Но всей своей индивидуальностью Лебеф поставлен в полную оппозицию к той системе, которой одной только и доверяет он, Робеспьер, спасение Франции. Правда, Лебеф не произносит речей против существующего режима, не выступает в печати, не шепчется по углам. Но он и не скрывает своего неодобрения тому, что совершается, умеет придать своим выражениям вескость и основательность. Таких людей Робеспьер привык одним движением сметать со своего пути. По отношению к Лебефу эта необходимость еще увеличивается его учащающимися выступлениями в защиту врагов республики. Но… Ах, эти проклятые «но»! Сколько их живой колючей изгородью сплетается на твердом, неуклонном пути диктатора! Как «устранить» Лебефа, если он, несмотря на свою умеренность, пользуется всеобщим уважением, как патриот и честный человек, и если несмотря ни на что самого Робеспьера так неудержимо влечет к этому старику!
Робеспьер встал со стула и несколько раз прошелся по комнате, словно пытаясь убежать от натиска всех этих сомнений и дум. Но насыщенный заботами мозг упрямо продолжал работать далее. Как же быть с этим процессом и выступлением Лебефа? Не допускать его до защиты? Но на это нет формальных оснований. Сурово подтвердить судьям и присяжным, что они не имеют права задаваться вопросами формальной справедливости, что справедливость высшая требует осуждения и казни? Но защита Лебефа может поколебать присяжных, увлечь на мгновение, а ведь одного мгновенья достаточно, чтобы отклонить меч правосудия! Конечно, Франция еще не пострадает от того, что какой-нибудь Ремюза и даже все десять обвиняемых окажутся на свободе. Зато пострадает принцип, система. Этого уже никак нельзя допустить, нельзя позволить, чтобы революционный трибунал стал алтарем формальной справедливости!
Но почему Лебеф взялся за защиту именно Ремюза, а не остальных обвиняемых? Какими данными располагает он для успеха? На чем хочет построить защиту?
Лицо Робеспьера просветлело: стоит только поговорить с самим Лебефом, получить от него ответы на эти вопросы, и тогда сразу будет видно, что следует предпринять. И, взяв шляпу, Робеспьер вышел из дома.
Пройдя грязными задворками, он остановился перед низеньким, мрачным, старым домиком, весь вид которого говорил о нищете и грязи. В его окнах виделись растерзанные женщины, переругивавшиеся с соседками, слышались детский плач, грязная ругань мужчин. Где-то, должно быть, дрались, и звон разбиваемой посуды смешивался с хриплыми проклятиями и глухим шумом борьбы тяжелых тел. Но из всего этого адского концерта звонко и отчетливо вырывался истерический женский визг, которому по временам вторил противный, удивительно цинический смешок.
Робеспьер брезгливо поморщился, взял горсть песку и кинул ее в окно полуподвального этажа, из которого доносилась ругань. Сейчас же вслед за этим окно распахнулось, и оттуда высунулась растрепанная женская голова.
Этой женщине было лет пятьдесят. Когда-то она, должно быть, отличалась выдающейся красотой и ее золотистые волосы до сих пор могли бы возбудить зависть любой красавицы, а жемчужно-белые зубы сверкали, как у пятнадцатилетней девочки. И теперь, приодетая, она могла бы произвести впечатление. Но волосы, давно немытые, нечесаные, липкими прядями беспорядочно падали на лоб, щеки и разодранный ворот грязной ночной кофты, багровые пятна бешенства, покрывавшие лицо, старили и уродовали его, а налитые кровью светлые глаза нескромно выдавали, что, несмотря на ранний час, женщина уже была сильно под хмельком.
– Что за грязная каналья… – грозно начала она, готовясь обдать нарушителя покоя каскадом отборной ругани, но вдруг съежилась и испуганно открыла рот, узнав Робеспьера. – Боже мой! Гражданин Робеспьер! – залепетала она бесконечно противным, испуганно-льстивым тоном. – Могла ли я ожидать… Я…
– Гражданин Лебеф дома? – спросил Робеспьер, холодно обрывая извинения женщины. – Впрочем, что же и спрашивать, гражданка Гюс! – с бледной, иронической усмешкою добавил он сейчас же. – Раз твой сладкий голосок разносится по всему околотку, значит, семейное счастье налицо!
