Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Незаметные убийства

ModernLib.Net / Классические детективы / Мартинес Гильермо / Незаметные убийства - Чтение (стр. 3)
Автор: Мартинес Гильермо
Жанр: Классические детективы

 

 


Я взял свою чашку и двинулся к умывальнику. Когда я закрыл кран и вода перестала течь, я постоял еще какое-то время спиной к Бет. Затем услышал свое имя, она произнесла его старательно, споткнувшись на двойном "«л». Она уже лежала в постели, и волосы ее соблазнительно рассыпались по подушке. Одеяло закрывало тело до самого подбородка, но одна рука лежала сверху.

— Я хочу попросить тебя еще кое о чем, и это будет моя последняя просьба… Знаешь, когда я была маленькой, мама держала меня за руку, пока я не усну… Прости…

— Ну о чем ты! — Я погасил лампу и сел на край кровати. Лунный свет слабо пробивался сквозь расположенное под самым потолком окно и освещал ее обнаженную руку. Я накрыл своей ладонью ладонь Бет, и мы сплели наши пальцы. Ее рука была горячей и сухой. Я разглядывал нежную кожу, длинные пальцы с короткими и аккуратно обрезанными ногтями, пальцы, которые она так доверчиво соединила с моими. Но вдруг что-то насторожило меня. Я чуть повернул свою кисть, чтобы разглядеть ее большой палец. Да, так оно и есть, он был до странности тоненьким и маленьким, как будто принадлежал совсем другой, детской руке. Я заметил, что она открыла глаза и пристально смотрит на меня. Она хотела отнять у меня свою руку, но я сжал ее сильнее и погладил своим большим пальцем ее палец.

— Ну вот, ты открыл самую страшную мою тайну, — сказала она. — Ведь я до сих пор сосу по ночам палец.

Глава б

На следующее утро, когда я проснулся, Бет в комнате уже не было. Я с долей недоверия созерцал мягкую впадину, оставленную ее телом на постели, потом протянул руку, отыскивая часы. Стрелки показывали десять. Я буквально выпрыгнул из кровати, ведь Эмили Бронсон назначила мне встречу в институте, а я еще не прочел до конца ее статьи. Не без колебаний я сунул в сумку ракетку и костюм для тенниса. Дело было в четверг, и в распорядке моего дня значился, как обычно, послеобеденный теннисный матч. Выходя, я еще раз окинул разочарованным взглядом письменный стол и кровать. Мне хотелось найти там хотя бы маленькую записочку, хотя бы пару строк от Бет, и я задался вопросом: а может, такое ее исчезновение — без записки, без единого слова прощания — и следует понимать как своего рода послание?

Стояло теплое и спокойное утро, поэтому минувший день показался мне совсем далеким и в какой-то степени даже нереальным. Но, выйдя в сад, я не увидел там миссис Иглтон, занимающейся привычными своими делами, а вдоль дома тянулась оставленная полицейскими желтая лента. По дороге в институт я наткнулся на газетный киоск на Вудсток-роуд и купил и свежую газету. У себя в комнате я включил электрическую кофеварку и развернул на столе газету. Страницу с местными новостями открывала заметка под заголовком «Убита героиня войны». Там же помещались фотография миссис Иглтон, молодой и совершенно неузнаваемой, и снимок дома, рядом с которым стоят патрульные машины. В заметке сообщалось, что труп обнаружил аргентинский стажер-математик, снимавший у вдовы комнату, и что последней видела миссис Иглтон в живых ее внучка Элизабет. Ничего нового я там не обнаружил; по всей вероятности, проведенное уже под утро вскрытие тоже не принесло неожиданностей. В дополняющем материал комментарии без подписи рассказывалось о ходе расследования. Под внешне бесстрастным стилем я сразу узнал особый настрой репортера, который накануне задавал мне вопросы. По его утверждению, полиция склоняется к мысли, .что преступление не мог совершить никто посторонний, хотя входную дверь миссис Иглтон обычно не запирала. В доме все осталось на своих местах — никаких признаков кражи. Был вроде бы один след, но инспектор Питерсен не пожелал поделиться с прессой подробностями. Репортер счел себя вправе высказать весьма рискованную догадку; надо полагать, «след наводит на кого-то из самого узкого семейного круга миссис Иглтон». И тут же пояснял, что единственная близкая родственница миссис Иглтон — Бет, которая «унаследовала скромное состояние». Так или иначе, говорилось в заметке под конец, пока нет других новостей, «Оксфорд тайме» присоединяется к совету инспектора Питерсена: хозяйкам пора забыть старые добрые времена и в любое время запирать двери на ключ.

