— Именно это придает армянской музыке присущее ей постоянство. У нее нет ни начала, ни конца, а есть только этот тонический дом, вокруг которого она вращается.
— Подобно самим армянам.
Он улыбнулся и кивнул, и мы продолжали разговор о великой неразгаданной тайне средневековой армянской музыки. Со времен армянского Золотого века до нашего времени сохранилось много нотных записей — церковная музыка, реквиемы, литургии, гимны (армянское название церковного гимна «шаракан» означает дословно «ожерелье»). Это весьма сложные произведения, соединяющие в себе персидские и армянские традиции. Но, увы, теперь никто не в силах понять, как они звучали. Сохранилось лишь множество больших листов, испещренных давно забытыми армянскими нотными знаками. Говорят, что отец Комитас сумел разгадать эти загадки и вдохнуть новую жизнь в эти долгие века хранившие молчание страницы. Но в 1915 году он был арестован в Константинополе во время одной из первых «чисток». Тайна ушла вместе с ним, так как ужасы резни свели его с ума.
В Ереване я встречался с ученым, который утверждал, что сумел подобрать ключ к тайне. Он опубликовал четыре тома по этому вопросу, но после беседы с ним я не приблизился к разгадке ни на йоту. Он старался увести меня от сущности вопроса, и его ответы были уклончивы.
Ашот тоже был настроен скептически:
— Да, я читал его работу. Ничего не смог в ней понять.
— Он говорил, что решение будет дано в пятом томе. Ашот пожал плечами:
— Хорошо, подождем.
Собственно говоря, меня интересовало не столько обещанное решение, сколько сама тайна, само существование подобной системы как таковой. Средневековым армянам, судя по всему, удалось свести мироздание к цепи взаимосвязанных абстракций. В знаках, понятных только им самим, — цифрах, буквах, музыкальных символах — они сумели отразить зыбкую космологию, привязать ее к странице и заставить функционировать определенным образом.
Святой Месроп был великим мастером в этом смысле. Его алфавит оказался долговечнее земли, для которой он создавался, и выполнил отнюдь не только чисто фонетическую функцию. Первая буква армянского алфавита является одновременно начальной буквой слова Аствац — Бог, последняя — первой буквой слова Кристос — Христос. Так, Отец и Сын, объединенные армянской христологией, стоят, словно часовые, на обоих концах системы, той самой, которая передает посредством Библии все законы и особенности их мироздания. Соответственно и система — отряд воинов Святого Месропа, — состоящая из четырех аккуратных рядов по девять знаков в каждом, связана с другим кодом Божественного закона — математикой. Манипулируя этими символами, переводя движение небесных сфер в принципы геометрии, армяне пользовались числами, словно огнем Прометея, для сооружения храмов. О, неповторимая прелесть этих ранних церквей! Но как много их заброшено, и никому теперь не ведомо, какая музыка наполняла их купола.
Я сказал:
— А каменные кресты — хачкары? Они тоже по-своему славят порядок и Божественный закон.
— Да, — ответил Ашот. — Но если вы присмотритесь, то увидите, что они никогда не бывают вполне симметричными. На расстоянии они кажутся симметричными, но если вы подойдете близко, иллюзия исчезает. И ни один не повторяет другой.
То же самое и с церквями. Например, собор в Ани — воплощение порядка и правильных пропорций. Однако измерения доказывают, что это не совсем так. И ранняя армянская поэзия демонстрирует такое же эллиптическое чувство порядка. Строфы варьируют в длине, стопы увеличиваются на один и более слогов. Тем не менее в целом доминирует сильное чувство гармонии. Создается впечатление, что средневековые армяне говорят: именно таков мир. Вы можете подумать, что перед вами образец, но это не так. Образец существует лишь перед нашим внутренним взором. Именно идеал помогает нам не погружаться во тьму, но он живет лишь в воображении. Если же созданное кажется вам идеалом и образцом упорядоченности — подойдите поближе и всмотритесь.
Я поднял камень и бросил его вниз по склону. Он покатился, приплясывая, по траве и наконец с шумом упал в ручей. Над горами сгустились тучи. Их выпуклые складки были похожи на круглые грибы. Внезапный порыв ветра потряс деревья и прошелестел в траве.
— Приближается дождь, — сказал я.
Первый громовой раскат прокатился со стороны Севана. Он, казалось, сорвался с вершин, заглушая жужжание вертолетов. Я видел, как их похожие на ос силуэты разворачивались над долиной в сторону Карабаха.
