Я остался дома один, слушал радио. То и дело передавали речи, восхвалявшие тех, кто воспользовался солнцем выходного дня и расположился под деревьями авениды. У меня было предчувствие, что Сеньора может вызвать меня в любой момент. Я не ошибся. Около трех часов дня зазвонил телефон. Меня очень срочно приглашали явиться в здание министерства общественных работ, находившееся позади правительственной трибуны. «А как я смогу пройти? — спросил я. — По радио говорят, что там собралась невиданная масса людей». — «Об этом не беспокойтесь. Через четверть часа мы за вами заедем».
Меня повезли в одном из президентских автомобилей, по дороге нас нигде не задерживали. Таким образом я сумел увидеть несколько картин города в этот день, хотя сам не знаю, насколько мои впечатления достоверны. У стен гробницы Мануэля Бельграно устроили кинотеатр под открытым небом, где крутили пропагандистские фильмы о домах для престарелых, о детских городках и детских приемных пунктах, основанных Эвитой. Множество патриотов, всерьез уверовавших в слова об Открытом собрании, зажигали свечки от факела в столичном соборе, где находится гробница генерала Хосе де Сан-Мартина, — они требовали, чтобы его гроб несли в процессии до триумфальной арки на авениде Девятого Июля. Какой-то трансатлантический пароход затерялся близ наших гаваней, и хотя все мы слышали отчаянный рев его сирен, никто не спешил к нему на помощь; впоследствии я узнал, что пароход этот сел на мель в илистом месте реки и что моряки с него высадились на берег, чтобы принять участие в празднестве.
Среди всей этой праздничной суматохи Эвита была одна. Она смотрела на цветущие хакаранда из окон грандиозного кабинета в министерстве общественных работ. На ней был темный английский костюм строгого покроя, шелковая блузка, в ушах бриллиантовые серьги, повторявшие контур ушных мочек. Была она бледная, еще более исхудавшая, с обострившимися скулами. Заметив меня, она грустно улыбнулась. «А, это ты, — сказала она. — Как хорошо, что тебя нашли».
Не знаю, почему эта сцена вспоминается мне как бы под покровом тишины, когда в действительности воздух был насыщен всевозможными звуками. Снаружи гремели аккорды марша «Перонистские ребята», громкоговорители вдали повторяли песенку «Кофейник булькает, буль-буль» Никола Паоне, а на авениде погромыхивали барабаны и преждевременные хлопки фейерверочных ракет — фейерверк должен был состояться в полночь. Однако все, о чем я с Эвитой говорил в тот день, сохранилось в моей памяти очищенным от посторонних звуков, как будто все эти шумы кто-то отрезал ножницами. Вспоминаю, что вместо обычного приветствия у меня вырвалась сочувственная ложь: «Какая вы сегодня красивая, сеньора!» Вспоминаю также, что она мне не поверила. Волосы у нее были распущены и подхвачены лентой, лицо еще без макияжа. Я предложил вымыть ей голову шампунем и сделать массаж, чтобы она расслабилась. «Нет, причесывай, — сказала она. — И смотри, чтобы пучок хорошо держался». Она опустилась в одно из стоявших в кабинете кресел и принялась напевать песенку Паоне «булькает, буль-буль», наверное, не сознавая, что делает, только чтобы удержаться от слез.
— Как там на улицах развлекаются люди ? — спросила она. И, не дожидаясь ответа, сказала: — Политика, Хулио, это дерьмо. Никогда тебе не воздадут по заслугам. А если ты женщина, тем более. Тебя смешают с грязью. А если хочешь добиться чего-то серьезного, приходится это вырывать Зубами. Оставили меня одну. С каждым днем я все более одинока.
Не требовалось большой проницательности, чтобы догадаться, что она жалуется на мужа. Но если бы я показал, что это понял, она бы рассвирепела. Я попытался ее утешить.
— Уж если вы одиноки, что сказать обо всех прочих? — сказал я. — У вас есть весь народ, все мы, есть генерал. Там, снаружи, миллион человек пришли, только чтобы вас увидеть.
— Возможно, они меня не увидят, Хулио. Вот возьму и не выйду, — сказала она. В этот миг я почувствовал, как она напряжена. Кулаки ее были сжаты, жилы напряглись, желваки на скулах судорожно двигались. — Вот и не буду с ними говорить. Зачем мне говорить, если я даже не знаю, что должна им сказать.