Я перевернул страницу, отыскивая раздел, где печатают извещения о смерти. Свои соболезнования по случаю кончины миссис Иглтон выражали люди, чьи фамилии составили длинный список. Фигурировали здесь также Британская ассоциация скраббла и Институт математики в лице Эмили Бронсон и Селдома. Я сложил газету и сунул в ящик стола. Потом налил себе еще одну чашку кофе и погрузился в изучение статьи моей научной руководительницы. В час дня я спустился к ней в офис и увидел, что она завтракает. Расстелив поверх бумаг салфетку, Эмили ела сандвич. Когда я заглянул в дверь, она радостно вскрикнула, будто обрадовалась тому, что я живым и невредимым вернулся из опасной экспедиции. Несколько минут мы поговорили об убийстве, и я поведал ей что мог, ни разу не упомянув имени Селдома. Казалось, она по-настоящему беспокоилась за меня. Затем словно между прочим Эмили спросила, не слишком ли донимает меня полиция. Ведь иногда эти люди ведут себя не очень учтиво, особенно с иностранцами. Она чуть ли не извинялась за то, что сама предложила мне снять комнату в том самом доме. Мы еще немного побеседовали, пока она заканчивала свой завтрак. При этом она держала сандвич двумя руками и откусывала маленькие кусочки по краям, как будто клевала его.

— Представьте, а я и не знал, что Артур Селдом живет в Оксфорде, — словно ненароком вырвалось у меня.

— Да он, насколько мне известно, никогда отсюда не уезжал! — с улыбкой откликнулась Эмили. — Артур полагает, что надо только выждать какое-то время — и все математики съедутся в Оксфорд, как паломники к святыне. У него постоянное место в Мертоне. Хотя он не слишком общителен и редко показывается на людях. А где вы с ним встретились?

— Я видел его имя под некрологом, — уклончиво ответил я.

— Если хотите, я вас познакомлю. Он, как мне помнится, отлично говорит по-испански. Его первая жена была аргентинкой. Она работала реставратором в Музее Ашмола[10], занималась большим ассирийским фризом.

Эмили замолчала, словно невольно совершила маленькую бестактность.

— Она… умерла? — спросил я робко.

— Да, — ответила Эмили. — Уже очень давно. Между прочим, в той же автомобильной катастрофе погибли родители Бет. Их было четверо в машине. Они были неразлучны. Ехали в Кловли на выходные. Выжил один только Артур.

Она сложила салфетку и аккуратно бросила в мусорную корзину — так, чтобы ни одна крошка не упала на пол. Потом сделала маленький глоточек из бутылки с минеральной водой и ловко нацепила на нос очки.

— Ну что? — спросила она, стараясь сфокусировать на мне взгляд бледно-голубых, словно выцветших глаз. — У вас нашлось время, чтобы прочитать мои работы?

