Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Небеса

ModernLib.Net / Отечественная проза / Матвеева Анна / Небеса - Чтение (стр. 4)
Автор: Матвеева Анна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      "Это как?" - поинтересовалась я, и Лапочкина прорвало, как плотину в паводок. Оказывается, Алеша долго размышлял о православии и пришел к выводу, что обряд заслонил собою истинную веру. Он, Алексей Лапочкин, не последний человек в городе. И он не понимает, почему на его личном пути к Богу должны стоять бородатые мужики в рясах? Кто дал им право корректировать частные религиозные чувства Лапочкина и вмешиваться в его диалог с Господом? Кроме того, Алешу возмущал язык православной повседневности: он не знает церковнославянского и не понимает, почему нельзя читать молитвы на обычном русском языке, каким мы говорим с ним прямо сейчас. Алеша раскраснелся, на шее у него вздулись вены, толстые, как тополиные ветви.
      Я сказала зятю, что он не одинок в своем недовольстве. Спору о церковных обрядах, католических или православных, исполнились сотни лет, и некоторые граждане, озвучившие свои сомнения прежде Алеши, благополучно сгорели в высоких кострах инквизиции. Гугеноты, например, тоже не хотели исполнять псалмы на латыни, промывая французский: за что и были истреблены в огромных количествах. Здесь Лапочкин удивил меня, кстати припомнив цитату из Мериме. И тут же перехватил слово.
      Современное католичество, по мнению Алеши, тоже никуда не годилось. По бизнесу Лапочкину довелось посетить Испанию, Италию, Португалию и прочие, истово католические страны. Так вот, с неизмеримой скорбью Алеша вынужден контасти... контрасти... кон-ста-тировать, что и католичество утратило корни в погоне за сиюминутными веяниями религиозной моды. Не говоря уже о том, что папа Римский считается наместником Бога на земле, а Лапочкину претит такое самозванство.
      Зять удивлял меня все больше: когда видишь перед собой налысо бритого человека в золотых цепях, то как-то не ждешь от него подобных заявлений. Я заинтересованно придвинула бутылку поближе, а Лапочкин продолжал повесть о своих духовных метаниях.
      Так вот, разочаровавшись в православии и католичестве, Алеша начал поглядывать в сторону других религий, но иудаизм ему не нравился, ислам запрещал выпивку, а буддистом он всерьез себя представить не мог. Совершенным случаем, в Цюрихе, Алеша посетил новомодный экуменический храм, где все придуманные человечеством религии смешаны по принципу коктейля. В одном углу развешаны буддистские мандалы, в другом лежат разноцветные стопки Коранов, в третьем - псалмы на листочках ждут прихожан. Что было в четвертом углу, Лапочкин не вспомнил: впрочем, экуменизмом он тоже не вдохновился.
      Обратно возвращался через Германию, сейчас он покажет мне фотографии... Где же, где же, где же, а! Вот, нашел, смотри.
      Радостное лицо Алеши солнцем сияло на фоне скромненькой лютеранской постройки. Лапочкин остался доволен протестантами: элегантная пустота, покой, и ты с Богом практически тет-а-тет. Невидимая церковь! Теперь зять очень интересовался протестантскими ответвлениями и собирался примкнуть к пятидесятникам.
      "Разве это не секта?", - осторожно, насколько позволяло выпитое, спросила я. "А какая разница? - удивился Лапочкин. - Лишь бы мне нравилось. Я ведь не фигней страдаю, а Бога ищу, и кто знает, где он может оказаться".
      "Ты вправду веришь, - мне было завидно, - а я всего лишь боюсь смерти, боюсь думать о том, что будет потом, когда уже ничего не будет".
      "Дык все мы боимся смерти, - развеселился Лапочкин, - что уж там хорошего". Он смеялся, и я тоже смеялась: впервые в жизни мои страхи выглядели такими глупыми. Видимо, вели мы себя чересчур жизнерадостно, потому что Сашенька выглянула из спальни:
      "Вы до утра орать будете?"