— Мы беседуем, — сказал Ашот, — А они — воюют.
В тот вечер их привезли на четырех желтых автобусах. Шел сильный дождь. С мокрыми волосами и охапками одежды и постельного белья они собрались под лампой в столовой. Старики сгрудились в углу, сгорбленные и разбитые. У измученных женщин были окаменевшие и усталые лица, но когда они заговорили, их голоса словно надломились, и они зарыдали.
— О, мы знали, что идут солдаты… Мы сопротивлялись пятнадцать дней, но потом пришли танки и вертолет… много танков! В десять утра двадцать-тридцать танков двинулись на нашу деревню… Мы зарезали овец и сказали солдатам: «Идите, поешьте баранины…» Даже враги не должны отворачиваться от угощения! Но солдаты были пьяны. Они сказали: «Даем вам два часа на сборы!» А мы-то думали, что русские — христиане…
Работники столовой собрались вокруг них. Они возбужденно задавали вопросы, повторяли проклятия и утирали слезы своими грязными передниками.
— О Боже, потом они сожгли дома… детей убили… больные сгорели в своих домах… мы не смогли даже найти их, чтобы похоронить…
Наутро беженцы бродили вокруг коттеджей с удрученным и потерянным видом. Часть из них расположилась прямо в цветнике и на весенней траве, вокруг уцелевших коров, жующих стебли одуванчиков. Один старик сидел на скамье, уставившись на собственные руки. Его подбородок зарос седой щетиной, а на отвороте пиджака были военные награды: медаль за взятие Орла и орден Славы. Во время Второй мировой войны он сражался в войсках маршала Баграмяна, а теперь та же самая советская армия выгнала его из собственного дома.
— Посмотрите на мои руки. Видите? Рабочие руки. Что я буду делать без земли? У меня было шесть коров, двадцать овец, ульи. В погребе было пятьсот бутылок водки, тысяча бутылок вина. А фрукты — прошлым летом одной клубники продали на пять тысяч рублей! Моя семья всегда жила в этом доме. Вы ведь знаете старые армянские дома — с книгами, коврами и старинными вещами…
Вокруг нас постепенно собралась толпа, и я чувствовал, как тени людей подбираются ближе. Одна женщина протолкалась вперед. Она сунула мне фотографию, на которой была она сама, стоявшая в дверях дома рядом со стройным, статным молодым человеком в военной форме, сощурившимся в объектив.
— Смотрите! Это мой сын! — Она разорвала карточку пополам, и две половинки упали на землю. — Он мертв!
Старик запустил руку в карман. Он вытащил ее и разжал. Несколько сушеных абрикосов упали на мою ладонь.
— Это последние абрикосы из нашей деревни, последние из Геташена.
— Сохраните их.
— Нет-нет. Это вам.
Каждый прожитый день отдалял беженцев от Геташена, и скоро они осознали, что им не суждено вернуться туда. Женщины возвращались к действительности быстрее. Вскоре по утрам их можно было увидеть с ведрами воды и буханками хлеба: они отправлялись в лес и возвращались с фартуками, полными плодов и ягод. Мужчины, напротив, приходили в себя медленно, оставаясь безучастными ко всему. Без земли они чувствовали себя потерянными. Они проводили все меньше и меньше времени в гневных разговорах, все чаще и чаще молча и бесцельно бродили по саду. Было невыносимо больно смотреть на них.
Беженец из Геташена.
Представители другого поколения беженцев появились здесь в конце недели. Мне приходилось встречаться с ними в Ереване. Это были внуки 1915 года, зарубежные армяне, учившиеся в Ереване, и приехали они в Дилижан, чтобы навестить молодого композитора из Сирии. На самом же деле этот визит был лишь поводом для хороваца (шашлыка).
— Оторвитесь от своих книг, Филип. Будем готовить хоровац.
В проржавевшем «Москвиче» они привезли цыплят и канистры с вином.
— Цыплята для хороваца, вино для хороваца. Теперь для хороваца нужен костер!
Это была разношерстная группа, каких много в диаспоре: актер из Бейрута, писатель с Кипра, драматург с женой из Парижа. Женщина-музыкант из Парагвая привезла своего калифорнийского друга, и среди них каким-то образом оказалась маленькая старушка, которую все называли «мец майр» — бабушка. Мец майр была из Буэнос-Айреса. Я показал им место в лесу, где было много хвороста, и остался, чтобы побеседовать с мец майр.