Когда я вышел из института, было два часа дня. Впервые жара стояла действительно невыносимая, и мне почудилось, будто улицы задремали под летним солнцем. Прямо перед моим носом повернул за угол — с неуклюжестью черепахи — красный двухэтажный автобус «Экскурсии по Оксфорду» с немецкими туристами в кепках и шапках с козырьками; они восторженно размахивали руками при виде красного здания Кебл-колледжа. В Университетском парке студенты устроили пикник прямо на газоне. На меня накатило острое ощущение того, что никакого убийства вчера не было и быть не могло. Незаметные убийства, сказал Селдом. Но ведь по сути и любое преступление, любая смерть едва успевают всколыхнуть поверхность воды — и тотчас превращаются в незаметные. Прошло меньше суток — и снова тишь да гладь. Разве, скажем, сам я отказался от теннисного матча, который должен состояться сегодня, как и в любой другой четверг? И тем не менее, точно вокруг и вправду подспудно произошли маленькие перемены, я, повернув на извилистую дорогу, ведущую к кортам, был удивлен непривычным затишьем. Слышны были только ритмичные удары мяча о стенку, и стук многократно повторялся вибрирующим эхом. На стоянке я не обнаружил машин Джона и Сэмми, зато красный «вольво» Лорны стоял на газоне у сетчатого забора. Я двинулся к зданию, где находились раздевалки, и увидел Лорну, которая сосредоточенно отрабатывала удары. Я издалека полюбовался ее красивыми ногами — крепкими и стройными, едва прикрытыми коротенькой юбочкой, заметил, как при каждом взмахе ракетки напрягаются и поднимаются ее груди. Она остановилась, поджидая, пока я подойду, и улыбнулась каким-то своим мыслям.

— А я думала, ты не явишься, — проговорила она, тыльной стороной ладони утирая пот со лба. Потом быстро чмокнула меня в щеку. Потом оглядела с загадочной улыбкой, словно не решалась о чем-то спросить или словно мы с ней вместе участвуем в каком-то заговоре, то есть принадлежим к одному лагерю, но не до конца понимаем, какая именно роль нам отведена.

— А где Джон и Сэмми? — спросил я.

— Понятия не имею, — ответила она и с самым невинным видом распахнула свои огромные зеленые глаза. — Мне они не звонили. Я уже подумала, что вы втроем сговорились и решили бросить меня одну.

Я пошел в раздевалку и быстро надел форму, слегка удивляясь своему везению. Все корты были пусты; Лорна ждала, стоя у проволочной калитки. Я поднял задвижку; Лорна вошла первой и, пока мы одолели совсем маленькое расстояние, отделявшее калитку от скамейки, еще раз обернулась, чтобы взглянуть на меня, — и опять мне показалось, что в глазах ее таится странная нерешительность. Наконец, не в силах больше сдерживаться, она выпалила:

— Я видела в газете сообщение об убийстве. — Во взоре ее сверкнуло что-то вроде восторга. — Боже мой! Я ее знала, — произнесла она так, будто все никак не могла прийти в себя от изумления. Или будто ее слова могли послужить несчастной миссис Иглтон щитом. — Внучку я тоже несколько раз видела в больнице. Неужели это и вправду ты обнаружил труп?

Я кивнул, вытаскивая ракетку из чехла.

— Обещай, что потом все мне расскажешь.

— С меня уже взяли одно обещание — ничего никому не рассказывать.

— Да ну? Тогда это еще интереснее. Я так и знала: за этим что-то кроется! — воскликнула она. — Ведь старуху убила не она, не внучка, правильно? И вот что я тебе должна заявить, — проговорила она, ткнув меня пальцем в грудь, — нечестно иметь секреты от своего лучшего партнера по теннису.