— В таком состоянии, сеньора, я вас видел уже не раз. Это нервы, Когда покажетесь на трибуне, вы обо всем этом забудете.
— Как я могу забыть, когда никто со мной не говорит честно. Только мои бедолаги, они одни здесь говорят со мной честно. Со всеми другими надо иметь толковый словарь. Генералы исподтишка поддерживают Перона и требуют, чтобы он не дал мне стать кандидатом. А знаешь, что он им отвечает? Мол, пусть идут в задницу, мол, я это я, и я делаю то, что хочу. Но ведь я не делаю то, что хочу. Во всей этой истории, Хулио, замешано множество людей. Тут осиное гнездо, интриги, козни — ты и вообразить себе не можешь. Даже Перон начал уставать. Недавно я его поймала и говорю: Ты хочешь, чтобы я отказалась? Ладно, отказываюсь. Он поглядел на меня отсутствующим взглядом и ответил: Поступай, как тебе хочется, Чинита. Как тебе хочется. Я уже целую неделю не смыкаю глаз. Вчера перед тем как принять ванну, я почувствовала озноб, до того я уже приняла три или четыре таблетки аспирина, и вдруг я подумала: ведь он президент. Если он хочет, чтобы я была вице-президентом, он должен это сказать народу. Я схватила телефон и позвонила в Розовый дом[42]. Воспользуйся Открытым собранием, сказала я ему. Начни свое выступление с объявления о том, что ты хочешь выдвинуть меня в кандидаты. Господа, скажи, это я ее выбрал. Тогда прекратятся всяческие сплетни. Само собой ясно, что я тебя выбрал, ответил он, но заявлять об этом совсем другое дело. Вовсе не другое дело, говорю я. Ты и я уже сколько месяцев за это боремся. Если теперь отступим, меня съедят заживо. Не тебя, а меня. Надо не злить партию, сказал он. Партия — это ты, возразила я. Дай мне подумать, Чинита, сказал он. Теперь я занят. Это он впервые не знает, как поступить. Сегодня утром у нас была перепалка. Я настаивала на своем. Он почувствовал, что я вот-вот взорвусь, и попробовал меня успокоить. Будет очень нехорошо, если выдвину тебя я, сказал он. Никогда не следует смешивать дела правления с семейными, сказал он. Надо соблюдать приличия. Будь ты трижды Эвита, ты моя жена — выдвинуть тебя должна партия. Мне на эти приличия плевать, перебила его я. Или ты объявишь о моем выдвижении, или я не покажусь на Открытом собрании, придется тебе самому там отбиваться. Ты не понимаешь, сказал он. Прекрасно понимаю, сказала я. И бросила трубку. Через минуту люди в ВКТ уже все знали. Они бросились умолять меня, чтобы я пришла. Сеньора, вы не можете так поступить с неимущими, сказали мне. Они притащились бог знает откуда ради вас. Что я? Я никто, сказала я. Обыкновенная женщина. Они это сделали ради генерала. Нет, говорят мне. Кандидатура генерала известна. Они пришли ради вас. Я не могу присутствовать на торжестве, сказала я. Если народ будет требовать, нам придется прийти за вами, сказали мне. Это ваше дело, сказала я. Я буду смотреть на торжество из министерства общественных работ. Как только я это сказала, тут же раскаялась. А потом подумала: это Открытое собрание — моя затея. Я его заработала. Я его заслужила. Я его не пропущу. Пусть приходят за мной.
Всякий рассказ о чем-то неточен по определению. Реальность, как я уже сказал, нельзя ни рассказать, ни повторить. Единственное, что можно сделать с реальностью — изобрести ее заново.
Сперва я думал, что, когда соединю записанные кусочки, когда передо мной воскреснут монологи парикмахера, моя история будет готова. Да, она была готова, но это были мертвые буквы. Потом я потратил много времени, разыскивая тут и там ископаемые остатки того, что происходило на Открытом собрании. Я рылся в архивах газет, читал документы той эпохи, слушал записи радиопередач. Без конца повторялась одна и та же сцена: Эвита, не знающая, как отстраниться от слепой любви народных толп, то приближалась, то отдалялась; Эвита, умоляющая, чтобы ей не позволяли сказать то, чего она не хочет говорить, а затем — чтобы не мешали ей говорить. Ничего нового я не узнал, ничего не прибавил. В этом бесполезном ворохе документов Эвита нигде не была Эвитой.