– Но помилуй, гражданин Робеспьер, – ответила Аделаида Гюс, – этот святоша хоть кого из терпенья выведет! Как его еще в сумасшедший дом не упрятали! Виданное ли дело, что он затеял?.. Осмеливается выступать на защиту тех, кого признала виновными сама Великая республика, решается выгораживать подлых аристократов! Я ему уже давно добром твердила: «Лебеф, ты играешь в опасную игру!» А ему хоть бы что! И вот сегодня узнаю…
– В этом ты права, гражданка, Лебеф действительно играет в опасную игру! – ледяным тоном согласился Робеспьер. – Но какое дело тебе до этого? Разве женщина может оценивать поступки мужчины? Это – наше дело! Берегись, гражданка! Нехорошо, когда женщина слишком много занимается политикой! Вспомни Теруань де Мерикур и ее судьбу[3]… А с Лебефом поговорю я сам. Позови-ка мне его!
Сказав это, Робеспьер презрительно повернулся спиной к Адели и принялся задумчиво чертить что-то тросточкой на песке. Выражение дикого бешенства скользнуло по лицу Гюс. Скрипнув зубами, она погрозила кулаком всесильному диктатору и скрылась.
Через минуту из-за угла показался Лебеф. И для него тоже время не прошло бесследно. Его волосы совершенно поседели, глубокие морщины избороздили лицо, старя его лет на двадцать. Но держался он все еще прямо и бодро.
Робеспьер искоса взглянул на Лебефа и усмехнулся его бледности и подавленности. Но он ничего не сказал. Молча поздоровавшись с ним, Робеспьер повел его в сад.
Молча пошли они по дорожкам сада: один – молодой, но хилый, с нездоровым землистым лицом, с блуждающими глазами фанатика, другой – придавленный, но не согнутый бременем тяжелой судьбы и лет, с лицом, просветленным старческим опытом, с детски-чистым взором.
Сбивая тросточкой придорожные травинки, Робеспьер начал:
– Я узнал сегодня, что ты, гражданин Лебеф, берешь на себя защиту одного из обвиняемых «процесса десяти». Почему же ты, которого я справедливо считаю столь близким и родственным себе по духу и добродетели, должен вечно становиться мне на дороге в моих заботах о благе страны? Пойми меня, гражданин, если бы на твоем месте был кто-нибудь другой… о, я не стал бы тратить слова! Одно слово, одно движение руки! Но ты… ведь мы с тобою служим одному богу, мы поклоняемся одному алтарю… Почему же наши дороги сталкиваются, почему не идут они рядом?
– Нет, гражданин, – тихо и скорбно ответил Лебеф. – Не одному богу служим мы с тобою! Мой бог – право, законность, справедливость!
– Значит, по-твоему, действия революционного правительства лишены права, закона, справедливости?
– Ты сказал…
В глазах Робеспьера вспыхнул фанатический огонек, лицо исказила бледная, грустная усмешка.
– Право, закон, справедливость! – с задумчивой иронией повторил он. – Слова, слова и слова! Волк хочет есть и утаскивает единственную овцу у крестьянина, а крестьянин хочет есть и убивает волка, чтобы сохранить овцу. Кто прав из них? Оба, а значит – никто! Только необходимость может оправдывать, осмысливать поступок… Закон! Но если революционное правительство вынуждено быть более энергичным, более свободным в своих действиях и движениях, разве в силу этого оно становится менее справедливым и законным? Нет, гражданин, оно опирается на самый священный из законов – благо народа, и на самое неотъемлемое из всех прав – необходимость!
– И эту необходимость ты усматриваешь в гибели какого-нибудь Ремюза?