Я засмеялся и послал ей мяч над сеткой. В тишине пустынного клуба мы начали обмениваться длинными ударами с задней линии. В теннисе, пожалуй, только одна вещь нравится мне больше, чем напряженный поединок, и это именно такой вот обмен ударами в самом начале, для разминки, когда, вопреки логике состязания, хочется как можно дольше продержать мяч в игре. Дважды Лорна была изумительно точна: обороняясь и готовясь к атаке, занимая нужную позицию, чтобы после этого перейти в наступление. Оба мы играли, посылая мяч то под линию, то к сетке, чтобы сопернику пришлось побегать, и постепенно увеличивали силу ударов. Лорна защищалась храбро, она пришла в заметное возбуждение, и ее тапочки оставляли длинные следы, когда она скользила с одной стороны корта к другой. После каждого розыгрыша она возвращалась в центр и, тяжело дыша, изящным жестом откидывала назад завязанные хвостом волосы. Солнце било ей в лицо. Но я чаще смотрел на стройные загорелые ноги, едва прикрытые короткой юбкой. Мы играли молча, сосредоточенно, словно на корте начало решаться что-то куда более важное. Мы обсуждали только плохие удары. В одном из самых длинных розыгрышей, когда надо было вернуться от сетки после очень сильного удара, ей пришлось резко повернуться, чтобы достать мяч, который перелетал через нее. Я увидел, что одна нога у нее подвернулась. Она тяжело рухнула на бок и осталась лежать на спине, ракетка отлетела довольно далеко в сторону. Я почувствовал легкую тревогу и кинулся к сетке. И понял, что Лорна не столько ушиблась, сколько устала. Она тяжело дышала, откинув руки назад, будто набиралась сил, чтобы подняться. Я нырнул под сетку и наклонился над Лорной. Она глянула на меня, и в ее зеленых глазах, отражающих солнечные блики, вспыхнули искорки — разом и веселые, и выжидательные. Когда я подсунул руку ей под голову, она чуть приподнялась на одном локте и в свою очередь обняла меня за шею. Ее губы оказались совсем рядом с моими, и я почувствовал жар ее дыхания, все еще неровного. Я поцеловал ее, и она снова медленно повалилась на спину, увлекая меня за собой, при этом поцелуй наш не прервался. Потом мы на миг разъединились и обменялись теми первыми глубокими взглядами, счастливыми и слегка изумленными, какими смотрят друг на друга только любовники. Я снова поцеловал ее и, прижимая к себе, почувствовал, как ее соски упираются мне в грудь. Моя рука скользнула ей под блузку, и Лорна позволила мне какое-то время гладить ее тело, но когда я попытался другую руку запустить ей под юбку, запротестовала.

— Эй, погоди, погоди, — прошептала она, оглядываясь по сторонам, — в твоей стране что, занимаются этим прямо на теннисном корте?

Лорна мягко отвела мою руку, потом быстро поцеловала меня.

— Пошли-ка домой. — Она встала, небрежно отряхнула пыль и кирпичную крошку, одернула юбку. — Иди быстрей за вещами и не трать время на душ. Я жду тебя в машине.

Она вела машину, храня молчание, не проронив ни слова, улыбалась своим мыслям и иногда чуть поворачивала голову, чтобы искоса глянуть на меня. Перед светофором она протянула руку и погладила меня по щеке.

— Погоди, погоди, — озарило меня вдруг, — выходит, Джон и Сэмми…

— Нет! — Она захохотала, спеша оправдаться, хотя голос ее звучал не слишком убедительно. — Они тут ни при чем! Разве вы, математики, не верите в случайность?

Мы припарковались на одной из боковых улиц Саммертауна. Потом поднялись на второй этаж по маленькой, покрытой ковром лестнице. Квартира Лорны представляла собой что-то вроде мансарды в большом викторианском доме. Мы вошли и снова бросились целоваться — прямо на пороге.

— Ты отпустишь меня на минутку в ванную, ладно? — спросила она и двинулась по коридору к двери с матовым стеклом.

Я остался в небольшой гостиной и принялся с интересом разглядывать все вокруг. В комнате царил весьма милый и пестрый беспорядок: отпускные фотографии, куклы, киноафиши и очень много книг на стеллаже — им явно уже не хватало там места. Я подошел и взглянул на названия — сплошь детективные романы. Потом сунул нос в спальню: кровать была тщательно застелена, с боков края покрывала касались пола. На прикроватной тумбочке лежала раскрытая книга — обложкой вниз. Я подошел и перевернул ее. Прочел название, а также имя автора, напечатанное чуть выше, и почувствовал что-то вроде ледяного озноба: это была книга Селдома о логических сериях. Книга была прямо-таки яростно исчеркана, неразборчивые пометки покрывали поля. Я услышал шум воды в ванной, потом шлепанье босых ног по коридору и зовущий меня голос. Я положил книгу так, как она лежала раньше, и вернулся в гостиную.