      Мы быстро собрали со стола грязную посуду, и через пятнадцать минут будущий пятидесятник громко храпел в супружеской спальне. Я тоже прикорнула на диванчике, но заснуть не успела.
      "Пойдем на кухню, - прошептала Сашенька, - надо поговорить".
      На часах был прямой угол: ровно три. Сестра вскипятила чайник и разлила густую коричневую жидкость по чашкам: мне досталась узорчатая, зеленая, с отбитой ручкой. Я теперь до смерти ее не забуду. Когда смотришь на какой-то предмет, пусть даже на дурацкую чашку, и тебе этим временем сообщают нечто жуткое, ты до смерти будешь помнить узорчики, трещины, следки отбитой ручки...
      Я смотрела на чашку, когда Сашенька призналась мне, что отец будущего младенца - вовсе даже и не Лапочкин.
      "А кто?" - глупо спросила я, и Сашенька, вздохнув, призналась: роль отца в этой пьесе с успехом сыграл Кабанович.
      ГЛАВА 7. ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ
      "Ты ни о чем не хочешь спросить?"
      Звук голоса резкий и слишком громкий для ночи. И я действительно не хотела ее спрашивать. Я только сказала: все это напоминает мне дешевый латинский сериал, страстные клише которых оккупировали все телеканалы.
      И тогда сестра принялась рассказывать - без всякого понуждения. Я покорно слушала Сашенькины откровения и одновременно с этим вспоминала наше детство. Воспоминания стали декорациями к словам сестры, и я прикрывалась ими, как щитом.
      * * *
      Сашенька смотрела на меня, бледная и припухшая, словно облако.
      "Почему ты думаешь, что это ребенок Кабановича?" - я выдавила из себя этот вопрос, как выдавливают остатки зубной пасты из тюбика.
      Сашенька вскинула голову: она знает, и точка.
      За окном медленно просыпалось утро - такое же, как я, прибитое, серое, кислое. Оставалось выяснить у сестры всего одну вещь:
      "Зачем ты мне это рассказала?"
      Мои мозги так истощились в эту ночь, что теперь выдавали автоматом нелепые мысли: Сашенька хочет, чтобы я усыновила ее ребенка. Или устроила ей встречу с отъехавшим в иностранные земли Кабановичем...
      "Мне надо было с кем-то поговорить. И еще я должна обо всем рассказать Алеше".
      Возмутительно! Биологическому отцу Сашенька и не подумала сообщать новость (впрочем, Кабанович искренне ненавидел любых младенцев, и я не смогла бы вообразить его лобызающим ребенка даже под угрозой гибели). Зато безвинному Лапочкину, не раз доказавшему свое благородство, придется выслушать самую кошмарную вещь из тех, что может выпасть на долю слушающего мужчины. Любимая Сашенька беременна от бывшего любовника своей сестры! Создатели мексиканских мыльных опер намыливают веревки и синхронно давятся от зависти, узнав о таком повороте сюжета, но бедный, бедный Алеша не может выключить телевизор...
      Я никогда не размышляла над природой Сашенькиных успехов, но знала, что почти все граждане мужского пола вне зависимости от возраста смотрели на нее с вожделением. Одним из объяснений этой напасти может служить фригидность, которой сестра не скрывала, проговорившись о ней однажды безо всякой досады. Может быть, мужчин и влекла эта льдистая тайна, эта замороженная звезда, которую каждый горделиво обещал отогреть, но довольно быстро убеждался в победительной сущности этого холода. Так морозными судорогами сводит ладонь, зажавшую горсть свежего снега. Холодность сестры влекла к себе куда сильнее горячих, вечно горящих глаз прочих женщин. Как обычно, в случае с Сашенькой все вставало с ног на голову - по общепринятым традициям я должна бы пожалеть сестру. А я завидовала и даже видела за ее фригидностью некую особенную чистоту - словно бы Сашенька вправду была сложена из прозрачного льда, из снега, выпавшего из белых облаков...