– Друг Лебеф, ты видишь личность там, где я вижу только принцип! Я говорю: закон необходимости приказывает очистить Францию от всякого элемента опасности. Эту опасность я вижу в самой природе аристократа. Вот мой принцип! Будет ли казнено десять аристократов, девять или пятнадцать – не все ли равно для Франции? Но для Франции не все равно, если будет поколеблен самый принцип ее права руководствоваться лишь необходимостью! Для Франции не все равно, если такие мечтатели, как ты, совлекут ее с пути законной защиты на путь правовой щепетильности! Тебе кажется ужасным, если среди многих виновных случайно пострадает невиновный. Ну, а для меня… Да, если бы половине населения Франции надо было погибнуть, чтобы остальная половина могла быть счастлива, если бы я сам был в числе первой половины, я, не колеблясь ни минуты, подписал бы приговор этим миллионам невинных людей и первый бестрепетно повел бы их на казнь!
– А я… – грустно возразил Лебеф. – Если бы для счастья всей Франции нужно было казнить десятерых и если бы смерть их зависела не от их доброй воли, а от моего приговора, – я отказался бы подписать такой приговор и сказал бы всей Франции: «Вы не имеете права на счастье, если оно зиждется на гибели невинных!» Но к чему мы будем говорить о вещах, в которых никогда не могли сойтись, в которых никогда не сойдемся? Ты прав, гражданин, нас с тобою многое связывает, у нас много общего – хотя бы в том, что оба мы не преследуем никаких личных целей. Но наши пути различны, нам их не сблизить, не объединить… Зачем же столько слов? Участь Ремюза предрешена тобою, я вижу это. Может быть, ты даже запретишь мне выступать с защитой? Что же, там, где справедливость, право и закон заменяются одним словом «необходимость», это будет понятно и логично…
Лебеф замолчал, грустно поникнув головой. Молчал и Робеспьер, нахмуренный лоб которого отражал напряженную работу мозга. Наконец он сказал:
– Я ничего не предрешал. Но ответь мне сначала на несколько вопросов. Почему именно ты взялся за защиту Ремюза?
– Меня просил об этом аббат Жером.
– Ага! Под ризой монаха сказалась кровь маркиза де Суврэ[4]! Видно, свой своему поневоле брат!
– Полно, гражданин, разве ты не знаешь, что отец Жером совершенно порвал с аристократическими кругами и всецело посвятил себя народу? И разве он не одним из первых принес гражданскую присягу?
– Что же заставило его ходатайствовать за Ремюза?
– Отец Жером сказал мне, что, казнив Ремюза, республика потеряет одного из тех людей, которые как раз нужны для ее блага и процветания.
– Вот как? Громко сказано!.. Но к этому мы еще вернемся, а теперь объясни мне вот что: почему же ты из всех обвиняемых защищаешь одного только Ремюза? Его ты считаешь невиновным. Значит, в виновности остальных ты уверен?
– К чему употреблять выражение, от которого ты сам открещиваешься, гражданин? Что значат виновность или невиновность? Сам же ты сказал, что волк не виноват, если, подчиняясь своей природе, тащит овцу у бедного крестьянина. Аристократ, защищая дело роялизма из убеждения, поступает доблестно и честно. Но его интересы противоположны интересам народа, и народ ограждает себя, устраняя его.
– Я понимаю виновность как вред государству!
– Ну, так из всех обвиняемых трое сознались, четверо скомпрометированы, хотя их вредоносность отнюдь не доказана. А двоих – Лион д'Анжера и Нивернэ – обвиняют лишь в том, что они аплодировали на представлении пьесы «Адель де Саси». Да ведь актриса, игравшая заглавную роль, подруга сердца Нивернэ, а д'Анжер хлопал, чтобы поддержать приятельницу друга! И подумать только, что обоих этих молокососов, которые так же мало заботятся о роялизме, как и о народоправии, для которых вся жизнь заключается в попойках, вине и картах, обвиняют в каких-то замыслах против идеи, которая их не трогает! Все это было бы очевидно для всякого суда, но только не для революционного. Для ваших судей мало доказательств, что обвиняемый не был плохим патриотом, а необходимо еще доказать, что он был хорошим. Троим первым моя защита не нужна: их вина очевидна. Шестерых других я мог бы защитить в приписываемых им дурных намерениях, но не мог бы доказать, что у них были хорошие. Им я все равно не помог бы, только общая защита могла бы скомпрометировать последнего – Ремюза.