Мец майр занималась музыкальной терапией. Она была ученицей великого швейцарца, который исследовал возможности некоторых гармоний и ритмов, позволявших избавить пациентов от беспокойства. Она утверждала, что это помогает, и помогает хорошо, если вы правильно сумеете подобрать музыку для каждого пациента. Я спросил ее, как она оказалась в Буэнос-Айресе, и она улыбнулась, глядя в пространство между деревьями.
Странствия мец майр начались так же, как и у беженцев из Геташена, изгнанных из своих домов азербайджанцами и русскими. Через несколько лет после большевистской революции в Баку были учинены погромы. Вместе с отцом и братом она уехала в Берлин и там встретила молодого армянского журналиста. Несколько лет они прожили в европейских столицах, а затем он получил назначение в Буэнос-Айрес. Брат ее остался в Берлине.
— Во время войны до меня дошел слух, что его повесили. Но много лет спустя я получила письмо из Канады. Он живет там с женой-канадкой. Он подтвердил, что они повесили его, правда, за ногу и за руку. Но в конце концов ему удалось спастись.
Хоровац затянулся далеко за полночь. Когда кончилось вино, мы перешли на водку. Щегольски одетый юноша из коттеджа барабанил кавказский танец с саблями. Никто даже не заметил, как отключили электричество. Мец майр просидела на кровати всю ночь, величественно глядя на танцующих, словно особа царствующего дома. Когда свечи уже догорали и танцоры стали расходиться, она просто отключила свой слуховой аппарат и уснула.
Рано утром следующего дня я оставил этот дом с беженцами из Геташена, спящими студентами и мец майр и отправился на северо-восток Армении. Я надеялся уйти подальше от потрескавшегося, облупившегося фасада коммунизма и от советской республики, в район старинных монастырей и высокогорных деревень. Возможно, там я сумею отыскать корни древних саг, которые я хорошо знал, разгадку армянской стойкости и преемственности.
17
Если спросят меня, где можно найти величайшие чудеса на нашей планете, я сразу назову Армению.
Рокуэлл КентКак ни парадоксально, но после вторжения турок-сельджуков в Армению в одиннадцатом столетии в стране начался период активной деятельности монастырей. Спрятанные в отдаленных долинах, высоко в горах, в скалах, монахи Армении строили и писали в масштабах, невиданных в течение четырех столетий. Получивший название Серебряного века, этот период совпал с эпохой великих монастырей средневековой Европы. То было лихорадочное, полное новшеств время, но в Армении, в отличие от Европы, оно увенчалось не эпохой Возрождения, а монгольским вторжением. Так завершилось тысячелетие армянской цивилизации. Никогда больше не было суждено армянам достичь подобных вершин величия и блеска на своей собственной земле. А лучшими образцами Серебряного века остается группа из четырех монастырей, венчающих Армянскую Республику: Гошаванк, Агарцин, Ахпат и Санаин. Чтобы осмотреть все, понадобилось несколько дней.
Выйдя из Дома творчества, я пересек луг над концертным залом и нырнул в лес. Солнечные лучи пробивались сквозь листья, и лесной подрост словно купался в этом призрачном, подводном мерцании. Стебли молодых папоротников склонялись и качались, словно жесткие водоросли. Я нашел тропинку между деревьями и несколько часов шел вдоль реки вниз к Дилижану.
Обойдя жалкие дилижанские магазины, я добыл на обед лишь хлеб и яблоки. Я уселся на низкой стене за рынком и приступил к своей скромной трапезе. Из толпы смуглолицых армян внезапно появилась женщина, которая поинтересовалась, что я здесь делаю. У нее были длинные светлые волосы, бледное лицо и большие печальные глаза. Я пригласил ее составить мне компанию, и она, забравшись на стену, достала кусок сыра, завернутый в платок. Женщина сказала, что она русская, из молокан, секты нонконформистских христиан. Я и не знал, что они еще сохранились. Она сказала, что ее семью выселили в Армению в сороковых годах прошлого столетия. Женщина объяснила, что существует три разновидности молокан: обычные молокане, постоянные молокане и так называемые прыгуны. Она была из постоянных и не любила прыгунов: по ее мнению, они были слишком показушны.
