одежды, и даже гребешок, чтобы расчесывать волосы, еды, правда, у него почти не было, одни сухари да чай, но сердобольная соседка тетка Маргарита подкармливала его и Клаву супом и печеной картошкой, еще Клава ела набитых с Петькой из рогатки голубей, жареных на крыше над медной плошкой, полной ворованного керосина, она сама же их и ощипывала, привязанных за лапы к бечевке, иногда они были еще живые, трепыхались, глядели на Клаву бусинками глаз, сочились кровью, и это было лакомство — пососать из полумертвой птицы горячей, пьянящей крови, этому тоже научил ее Петька, а Клава научила его называть голубей цыплятами, это она сама придумала, чтобы было смешно.
Никто не замечал, чем Клава с Петькой занимались на вершинах домов, хотя иногда они бывали там и ночью, так красиво было гулять пустынными крышами, распугивая тени котов, под сияющими звездами, ходить босиком по нагретой дневным солнцем черепицей, вдыхать сверху запах цветов, еще растущих на балконах, так хорошо было растянуться порой на твердой плоскости, лицом вверх, и ничего не видеть, кроме созвездий и призрачной дороги в никуда. Клаве казалось тогда, что она настолько свободна, что может полететь, просто не очень еще хочет. Куда лететь, она, впрочем, уже знала: просто вверх, в космическую тьму, туда, где звезды станут больше. И еще Клава догадывалась, каких существ могла бы она встретить там, тех, чьи следы находила она в собственных снах. Одним из них был Комиссар.
Никто, кроме Клавы, не думал больше о таких вещах. Все остальные словно спали. Когда Клава заглядывала им в глаза, там трудно было разглядеть какое-нибудь выражение — одна муть и покорство неведомой судьбе. Даже Павел Максимович, который часто грезил ночами о будущем величии человека, смотрел мимо настоящего, стараясь его не замечать, и Клава, конечно, знала, почему: вокруг творилось жуткое. И Павел Максимович чувствовал это, хотя и не признавался сам себе. Его пророческие речи при свете заснувшей лампы кружились над Клавиной душой, как бабочка над цветком, но Клава думала: может быть, все так и будет в каком-нибудь ином мире, но не здесь, только не здесь. Здесь будет вечная ночь.
Жуткое настигло Клаву именно на крышах, залитой свежей, полной, лежащей среди туч луной, будто повсюду, но не заметить точно, где, цвела снежная черемуха. Минувшим днем они с Петькой были на субботнике по уборке улиц и дворов от металлического хлама. Убирать хлам было весело, Петьки взмок от пота, бледное лицо его раскраснелось, там, на улицах и во дворах, была пыль, а теперь, на ночных крышах, дышалось легко и свободно. Петька сбил палкой спавшего на трубе голубя, и дал его Клаве, чтобы она пососала из него кровь. Клава прижала подрагивающую, мягкую птицу ко рту, пить надо было умеючи, чтобы пух не набился в горло. И так, стоя на краю крыши с прижатым к лицу голубем, чьи крылья вывернулись в пространстве, как края раскрытой обертки мороженого, Клава услышала Всадника. Он был еще довольно далеко, но цокот его копыт неумолимо приближался.
— Папка скачет! — крикнул Петька и бросился к пожарной лестнице.
Клаве сразу стало страшно. Она оторвала свою кровавую жертву ото рта и бросила на черепицу.
— Не надо, не лезь! — закричала Клава, заглядывая вниз, на удаляющуюся Петькину голову.
Но Петька уже слезал, ловко, как обезьяна, карабкался по ржавым ступенькам вниз. Пришлось и Клаве лезть за ним, хоть она и боялась. Петька сильно раскачал лестницу, она вибрировала и гудела под легким Клавиным телом, пытаясь напугать ее иллюзорной высотой. Но в конце концов нога Клавы все же уткнулась в тротуар. Дрожь ржавых прутьев еще зудела в ее ладонях и передавленных узким железом ступнях, когда в конце улицы появился Всадник.
