Перекресток: путешествие среди армян
ModernLib.Net / Приключения / Марсден Филип / Перекресток: путешествие среди армян - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Марсден Филип |
Жанры:
|
Приключения, Путешествия и география, Исторические приключения, Культурология, История, Религиоведение |
-
Читать книгу полностью (541 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(239 Кб)
- Скачать в формате txt
(231 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|
Филип Марсден
Перекресток: путешествие среди армян
Ветер поет, шелестит листвой шелковица. Песнь вечна, вечны жизнь и смерть, Скорбь вечна, и вечно ликованье… Ваган Тотовенц,«Сцены армянского детства»От автора
Автор выражает благодарность духовенству и руководителям армянской диаспоры, простым таксистам и крестьянам, вспыльчивым консульским работникам и долготерпеливым библиотекарям, всем тем, чьи имена не могут быть названы, и тем, чьи имена он вынужден был изменить, а также всем, кто всячески помог ему достичь Армении и ее неспокойных глубин.
И особая благодарность:
Его Преосвященству Архиепископу Торгому Манукяну, Армянскому Патриарху Иерусалима; Джорджу Хинтляну, отцу Анушавану и членам армянской общины Иерусалима.
Отцу Левону Зекияну, главе кафедры арменистики Университета Венеции.
Его Святейшеству Гарегину II, Католикосу Киликии, и членам армянской общины Бейрута.
Иво Гаджимишеву из Софии.
Сотрудникам армянских газет «Арарат» и «Нор кянк» в Бухаресте.
Ашоту и Сильве Шабоян в Ереване.
Отцу Нерсесу Нерсесяну, хранителю армянских рукописей Британской библиотеки в Лондоне.
Кристоферу Уокеру, Каро Кехеяну, Нурице Матосян, Теренсу Родригесу и Уиллу Селфу.
Блаженной памяти Дитеру Кляйну и Майку Фишвику за идею.
Бриджет и Френсису Хор за тихий коттедж в Сазерленде.
Михаилу и Самвелу в Москве, благодаря которым стало возможным русское издание моей книги.
И Лауре, которой эта книга посвящается.
Вступление
Однажды летом, оказавшись в холмистой местности в восточной Турции, я случайно набрел на короткий обломок кости. Он покоился в каменистой россыпи оползня и явно пролежал там немало лет. Я почистил известковую поверхность и внимательно осмотрел выщербленные округлости сустава; видимо, останки какого-нибудь домашнего животного — решил я и сунул кость в карман.
Сразу по ту сторону каменного оползня с откоса виднелась пыльная долина, которая вела к плоской равнине Харпута. Равнину укрывала легкая дымка, и мне с трудом удалось разглядеть грузовик, который катился по ней, оставляя за собой пышный шлейф белесой пыли. Я спустился вниз, в долину. Странное это было место — кругом царило безмолвие; я свернул в сторону, обогнув подножие холма, и наткнулся на развалины деревни. В тени полуразрушенной стены сидел на корточках пастух и что-то насвистывал. Я показал ему обломок кости и рукой обвел развалины.
Пастух кивнул, недвусмысленным жестом потер ладони. Коротко ответил: «Эрмени». Потом взял кость и бросил ее своей собаке.
«Эрмени» — значит армяне. В местных путеводителях вряд ли найдешь какие-либо сведения об армянах. Ни одного упоминания, хотя везде, где я побывал за последние недели, в каждой долине безлесного Анатолийского плоскогорья, я встречал следы их пребывания. Добравшись как-то утром до берегов озера Ван, я нанял лодку и отплыл к острову Ахтамар. Когда-то на этом острове располагался двор армянского царя, здесь находился центр крошечного государства, зажатого между Персией и Византией. Теперь это место было необитаемым.
Двигаясь дальше на север, я обогнул склоны горы Арарат и прибыл к руинам армянского города Ани. Неповторимый тысячелетний кафедральный собор города, который теперь оказался на ничейной земле между турецкой и советской пограничными зонами, уставился пустыми проемами в небо и сегодня служил прибежищем для трех тощих овец. Проделав долгий путь вверх по узкому ущелью близ Дигора, я нашел армянскую церковь такого архитектурного совершенства, что не сразу заметил и провалившуюся крышу, и проломы в ее стенах.