Она также объяснила название секты. Я думал, что оно имеет что-то общее со словом «молоко» или какую-то связь с молочной рекой. Но мне понравилась теория, по которой оно берет начало от «мало каяться», или «мало исповедоваться», так как молоканам мало в чем было каяться перед русской официальной церковью.
Она отвела меня к своему другу, сотруднику дилижанского музея, который собирал и хранил вдали от официальных экспонатов многочисленные образцы восточной керамики. Большинство из них, сказал он, датируется началом первого тысячелетия до нашей эры. Все они были найдены на холмах, окружавших Дилижан. Он был очень увлеченным человеком и, взобравшись на стремянку, протягивал мне один предмет за другим, объясняя символическое значение каждого. Терракотовые лампы были выполнены в форме черепахи, так как земля, по представлениям древних, покоилась на спине черепахи. Ручки маленьких ваз имели форму головы козла, что символизировало гром, или змеи, что олицетворяло мудрость. На керамике встречался также повторяющийся мотив в форме извилистых элементов, так называемый «мотив волчка», или «карусель», который был изображен по краям многих керамических изделий. Этот тип узора, по его словам, наиболее часто встречается — он символизирует вечный процесс возрождения. К тому времени, когда автобус выехал из города, день уже заканчивался, а когда он прибыл на деревенскую площадь Гошаванка, было почти совсем темно. Вокруг площади виднелись дворы, огороженные поломанным штакетником, в сумерках виднелись выкрашенные яркой краской балконы. Воздух был неподвижен и звонок, и столбы дыма вертикально стояли над трубами, напоминавшими пушечные стволы. Женщина, которая вела козу, указала мне на дом своего двоюродного брата. Там, сказала она, найдется место, чтобы переночевать.
Пройдя через грязный двор, я подошел к большому каменному дому: трещина от последнего землетрясения змеилась по стене гостиной. Хозяин дома умер несколько месяцев назад, и теперь семьи его двух сыновей поделили дом между собой. Один из сыновей был сурового вида, у второго были веселые, бесшабашные глаза и море очарования. Над всей семьей довлело присутствие вдовы старика, армянской матери с сильным, волевым характером.
Вечер прошел в непринужденной домашней обстановке. Я играл в шахматы с серьезным братом и пил водку с веселым. Мы пили за Армению: они ругали азербайджанцев. И я представил себе тысячи подобных домов в горах Армении, которые стряхивали с себя тени прошлых и будущих несчастий. Была почти полночь, когда я улегся на кровать старика, затерявшись в бескрайних равнинах матраса.
На фоне бледно-розовой скалы бледно-розовые камни Гошаванского монастыря почти не выделялись. Тесно жмущиеся друг к другу здания казались спрятанными, замаскированными. Но ничто не могло скрыть его особый, аскетический дух. Я провел возле него целое утро, в одиночестве, совершенно подпав под власть этого очарования. Построенный в тринадцатом веке, Гошаванк был одним из последних великих армянских монастырей. Давший ему свое имя легендарный настоятель Мхитар Гош — «безбородый утешитель», провел годы здесь, в горах, в период между турецким и монгольским нашествиями. Он разработал и изложил свое собственное видение всеобщего порядка, которое легло в основу принятого в Армении кодекса законов.
Опустевшие здания сохранились в целости и порядке, — оазис спокойствия в полном опасностей мире. Я почти позабыл силу воздействия армянской архитектуры. Я почти забыл ее своеобразный дух, дух Ани, Дигора и Ахтамара. Долгое время, проведенное в диаспоре, притупило остроту моих впечатлений — слишком много пройденных миль и прочитанных книг. Спустя несколько лет я снова оказался менее чем в шестидесяти милях от Ани, теперь уже нисколько не сомневаясь, что в этих церквах на самом деле было что-то сверхъестественное, что в них действительно обретался чудодейственный свет, пронизывающий всю историю Армении, свет лучистый и одновременно — взрывной.
Гошаванк представляет собой группу беспорядочно составленных часовен, библиотеки гавита и наружных стен тесаного камня. Каждый завиток, каждый угол находился на своем месте, каждая деталь из розового камня обработана до совершенства. Здания до сих пор не уступают по прочности скалам, расположенным внизу. Даже каменные желоба крыши пригнаны друг к другу, словно части головоломки, а зазор между округлыми плитами барабана центрального купола не толще волоска.