      Жизненное везение сестры представлялось мне доказательством простого душевного устройства. Разве не самым тонким из нас выпадают на долю суровые и испытания, тогда как человеческие сорняки произрастают в условиях, максимально приближенных к райским? Прежние представления можно было выносить вместе с мусором: впервые в жизни Сашеньке досталось от судьбы по полной программе. Какой-то частичкой души я жалела ее, но все остальные части пребывали в унылой, беспомощной ярости. Сестра повернулась ко мне звериным ликом. Зверь поднялся с бессонной ночной постели, для того чтобы разбудить меня. И убить своей откровенностью.
      ...Наш отец был страстным охотником: как только открывался сезон, мчался сперва за лицензией, а потом в леса. Два или три дня его не было дома, но потом отец появлялся на пороге: в штормовке и штанах "защитного", как тогда говорили, цвета, пропахший куревом и костром. Мы с Сашенькой выбегали ему навстречу и получали приказ начисто отдраить резиновые охотничьи сапоги: они казались нам нескончаемыми, и отмокшие комья грязи с налипшими хвоинками плавали в тазу, клубами выкрашивая воду в темный цвет. Отец разглядывал работу, хвалил Сашенькин сапог и ругал мой, но потом дарил каждой по заячьему хвостику. Эти пушистые хвостики мне очень нравились, пока я не заметила места "крепления" хвоста к бывшему зайцу - этот крошечный след был покрыт спекшейся, коричневой промазкой, в которой Сашенька опознала кровь... Я не играла больше с хвостиками и перестала есть принесенную из леса дичь.
      После охоты мама и отец весь вечер щипали и потрошили трофеи, намертво затворив дверь: от нас это зрелище скрывали, и если даже удавалось на минуту пролезть в кухню, то успевали мы всего лишь глотнуть острого запаха крови или увидеть нещипаную птицу с безвольно поникшей головкой.
      К обеду подавали загорелые кусочки рябчиков и копалух, плавающие в густом теплом море соуса, с бусинками брусники на берегу... Я вспоминала вчерашний запах крови и закрывала рот руками: отец обиженно хмурился. Сильнее всех я жалела вальдшнепов - их крошечные, недоразвитые тельца походили на воробьиные. Радостная Сашенька показывала крошечные темные шарики, застрявшие в птичьем мясе, и теперь я хорошо понимала, что чувствует вальдшнеп, когда в него прилетает заряд дроби... Подстреленная, сидела я в кухне у сестры, безвольно склонив голову набок. Вновь и вновь пыталась укрыться за детскими воспоминаниями и думала: уж лучше бы мы снова мыли вместе отцовские сапоги...
      "Ты уверена, что Алеше нужно знать об этом?"
      Сашенька сказала, что не сможет жить с таким грехом на душе, ее снова стало рвать словами. Она говорила долго, захлебывалась, плакала, а когда наконец замолчала, на кухне появился Алеша, бледный, как античная статуя. Скорее Какус, нежели Персей, и стало ясно, что рассказывать ему ничего уже не нужно.
      ГЛАВА 8. КЛАДБИЩЕ ГРЕЗ
      Тысячи вещей случились со мною после мрачного лета открытий, я стала выше на семьдесят сантиметров, но так и не вылечилась от жуткого страха небытия. Сильнее всего он терзал меня летом, в жару - на память о детстве. Теплыми днями мне казалось, что смерть ближе, чем зимой: протяни руку и достанешь. "Мне хотелось бы жить вечно", - обмолвилась я однажды Кабановичу, и он возмутился: "На каком основании?"
      В предшествующий описываемым событиям год я похоронила друга - мы учились в одном классе. Я несла портрет, там ему двадцать лет: черно-белый портрет в рамке, с лентой через угол. Кладбища в Николаевске убирают плохо, я запнулась за кусок арматуры и упала в приготовленную для моего друга могилу. Кладбищенская земля пахла черным хлебом. Его мать смотрела на меня с ужасом и отвращением: я разбила портрет, тонкая трещина расколола стекло как первый лед на лужах. Могильщики вытащили меня за руки, стеклянная соль разъела кожу до крови. Упасть в чужую могилу - это знак.