Клава услышала всхрапывание его коня, этот страшный, надсадный, свистящий храп, будто кто-то раздувал продырявленные во многих местах чудовищные меха. Она повернулась и увидела лицо Всадника, рыхлое, рябое, оскаленное от встречного ветра и дикой, непонятной человеку радости, спутанную, кучерявую бороду, и остекленевшие рачьи глаза. Всадник был гол по пояс, в грязных мешковатых штанах, в сапогах, неровно покрытых пылью. Его дергало и било на адском коне, будто Всадник был уже мертв, но безумная, адская радость не оставляла его страшного лица, и с этой радостью он скакал, неудобно откинувшись назад, держа на весу отведенную саблю. Клава всем телом, через ноги, чувствовала крепкие, пудовые удары копыт в камень тротуара, слышала низкое, прерывистое гудение: так мертвец пел какую-то свою неземную песню. Клава поняла: Всадник уже не остановится, он не останавливается никогда.
Она не могла больше пошевелиться, и кричать тоже не могла. Она вспомнила, как догадывалась о существовании Всадника в ускользающих из памяти снах, вспомнила срубленные фонарные столбы, ряды разбитых наискось окон, надсадный храп рудого коня в ночной черноте над головой, от которого она бежала улицами другого, не этого, города, хотя знала, что улицы те не ведут никуда, только в кирпичные мешки тупиков. Теперь она увидела Его, и то, что было под Ним, а это был не конь, а какое-то коренастое, хрипящее верховое животное, ужасное, как сама смерть. Клава чувствовала, что надо убираться отсюда, с пути, по которому мчится смерть, но не в силах была пошевелиться. Петька застыл рядом, почему-то глядя не на всадника, а на Клаву. «Что он уставился на меня», — думала Клава. «Мы же сейчас оба умрем». В эту ужасную, безысходную минуту Клава мужественно обернулась, чтобы лицом к лицу встретить жестокую смерть.
С дробным топотом, неудержимо, как разогнавшийся поезд, монстр скакал навстречу расширенным, будто залитым стеклом, глазам Клавы, он был еще метрах в тридцати от них, когда на девочку налетел зловонный ураган ужаса, отбросил волосы и платье назад, и она попятилась, чтобы не быть сбитой с ног, стена вони совершенно перекрыла ей дыхание, прижатая к кирпичной стене, Клава до упора разинула рот в надежде поймать хоть немного воздуха, сползла, царапая спину, на колени, и в этот самый момент Всадник врезался в пространство рядом с ней, затмив весь свет, резко свистнула сабля на ветру, так резко, что Клаве свело живот, и она обмочилась, глядя во все глаза, как удар начисто снес Петьке голову, в лицо Клаве брызнула жгучая кровь, срубленная голова полетела прочь, стукнулась в тротуар и запрыгала по нему, быстро переворачиваясь, с размаху ударила в угол узкого подвального окна, и кувыркнулась через подоконник под землю. А обрубленное тело мальчика упало на живот и бешено задергалось, руками и ногами пыталось оно подняться, валилось и карабкалось невесть куда, плюясь из разбитой шеи маслянистой кровяной струей.
Как только воздух толчком прошел через рот в грудь Клавы, она захрипела, перевернулась на четвереньки, попав коленом в лужицу собственно мочи, и полезла в дыру парадного, не слушая удаляющийся стук безжалостно толкающих камень копыт. По пути Клава ободрала руки о ржавые гвозди, вылезшие из дверного косяка, споткнулась на темной лестнице, грохнулась, сильно ударившись голенью о ребро ступеньки, поползла и забилась в какой-то угол, спряталась в густой тени, непрерывно дрожа, ей казалось, что Всадник, храпя, сейчас вернется, чтобы разрубить и ее, он отыщет ее по запаху, запаху живого тела и мочи, он отыщет ее, вспорет саблей до кишок, и никто ей не поможет. Никто, говорила себе Клава, никто не поможет, и Бог тоже, потому что Бога нет. Если бы Он был, разве допустил бы Он до всего такого?