В 1972 и 1973 годах, после того, как ее тело извлекли из анонимной могилы в Милане и возвратили вдовцу, я написал киносценарий, претендовавший на то, чтобы реконструировать историю ее неудавшегося выдвижения, с фрагментами из хроник и фотографиями массовых шествий. Мне хотелось, чтобы в этом рассказе был некий сюжет и одновременно символический смысл, но я не был способен определить, насколько он правдив. А для меня в то время дыхание правды было главным. Если же там, в сценарии, нет Эвиты, о правде нечего и говорить. Не призрака Эвиты, а ее детского плача, ее голоса в радиороманах, музыки ее души, ее жажды власти, ее крови, безумия, отчаяния, того, что было ею во все мгновения ее жизни. В некоторых фильмах мне случалось почувствовать, как люди и их дела возвращались из бессмертных глубин истории. Я знал, что иногда это получается. Мне нужна была помощь. Нужен был кто-то, кто мне сказал бы: «Так оно и было, как ты рассказал». Или указал бы, в каком направлении работать, чтобы изображение совпало хотя бы с иллюзией правды. Я вспомнил о Хулио Алькарасе и позвонил ему по телефону. Он не сразу узнал меня. А узнав, пригласил встретиться в десять вечера в кондитерской «Рекс». Он сильно постарел, жаловался на звон в ушах и судороги в ногах.
— Не знаю, смогу ли я вам помочь, — сказал он.
— А вы не старайтесь, — успокоил я его. — Вы только слушайте меня и расслабьтесь. Представьте себе, что вы опять там, на Открытом собрании, и если что-нибудь из того, что я говорю, противоречит вашим воспоминаниям, остановите меня.
— Ладно, читайте ваш сценарий, — сказал он. — Представляю себе, вроде я сижу в кресле в кино и смотрю свою жизнь.
— Это лучше, чем жизнь. Здесь вы можете в любой момент встать и уйти. В жизни намного трудней. А теперь, — попросил я, — забудьте об окружающем шуме. Вообразите, что гаснет свет. Что поднимается занавес.
(Время после полудня. Авенида Девятого Июля в Буэнос-Айресе.)
Панорамный снимок толпы. С правительственной трибуны до Обелиска яблоку негде упасть. Реют флаги. По снимкам с самолета видно, что собралось миллиона полтора человек. В центре улиц лес плакатов. Освещение резкое, очень контрастное. Жарко, что видно по тому, как люди одеты. Кадры с триумфальной аркой над правительственной трибуной. Крупный план: огромные фотографии Перона и Эвиты. Общий план: море колышущихся носовых платков. Циферблат часов: пять часов двадцать минут.
Крики толпы медленно усиливаются. Грохочут барабаны. То здесь, то там взрываются нестройные гейзеры «Перонистского марша».
На правительственной трибуне движение.
ГОЛОС ДИКТОРА (за кадром):
Друзья, друзья! На трибуне этого исторического Открытого собрания хустисиалистов появляется его превосходительство президент республики генерал Хуан Доминго Перон.
Перон выходит к барьеру правительственной трибуны с распростертыми руками. Волнение в толпе, опасное движение, прилив желающих приблизиться к кумиру.
Шквал оваций (Все громче звучит неожиданное имя. Перон? Перон? Нет, невероятно. Толпа выкрикивает имя Эвиты).
ХОР ГОЛОСОВ:
Эээ-вии-та!
Крупный план: недовольное лицо генерала. В судорожном тике вскидываются его брови. Микрофон берет генеральный секретарь ВКТ, почти карикатурно толстый господин. В его речи сильно чувствуются дефекты дикции.
ГЕНЕРАЛЬНЫЙ СЕКРЕТАРЬ ХОСЕ Г. ЭСПЕХО (в дальнейшем просто ЭСПЕХО):
Мой генерал…
Крупный план: Перон, лицо мрачное.