      ...После школы мы с моим другом виделись редко, но когда встречались случайно на улицах, он радовался и норовил напоить меня польским шампанским - сладким и пенистым, как шампунь.
      После смерти мы с моим другом виделись всего несколько раз. Я приходила редко и приносила ему сигареты: язычница, я раскладывала их перед портретом, как патроны, и смотрела, как дождевые капли красят папиросную бумагу в серый цвет. Ныли комары, и бомжи тихо рядом собирали с могилок цветы.
      В то лето я полюбила старое Николаевское кладбище, читала надписи на памятниках, разглядывала побледневшие овальные портреты. Комары лакомились моей кровью, злющая крапива обдирала ноги, но мне было все равно: душа болела сильнее, и боль не бралась ни вином, ни таблетками.
      Я шла домой, в репьях, прилипших к джинсам, и думала, что никогда не брошу Кабановича - он теплый, с ним не страшно. Кабанович не боялся смерти, говорил: "Плевать".
      ...Сидя за столом в утренней, потускневшей от света кухне Лапочкиных, я думала, что даже на кладбище будет легче, чем здесь. Несколько часов назад мы с Лапочкиным весело выпивали и беседовали, но теперь я видела перед собой не того Алешу, а немое существо с перебитым хребтом. Сашенька закусила ладонь зубами, щеки у нее рдели, как у диатезного младенца. Наконец Алеша сказал: "Аглая, может, ты уйдешь?"
      * * *
      Потом Сашенька рассказывала, как Алеша зарылся лицом в ее халат и умолял: пусть только не бросает его! Он, Алексей Лапочкин, будет любить этого ребенка нежнее, чем собственное дитя, а Сашеньку прощает - оступилась, с кем не бывает, все мы - люди...
      Честно говоря, мне тут же захотелось позвонить в клинику неврозов "Роща": явно спятивший Лапочкин нуждался в срочной госпитализации. Этот порыв я озвучила в самых сдержанных тонах, но Сашенька все равно обиделась: "Ты просто завидуешь, что меня так сильно любят! Тебя никогда никто не любил! И не будет!" - восклицательные знаки впивались в ухо, как стрелы, следом заколотились короткие гудки.
      Меня, в самом деле, никто и никогда не любил так, как Алеша - свою Сашеньку. Вечером безропотно выводил машину из стойла: "Сегодня у Сашеньки первый день, ей тяжело идти пешком". И у меня тоже были "первые дни" из месяца в месяц, но тяжесть их ровно ничего не значила... А его букеты, величиною с дерево? Сашеньке не хватало ваз, она небрежно сваливала живую душистую кучу в пластмассовое ведро. Все равно цветов оставалось так много, что мы могли бы отравиться запахом, будто римские патриции; комната, заваленная букетами, часто напоминала мне кладбище.
      Наверное, Сашенька права - я вправду завидовала ей. Наша мама говорила, что мне нужно многому научиться у сестры, научиться так же прочно стоять на земле, не балансируя и не заваливаясь из стороны в сторону. Во всяком случае, в тот день мама сказала слова, похожие на эти, прежде чем заснуть...
      За окном шумела городская ночь, мама спала, нахмурившись, на ее прикроватной тумбочке лежала открытая книга.
      Мамочка, мамочка...
      Когда она покидала Николаевск (и нас вместе с ним) ради нескончаемых курсов и курортов, я открывала настежь створки старенького платяного шкафа и дышала сладким воздухом ее платьев. Розовый, в выпуклых морщинах, кримплен. Узбекский шелк с пятнами цветных пожаров. И прозрачный, невесомый крепдешин: я растягивала ткань между пальцев, пытаясь вынюхать из мелких тряпичных пор мамин запах, собрать его по капле, как бесценный мед.
      Я тосковала без нее, как собака, и когда мама наконец возвращалась, ходила за ней по пятам.
      Маме, насколько хватает моей памяти, всегда хотелось от нас уехать далеко и в одиночестве. Может быть, мамино одиночество в семье и стало причиной отцовских измен, а может быть, наоборот: неверность отца гнала маму в дорогу, и нам оставались одни только сладкие запахи в старом шкафу...