Однако Всадник долго не возвращался, и дрожь постепенно унялась. Представив себе лежащего на тротуаре Петьку, безголового, как приготовленный в суп петух, Клава почувствовала даже приступ странного холодящего любопытства, ей захотелось поглядеть на Петькино тело, подергать его за гениталии, он же теперь все равно ничего не чувствует, он же мертвый. С ним же теперь можно делать все, что хочешь, подумала Клава, его и укусить теперь можно. Она давно хотела укусить Петьку, но не могла, покуда он был жив. Осторожно поднявшись, Клава осторожно спустилась по лестнице, чуть-чуть приоткрыла дверь и выглянула на улицу.
Петькино тело уже не двигалось, бессильно коченея в большой луже крови. Клава выскользнула из дверной щели, подошла к Петьке, взялась обеими руками за одежду и потащила труп под стену, в тень. Там она выпрямилась, чтобы перевести дыхание, и пнула Петьку ногой. Собственно, какой же это Петька, подумала она, если у него нет головы. Вот голова — это Петька. Или нет? Мысль о том, что Петька так странно раздвоился, показалось ей жуткой. Где же он теперь? Не понять. Клава присела возле босого безголового туловища и оттянула мятые штаны, просунула руку под живот мальчика. Гениталии Петьки были еще теплые. Клава присела, перевернула Петьку на спину и впилась в яички зубами. На теле Клавы выступила меленькая ледяная роса. Труп не шевелился. Клава разжала зубы и укусила снова. Из прокушенной кожи брызнула кровь, теплая и соленая, совсем не такого вкуса, как голубиная. Вот какая у него кровь, подумала Клава. Она легла животом на пыльный камень тротуара и стала кусать Петьку в пальцы, в локти, в грудь. Она кусала его и щипала, вся измазалась в крови. Клава знала, что Петька мертв, но не думала о том, что это навсегда, она спешила пакостить, потому что ей казалось, будто Петька может очнуться, Клава как бы даже забыла, что у него нет головы. От наслаждения собственной безнаказанностью у Клавы даже перехватило дух, и она тихонько, сдавленно заурчала.
Одного только не хватало сейчас Клаве: чтобы мясная тяжесть придавила ее к земле, распластав ноги, и толстым, скотским мускулом распнула прямую кишку, чтобы через ту кишку нестерпимо вдавилась, влезла наконец в тело тупая, крепкая как дерево, желанная боль. «Ну, давай», — сипло шепнула Клава, и слезы страха выступили у нее на глазах. — «Всунь мне в попу. Чего ты ждешь.»
Она пришла в комнату к Павлу Максимовичу в час глухого безвременья, когда сама ночь, кажется, проваливается в сон, и не бывает на свете ничего мыслящего, одни полумертвые тела и полуживые предметы. Павел Максимович все сидел за своим столом, у лампы, книга его была раскрыта, Павел Максимович по обычаю своему приглушенно бормотал, бредил, как колдун над разбросанными гадальными картами вечности. Клава тихо сняла с себя кровавое платье и нагая подошла к нему сзади, обвила руками шею, прижалась грудью и животом к его спине. От прикосновения к дышащему мускулистому телу она вся вспыхнула неземным огнем.
— Что же вы, Павел Максимович, весь керосин сожжете, — прошептала она и поцеловала его сзади в щеку: медленно прижала к ней губы и ткнулась языком.
— Революция, — бормотнул Павел Максимович, — добудет вечный свет из темных недр земли. Что керосин — вечный свет воссияет.
— А что такое революция? — поинтересовалась Клава, снова лизнув Павла Максимовича в колючую кожу. — Расскажите мне, что такое революция.
— Революция — это борьба, Клавушка, — радостно ответил Павел Максимович. — Борьба за свободу и равенство всех людей. Чтобы каждый человек мог совершить то, чего хочет его сердце, а сердца у всех людей рождаются добрыми. Так учили великие мыслители Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Они открыли природу всех существующих вещей, всех происходящих событий, и прекратили губительное невежество человечества. Стало ясно, что в основе всего лежит свобода, что ни есть, все появляется на свет свободным. Нужно только выйти из гробового ящика заблуждений и увидеть истину. Истина — это и есть свобода, а революция открывает к ней дверь.
— А вы ее уже видите, истину? — спросила Клава, еще теснее прижимаясь голая к теплому, волнующему, расходящемуся и сходящемуся от воздуха телу Павла Максимовича.