…вотздесь собрался народ нашего отечества, чтобы сказать вам, своему единственному вождю…
Крупный план: огромный портрет Эвиты.
… как во все великие минуты, сказать: «Здесь! Мой генерал!»
Картины толпы.
ХОР ГОЛОСОВ (мгновенно):
Здесь!
(Это слово, естественно расплываясь, переходит в настойчивое:)
Эээ-вии-таа.
Лицо Перона по-прежнему серое, губы сжаты, он стал как-то меньше ростом. Не будет ли жестоко выставлять теперь напоказ его раздражение, оттеняемое фоном опьяненной толпы? Оставляю это на усмотрение режиссера. Генералу неприятно быть второстепенным актером при самом большом стечении народа за всю историю перонизма. Он решает привлечь внимание обездоленных. Поднимает руки, потом прижимает их к сердцу. Люди прыгают, отвечают на его приветствие лихорадочными жестами. Но его имя не выкрикивают. Они зовут ее:
ХОР ГОЛОСОВ:
Эээ-вии-таа! Эээ-вии-таа!..
Солнечный свет постепенно меркнет. Перон снова угрюм. Эспехо, вытирая невидимую влагу на усах, пытается овладеть ситуацией, но только ухудшает ее.
ЭСПЕХО:
Мой генерал…
(Тон умоляющий. Его голос заглушают выкрики толпы.)
Мой генерал… Мы здесь замечаем отсутствие одной особы, вашей супруги, Эвы Перон, которой нет равной в мире…
(Овация.)
ХОР ГОЛОСОВ:
Пусть выйдет Эвита! Где Эвита?
ЭСПЕХО:
Друзья! Вероятно, ей мешает выйти к вам ее скромность, самый драгоценный ее дар… (Дальнейшее неразборчиво.) Разрешите нам, мой генерал, пойти за ней, чтобы и она присутствовала здесь.
Опять начинается безумие. Камера следует за уходящим Эспехо. Потом рыщет в лесу серых брюк с очень четкой складкой, пока не останавливается на нетерпеливо притопывающей туфле. Это Перон. Камера ползет вверх по его туловищу, задерживается на недобрых глазах, останавливается на гладком катке напомаженных волос. (Внимание! Эти кадры существуют. Режиссер при желании может поискать их в одном из двух изданий испанской хроники «НоДо», 22 августа 1951 года.) На голову генерала спускаются сумерки. Половина седьмого.
(Вечер. То же место в Буэнос-Айресе.) Мы видим, как выходит на трибуну Эвита, за ней Эспехо и свита чиновников.
— Это те, которые пошли за ней в министерство общественных работ, — сказал парикмахер. — Я шел позади. Я сделал ей двойной пучок, наложил легкий слой макияжа. Она была прелестна.
Общий план: толпа в экстазе. Кадр с женщинами, стоящими на коленях на тротуаре у Испанского клуба. Кадр с семьями рабочих, плачущими у подножия Обелиска. Кадр с самой Эвитой, посылающей с трибуны воздушные поцелуи. Она тоже не может сдержать рыданий. Крупный план: слезы Эвиты (имеется великолепный снимок в «НоДо»). Эспехо выходит вперед.
ЭСПЕХО:
Я прошу объявить генерала Хуана Перона кандидатом на пост президента республики и сеньору Эву Перон кандидатом на пост вице-президента.
Эвита укрывается в объятиях мужа. Потом подходит к барьеру трибуны с неуверенным видом: «Я…» Ее губы шевелятся. «Я…» Ничего не слышно. Наконец она начинает свое длинное выступление. (Действительно длинное. Есть полный текст в «НоДо» и в «Су-сесос Архентинос»[43]. Предлагаю режиссеру воспроизвести только один абзац, предпоследний.)
— Зачем? — перебивает меня парикмахер. — Она не знала, что сказать, была еле жива от страха, чувствовала осуждающий взгляд Перона, и от этого ее неловкость еще усиливалась. Сравните эту речь с теми, которые она произносила в предыдущие месяцы. Там Эвита атадеет своим голосом, играет им, как ей заблагорассудится. Ее голос наполняет все пространство. А здесь не то. Она была не в своей тарелке. Если вы покажете ее в этом плачевном состоянии, вы погубите величественный эффект того, что будет дальше.