      ...Я взяла в руки книгу, прочла заголовок - "Космея". О цветах? Переплет хрустнул громко, как сухарь, но мама спала крепко и улыбалась во сне.
      ГЛАВА 9. "КОСМЕЯ"
      На излете восьмидесятых, когда все мои знакомые кинулись наперегонки изучать Священное Писание, я тоже достала с антресолей дореволюционный экземпляр с фигурно выступавшими над строкой буквами. Не знаю, откуда взялась у нас эта книга: кажется, была всегда. Необъяснимой памятью я вспомнила тканый переплет, и коричневые пятна на полях, похожие на те пятна, что покрывают руки стариков, и мелкую сеть старинных букв... Буквы цеплялись к взгляду, как лианы, тянули, как маленькие якоря, но я прочитала книгу до конца. И после того, как последняя страница мягко улеглась в левую сторону, на меня напало смятение, внезапное, будто удар. Как если бы кто-то знал ответ, но скрывал его. Как если бы у детективного романа не хватало последних страниц. Мне хотелось, вправду хотелось поговорить об этом смятении, но с кем? С Сашенькой? Или с Кабановичем - неистовым, как все атеисты?..
      Теперь для этой цели сгодился бы Лапочкин, но я уже перегорела прочитанным и даже забыла некоторые смущавшие меня главы.
      Наверное, мое непонимание Библии можно объяснить всеобщим ее пониманием: православие стремительно вернулось в моду, еще и поэтому мне хотелось отойти в сторону. Впрочем, другие способы верить смущали куда сильнее, именно в те самые времена на улицах Николаевска гремел сектантский марш: граждане в строгих костюмах нездешне улыбались, вербуя пешеходов в тайные духовные общества.
      Секты пугали меня больше общей моды. В православии была предыстория, первооснова, закон и некая, пусть не для всех безусловная, правда. Ряженные в костюмы сектанты запросто провозглашали своих начальников святыми, а их слова - законом и новой верой. Поклонников находила даже самая непримечательная секта, что уж говорить о сектах с мировым именем, что дурят мозги на всех материках, - в Николаевске они обрастали адептами, как обрастает ракушками брюхо корабля.
      Раскрыв мамину книжицу, я убедилась, что это не безвинный подарок цветоводам. На форзаце сияла фотография: тучная женщина с голубыми глазами. "Марианна Бугрова, духовный основатель философской школы жизни "Космея"", гордились мелкие буквы под снимком. Книжица развалилась на две части. "Марианна Бугрова, духовная наследница Великих Учителей...У вас не будет никаких проблем, исполнятся самые сокровенные желания... Человек - Небесное существо, мы - родом из Космоса, и вернемся туда для лучшей жизни... Нас не понять обывателям, но за нами будущее, потому что мы знаем то, чего не знает серая масса..."
      Инструкция "Зазомбируйся сам"? Я пролистнула еще несколько страниц, отлавливая взглядом подчеркнутые карандашом слова.
      "Мы ждем Дитя Луны, и должны готовиться к Его появлению......повторять строки, которые Марианна Бугрова создала под воздействием Небесного Озарения. Читать строки два, а лучше четыре раза в день... Информполе... Шамбала... Чаша Грааля махатмы... Майтрея... Выход на орбиту... Путеводная звезда... Шестая раса..."
      Чтобы наша мама вдруг да увлеклась подобной чепухой? Крайне сложно поверить, потому что с нее можно было рисовать Аллегорию Трезвомыслия, она крайне далека от всяческих внеземных увлечений. У меня были случаи убедиться.