— Да, Клавушка, вижу, хотя полностью знать ее не могу, это трудно, потому что истина — бесконечна. Но я уже вижу ее, там, впереди, и я иду к ней, ступень за ступенью. И ты ее тоже обязательно увидишь. Но ты — счастливая, ты успеешь жить при коммунизме и познать ее всю. Вот кончится война за правое дело — ты пойдешь учиться, и узнаешь много нового и верного, чего раньше ты никогда не смогла бы узнать. Потому что никто больше тебя не обманет, не скроет от тебя правду. Так велел Ленин, вождь нашей революции. Он запретил ложь своим великим Декретом о Правде. Мысль Ленина… Мысль Ленина — это великое чудо, это прозрение, это победа людского разума над Вселенной. Ты можешь себе такое представить? Ленин сказал: мы обязательно столкнемся со Вселенной, и мы ее постигнем. Постигнем, Клавушка! Вот, мы уже поднимается на аэропланах в высокое небо…
— В небо? — умиленно мурлыкнула Клава, уже совершенно обалдев.
— Небо, — радостно подтвердил Павел Максимович. — Небо изберем мы стезей своей, по нему пройдем мы над любыми стенами. Небо есть лучший путь, на нем и дорог строить не надо, оно свободно для любого перемещения…
Клава погладила руками его грудь, на которой редко росли щекочущие волосы, провела пальцами по соскам и снова стала целовать, в шею, в плечо, отодвигая губами шлейку майки, вдыхая приглушенный запах мужского пота.
— Сколько уже раз люди выходили воевать за правду, за свободу, но каждый раз терпели поражение, — задумчиво проговорил Павел Максимович. — А почему?
Клава пожала плечами, щекотно скользнув соском по спине Павла Максимовича.
— Не знаешь? Потому что не могли пойти до конца, потому что не знали, в какую сторону идти, а незнание пути порождает страх, страх заблудиться. Ведь все так огромно вокруг Клавушка, неужели ты этого не чувствуешь?
— Чувствую, — прошептала Клава.
— Но человеческий разум выше, мудрость Ленина выше, и он ведь не пророк какой-нибудь, он просто человек, и роста небольшого, но он много-много книг прочел и все понял, понял, куда нужно идти. И он не испугался, он пошел, и другим показал правильный путь…
— Давайте, — Клава ласково потянула его за плечо. — Я к вам на колени сяду.
Павел Максимович послушно отклонился от стола, но продолжал говорить.
— Ленин понял, что людям нужна революция, потому что так жить нельзя, как они жили раньше. Кругом уже была мировая война, люди убивали друг друга совершенно ни за что, за деньги, за то, чтобы завоевать новые земли и нещадно эксплуатировать живущие там народы. «Не бывать этому!» — сказал Ленин. «Люди не должны больше страдать!..»
Клава уселась к нему тем временем на колени, лицом к лицу, обхватила торс Павла Максимовича голыми ногами, просунул вниз руку и стала расстегивать ему штаны.
— Представляешь, Клавушка, что будет, когда все люди станут добиваться истины вместе? Как хорошо жить будет тогда на земле…
Добравшись до обнаженного члена Павла Максимовича, настоящего, толстого, будто короткий теплый баклажан, Клава нежно обхватила его пальцами и стала двигать по нему кожу. Она уже знала анатомию мужчины на примере злодеев Барановых.
— Ну зачем ты, Клавушка, не надо, — ласково улыбнулся Павел Максимович. — Ты пойми, если только избавиться от вражды, от ненависти и страха, тогда сердце не станет умирать, пусть тело умирает, но не сердце, нет, нет, оно станет знанием, оно передастся от отца к сыну, ах, Клавушка, что за люди будут тогда…
Клава хотела, чтобы член Павла Максимовича отвердел, перешел в то состояние, где оканчивается нежность, и давящая боль должна уже войти в свое отверстие, грубо распирая его края, когда начинается то постыдное, нелепое, чего все равно не избежать. Но член не твердел, он только немного увеличился и поплотнел, но никак не собирался твердеть.