— Ну что, — бросила мне Лорна, стоя голой у двери и позволяя себя разглядеть, — ты все еще в брюках?

Глава 7

— Есть разница между полной истиной и частью истины, и это можно доказать: таков по сути вывод Тарского[11] из теоремы Гёделя, — сказал Селдом. — И разумеется, судьи, судебные врачи, а также археологи усвоили это куда раньше математиков. Возьмем для примера любое преступление с двумя подозреваемыми. Каждый из них знает всю правду, то, что первостепенно важно в данном деле: «это был я» или «это был не я». Но правосудие не может напрямую использовать их правду, ему приходится двигаться к ней извилистыми и трудными путями, собирая доказательства: проводить допросы, изучать и проверять алиби, искать отпечатки пальцев… И очень часто очевидных вроде бы фактов оказывается недостаточно ни для того, чтобы доказать вину одного, ни для того, чтобы снять подозрения с другого. По сути, Гёдель в 1930 году убедительно продемонстрировал в своей теореме о неполноте, что нечто подобное случается и в математике. Имеется в виду механизм доказательства истины, восходящий к Аристотелю и Евклиду, весь этот набор приемов, с помощью которых, опираясь на постулаты и правила вывода, путем логических дедукций получают утверждения (теоремы) данной теории — иначе говоря, то, что мы называем аксиоматическим методом… Но и он порой может оказаться столь же неудовлетворительным, как и шаткие критерии приблизительности в глазах правосудия. — Селдом на миг прервался, протянув руку к соседнему столу за бумажной салфеткой. Я подумал было, что он хочет написать на ней одну из своих формул, но он лишь быстро вытер салфеткой уголок рта и вновь заговорил: — Гёдель показал, что далее на самых элементарных математических уровнях существуют идеи, которые не могут быть ни доказаны, ни отвергнуты на основе аксиом, и последние находятся вне зоны достижения формальных механизмов и не поддаются никаким попыткам доказательства. Есть случаи, относительно которых ни один судья не может сказать, где правда, а где ложь, виноват человек или невинен. Когда я впервые познакомился с этой теоремой, Иглтон был моим официальным научным руководителем, и вот что поразило меня больше всего, как только я сумел разобраться и — главное — принять истинное значение теоремы: мне показалось весьма любопытным то, что математики на протяжении столь долгого времени пользовались, не испытывая особых неудобств и сомнений, абсолютно — и безусловно — ошибочным принципом.

Мало того, поначалу почти все полагали, что это сам Гёдель совершил какую-то ошибку и что вскоре в его доказательстве обнаружится некая трещина; даже сам Зермело[12] оставил все прочие работы и два года жизни полностью посвятил попыткам теорему опровергнуть. Первый вопрос, который я себе задал, был таким: почему математики не спотыкаются да и не спотыкались на протяжении нескольких веков ни об один из этих недоказуемых постулатов, почему и после Гёделя, то есть в настоящее время, математика способна идти своей дорогой — в любом направлении, куда ей заблагорассудится?

Мы остались одни за длинным общим столом в Мертон-колледже. Перед нами в строгом порядке висели портреты выдающихся людей, которые когда-то здесь учились. Под портретами имелись бронзовые таблички с фамилиями, но мне удалось прочесть только одну — Т.С. Элиот. Официанты бесшумно собирали вокруг нас приборы преподавателей, которые уже отправились на занятия. Селдом успел спасти свой стакан с водой и сделал большой глоток, после чего продолжил:

— В ту пору я был довольно пылким коммунистом, и на меня сильное впечатление произвела одна фраза Маркса, кажется, из «Немецкой идеологии», о том, что человечество в исторической перспективе ставило перед собой лишь те задачи, которые могло решить. И какое-то время я полагал, что здесь-то и кроется росток объяснения: математики на самом деле ставили перед собой лишь те задачи, для которых имелось хотя бы частичное доказательство. Не потому, разумеется, что подсознательно желали упростить себе жизнь, но потому, что математическая интуиция — и это мое предположение уже было безусловно пропитано теми же методами доказательств и двигалось, скажем, по пути, проложенному Кантом к тому, что или легко доказуемо, или легко опровергается. Что «рывок коня», с которым можно сравнить работу интуиции, не был, как принято считать, драматической вспышкой, совершенно непредсказуемой, а скорее являл собой скромный символ того, что всегда можно в конце концов достичь, даже если идти черепашьим шагом — следом за доказательством. Именно тогда я познакомился с Сарой, матерью Бет. Сара только что начала изучать физику; она уже была невестой Джонни, единственного сына Иглтонов. Мы часто вместе ходили играть в боулинг или плавать. Сара первой рассказала мне о принципе неопределенности — фундаментальном для квантовой теории. Вы, конечно, знаете, о чем я говорю: дополнительные физические величины не могут одновременно принимать точные значения — облекаться в ясные и филигранные формулы, в большой степени управляющие такими физическими явлениями, как небесная механика или столкновение шаров, они теряют силу в мире бесконечно малого, где все гораздо сложнее и даже появляются — опять появляются — логические парадоксы. Это заставило меня резко изменить направление поисков. Тот день, когда она рассказала мне о принципе Гейзенберга[13], был очень странным днем — и во многих смыслах. Думаю, это единственный день в моей жизни, который я могу восстановить час за часом. Стоило ей закончить объяснение, как я почувствовал нечто смутное, некий, если хотите, взбрык, — пояснил он с улыбкой, — ведь такого же рода явления происходят и в математике, то есть на самом деле все зависит от масштабов. Те недоказуемые теоремы, которые обнаружил Гёдель, скорее всего принадлежат миру, где царят бесконечно малые величины, недоступные обычному математическому зрению. Итак, оставалось всего лишь определить соответствующее понятие масштаба. Я сумел обоснованно показать: если математическая теорема может быть сформулирована в границах той же «шкалы», что и аксиомы, она принадлежит обычному миру математиков и будет иметь либо доказательство, либо опровержение. Но если ее изложение требует иного масштаба, тогда возникает опасность, что она — часть глубинного мира бесконечно малых величин, но в любом случае латентного, того, что невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Как вы можете представить, самая тяжелая часть работы, отнявшая у меня тридцать лет жизни, — это последующее доказательство того, что все вопросы и догадки, сформулированные математиками со времен Евклида и до сего дня, могут быть вписаны в те системы, что близки системам аксиом, на которые, собственно, и делается упор. Я определенно доказал, что обычная математика, вся та математика, которой изо дня в день занимаются наши отважные коллеги, относится к разряду «видимого» микроскопического.

— Но, полагаю, тут нет никакой случайности, — перебил я собеседника.

Я попытался соединить результаты, полученные мною во время работы на семинаре, с тем, что услышал теперь, и отыскать соответствующее им место в той огромной фигуре, которую чертил на моих глазах Селдом.

— Нет, разумеется. Моя гипотеза в основе своей связана с эстетикой, которая царила в ту эпоху и которая была по сути своей неизменной. Нет Кантовой «целесообразности», зато есть эстетика простоты и элегантности, которая определяет также и формулировки гипотез и догадок; математики полагают, что красота теоремы требует, так сказать, божественных пропорций между простотой аксиом в отправной точке и простотой вывода в точке прибытия. Самое затруднительное, обременительное и хлопотное всегда скапливалось на промежуточном отрезке пути — на доказательстве. Так вот, пока остается в силе такая эстетика, «естественным путем» не могут родиться недоказуемые идеи.