— Всего один абзац, — настаиваю я. — Предпоследний.
ЭВИТА:
Я ничего не совершала. Все сделал Перон. Перон — это отечество. Перон для нас — все, мы, остальные, находимся на астрономическом расстоянии от вождя нации. Мой генерал, я пользуюсь духовными полномочиями, которые мне дают неимущие нашей страны, и объявляю вас, еще до всенародного голосования за вас, президентом аргентинцев. (Овация.)
Перон ее обнимает. Беспорядочные снимки трибуны (хорошие снимки в «Сусесос Архентинос»). Кто-то из профсоюзных лидеров, стоя спиной, обращается к Эвите (эта сцена есть в одном из двух изданий «НоДо»).
ВЕДУЩИЙ:
Сеньора, вы еще не сказали нам, согласны вы или нет выдвинуть свою кандидатуру… (Поворачиваясь к микрофону): Сеньора! Народ ждет… Что вы ему ответите?
Внизу у трибуны группа женщин машет белыми платочками.
ХОР ГОЛОСОВ:
Пусть соглашается \ Эвита… \ Пусть соглашается \ Эвита… \
ЭСПЕХО (за кадром):
Друзья! Послушаем, что скажет генерал Перон.
Крупный план: Перон торжествующе выходит вперед. Внезапно он застывает на месте — кажется, будто остановилось движение камеры. Но нет, это Перон оцепенел от изумления. Он услышал дерзкий выкрик, а затем хор голосов и топот толпы.
ГОЛОС (за кадром):
Пусть говорит товарищ Эвита!
ХОР ГОЛОСОВ (за кадром):
Пусть говорит\Эвита!\Пусть соглашается \Эвита! \
ПЕРОН (Пытаясь овладеть собой):
Друзья… (Шум не стихает.) Друзья… Только сильные и доблестные народы являются хозяевами своей судьбы…
Пока камера медленно движется вверх и охватывает волнующуюся поЪерхность толпы, колыханье флагов на балконах и оазисы немногочисленных костров, голос генерала постепенно исчезает. Кадры изображают ту же обстановку, но уже вечером. Вспышки прожекторов высвечивают, словно пузырящуюся пену, миллион голов. Откуда-то движутся потоки факелов. Вдруг все застилает чернота, полный мрак. Из него на зрителя наплывает раскаленное жерло микрофона. (Пусть режиссер вспомнит кадр в фильме «Великолепные Эмберсоны», шедевре Орсона Уэллса, который потом затмил «Гражданин Кейн». Найдите его, совершите плагиат.) Из этого религиозного небытия плывет голос, которого все ждут:
ЭВИТА (за кадром):
Мои дорогие неимущие, дорогие мои…
Камера, отступая, показывает орлиный профиль Эвиты, и надолго останавливается, загипнотизированная ее гибкими руками и дрожанием ее губ.
ЭВИТА:
Я прошу собравшихся здесь женщин, детей, тружеников не заставлять меня делать то, чего я никогда не хотела. Ради объединяющей нас любви я прошу вас прежде, чем я приму решение, столь важное для моей жизни, жизни скромной женщины, дать мне хотя бы четыре дня на размышление.
ХОР ГОЛОСОВ (за кадром, но очень четко и ритмично):
Нет! Нет! Эвита! Сейчас! .
— Вам следовало бы тут показать выражение лиц стоящих на трибуне, — сказал парикмахер. — Эспехо был в смятении, не знал, что делать. Он начинал понимать — слишком поздно, — что Открытое собрание стало одним из тех исторических недоразумений, которое может ему стоить головы. А Перону все не нравилось. Он наблюдал за происходящим с неудовольствием, с нетерпением. Никто никогда не мог понять, почему дело зашло так далеко. Миллион человек пересекли огромные пространства Аргентины — и ради чего? Вы видели лицо Эвиты? Выходя на трибуну, она была уверена, что Перон лично объявит ее кандидатуру. Иначе зачем бы он ее вызывал? Все оказалось каким-то балаганом. Чтобы не рассердить мужа, ей приходилось лгать. Но она не хотела лгать. Она не могла так поступить со своими неимущими. Толпа и Она внезапно оказались втянуты в импровизированный диалог, этакое сальто мортале без сетки. Эвита не была готова произнести ни одно из тех слов, которые Она теперь начнет говорить. Они шли у Нее от души, от интуиции. Почему в вашем фильме вы не передаете весь диалог целиком? Он очень трогательный.