— Что за люди будут тогда жить на земле! — Павел Максимович снова улыбнулся, но светло и радостно, будто увидел, да может, и действительно увидел, тех замечательных людей. — Одно только волнует меня, милая, — вдруг горячо заволновался он, — что же делать нам с металлической и электрической материей, которую люди изобрели такой вечной, неподвластной времени? Может ли она, та, в которой нет собственной жизни, породить жизнь другую, не такую, как наша? Металлическую жизнь, которая не знает любви, не знает страха, но у которой нет и сердца, что могло бы освободиться, засиять? Вот о чем волнуюсь я, Клавушка…
Клава упала на него, прижалась к нему всем телом, и совсем уже бесстыже подставилась, она лизала ему говорящие губы, вдыхающий нос, в какой-то момент она даже робко куснула его в подбородок, но член Павла Максимовича не твердел, член не твердел, толстый, жаркий, ласковокожий член его не твердел, а сколько возможной боли таил он в себе, какую протяженность, какое новое измерение пространства, конечное, но достаточное, чтобы сильно, по-настоящему вывернуть Клаве тело, истомившееся в ненасытной жажде боли. У Павла Максимовича были большие яйца, такие же, как у Василия Баранова, они должны были, знала Клава, быть полными спермы, она погладила их и стала тереть член о себя, она налезла на него, она взмокла от пота, она забыла всякий стыд и делала телом гадкие, невесть откуда известные ей движения, но член Павла Максимовича не твердел, не твердел, как проклятый. Клава взглянула в глаза Павла Максимовича. Они были светлы, как чистое небо.
— Где-то есть потаенная угроза, — задыхаясь, говорил Павел Максимович, — она висит над нами, как тень, если мы возникли раз, образовались из животных, не понимающих смысла, хотя я и не исключаю, что их можно обучить его понимать, может быть, силой электричества, может быть, силой воды, может быть, силой музыки, но если мы поднялись выше, осознали себя, не может ли это произойти повторно в природе, разбуженной нашими руками?
— Я хочу любить вас, я хочу любить вас, — шептала Клава, не слушая его. — Я хочу, чтобы вы всунули мне в попу. Пожалуйста, всуньте мне в попу, здесь, сейчас, — она чуть не плакала от бессилия, ничего уже не стыдясь, прижавшись щекой к его щеке.
— Она ведь все больше сопротивляется человеку, природа, сперва ему угрожали дикие звери, потом явления стихии, такие как засухи и ураганы, теперь остались только болезни, но что-то будет дальше, несомненно будет, и я знаю это — это новая жизнь, не такая, как наша, может быть, вовсе и не жизнь, а одна только сила…
Клава больше уже не могла. Она слезла с Павла Максимовича, устало и тяжело дыша от злости, повалилась на кровать, впилась зубами в подушку. Минутами она проваливалась в сон, будто шла куда-то, уже совсем не здесь, потом снова понимала, что видит свет горящей на столе лампы, но какие-то птицы сидели на спинке кровати, молчаливые, серые, и Павла Максимовича не было на стуле, а был невесть кто, может статься, даже Клавин отец, он сидел, как любил сидеть, упершись руками в колени, смотрел лукаво.
— Ну как, Клавдия, — говорил он, он всегда называл ее Клавдией, для игривой серьезности. — Видала, как твоему Петьке кочанчик срубили? Видала? Хряп — и долой. Помнишь, мы с тобой в усадьбе траву косили? Хряп, хряп, хряп…
Клава послушно вспоминала, как отец косил в усадьбе траву, в светлой, желтоватой рубахе, закатав рукава, сек ее длинной косой, запах срезанных, упавших трав был сладок и страшен, беленькие бабочки взвивались над травой, как встрепенувшиеся цветы, и казалось, сейчас все цветы взлетят, чтобы не быть скошенными, целые стаи разноцветных летучих существ, а пока Клава только бежала с сачком за беленькой бабочкой, чтобы успеть ее поймать, но бабочка, оценив наконец нелетучую сущность Клавы, поднималась выше, как раз на ту высоту, где Клава уже не могла ее достать, а что ей, бабочке стоило, они ведь живут на небе.
— Да вот и он, Петька-то, — смеялся отец. — Явился молодец, не запылился. — И серьезно прибавил: — Ты уж, Клавдия, его не обижай.