Официант вернулся с кофейником, и после того как обе чашки были наполнены, Селдом еще немного помолчал, словно был не вполне уверен, что я внимательно его слушаю, и стыдился своей разговорчивости.

— Знаете, больше всего меня удивило, — отозвался я, — что те мои выводы, о которых я сделал доклад в Буэнос-Айресе, совпали с вашими, опубликованными позднее — по поводу философских систем.

— На самом деле все гораздо проще, — сказал Селдом. — Это ведь более или менее очевидное расширение теоремы о неполноте Гёделя: любая философская система, отталкивающаяся от тех или иных основополагающих постулатов, будет неизбежно ограничена в радиусе своего действия. Уж поверьте, мне было куда проще пробуравить все философские системы, чем эту уникальную матрицу мышления, за которую изначально ухватились математики. Просто потому, что любая философская система слишком явно обнажает свои задачи; на деле все сводится к проблеме равновесия: скажи мне, сколько ты хочешь знать, и я скажу тебе, с какой долей точности ты сможешь о чем-либо судить. Но в результате, когда все было завершено и я оглянулся назад, на минувшие тридцать лет, мне показалось, что та первая мысль, подсказанная мне фразой Маркса, не была столь уж ошибочной. Она оказалась, как выразились бы немцы, одновременно и отброшена и учтена в рамках этой теоремы. Да, кошка не просто так изучает повадки мышки, она изучает их, чтобы мышку съесть. Но не только! Кошка изучает не любых животных в качестве будущей добычи — ей нравятся прежде всего мыши. Таким же образом математическая мысль исторически направлялась неким критерием, и этот критерий на самом-то деле — эстетика. Это показалось мне интересной и неожиданной подстановкой в связи с «целесообразностью» и a priori Канта. Более жесткое условие и, пожалуй, еще более недостижимое, но которое в равной степени — как доказала моя теорема — имеет достаточную основательность, чтобы можно было еще что-то сказать и с этим повозиться. Видите ли, — добавил он извиняющимся тоном, — не так-то просто освободиться от подобной эстетики: нам, математикам, всегда нравилось чувствовать, будто мы можем сказать что-то значимое. Но как бы то ни было, с той поры я взялся изучать то, что для себя называю эстетикой умозаключений в других сферах. Я начал, как обычно, с того, что мне представлялось наиболее простой моделью — или наиболее близкой: с логики криминальных расследований. Аналогия с теоремой Гёделя, на мой взгляд, буквально бросается в глаза. В любом преступлении, безо всякого сомнения, имеется основа — истина, единственное истинное объяснение среди всех возможных; с другой стороны, существуют материальные знаки, неопровержимые факты — неопровержимые либо, по крайней мере, как сказал бы Декарт, выходящие за пределы разумных сомнений, — это их можно считать аксиомами. И тут мы ступаем на знакомую нам территорию. Что такое криминальное расследование, если не наша старая и вечная игра в измышление версий, возможных объяснений, которые подгоняются под факты, с последующими попытками их доказать? Я начал систематически читать истории самых разных реальных преступлений, изучил обвинительные речи в суде, проанализировал различные способы оценки очевидных фактов и обоснования обвинительных либо оправдательных приговоров. Я снова, как в юности, перечитал сотни и сотни детективных романов. Постепенно я стал обнаруживать множество крошечных и весьма любопытных отличительных признаков — особую эстетику расследования. А также ошибки, я имею в виду теоретические ошибки, криминалистики, которые мне представляются еще более интересными.

— Ошибки? Какого рода ошибки?