ЭВИТА:
Друзья, поймите меня! Я не отказываюсь от моего боевого поста. Я отказываюсь от почестей.
Толпа поднимает вверх факелы, машет платочками. Эвита отчаянными жестами пытается их успокоить.
ХОР ГОЛОСОВ:
От-ве-чай! Ска-жи-да!
ЭВИТА:
Друзья! Я предполагала другое, но в конце концов я сделаю то, что скажет народ. (Овация) Вы думаете, что, если бы пост вице-президента был простой должностью и я для него годилась, я бы уже не ответила «да»? Завтра, когда…
ХОР ГОЛОСОВ:
Сегодня! Сегодня! Сейчас!
Зва поворачивается к Перону. Он ей что-то говорит на ухо.
— Знаете, что ей сказал генерал? — заметил парикмахер. — Он сказал: «Пусть уходят! Попроси их разойтись».
ЭВИТА:
Друзья… Ради объединяющей нас любви… (Она подносит руки к горлу. По ее жестам кажется, что она хочет высвободить это рыдание, но не знает как. Она вздыхает. Овладевает собой.) Умоляю вас не принуждать меня делать то, чего я делать не хочу. Прошу вас как друг, как товарищ разойтись…
ХОР ГОЛОСОВ:
Нет! Нет! (Голоса сливаются, смешиваются.) Объявим всеобщую забастовку! Всеобщую забастовку!
ЭВИТА:
Воля народа — закон. Я согласна…
Картины толпы — люди прыгают, танцуют, играют факелами. Взрываются вулканы фейерверков. С балконов рассыпают конфетти, луч прожектора скрывается за лесом знамен. Слово «согласна» звучит на все лады, как псалом.
ХОР ГОЛОСОВ:
Согласна, согласна! Сказала, согласна!
На трибуне Эвита отрицательно качает головой, опускает руки.
ЭВИТА:
Нет, друзья! Вы ошиблись. Я хотела сказать: я согласна с тем, что мне говорил товарищ Эспехо… Завтра, в двенадцать часов…
ХОР ГОЛОСОВ (Свист! А затем:)
Сейчас, сейчас! Не завтра, сейчас!
ЭВИТА:
Я прошу у вас только чуточку времени. Если завтра…
ХОР ГОЛОСОВ:
Нет! Сейчас!
Эвита опять поворачивается к Перону. Лицо ее осунулось от растерянности и испуга. В одном из выпусков «НоДо» по очертаниям ее губ ясно читается вопрос: «Что мне делать?»
— Перон ей сказал, чтобы она не уступала, — объяснил парикмахер. — Чтобы отстрочила ответ. «Тут важно, кто настоит на своем, — сказал он. — И последнее слово за тобой. Они не могут тебя заставить».
— Он был прав, — заметил я. — Они не могли ее заставить.
— Заставили все же. Они были полны решимости не сходить с места.
ЭВИТА:
Друзья!.. Разве Эвита когда-нибудь вас обманула? Разве Эвита не делала то, чего вы желаете? Как же вы не сознаете в эту минуту, что для женщины, как для любого гражданина, решение, которого вы от меня требуете, жизненно важно? А я ведь прошу у вас всего несколько часов отсрочки…
Толпа возбуждается. Кое-где гаснут факелы. Наплывает, как потоки лавы, возглас: «Сейчас!» Неумолимое «сейчас» раскрывает свои крылья, крылья нетопыря, бабочки. Это «сейчас» гудит в устах скотоводов и хлеборобов, ничто не в силах сдержать их неистовство, их натиск, их огненный порыв. (Безумное пиршество этого слова продолжалось, по подсчетам газеты «Демокрасиа», больше восемнадцати минут. Но в изданиях «НоДо» и «Сусесос Архентинос» отметили только десять секунд. Предлагаю режиссеру продолжать эти кадры, пока зрители не изнемогут. Предлагаю придать этой сцене эротический, чувственный характер. Возможно, таким образом удастся отчасти достигнуть реального накала.) ХОР ГОЛОСОВ:
Сейчас! Сейчас! Сейчас! (И т. д.) Эвита разражается рыданиями. Она уже не стыдится плакать. ЭВИТА:
И все равно не думайте, что это меня удивляет. Я уже давно знаю, что настойчиво называлось мое имя. И я от этого не отказывалась. Я делаю это для народа и для Перона, потому что нет никого, кто мог бы хоть отдаленно сравниться с ним. Я это делаю для вас, чтобы вы увидели, что в партии есть люди, способные быть вождями. Назвав мое имя, генерал мог бы мгновенно оградить себя от партийных раздоров…
— Вот сакраментальный момент ее выступления, — сказал парикмахер. — Эвита обнажается. Я — это не я, говорит она. Я то, чего хочет мой муж. Я разрешаю ему плести его интриги, пользуясь моим влиянием. Раз он дал мне его имя, я ему даю мое. Это было ужасно, но никто не понимал смысла ее слов.