Я покидал Анатолию, увозя с собой множество вопросов, на которые у меня не было ответов. Кто же эти люди и что с ними произошло? Все, что я узнал о них, сводилось к следующему: во время Первой мировой войны турки совершили что-то ужасное; Армения была первым христианским государством и веками существовала на окраине античного мира. Однако этих фактов мне было недостаточно. А все, что я узнавал об армянах, только усиливало окружавшую этот народ таинственность и делало его более загадочным.
В следующем году я путешествовал по северу Сирии и в Алеппо познакомился с археологом. Он знал довольно много об армянах и однажды повел меня к Торгому, старому армянскому юристу с костлявым лицом и глубоко посаженными синими глазами. Торгом жил один в мансарде, куда мы поднялись по винтовой лестнице. В комнате, заполненной книгами, было темно и пахло затхлостью. Встроенные в стену стеклянные шкафы с манускриптами светились желтизной, ассоциируясь с лабораторными сосудами, в которых заспиртованы различные органы.
Узнав, что я интересуюсь армянами, хозяин пристально посмотрел на меня:
— Почему?
Я ответил, что побывал в восточной Анатолии.
— Да?
Я рассказал ему о кафедральном соборе в Ани и церкви в Дигоре, о найденном мною обломке кости и разрушенных деревнях. А он пожимал плечами, как бы говоря этим: «Чего же вы хотите?» Но когда я упомянул озеро Ван, он сказал:
— Моя семья родом с озера Ван. Видите мои глаза? У меня ванские глаза — синие.
— Как озеро, — сказал я.
Он улыбнулся и провел меня в заднюю комнату. Там на стене висела фотография горы Арарат, под ней стоял письменный стол, заваленный бумагами.
— Вы знаете что-нибудь о депортациях? — спросил он.
— Очень мало.
Он открыл один из ящиков стола и протянул мне ксерокопию рисованной от руки карты. Эта карта — результат встреч и бесед за много лет, сказал он. Вместе с армянином, который работал водителем грузовика и знал каждый город и каждую деревню в северной Сирии, они свели воедино устные сведения, полученные из разговоров с различными людьми, с немногочисленными письменными свидетельствами, чтобы создать эту карту. Она напомнила мне карту морских течений, испещренную множеством стрелок. Приглядевшись внимательнее, я увидел, что стрелки нанесены на карту Ближнего Востока и все они так или иначе показывают одно и то же направление — от Анатолии к югу, в сторону Сирийской пустыни. Следующий день я провел в библиотеке Торгома.
24 апреля 1915 года турецкие власти арестовали шестьсот именитых армян, граждан Константинополя. Еще пять тысяч они согнали из армянских кварталов города. Мало кто из этих людей остался в живых.
Казнь армян в Константинополе.
Из внутренних районов страны турецкие жандармы начали депортацию армян. Торгом показал мне опубликованный отчет Лесли Дэвиса — одного из тех немногих иностранцев, которые оказались свидетелями реальных событий, связанных с депортацией. Лесли Дэвис был в то время американским консулом в Харпуте. Он видел, как проходят одна за другой группы армян, и внимательно прислушивался к тому, что говорят вокруг. Поскольку время было военное, его передвижения строго ограничивались, и он не мог убедиться в достоверности слухов. Но однажды утром, перед рассветом, ему удалось выскользнуть из города. Он направился верхом к равнине Харпут.
Депортация армян.
Всюду, где проезжал Дэвис, он видел армян. Небрежно захороненные в придорожных канавах — торчащие руки и ноги, объеденные дикими собаками; груды обугленных костей в местах, где сжигались останки; раздувшиеся трупы скончавшихся совсем недавно, в некоторых местах они лежали в грязи так плотно, что лошади некуда было ступить. Когда день был на исходе, Дэвис углубился в холмы. Он добрался до берегов озера Гюльжук. Здесь, в узкой долине, ведущей к озеру, ему представилась та же картина: повсюду среди колючего кустарника грудами лежали останки сотен убитых — у подножия отвесных скал, в узких ложбинах, в потаенных складках земли.
Тех, кого не убили сразу, собрали в колонны и погнали на юг. Это и были этапы. Дэвису удалось составить отчет только об одной из этих печальных колонн, которая вышла из Харпута первого июля 1915 года.