— Первая, и самая очевидная, это переоценка очевидности материальных фактов. Мы думаем лишь о том, что происходит сейчас, в ходе данного расследования. Вспомните-ка, Питерсен послал одного из полицейских на поиски записки, которую я получил. Вот вам пример типичного зазора — типичного и неизбежного — между тем, что истинно, и тем, что доказуемо. Потому что я видел записку. Но это та часть истины, к которой они не имеют доступа. От моего свидетельства мало пользы для их протоколов, оно не имеет той же силы, что клочок бумаги. Ладно, этот их полицейский, Уилки, он с предельным старанием выполнил поручение. Расспросил Брента и несколько раз уточнил все детали. Брент прекрасно запомнил сложенный пополам лист бумаги, валявшийся на дне корзины, но, само собой разумеется, ему и в голову не пришло развернуть его и прочесть, что там написано. Он также запомнил, что я спрашивал его, нельзя ли как-нибудь получить обратно этот лист, и он повторил полицейскому то же, что ответил мне: нельзя, поскольку он высыпал содержимое корзины в почти уже полный мешок, а мешки потом вынес во двор. Когда Уилки явился в Мертон-колледж, прошло не менее получаса с тех пор, как грузовик увез мусор. Питерсен не успокоился и послал патрульную машину, чтобы перехватить грузовик на дороге. Но, по всей видимости, в мусорном грузовике действует постоянная система утрамбовывания, так что в итоге последняя надежда спасти записку в буквальном смысле превратилась в кашу. Вчера меня вызвали и попросили описать почерк художнику, и я заметил, что Питерсен страшно удручен. Он лучший из всех инспекторов, которые работали в нашем городе за последние много лет, и я имел доступ к архивам целого ряда его расследований. Это дотошный, неутомимый и беспощадный человек. Но все же он истинный инспектор, я хочу сказать, что он скроен в соответствии с протоколами и уставами: его мыслительные операции можно предугадать. К несчастью, они подчиняются принципу «бритвы Оккама»[14]: если нет очевидных материальных доказательств, предпочтение всегда будет отдано более простым гипотезам в ущерб более сложным. Это вторая ошибка. И не потому, что действительность по природе своей сложна, а прежде всего потому, что если убийца и вправду умен и озаботился подготовкой своего преступления, он оставит на поверхности как раз самое простое объяснение, дымовую завесу, как фокусник перед уходом со сцены. Но в скупой и мелочной логике, основанной на экономии гипотез, перевешивает рассуждение иного плана: зачем принимать во внимание что-то, что кажется странным и необычным, вроде убийцы с интеллектуальными побуждениями, ежели под рукой имеются самые что ни на есть доступные толкования? Я почти физически уловил, как Питерсен отступал назад — иначе говоря, как он пятился, по мере того как вновь обдумывал и анализировал свои предыдущие версии. Полагаю, он опять включил бы в число подозреваемых и меня тоже, если бы точно не установил, что с часу до трех я проводил занятия, давал консультацию своим аспирантам — да, с часу до трех. Нет сомнения, он тщательно проверил и ваши показания.

— Да, я сидел в Бодлеанской библиотеке. Я знаю, что вчера там обо мне наводили справки. К счастью, библиотекарша хорошо меня запомнила — из-за моего акцента.

— То есть в момент совершения преступления вы рылись в книгах? — Селдом насмешливо поднял брови. — Воистину хоть иногда тяга к знаниям нас спасает.

— А вам кажется, что теперь Питерсен кинется на Бет? Вчера после допроса она была в жутком состоянии. Она уверена, что инспектор подозревает именно ее.

Селдом несколько секунд задумчиво помолчал.

— Нет, вряд ли Питерсен настолько уж туп. Но не забывайте об опасности «бритвы Оккама». Представьте хотя бы на миг: убийца, где бы он теперь ни находился, вдруг решит, что убивать ему на самом-то деле не понравилось или что забаву испортил вид крови и вмешательство полиции. Представьте, что по той или иной причине он сочтет за благо удалиться со сцены. Вот тогда-то Питерсен наверняка прицепится к Бет. Как мне известно, сегодня утром он снова ее допрашивал, но, возможно, это всего лишь отвлекающий маневр или способ спровоцировать настоящего убийцу — иначе говоря, дать тому понять, будто инспектор ничего о нем знать не знает и ведать не ведает, а речь идет о самом обычном деле, преступлении на семейной почве, как пишут в газете.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11