– Значит, у тебя имеются доказательства, что Ремюза добрый патриот?
– Да, гражданин!
– Вот как? Какие же?
– Ремюза отказался от дуэли с Морни потому, что считал свою жизнь принадлежащей отечеству. Как раз в момент ареста он писал заявление о желании поступить в национальную армию, но комиссар Крюшо, арестовавший его, почему-то скрыл этот факт. Затем, помнишь ли, гражданин, брошюру «О задачах конституционного и революционного режимов»?
– Подписанную «гражданин Азюмер»? Еще бы! Я был поражен сходством мыслей этого Азюмера со своими собственными и чрезвычайно жалел, что не мог дознаться, какой добрый патриот скрывается под этим именем!
– Ну так прочти его наоборот, и тебе станет ясным, что Азюмер, это – Ремюза!
Робеспьер резко остановился и от волнения даже схватил Лебефа за руку.
– Может ли это быть? – пробормотал он. – Так это – Ремюза? «Задача конституционного правления – сохранить республику, задача революционного – создать ее. Можно ли охранять то, что еще не окончено созиданием? Можно ли требовать конституционных гарантий от революции?» А дальше! «Революция – война свободы против тирании и рабства; конституция – режим победоносной свободы. Лицемеры! Можно ли испечь хлеб, не размолов зерна? Вы же требуете хлеба и негодуете, когда мелют муку!» Но ведь это – мои мысли, Лебеф, мои собственные, кровью мозга выношенные мысли! И этого-то человека… Иди, Лебеф, иди! Иди, и да благословит тебя Высшее Существо!
– Значит, ты ничего не имеешь против моей защиты, гражданин? – спросил обрадованный Лебеф.
Лицо Робеспьера стало ласковым, просветленным, пронизанным детской чистотой. С бесконечно милой улыбкой он ответил:
– Позволяю тебе не только защищать, но и защитить Ремюза! И не бойся ничего: я успею сказать словечко-другое президенту Герману и присяжным! Ступай, не заботься ни о чем! О, Высший Разум, правящий миром! Неисповедимы пути Твои, которыми приводишь Ты нас к познанию истины!
Робеспьер простер вперед руки и замер в позе верховного жреца, в горячем молении слившегося со своим божеством. Лебеф радостно пошел домой. На повороте он обернулся и еще раз посмотрел на диктатора. Из-за потускневшей зелени кустов виднелась тонкая, высокая фигура Робеспьера. В восторженном порыве по-прежнему простерты были вверх его безмускульные руки, глаза невидящим взором устремлялись к небу. Солнце, пробиваясь сквозь листву тополей, кидало на его лицо золотистые кружки и сверкающим сиянием играло в волосах. И весь он был какой-то необыкновенный, особенный, неземной.
– Странный человек! – пробормотал Лебеф. – Что же такое – добро и зло? Боже, просвети меня! Детски незлобива душа Робеспьера, жестоки поступки его. Жаждой добра и справедливости горит его мозг, деянья его – гибель и несправедливость. Из одного блага соткан он. Как же могло благо породить вопиющее зло? Но ведь и мир был создан совершенным. Или и в самом деле зло – тот огнь, который необходим для очищения добра? Как постигнуть пути Твои, Господи?
Лебеф даже остановился, лихорадочно объятый неразрешимостью этих мучительных вопросов. Но тут же в его сознании радостно мелькнула мысль о спасении Ремюза, и эта мысль перевесила в нем все остальное. Бодрым шагом поспешил он к себе домой.
Адель и друг ее сердца – агент Жозеф Крюшо – все еще сидели в первой комнате за бутылкой вина. Они о чем-то горячо беседовали, но при входе Лебефа на полуслове оборвали разговор.
– Ну-с? – с иронией спросила Адель. – Ты не будешь защищать аристократа?
– Буду, – лаконично ответил Гаспар, проходя к себе в каморку.