У стрельчатого входа в часовню для венчания расположен один из самых знаменитых в Армении хачкаров. Я провел рукой по его поверхности. Здесь, в горах, разбросаны тысячи подобных каменных крестов; их прихотливые узоры напоминают кельтские кресты северо-западной Европы. Ученые высказывали гипотезу об их возможной взаимосвязи, ссылаясь на армянских епископов, которые путешествовали в Ирландию в одиннадцатом веке. Но я подозреваю, что это сходство порождено скорее одинаковым усилием, направленным на то, чтобы высечь строгий орнамент в бесформенном камне, чем общими историческими корнями.
Ни один хачкар, ни один кельтский крест, который мне приходилось видеть, не может сравниться с этим, в Гошаванке. Высеченный из монолитного туфа, на расстоянии он похож на кружево или огромную глиняную филигрань, но, подойдя ближе, вы видите, что каждый дюйм его узорчатой поверхности выточен из камня. Это гордиев узел из камня. Тем не менее его не назовешь прекрасным. Прекрасная отточенность форм вызывает чувство смутного беспокойства. Именно беспокойства, а возможно, и тревоги, вызванной нашествием, потому что хачкар датируется 1237 годом: годом ранее монгольские орды перешли границу Армении.
Рассматривая каменный узел хачкара, пытаясь понять, правду ли говорят, что одна-единственная каменная нить проникает во все углы скульптуры размером в шесть футов, я вспомнил Эдварда3 Казаряна из Еревана, микроскульптора, чьи творения производят такое же головокружительное впечатление. Микроскульптуры Казаряна — самые маленькие в мире. Он может работать только с помощью мощной лупы или микроскопа. Однажды, работая над золотыми фигурками танцовщиц, он случайно вдохнул десяток их и с тех пор работает в маске.
Его обычным материалом являются зерна пшеницы или игольное ушко. Он автор поразительной фигуры Гулливера. Свободно чувствующий себя в стране лилипутов, Казарян поставил микро-Гулливера на человеческий волос, подвешенный между двумя крошечными домами. В каждой руке Гулливер держит по шару. На первом шаре находятся два кулачных бойца, на втором — акробат, стоящий на канате в сотню раз тоньше человеческого волоса. Легкое прикосновение сообщает скульптурной группе заряд статического электричества, заставляющий фигурки крутиться и двигаться. Говорят, что движения фигурок этого микроскопического цирка никогда не повторяются.
Я также вспомнил выдающиеся мнемонические достижения ереванского юриста Самвела Гарибяна. Во время землетрясения 1988 года он решил запомнить имена и адреса тысяч семей и тем самым помочь потерявшимся детям найти своих родных. Его мозг оказался гораздо более эффективным, чем компьютеры. Его дарования заслужили ему место в Книге рекордов Гиннесса: в течение пяти часов на двенадцати разных языках ему продиктовали наугад тысячу слов. Он повторил их в точности.
Мне думается, что в армянской страсти к деталям и миниатюрным предметам есть нечто очищающее. Золотые танцовщицы Казаряна и картины из зерна были порождены тем же гением, что и алфавит Месропа, и загадочная паутина средневековых музыкальных знаков. Чтобы обуздать хаос мира, его нужно разложить на мельчайшие составные части и детали. Армянское искусство, когда оно не является строгим, простым и монументальным, тяготеет к малым формам и деталям.
Майкл Дж. Арлен, сын автора «Зеленой шляпы», в семидесятых годах путешествовал по Армении. Он был американским армянином, которого воспитали так, чтобы он забыл Армению и отвернулся от ее трагедии. Но Армения притягивала его. Его путешествие в Армению было заранее спланированной и организованной «Интуристом» поездкой иностранного туриста в одну из советских республик. Но, несмотря на это, его книга «Путешествие к Арарату» полна интересных вещей. Особенно поразила меня мысль, высказанная в ней, — я считал, что она относится к 1915 году, но теперь вижу, что значение ее гораздо шире:
«В этот момент я понял, что быть армянином, жить по-армянски — означает быть помешанным. Не чудаком в обычном смысле этого слова, человеком с вывертами и, возможно, милыми странностями, и отнюдь не клиническим сумасшедшим. Именно помешанным: помешательство — очень глубокое понятие, обозначающее какое-то искажение или излом в глубоких, как морская пучина, недрах человеческой души».