— Она сама не понимала, что говорит, — заметил я.
ЭВИТА:
Но никогда в моем сердце, сердце простой аргентинской женщины, не было мысли, что я могу занять это пост. Друзья…
Наступил решающий момент. Кинокамера словно стала живым существом. Она вздрагивает, она растерялась. Куда теперь смотреть? Камера почуяла страхи толпы, она тоже взмокла от страха. Она мечется туда-сюда: море факелов, Эвита.
ХОР ГОЛОСОВ:
Нет! Нет!
ЭВИТА:
Сегодня вечером… Сейчас четверть восьмого. ..Я… Пожалуйста… В половине десятого по радио…
ХОР ГОЛОСОВ:
Сейчас! Сейчас!
В последнем выпуске «НоДо» оказался, должно быть, случайно сделанный панорамный снимок, передающий накаленную атмосферу на трибуне. Мы там видим Эспехо, дающего Перону робкие, неслышные нам объяснения. Эвита спрашивает, что делать. Ей бы впору осыпать его упреками. Но она их сдерживает. Перон, стоя спиной к толпе, указывает пальцем на кинокамеру.
ПЕРОН:
Убрать это сейчас же!
В сумятице, царящей на трибуне, нелегко различить, где чей голос. Временами слышатся истерические, пронзительные всхлипы, их могла издавать только несчастная Эвита.
ЭСПЕХО:
Друзья… Сеньора… Товарищ Эвита просит вас подождать всего два часа. Мы останемся здесь, пока она не объявит нам свое решение. Мы не уйдем, пока она не даст благоприятного ответа, которого жаждет трудовой народ.
В бесконечном движении опять реют белые платочки и колышутся бесчисленные факелы.
ЭВИТА:
Друзья! Как сказал генерал Перон, я сделаю то, что скажет народ.
Заключительная овация. Люди падают на колени. Объектив камеры уходит куда-то ввысь, удалясь от божественной Эвиты и Ее дивной музыки, от алтаря, где Ее только что принесли в жертву, от факелов, зажженных ради Ее скорбной ночи (Согласилась она? Еще не все потеряно. Но нет, она не согласилась.)
— Я не знал, что делать с последней фразой Эвиты, — сказал я парикмахеру. — Она загадочна. Признаюсь, у меня было искушение убрать ее. Или рассечь на две части, от чего смысл изменился бы. Я подумал, что можно показать Эвиту, говорящую: «Друзья, как сказал генерал Перон». А потом дать паузу, многоточие, быть может, картину толпы, принуждающей Эвиту. В кинохрониках есть тысячи метров пленки со всевозможными проявлениями чувств толпы. Я мог бы выделить два-три типа подходящих эмоций и вставить сюда. А под конец вернулся бы к Эвите крупным планом, произносящей вторую половину своей сентенции: «Я сделаю то, что скажет народ». Излишне объяснять вам, что подобные подтасовки в кино — обычное дело. Пропуска при монтаже или затемнения кадра достаточно, чтобы выдумать другое прошлое. В кино нет истории, нет памяти. Здесь все — современная жизнь, чистое настоящее. Единственно подлинное — сознание зрителя. И эта последняя фраза Эвиты, так сильно взбудоражившая толпы на Открытом собрании, со временем превратилась в пустой звук. Без эмоций этого момента она ничего не значит. Обратите внимание на синтаксис. Совершенно необычный. Перон мне сказал, чтобы я делала то, что скажет народ, но то, что народ говорит мне, чтобы я делала, это не то, что мне сказал Перон.