– Негодяй! – бешено крикнула Адель и сделала движение, чтобы вскочить и броситься за Лебефом, но Жозеф удержал ее за руку и сказал:
– Оставь! Ты со своей крикливостью только без толку наводишь на подозрения, а ведь, знаешь ли, самое скверное, когда начнут копаться да докапываться… Что может значить какой-нибудь Лебеф в хитро налаженной механике национального правосудия? Разве защитительная речь Десеза была плоха, разве не сумел он растрогать и взволновать всех слушателей? Ну и что же? Разве это помешало казнить короля? Полно, друг мой, защита – такая же комедия, как и весь наш суд!
– Но удалось же Гаспару отстоять подряд добрый десяток обвиняемых!
– Да, но каких обвиняемых! Все это были жалкие забитые парни, не имевшие ни характера, ни ума, ни энергии, они были ровно никому не опасны, а так как у них не было никакого состояния, то их смерть была бы абсолютно бесполезна. Ремюза… Не забудь, что он очень богат. Помнишь речь Камбона, которому мы так аплодировали? «Хотите покрыть несчетные расходы на ваши четырнадцать армий? – гильотинируйте! Хотите погасить ваши неисчислимые долги? – гильотинируйте!» Да-с, друг мой, если в наше время человека обвиняют в таких тяжких прегрешениях, как аристократическое происхождение и богатство, то какому-нибудь Лебефу трудно подыскать оправдательные мотивы! Все дело в том, что решил Робеспьер.
– Но я именно и боюсь, что чувство благодарности перевесит в нем…
– Чувство благодарности? – перебил свою подругу Крюшо, расхохотавшись с таким видом, будто она сказала что-то очень остроумное. – Ну, знаешь ли, наш Максимилиан Великий не страдает этим недостатком! Уж не из чувства ли благодарности он держит столько времени в тюрьме человека, против которого… словом… Ну, да мы одни с тобою, а ты ведь не хуже меня знаешь, что против Ремюза нет ни малейших улик! И несмотря на это, Робеспьер палец о палец не ударил для него! Нет, я скорее думаю, что Робеспьер не может простить Ремюза ту услугу, которую оказал ему этот дворянчик!
– Значит, ты думаешь, что с ним кончено?
– И это тоже трудно заранее решить. Повторяю тебе: все зависит от того, к чему придет Робеспьер. Во всяком случае было бы гораздо лучше, если бы его убрали. Конечно, как я тебе только что говорил, нужно особое совпадение обстоятельств, чтобы мы столкнулись все вместе, потому что помнит меня в лицо только девчонка, а она, слава Богу, прикована к креслу. Но… как знать! Во всяком случае у меня свалится с сердца большая тяжесть, когда голова этого молодчика скатится с плеч… Однако нам пора в суд! По крайней мере, мы сразу узнаем, как обстоит дело! Одевайся-ка да пойдем!
– Ладно! – ответила Адель и, не стесняясь присутствием Жозефа, принялась тут же приводить в порядок свой туалет.
VI
Первые тучки
И процесс, и приговор по «делу десяти» вполне удовлетворили слушателей, в изобилии набившихся в зал суда. Еще бы – семерых приговорили к смертной казни, двоих – к вечному изгнанию и конфискации их имущества. А какое наслаждение было слушать сильную и страстную речь Фукье-Тенвиля, каждое слово которого казалось ударом молота, вгоняющего новый гвоздь в гроб обвиняемых!
Даже полное оправдание последнего из обвиняемых – Ремюза – отнюдь не испортило общего впечатления. Оправдание одного придавало особый ореол осуждению девяти, как бы оправдывало справедливость последнего. Кроме того, Ремюза сразу завоевал симпатии, как выгодной наружностью, так и удивительно благородной манерой держать себя на суде, манерой, в которой сказывались и прирожденное достоинство, и глубокое уважение к суду. Да и прекрасная речь Лебефа, легкость, с которой он разбивал все доводы обвинения, восхищали слушателей. И когда в пылу прений рассерженный Фукье воскликнул, что защита аристократа есть уже прямая измена народу, так как народ не может и не должен прощать происхождение от ряда угнетателей, какой гром аплодисментов покрыл ответ Лебефа:
– Высшая измена народу, это – клевета на него! А гражданин-обвинитель клевещет на великий французский народ, приписывая ему чувства мелкой и злобной мстительности. Он клевещет и на высокий трибунал, перед которым мы находимся, предполагая, что это – орган мести, а не справедливости! Так я ли совершаю измену своему народу, указывая на опасность пути, по которому пошел гражданин-обвинитель?
