыхается в вертепах нищеты и порока!
– Да, Луиза, – согласился я, – и та, которую мы только что похоронили, тоже была порождением ужаса парижской нищеты. У Адели были хорошие задатки, но все лучшие дары небес обратились у нее в орудия порока, потому что некому было вырвать ее еще девочкой из когтей нищеты. Ах, какой злобной насмешкой судьбы кажется мне богатство, которое досталось мне именно теперь! Если бы эти деньги достались мне тогда, когда я только познакомился с Аделью…
– Но разве мало их, этих Аделей и Ренэ? – порывисто воскликнула Луиза, судорожно ухватив меня за руку. – Разве добро должно твориться только по отношению к определенным людям, а не ко всем нуждающимся в помощи? Разве теперь, пользуясь огромной силой доставшихся вам денег, вы не могли бы заняться спасением несчастных птенчиков, гибнущих в когтях нищеты и мрака?
– Луиза! – воскликнул я. – Сам Бог внушил тебе эти слова! Ты указала мой путь!
И Луиза низко склонила голову и разрыдалась.
– Ах, – сквозь слезы бормотала она, – теперь мне легче! Теперь я вижу, что Ренэ умер не напрасно, не бесплодно.
И опять меня пронизал трепет при мысли о неисповедимости судеб Господних. Ничто не пропадает даром у Великого Сеятеля; каждое семя, брошенное Им в землю, погибает лишь для того, чтобы, умерев, родить новую жизнь. Мы же в гордом ослеплении разумом дерзко требуем отчета у небес, надменно вопрошая: «Зачем?» Словно можем мы своим слабеньким умишком постигнуть все мудрое величие, всю конечную разумность путей, которыми Господь ведет человечество через тернии жизни!