— Все выступления Эвиты были похожи одно на другое, — перебил меня парикмахер. — Все, кроме этого. Она очень ловко владела своими эмоциями, но плохо владела словами, Стоило ей остановиться, чтобы подумать, она портила все дело. То, что вы написали, очень хорошо, мне тут нечего возразить. Вы сделали что могли. Это официальная история. Другая история не заснята. Она за пределами кино. И ее даже невозможно придумать, потому что главная актриса умерла.
Светало. Места за столиками в кондитерской «Рекс» начали заполняться телефонистками и банковскими кассирами, приходившими позавтракать. Солнечные лучи по временам пролегали между узорами сигаретного пепла и лениво кокетничавшими комарами, безнаказанно и безостановочно летавшими утром и вечером, в засуху и в дождь. Я встал, чтобы пойти помочиться. Парикмахер пошел вслед за мной и стал мочиться рядом.
— В этом фильме нет главного, — сказал он. — Нет того, что один я видел.
Он меня заинтриговал, но задавать вопросы я побоялся.
— Не хотите ли вместе пройтись? — сказал я. — Мне уже не хочется спать.
Мы пошли к спуску улицы Коррьентес, между продавцами лотерейных билетов и киосками филателистов. Я увидел женщину в одном чулке, с распухшими щеками, бежавшую по мостовой между машинами, увидел подростков-тройняшек, говоривших одновременно, каждый сам по себе. Не знаю, почему я все это заметил. Бессонная ночь наполнила мое воображение предчувствиями, беспричинно возникавшими и исчезавшими. Когда мы поравнялись с отелем Хоустена, почти в конце спуска, парикмахер пригласил меня выпить чашку горячего шоколада. В коридорах ресторана стояли широкие кушетки, на которых когда-то Альфонсина Сторни и Леопольдо Лугонес[44] лежали перед тем, как приняли решение покончить с собой. Посетителям приходилось беседовать, глядя друг на друга сквозь хрустальные вазы, из которых поднимался целый лес искусственных гвоздик. Не буду тащить читателя по болотам нашего последующего диалога, в котором не было ничего из того, о чем я сейчас упомянул. Ограничусь записью сообщений парикмахера, которые дополняют почти в том же ключе его рассказ пятнадцатилетней давности.
Когда закончилось Открытое собрание, Эвита попросила меня проводить ее в Дом президента. На улицах не было ни души. Мы шли в беспробудной тишине кошмара. Эвита вся дрожала — ее опять била лихорадка. Я поднялся с нею в комнатку перед спальней и накинул на нее пуховое одеяло.
— Я попрошу, чтобы вам приготовили стакан чаю, — сказал я.
— И стакан для тебя, Хулио. Не уходи еще.
Она скинула туфли и сняла накладной пучок. Я даже не помню, о чем мы говорили. Кажется, я ей советовал новый лак для ногтей. И вдруг мы услышали голоса на нижнем этаже. Там располагался военный караул, что было признаком появления генерала. Перон был человек, придерживавшийся строгих привычек. Ел мало, для развлечения слушал комические радиопередачи и рано ложился спать. В этот раз меня удивил его необычно громкий голос.
— Эвита, Чина! — позвал он раздраженным, как мне показалось, тоном.
Я не хотел мешать и поднялся.
— Никуда не уходи, — приказала Сеньора и выбежала, разутая, из комнаты.
Генерал, видимо, был совсем близко.
— Эва, нам надо поговорить, — услышал я.
— Конечно, нам надо поговорить, — повторила она. Они заперлись в спальне, но массивная дверь, выходившая в переднюю комнату, осталась приоткрытой. Если бы все произошло не так быстро и неожиданно, я бы, разумеется, удалился. Меня удержал страх выдать себя шумом. Сидя на краешке стула, я замер — и слышал весь их разговор.
— …перестань спорить и слушай, что я скажу, — говорил генерал. — Очень скоро партия объявит твою кандидатуру. Ты должна будешь от нее отказаться.