Только двое слушателей были явно не удовлетворены исходом процесса, и во взгляде, которым они обменялись после произнесения приговора, чувствовались испуг и раздражение. Это были Адель и Крюшо.
– Ну погоди же ты у меня! – злобно прошептала Адель, угрюмо посматривая в сторону скамьи подсудимых, где Ремюза радостно пожимал руки своему защитнику. – Будешь ты у меня помнить, как устраивать такие гадости! Я тебе покажу…
– Да будет тебе глупости молоть! – раздраженно перебил ее Крюшо, сильно дернув за рукав. – Уж ты и в самом деле готова верить, что оправдание Ремюза – следствие талантливой защиты? Смех, да и только! Твой Лебеф – такая же марионетка, как и все эти строгие судьи и присяжные! Подумать только – троих защитников председатель подряд лишил слова, а этому молодчику дал выболтаться до конца… Смотри, смотри! – с испугом шепнул он вдруг, растерянно впиваясь взглядом туда, где стояли Ремюза и Лебеф.
Адель взглянула и так стиснула пальцы, что кости звонко захрустели. Действительно к Ремюза с приветливой улыбкой шел Робеспьер. Вот он подошел к нему, горячо пожал руку и стал говорить что-то, потом полуобнял за плечи Лебефа, после чего все они стали пожимать друг другу руки.
– Жозеф! – с ужасом прошептала Адель.
– Да, вот где опасность… – начал было Крюшо, но вдруг сразу его голос пресекся: под влиянием его пристального взгляда Ремюза обернулся и сказал что-то Робеспьеру, который тоже обернулся и пристально посмотрел на агента.
– Пойдем отсюда, – шепнул Крюшо вставая, – и помни: ни слова упрека Лебефу! Все дело повернулось в самую скверную сторону… У них явились подозрения… Будь приветлива и мила с Лебефом, наговори ему комплиментов по поводу его защитительной речи. Это собьет их с толка… Иначе беда!.. А, гражданин Дюран! – приветливо заговорил он, кланяясь высокому, толстому мяснику, проталкивавшемуся мимо них к выходу. – И вы тоже здесь? Не правда ли, как возвышает и облагораживает душу созерцание этого нелицемерного народного судилища?
– Истинно так, гражданин комиссар! – ответил толстяк, с силой потрясая своей огромной мохнатой лапищей тонкую, жилистую руку Крюшо. – Мое почтенье, гражданка! Да-с… зрелище, поистине возвышающее душу настолько, что… не худо бы выпить за здоровье наших судей!
– Вот истинно патриотическая мысль! – подхватил тонкий, вертлявый мужчина лет тридцати, с плутоватыми, бегающими глазами и головой иезуита, на которой взгляд невольно искал следы тонзуры[5].
И действительно гражданин Фушэ готовился к духовной деятельности, но его вырвал из нее ураган революции.
– Так пойдем к отцу Рено промочить глотку! – весело подхватил Дюран, увлекая за собой Крюшо с Аделью и Фушэ и зазывая по дороге всех встречных знакомых.
В кабачок отца Рено они пришли уже довольно внушительной толпой, для которой пришлось сдвинуть вместе несколько столиков. Через минуту дочь кабатчика, восемнадцатилетняя Сесиль, притащила целую корзину вина, которую впору было бы донести любому парню. Но Сесиль – тонкая, очень красивая – отличалась недюжинной физической силой, и, когда Дюран на правах старого знакомого вздумал облапить ее и посадить на колени, она энергичным движением сразу освободилась от него. Затем, подняв из-под густо сросшихся черных бровей пламенно-угрюмый взгляд темных глаз, девушка коротко спросила:
– Ну?