После хачкара мне хотелось увидеть что-то гладкое и лишенное украшений. Я вошел в темное помещение главной церкви с простыми стенами и слабым светом, проникающим через строгие и узкие окна. В церкви обитало множество городских ласточек. Я спугнул их, и воздух затрепетал от взмахов их крыльев. Их щебет звучал как журчание воды в пещере, а суматоха, поднятая ими, только оттеняла неподвижность мертвого камня. Но впечатление, что стены совершенно голые, оказалось неверным. Из полутьмы, из-под наслоений птичьего помета, выступало что-то живое. Стены были покрыты высеченными в камне текстами молитв на древнеармянском языке «грабар», сотнями армянских букв.
Выйдя из монастыря, я спустился в место, которое Мхитар Гош назвал Тандзот — Долина груш. Теперь груш не было, а были отвесные скалы, сторожившие вход в долину. Возможно, именно они помешали монголам войти сюда.
Решив, что следующий монастырь — Агарцин — находится в четырех-пяти часах ходьбы, я зашагал по главной дороге. Было тепло, и края луж были затянуты засохшей грязью и пылью. Азербайджан находился не очень далеко к востоку, дорога была пустой. Но когда я прошагал с час, подъехала черная «Волга», и сидевший в ней человек сказал, что не стоит идти пешком. Есть машина и — никаких проблем, а если я сейчас не поеду с ним, то меня ждут неприятности с властями. Но в тот же миг его напускная суровость исчезла, и он усмехнулся:
— Люблю пошутить!
День выдался солнечный, но мужчина был в плаще. Оказалось, что он директор фабрики по пошиву плащей. Дотрагиваясь до своего собственного, хорошо сшитого в европейском стиле, он отбарабанил все статистические данные по производству плащей: длина кроя, глубина клина, размер пуговиц, человеко-часы, уровень производства, сроки. Затем он стал на чем свет стоит клясть азербайджанскую блокаду за снижение производства. Где теперь брать материал? Как экспортировать плащи? А тут еще электричество отключают — то вспыхнет, то погаснет, словно дождь и солнце! Я качал головой и выражал сочувствие, и скоро, разбрызгивая грязь, мы уже подъезжали к его дому. На кухне он налил два стакана коньяку и произнес тост:
— За мир!
— За мир, — поддержал я. — И за то, чтобы было больше плащей.
Он познакомил меня со своей старой матерью. Она сидела на краю железной кровати, и ее короткие ноги в чулках не доставали до пола. Старушка была одета в черное. Было видно, что она недавно плакала. Сын наклонился к ней и положил руку ей на лоб.
— Тридцать девять, — пробормотала старушка сквозь слезы.
— Ой, мама-джан, это высокая температура.
Она ткнула согнутым пальцем в сторону большого радиоприемника.
— Да нет же, глупый! В Карабахе убиты тридцать девять человек. Ох, ох, Боже мой…— Она достала из рукава носовой платок и, расправив его, приложила к мокрым глазам.
Директор фабрики плащей убеждал меня не ходить в Агарцин. Он говорил, что в лесу опасно и мне лучше остаться. В лесу полно русских и медведей, а Агарцин — старое и неинтересное место. Лучше мне поехать ознакомиться с его фабрикой и швейной машиной из Италии с вмонтированным компьютером…
Днем в лесу я проглядел все глаза, надеясь увидеть медведей и русских, но так и не увидел ни тех, ни других. Поросшая лесом долина была пуста. Сучья похрустывали у меня под ногами, и было слышно, как внизу течет стремительная река.
Каменщики, реставрирующие монастырь Ваанаванк (ок. 911 г.).
Ближе к монастырю располагалась заброшенная фуникулерная станция, часть одного из непостижимых планов партии. В хорошую погоду посетители могли остановить машину и проехать последнюю сотню ярдов к монастырю фуникулером (по правде говоря, даже пешком можно было быстрее добраться). Но пафос этого недолговечного сооружения так потряс меня, что некоторое время я бродил вокруг него. Стилизованная под церковь шестого века, его мирская скорлупа была теперь никому не нужна. Ветер гулял между его тросами. А деревья, казалось, отворачивались от его разлагающегося трупа. Немного поодаль, истекая бензиновой кровью, лежало его сердце — массивный шестицилиндровый двигатель.
Три или четыре монастырских здания одиноко стояли на густо заросшем травой отвесном берегу реки. Поблизости виднелась сколоченная из зеленых досок избушка. Это был домик каменщика. Больше никакого человеческого жилья не было на многие мили вокруг. Место было удивительно безлюдное. Я провел там два дня, и, впервые со времени приезда в Армению, при взгляде на горные хребты у меня появилось ощущение пространства.