      В квартире этажом ниже проживала вишнуитка тетя Люба. Эта общительная особа отлавливала соседей на лестнице и подробно расписывала им скрытые и явные прелести вишнуизма. Последователи Вишну появились в Николаевске недавно, и народ наш почитал их безобидными чудиками. Завернутые в простыни апельсинового цвета, при бубнах и барабанах, вишнуиты каждое воскресенье оглушали Николаевск своим громким пением. В полдень начиналось босоногое шествие по Ленинскому проспекту, и ровно через час оранжевая стайка звенела под каменным балконом Кабановичей. Облокотившись на широкий гробик цветочного ящика, где Эмма всякий год безуспешно высаживала настурции с петуньями, мы свешивались с балкона, разглядывая звенящую и дерганую толпу: она заглушала даже колокольный звон от Сретенской церкви. Кабанович ворчал, что по вишнуитам можно сверять часы, а я однажды вычленила из отряда, слипшегося в единое существо, нашу тетю Любу: она была в сари, босая, с белым цветком в волосах. "Жасмин", - навскидку определила Эмма. Она мечтательно глядела вслед вишнуитам, пока те медленно утанцовывали прочь, и когда улица начала остывать от бубенно-барабанного буйства, призналась:
      "Хоть сейчас бы все бросила и пошла вместе с ними!"
      В обычные дни тетя Люба выглядела так же, как выглядело в те дни почти все сорокапятилетнее женское население России: акриловая кофточка,
      пережженные волосы, серьги с малахитами. К нам она приходила по-соседски запросто, в халате, и бисквитные пирожные исходили масляными слезами на столе, пока тетя Люба всучивала маме кассеты с релаксирующей музыкой и брошюры с тайными знаниями. Мама вежливо улыбалась, цепляла мельхиоровой лопаточкой пирожное, и оно бочком падало в тарелку тети Любы, смазывая лепестки... Ей приходилось уносить домой свои кассеты с брошюрами и толстую "Бхагавад-Гиту" с обложкой, похожей на разноцветный ковер: тетя Люба проигрывала маме гейм за геймом и, в конце концов, сдалась, скрывшись в неведомой нам нирване.
      Эмма однажды сказала, что не видит свою жизнь сводом событий, предопределенных высшим разумом, где одно действие неумолимо проистекает из другого. Жизнь, по Эмме, - это произвольный орнамент цветных стекол в калейдоскопе. Или генератор случайных чисел. Поэтому, объясняла Эмма, она никогда не упрекала Бога или судьбу в грубом обращении с ее жизнью: нельзя же всерьез сердиться на конструктора калейдоскопа или на его владельца, вздумавшего тряхнуть пластмассовую трубочку!
      В случае с Эммой ее, кстати, трясли с немалой силой.
      Я, конечно, догадывалась, что Эмма не всегда была сморщенной, как груша из компота, старушкой, но фантазия все равно отказывала мне в попытках вообразить юные годы моей незаконной свекрови.
      Всего только раз, под коньячок, Эмма размотала клубок воспоминаний. Я послушно сидела рядом, воздев руки - чтобы нитки не спутались.
      Девочка Эмма родилась в семье оперного тенора Кабановича и балерины Паниной; малюткой ее выносили на сцену в "Мадам Баттерфляй" - Эмма громко кричала "Мама!" и тянула ручонки к исполнительнице главной партии, приземистой сопрано в кимоно. К школьному возрасту Эмма отметилась в десятке подобных "ролей", этим же временем у нее открылся голос. Тенор немедленно устроил дочь к лучшей преподавательнице по вокалу, какая была в Николаевске.
      Голос тем временем рос и расцветал. Тенор тайно мечтал о том, как они с дочерью вместе запоют в "Il Trovatore". "Сегодня премьера, партию Леоноры исполняет Эмма Кабанович!" "Нам следовало назвать ее Леонорой", сокрушалась балерина, а Эмма тайно радовалась своему имени - так звали девушку из лучшей книги на свете.
      На вступительном экзамене поддержать Эмму было некому. Консерваторскую комиссию возглавлял отставной баритон, два десятка лет назад безнадежно ухлестывавший за балериной Паниной, но отвергнутый ею в пользу еврейского тенора. Эта вполне водевильная история на деле оказалась драмой, и не в силах видеть счастливый дуэт, баритон покинул театр. В консерватории его приняли на ура, и вскоре баритон женился на одной из своих студенток, что носила гладкую балетную головку.
      Кто мог знать, что время для сладкой мести придет так нежданно!