Клава обернулась и увидела Петьку, с пятнами крови на рубашке, без головы, он пришел к ней, он снял штаны, тонкая елда торчала из него, как игла, колючая, твердая. Клава ошалела от стыда и поглядела на отца.
— Не балуйся, Клавдия, — сказал отец. — Петя уже умер, не глумись над ним. Давай, ляг, как надо.
Клава со страхом расставила ноги, лежа на животе. Петька подошел и повалился на нее сверху. Пока он больно колол ее своею странною елдой, она ощущала волнение, словно выдерживает некий экзамен, и еще страшную пустоту над своим затылком, в том месте, где у Петьки не было головы.
Проснувшись поздним утром, она вспомнила ночь и сразу поняла, что все это был только неприличный сон. Ей сделалось радостно и легко оттого, что явь не бывает такой гадкой. Клава оделась и пошла к Петьке, но нашла там только его мать, стиравшую в тазу белье. Где Петька, мать не знала. Клава же была уверена, что он наверняка стреляет по крышам голубей. Когда она вылезла на крышу, там уже ярко светило солнце, успевшее высоко подняться за время Клавиного сна. Облако прямо над головой было чистым и белым, края его вытягивал слоями ваты ветер, которого не было здесь, но, наверное, он дул там, в высоте. Петьки нигде не было видно. Клава подошла к краю крыши и глянула вниз, на мостовую. Там было сверху видно пятно, потемневший участок на неровно сложенных камнях. Ей сделалось нехорошо. Раньше ведь не было этого мерзкого пятна. Откуда оно взялось?
— Петька! — крикнула Клава, озираясь по сторонам. Крыши были пусты. — Петька!
Стая голубей поднялась над одним из домов соседней улицы. Клава до боли всмотрелась в ту крышу, надеясь увидеть там маленького охотника. Но тщетно. Внизу, на чердаке, что-то стукнуло, и Клава, резко повернувшись, присела у выхода на крышу, собираясь напугать Петьку, как он только что напугал ее. Несколько минут она ждала, когда же он поднимется, но никто не поднимался. Клава наклонилась и осторожно заглянула вниз. Чердак был пуст. «Спрятался», — подумала Клава и продолжила ждать. Скоро она услышала шорох в дальнем углу, за старым комодом, где они так любили тискаться. Клава тихо, как тень, слезла по ступенькам чердачной лестницы, медленно ставя на них ноги, чтобы не скрипнуть. Она прокралась вдоль стены к комоду и увидела, что Петька стоит за ним, в тени. Переждав еще мгновение, Клава резко выпрыгнула из укрытия, громко тявкнув. Петька не шелохнулся. Его плохо видно было в тени, тем более, что глаза Клавы еще не отвыкли от яркого света над поверхностью крыш.
— Да ну тебя, я так не играю, — обижено протянула Клава, и тут только заметила пятна, пятна у него на рубашке. — Господи, — прошептала она.
Петька молчал. Клава никак не могла разобрать, есть ли у него голова, потому что там, повыше, тень была особенно густа. И только когда он двинулся вперед, она увидела разорванную шею, из которой почерневшим хоботком свешивался какой-то дыхательный путь. По мясу ползали мухи.
Клава отшатнулась, закрывшись руками от пошедшего на нее Петьки, потом ее вывернуло на пол. Она не могла видеть этих мух. Петька сделал еще один нетвердый шаг и замер, немного покачиваясь.
— Хлаква, — шелестяще булькнуло его тело. От этого звука Клаву чуть не вывернуло опять. Петька говорил разорванным горлом, выдавливая через него звук из живота. — Хлаква.
Клава поняла, что он называет ее имя. Как он может его помнить, если у Петьки нет головы? Что он хочет от нее? Клаве захотелось убежать и спрятаться подальше, но ужас сковал ее: если у него нет головы, значит все — правда, а вовсе никакой не сон?
— Петька, — дрожаще прошептала она. — Это я, Клава.
— Хлаква, — булькнуло тело Петьки. — Холоква. Врлха холоква.
— Голова? — дошло вдруг до Клавы. — У тебя нет головы, Петька. Она упала в подвал. Хочешь, я ее найду?