– Все обошлось на славу, красавица! – ответил Дюран, с полуслова понимая вопрос любимицы. – Семерых отправили в гостеприимные объятья матушки-гильотины, двоих изгнали!
– Семь и два – девять! – лаконично заметила Сесиль.
– Ах, ты, ненасытная! Десятого – Ремюза – оправдали. Да и то сказать, гражданин Лебеф мастерски провел его защиту и доказал…
– Или вернее: ему позволили доказать! – поправил Фушэ, вытягивая свою лисью мордочку.
– Доказал невиновность Ремюза, хочешь ты сказать, гражданин? – с усмешкой договорил Крюшо. – Полно, господа, будем, прежде всего, справедливы! Конечно, нельзя отрицать, что Лебеф произнес красивую, дельную речь. Но, как заметил гражданин Фушэ, Лебефу именно «позволили» произнести эту речь. Ведь зажал же честный Герман рот остальным защитникам! Может быть, они тоже сказали бы что-нибудь дельное, привели бы убедительные доказательства! Но к чему? Участь их подзащитных была заранее решена, так зачем же даром терять время?
– Да разве участь Ремюза тоже не была решена заранее? – спросил подмигивая Фушэ.
– Да… но… для обвинения всегда есть мотив: патриотизм. А для оправдания… Тут надо было втереть очки общественному мнению. Вообще я никого не осуждаю, я понимаю: все мы – люди. Но будем же справедливы в оценке фактов, граждане! Вы вот говорите, что Лебеф что-то доказал. Но вы судите по тому, что вы слышали, а я… Не забудьте, что первоначальное следствие вел я! Ну, так вот: те улики, которые были приведены на суде, принадлежат к числу самых невинных, а были и посерьезнее… Но – странное дело! – ни на допросах, ни на суде о них и речи не было. – Крюшо встретил пытливый, явно ироничный взгляд Фушэ и невольно смешался, поняв, что пронырливому расстриге отлично известно, что комиссар лжет самым бессовестным образом; но во взгляде Фушэ, кроме иронии, чувствовалось открытое одобрение этой лжи, и Крюшо быстро оправился: он вспомнил, что Фушэ принадлежал в конвенте к числу тех лиц, которые осторожно, тайно, но упорно подкапывались под Робеспьера. – Я опять повторяю: не будем осуждать, но останемся справедливыми! – продолжал он. – Робеспьеру не так-то легко отправить на гильотину человека, оказавшего ему личную услугу. Велика ли беда, если одним аристократом останется больше? Франции это не повредит, а…
– Ну да «мне это ничего не стоит, а им доставляет большое удовольствие!» – как ответила на исповеди молодая грешница, спрошенная духовником, почему она так уступчива в грехе, – вставил Фушэ.
– Я не могу допустить, чтобы Робеспьер был способен из личных чувств пойти против справедливости и блага государства! – заявил нахмуриваясь Дюран.
– О, конечно, тебе трудно поверить этому! – насмешливо возразил Крюшо. – Помнишь, что ответил тебе наш великий человек, когда ты пришел просить к нему за сына своего друга: «Какое дело государству до личных чувств? Берегись, гражданин! Ходатайствуя за преступника, ты сам взваливаешь на себя часть его вины!»? Но ведь это он говорил про других! Ну, а для себя у него другие законы.
– Робеспьер – гнусный, вредный лицемер! – резко заявила Сесиль, сверкнув пламенным взором. – Фу, гадость какая!.. Помесь сентиментального попа с бездушным палачом. Он – истинный бич Франции, но он сумел забрать нас всех в руки, застращать! Ах, вы, мужчины! Но ничего: если мужчины слишком малодушны во Франции, чтобы сбросить рабское ярмо, то за родину встанет женщина. Слава Богу, Шарлотты Кордэ еще не перевелись у нас!