      Увидев пред собой дитя чужой любви: с глазами позабытой, но при этом незабвенной балерины, с характерным носом ненавистного тенора, баритон сорвал поводья. Его несло, как ополоумевшую лошадь, и после долгого, брезгливого прослушивания Эмме объявили: "У вас в принципе отсутствует голос!".
      Она выбежала из класса, сбив с места вертящийся стульчик.
      Отец с матерью утешали Эмму, говоря о том, что три с половиной октавы свободного диапазона - уже голос, а баритон просто подлец. Но жертва была принята наверху: "Я ему поверила, а не родителям. Закрыла рот, и не спела с тех пор ни строчки". Ее взяли на теорию музыки, и счастливые ожидания жизни стали просто жизнью.
      ...Дальше Эмма рассказывать не стала, хотя мне очень хотелось знать продолжение. Я представляла себе долгие годы Эммы в музыкальной школе, как она диктует ребятишкам нотные фразы и как болит в ней отвергнутый голос, перебродивший своей собственной силой.
      Моя мама ничем не напоминала Эмму. "Глаша, ты собираешься искать работу?" Этот вопрос появился на другой день после выписки и с каждым разом звучал все громче. "Попроси Алешу, - советовала мама, - он обязательно тебе поможет".
      Мне было страшно даже думать на эту тему, ибо после того, что случилось, Лапочкину следовало вычеркнуть меня из списка родственников. А лучше убить: для надежности. Подстегнутая страшными видениями, я быстро выдумала другую возможность - она носила фамилию погибшего одноклассника.
      Однажды мне приходилось обращаться за помощью к его маме: Марина Петровна была главным редактором газеты "Николаевский вестник" и курсе на третьем устроила мне летнюю практику в "Вечерке", с которой дружила "коллективами". Теперь, после смерти, звонить ей было и совестно, и страшно, но все же я решилась. От смущения в начале разговора я говорила странно, почти лаяла, но Марина Петровна обрадовалась. Наверное, она сумела простить историю с портретом и могилой, иначе не стала бы говорить: "Приходи прямо сегодня, Глаша. Пропуск я закажу".
      Тогда все газеты Николаевска трудились в одном здании, довлеющим над однородным городским пейзажем. Это был новострой: унылое многоглазое здание, архитектор которого явно имел личные счеты с нашим городом. Кабинет Марины Петровны выходил окнами к моргу областной больницы, и это было несправедливо по отношению к ней.
      Конечно, она заплакала, лишь только я появилась в дверном проеме. Она довольно долго плакала и даже пыталась неловко обнять меня: обняла, но сразу оттолкнула, ведь я была всего лишь одноклассницей ее сына. Потом в кабинет зашел мужчина с угодливым лицом, и Марина Петровна стала другая.
      "Василий, знакомься, Глаша. Хорошая девочка, у нее журфак. Училась вместе с моим сыном, поищи для нее место". На меня Василий смотрел не так угодливо, но пригласил в кабинет "буквально через парочку минут".
      Это был кабинет заместителя главного редактора. Василий сидел там в одиночестве, распяв пиджак на спинке стула. "Могу предложить отдел информации - других вакансий все равно нет. Девушки обычно хотят в культуру, но там полный комплект".
      "Мне все равно, о чем писать".
      Василий подравнивал стопку бумаг на столе, пытаясь придать ей идеально прямоугольную форму. Ему было скучно в этом кабинете, да ему и вообще было скучно. Преодолевая наплывы отвращения, Василий объяснял мне, как писать заявление о приеме на работу, и потом уже повел знакомиться с непосредственным начальником.
      Точнее, начальницей, потому что звали ее Вера Афанасьева.
      Василий церемонно поцарапался в приоткрытую дверь и почти одновременно с этим втолкнул меня в кабинет. Вера сидела спиной к окну и судорожно писала что-то на листе бумаги. Мы пришлись явно не ко времени, но Василий уже начал объяснять, кто я такая и почему я здесь. Верино лицо каменело с каждым новым словом, когда же Василий сказал "ей все равно, о чем писать", на нем проявилась резкая улыбка, походившая на непроизвольное сокращение мускулов.