Тело Петьки дернулось и квакнуло что-то бессловесное, но громко и жадно, словно попыталось вырвать.
— Подожди здесь, я скоро вернусь. Никуда не уходи, — Клава повернулась и пошла к лестнице, она плохо понимала, что делает, и еще ей казалось, что Петькино тело следит за ней, чувствует каждое ее движение, хотя у него нет больше ни глаз, ни ушей.
Как привидение, прошла она через дом и вышла на улицу, чтобы сосчитать, в какое из подвальных окон свалилась голова. Вот оно, это окно, там раньше была кладовая, а теперь живет семья Рогатовых, это их дед чистит туфли на крыльце дома, точит всем в доме ножи и чинит мелкую мебель, стулья, табуретки. Стулья, табуретки, — повторялось в голове Клавы, — стулья, табуретки. Она спустилась по выбитой лестнице всего из нескольких ступенек поднялась и постучалась в пыльную дверь. Никто не открывал. Клава нажала на ручку, дверь сдвинулась с места и поползла внутрь. В небольшой комнате, где жили теперь пятеро человек, было не пройти от кроватей и валяющихся на полу матрасов. У окна на улицу стоял сам дед Рогатов, теневой силуэт на фоне разверстого неба.
Призраки
— Доброе утро, дедушка, — сказала Клава.
— Утро доброе, — захрипел Рогатов. — Что лезешь без спросу?
— Я стучалась, да вы не открывали, — пожаловалась Клава. — Можно мне войти?
— Нечего тут лазить, — скрипнул дед.
— Мы вчера с Петькой на улице играли, и к вам через окно уронили мячик, — нескладно придумала Клава, хотя и знала, что в доме не было никакого мяча. — Можно мне посмотреть?
— Нечего тут лазить, — твердо повторил старик, и в скрипучем голосе его Клаве послышалась угроза.
— Но это же наш мяч! — жалобно возмутилась Клава.
— Врешь ты, — резко и сурово каркнул дед Рогатов. — Не мяч это, а голова человеческая. И она мне самому нужна. Из нее смерть можно добывать.
Клава чуть не упала в обморок. Она поняла, что старый Рогатов — самый настоящий колдун.
— Ну-ка, поди сюда, — старик вдруг отвратно вывернулся, ухватившись руками за спинку одной из кроватей. — Поди, погляди.
Клава, забыв, где находится, ступила вперед.
— Ближе, — прохрипел, покачиваясь, Рогатов. Он и не похож уж был на человека, будто сушеный зверь, завернутый в одежду. Но ноги сами подтащили Клаву к нему. — Гляди, — Рогатов ткнул сучковатой рукою в сторону окна. Там стояло на полу мятое серое ведро, а в ведре была земля. Клава застонала. Не земля это была вовсе, а Петькины волосы. Из них торчало что-то железное, совок, что ли.
— От она, смерть, ползет, — скрипуче зарыгал Рогатов, тыча пальцем в ведро. — Из башки гнилой.
Клава никак не могла разглядеть смерть, но верила, что она и вправду ползает там, в землеподобных Петькиных волосах, как некая вша.
— Питается, — прошептала Клава.
— А как же, — согласился дед Рогатов. — Жиреет. Страшно, небось?
— Да, — ответила Клава.
— А ты ближе подойди. А то и сядь, голой жопой-то на ведро. Вот тогда и будет взаправду страшно, а то — так себе.
Клава похолодела о ужаса. Рогатов присел над ведром и поднял из него короткую и железную лопатку. На нижнем конце орудия налипло что-то мохнатое, как сорванный клочок травы. Клава поняла, что это Петькины волосы.
— Клох! — крякнул дед и с силой ударил лопаткой Петьке в волосы, точно хотел размолоть ему череп в кровавый салат. — Клох-клох, — выплеснул он из себя, шевельнув кадыком. — Клох.
Клава попятилась.
— А ну, куда поползла! — завыл Рогатов. — Клох! — дернул он головой.
У Клавы потемнело в глазах, она бухнулась коленями на пол. Старик схватил ее за руку и по половицам, обдирая колени, подтащил к ведру.
— Нагнись! — слюнно хрюкнул он Клаве в ухо.