У каменщика были две собаки и один-единственный ряд ульев, аккуратно вскопанные грядки с редиской и картошкой. Перед домиком росли вишни и ковыляла больная овца. Ночью собаки забирались в подпол. Иногда, почуяв медведя или волка, собаки лаяли. Осы устроили гнездо в стене над моей кроватью. Когда собаки лаяли подо мною, осы вились надо мною, а в отдалении выли волки, уснуть было совсем не просто.
Теперь каменщик в основном полол грядки с овощами, ухаживал за пчелами и собирал хворост. Его работа в монастыре прервалась. Не было гравия для цемента, не было бензина, чтобы наполнить генератор и запустить камнерезную пилу… Он перестал задавать вопросы и жил, точно отшельник, в кругу ежедневных забот.
Во времена Серебряного века Агарцин был великим центром армянской церковной архитектуры. В течение трех столетий сменявшие друг друга поколения каменных дел мастеров добавляли к общему ансамблю свои произведения из камня. Оставленные ими строения были блестящими и даже какими-то хвастливыми. На барабане купола главной церкви я заметил один из символов, который уже видел в музее Дилижана: круг, состоящий из вьющихся зубчатых сегментов, арийский символ вечной жизни (по иронии судьбы ставший прототипом свастики). Но сегодня монастырь выглядел не более чем напоминанием о лучших временах. Когда-то монахи постоянно строились: теперь каменщик сидел без дела. Полки дилижанских магазинов опустели: этой весной большинство людей надеялось на землю, ища на ней еду, топливо и даже лекарства.
Хачкар в монастыре в Агарцине.
Кто мог утверждать, что «суеверная чепуха» средневековой веры была принесена в жертву ради чего-то более стоящего? Постсоветская Армения выглядела досредневековой. Отзвучали и умолкли идеологические речи. Опустились и завяли знамена, прославлявшие освободительную функцию утилитарного века. Наступило полное замешательство.
По дороге к Ахпату и Санаину, еще двум великим монастырям этого уголка Армении, я остановился на ночлег в необычной деревне возле Алаверди. Между жителями деревни было определенное сходство. Их можно было условно поделить на два типа: невысокие и коренастые с выпуклой грудью и невысокие и худые с плечами как у пугала. Большинство мужчин носило имя Людвиг.
Было уже поздно, когда на главной дороге к городу Алаверди мне повстречался один из коренастых Людвигов. Он предложил мне комнату. Его деревня располагалась высоко в горах, и он вел машину по крутым поворотам дороги с бесшабашной яростью. Людвиг был молод, с широко поставленными глазами. Он был полон безоговорочного энтузиазма истинного националиста, пребывающего в черно-белом мире, мире Хороших и Плохих людей, армян и турок, в мире, в котором насилие было единственно возможной формой отношений. Его убеждения не были умерены практическим опытом: если не считать недавней службы в национальной армии возле Еревана, он никогда не покидал пределы своей высокогорной деревни.
Он указал мне на пустую комнату и вышел. Я устал: сбросив ботинки, я улегся на кровать и вскоре уснул.
Людвиг вернулся немного позже.
— Смотри, Филип, — сказал он, протягивая мне книгу о фидаинах, тех фидаинах времен до 1915 года. — Славные парни, — сказал он. — Хорошие, смелые люди. — Затем он сунул руку за голенище своего высокого ботинка и вытащил нож. — Видишь мой нож, Филип? Хороший, да?
— Да, нож хороший. — Нож был огромного размера.
— Как ты думаешь, он хорош для мусульманина?
— По-моему, хорош для чего угодно.
Толстое лезвие ножа, напоминавшее по форме рыбу, сверкнуло в слабом свете; Людвиг погладил лезвие пальцем и наклонился ко мне:
— Покажи мне свой нож, Филип.
Я достал свой старый узкий нож, который служил мне для чистки фруктов и заточки карандашей.
— Испанский, — сказал я. — Эспаньол.
— Эспаньол?
— Да.
— Эспаньол! О, Филип!
Он пристально посмотрел на мой нож, затем, усмехнувшись, поиграл лезвием.
— Эспаньол! (Лишь позже я обнаружил, что армянский глагол «спанел» означает «убивать».)