      Вера была вполне молодой, может, всего на несколько лет старше меня: но я пришла наниматься на свою первую в жизни работу, а она уже заведовала отделом. Это был неодолимый водораздел: как бы я ни старалась догнать Веру в открытом море, дистанция между нами обречена была остаться неизменной.
      "Николаевский вестник" считался молодежным изданием, при этом работали в его редакции люди очень неплохо пожившие. Позднее со мною завела подобие насильственного приятельства Ангелина Яковлевна Белобокова, она была корреспонденткой отдела культуры и выглядела лет на девяносто (на самом деле Белобоковой было всего шестьдесят восемь, но в те времена эта разница не казалась мне существенной). По отделам были расставлены опытные, поседевшие над пишущей машинкой, журналисты, и, вообще, дарить ответственные должности молодым гражданкам в те времена никто не спешил. Тем удивительнее выглядел взлет Веры Афанасьевой: ее карьера набрала сок в считанные месяцы, в точности как бройлерный цыпленок.
      "Так на чем вы специализируетесь, Аглая - спросила Вера. Она оставила наконец свои каракули. - Экономика, политика, криминал, религии? Или дума, администрация, партии?"
      Я сказала, что мне ближе всего религии. Бесстыдная ложь, но надо ведь было что-нибудь ответить этой кривляке.
      Мой ответ обрадовал Веру: "Замечательно! Можете забрать себе самые ненавистные наши темы, религиозные и национальные проблемы. Надеюсь, у вас нет возражений конфессионального плана? Ну, вот и славно".
      Радость от обретенной работы уменьшалась с каждой секундой, и вместо того, чтобы внимательно слушать начальницу, я стала думать о том, что "Николаевский вестник" - не единственная газета в городе.
      У Веры к тому времени стало такое лицо, словно она посвящала меня в члены тайного общества:
      "...Вы слышали о расколе в епархии? Наш епископ Сергий оказался содомитом и насильником..."
      Я ничего не видела и не слышала, потому что в "Роще" все смотрели исключительно "Санту-Барбару", а газет там и вовсе не было.
      "Некоторые пытаются замять эту историю, но у них ничего не выйдет! Тему эту я веду лично, а вы возьмите себе заседание общества вишнуитов. К ним приехал какой-то гуру из Москвы. Заодно посмотрим, как вы пишете".
      Вишнуиты? Не зря мне вспоминалась тетя Люба.
      "Сегодня, в три, ДК железнодорожников. Аккредитацию возьмете у секретаря. И завтра к восьми часам сдадите в секретариат досыл на сто строчек".
      Она упорно говорила мне "вы": казалось, будто удлиненные окончания бьют хвостами в воздухе. Покончив с разговором, Вера уложила на стол свежий бумажный лист и выразительно нахмурилась над ним.
      А я пошла за аккредитацией.
      ГЛАВА 10. БОГ ИЗ МАШИНЫ
      Почему религиозные и национальные темы не пользуются успехом у журналистов, я поняла быстро. Эта территория была отменно скользкой и требовала легкой походки: шаг вправо, шаг влево - и добро пожаловать в пропасть! Практически, танец на проволоке. Касаясь стен мечети или синагоги, текст невольно становился серьезным и скучным - как любая корректность, вываренная до полной потери вкуса.
      К вишнуитам надо было ехать троллейбусом, мне всегда нравились эти медленные городские насекомые. Под ласковое дребезжание и гул краткого разгона я устроилась на высоком троне кондуктора. Тринадцатый маршрут в эту пору дня не пользуется в Николаевске особенным успехом: он уходит к Трансмашу, минуя центр. Окна выбелены морозом, широкое тело троллейбуса бросало из стороны в сторону, как пьяницу.
      Мне так захорошело в этом временном зимнем убежище, что я чуть не проехала нужную остановку. Заторопилась выпрыгнуть в дверную гармошку и не успела узнать в хрупкой старушке с накрашенными губами Эмму Борисовну Кабанович: она пыталась сесть в троллейбус, но я вылетела ей навстречу - как судьба.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11