Клава нагнулась, почуяв отвратительную вонь в ведре. Она ничего не видела.
— Ниже! — велел дед Рогатов. — Руки сунь!
Клава сунула руки в ведро и нащупала там сырые от крови волосы мертвой головы.
— А-а! — заорала она от ужаса, не в силах больше ничего поделать.
— Закрой рот и тащи шмякало, — велел дед Рогатов. — Тащи. Тащи из башки шмякало.
Клава замешкалась, взявшись руками за лопатку. Она никак не могла перестать трястись. Смерть ползала по Клавиным рукам, но не кусалась.
— Клох! — гаркнул на нее старик, и дикая боль ударила Клаве в лоб, словно она с разбегу налетела на дерево.
Клава скривилась от боли и вытащила лопатку из ведра.
— Бей! — взвыл Рогатов. — Клох!
Клава приподняла руки и стукнула лопаткой обратно, вложив у удар тяжесть всего тела. Ее стошнило от того слизкого звука, с каким лопатка воткнулась в пробоину на Петькиной голове. Ужас душил Клаву, ее тело содрогнулось от рвотного, обалдевшего смеха.
— Тащи шмякало, — хрипел Рогатов. — Клох! Клох!
Клава рывком поднялась над ведром, и снова повалилась вперед. Ее смешил гадкий пузыристый звук. Он был похож на тот звук, с каким Семен Баранов вытаскивал член из Клавиной прямой кишки.
— Не смейся, сволочь, говори слова, — хрипло шептал Рогатов. — Клох. Клох.
— Клох, — сказала Клава, снова поднимая шмякало. — Клох, клох! — хрюкнула она, валясь вперед, и ее вырвало за ведро. Рвота плеснула прямо на пол, хлестко, как мокрая тряпка. — Клох, — полуобморочно выговорила Клава, вытаскивая лопатку, но уже не смогла удержать равновесие и упала на бок, стала дергать ногами, закатив глаза. Дед Рогатов навалился на нее, прижав Клавины руки с лопаткой к полу. Клаве было так хорошо, что казалось, она сейчас умрет, лопнет, подавится собственной кровью, выпустит кишки изо рта. Она дергалась и крутилась на полу, под железной хваткой старого Рогатова, пока не позабыла, как ее зовут, и тогда она увидела Комиссара, как он идет под землей. Куда он шел, Клава не знала, но сразу поняла, что Комиссар ест трупы людей.
Шел проливной дождь. На листья сидели улитки. Комиссар шел под землей. Он ест трупы. Так оно все и есть.
Такое было у Клавы видение.
Через полчаса Клава сидела на табуретке в комнате деда Рогатова и пила горький чай без сахара из треснувшей чашки, одной из чашек сервиза Марии Дмитриевны, как она помнила. Дед Рогатов засыпал голову в ведре песком, чтобы никто не догадался, что там голова.
— Она же вонять станет, — попробовала возразить Клава.
— Нет, — сказал старик. — Я ее засолю.
— Петька еще живой, — вдруг призналась ему она. — Даже без головы. Он ходит.
Рогатов, казалось, вовсе не удивился.
— Эта голова испорченная, — он ударил ногой ведро, выражая тем самым бросовое состояние находящейся в нем головы. — Она жить не будет. Я ему собачью голову привяжу.
— А это возможно? — засомневалась Клава.
— Все ж лучше, чем вообще никакой, — дед, кряхтя, поднялся, завершив консервирование смерти в ведре.
— А он говорить тогда будет, или лаять? — неожиданно для самой себя спросила Клава.
— Это уж смотря, чем вы его кормить станете, барышня, — трескуче засмеялся Рогатов. Клаву чуть не стошнило от этого поганого смеха.
Чтобы добыть собачью голову, Рогатов купил на базаре пачку отравы и замесил на ней смертоносную похлебку, которую затем расплескал по близлежащим мусорникам. В ожидании головы Петька сидел на чердаке за комодом и хрипел, не то от голода, не то от злобы, неуправляемой более умом. Клава приходила и тихонько смотрела на него, он никак не мог ее почуять, а все равно ей казалось, будто Петькино тело при ее приходе как-то оживает, один раз из оборванного горла даже пошла темная и грязная кровь.