Крюшо и Адель переглянулись многозначительным взглядом, но сейчас же опустили глаза под насмешливо-пытливым взором Фушэ. Дюран испуганно вскрикнул:
– Сесиль! Безумная девчонка!
Рено окинула толстяка пламенно-холодным взглядом и ответила:
– Ты боишься, что на меня донесут? Ну так пусть! Все равно, мне своей участи не избежать. Однако я исполню до конца свой человеческий долг: осуждать зло повсюду, где его вижу, а, может быть, судьба пошлет мне счастливый случай и… – она не договорила и, резко отвернувшись, вышла из комнаты.
– Вот шалая! – сокрушенно вздохнул Дюран. – И ведь всегда она была такой бешеной! Бывало, маленькой девочкой забьется в угол и сидит, как волчонок. Однажды отец хотел ее силой вытащить, так она ему все руки искусала. Рассердился отец Рено, схватил ее в охапку, задрал юбчонку, да и отстегал ремнем. Сесиль выдержала наказание не пикнув, но, как только отец ее выпустил, схватила глиняную плошку да и пустила ему в голову. Рено опять выпорол ее, а она о него полдюжины стаканов разбила. Побился, да и перестал! Поди-ка, справься с таким зверенышем! А уж невзлюбит кого, так лучше не подходи. Например, ее ненависть к Робеспьеру! Ну что ей за дело до Робеспьера? А ведь вот не возлюбила, так на самую последнюю крайность готова!
– Хэ-хэ-хэ! – захихикал Фушэ. – Ты плохо осведомлен, гражданин Дюран! В данном случае, как и всегда, действуют личные мотивы! Это ведь в теории хорошо выходит, что личные мотивы должны отступать на задний план, а фактически весь мир движется ими! Особенно, если еще крылатый божок Амур вмешается.
– Что ты говоришь, гражданин Фушэ? – удивленно спросил Дюран. – Не хочешь ли ты сказать, что Сесиль влюбилась в Робеспьера?
– О, нет, но здесь довольно презабавная связь причин. У Сесиль имеется друг детства, очень миленький юноша…
– Сипьон Ладмираль? Писец в канцелярии конвента?
– Вот именно! Их связывала самая нежная дружба, которая у Сесиль перешла в страстную любовь, такую же дикую, как она сама. Но Сипьон втюрился, словно безумный, в Терезу Дюплэ, а Дюплэ, как известно, на всем свете видит одного только Робеспьера. А последний так влюблен в «народное благо», что не находит времени увенчать любовь нежнейшей из своих поклонниц!
– Но я не вижу здесь прямой связи! Если бы Сесиль ненавидела Терезу, это – другое дело! А так…
– Однако это очень просто. Сесиль находит, что помехой ее счастью является лицемерное целомудрие Робеспьера. Если бы наш великий человек увенчал страсть Терезы, Сипьон убедился бы, что для него все потеряно, и вернулся бы к Сесиль. Так, по крайней мере, думает эта девчонка!
– Но ведь здесь нет логики!
– Эх, папа Дюран, захотел ты логики от женщины, да еще в делах чувства!
– Но как ты знаешь всю подноготную, гражданин! – с восхищением воскликнул Крюшо.
– О, да, я действительно знаю очень многое! – ответил тот, насмешливо подчеркнув два последних слова и сопровождая их таким взглядом, от которого у Крюшо невольно побежал холодок по спине.
«Проклятый расстрига! – подумал он, невольно кидая злобный взгляд на Фушэ. – Он знает все! Но откуда, как? Ах, да не все ли равно? Но что за несчастный день сегодня!»
Крюшо почувствовал, что обычная подвижность и изворотливость ума совершенно покидают его, что ему необходимо наедине все обдумать и решить. Поэтому он кивнул Адели и встал из-за стола. Но и Фушэ тоже встал, сказав:
– Нам по пути, пойдем вместе, гражданин!
Они простились и вышли. Всю дорогу они шли молча, и каждый раз, когда Фушэ быстрым движением поднимал взор, он встречался с недобрым взглядом Крюшо. Но Фушэ только усмехался в ответ и продолжал молчать.