День первый. Три тысячи армян покидают Харпут. Охрана из семидесяти турецких жандармов — заптиев под командованием Фаик-бея.
День второй. Фаик-бей требует четыреста лир с колонны за обеспечение их безопасности. Фаик-бей исчезает.
День третий. Первые случаи похищений женщин и девочек курдами. Открытое насилие со стороны заптиев.
День девятый. Всех лошадей отправили назад в Харпут.
День тринадцатый. Заптий вымогает двести лир. Заптии исчезают.
День пятнадцатый. Курдская «охрана» уводит сто пятьдесят мужчин и вырезает их, затем грабит колонну. Присоединяется другая колонна из Сиваса. Общее количество — восемнадцать тысяч человек.
Дни с двадцать пятого по тридцать четвертый. Жители деревень совершают набеги на колонну. Много женщин похищено.
День сороковой. Восточный Евфрат. Окровавленные одежды на берегу реки, в воде двести трупов. Армян вынуждали откупаться от участи быть брошенными в реку.
День пятьдесят второй. Курды отбирают все, включая одежду.
Дни с пятьдесят второго до пятьдесят девятый. Обнаженные, без пищи и воды, согнувшиеся от стыда женщины. Сотни умирают от палящего солнца. Вынуждают платить за воду. Деньги спрятаны в волосах, во рту, в гениталиях. Многие бросаются в колодцы. Жители арабских деревень дают из жалости кое-какую одежду.
День шестидесятый. Из восемнадцати тысяч осталось триста человек.
День шестьдесят четвертый. Мужчин и больных сжигают заживо.
День семидесятый. Сто пятьдесят человек прибывают в Алеппо.
Когда после нескольких часов чтения подобных отчетов я поднялся из-за стола, то почувствовал себя ошеломленным и онемевшим. Я возвращался в центральную часть Алеппо по старинным узким улочкам, заполненным автомобилями образца пятидесятых годов и оживленно болтающими прохожими. А меня преследовали сцены резни. Я бродил по улицам еще долго после наступления темноты, а когда наконец вернулся в свой отель, то был полон решимости попытаться разузнать как можно больше об этом. Одно место особенно поразило мое воображение — некая пещера в Шададди. Я переменил свои планы, взял у Торгома карту, рекомендательное письмо и, покинув Алеппо, двинулся в пустыню.
К югу от города Хассаке дорога бежит прямая как стрела, и автобус поглощает ее миля за милей. Дорога то идет под уклон, то поднимается, сужаясь к низкому горизонту, но не меняет направления. По сторонам дороги мелькают телеграфные столбы, пока все не сливается в одно мерцающее жаркое марево. На карте Торгома Шададди — не более чем точка в пустыне. На нее указывает тонкая стрелка, направленная от Рас-эль-Айн вниз. Теперь там нефтебуровая станция; в одном из стандартных домиков я и нашел техника, который закивал головой, когда я передал ему письмо Торгома, — да, он знает об этой пещере.
Техник вывез меня из города на потрепанном джипе. Я сел сзади, чтобы не бросаться в глаза, а на контрольно-пропускных пунктах съеживался на полу за сиденьем: мы находились теперь в непосредственной близости от иракской границы, и нефтяное месторождение тщательно охранялось.
Сухой ветер задувал под брезентовый верх джипа, который спешил пересечь пустыню, направляясь к видневшемуся впереди нагромождению холмов. Это был холодный и жестокий ветер; в тех местах, где он пронесся, песок из глубинного слоя и кварцевые образования под ним сверкают белизной костей. Здесь ничего не росло. Единственное разнообразие вносили безжизненные очертания двигающихся верхушек вспомогательных насосов. Мы свернули с шоссе и медленно поехали по разбитой проселочной дороге. Нас окружили массивные песчаные дюны яйцевидной формы. Мы тряслись по дороге, пока дюны не кончились, уступив место широкой впадине. Техник остановил джип и поставил его на ручной тормоз. Закурив сигарету, он показал мне рукой на ложбину.
Пещера в Шададди, Сирийская пустыня.
Стремительные потоки прорезали глубокое русло, уходившее вниз, к скале. Я пошел по похожему на трубу сухому дну к тому месту, где оно неожиданно выводило к отверстию в пещере. Когда я заглянул вниз, в проем, и пригляделся, то увидел пространство, на которое я смотрел как бы из купола верхнего света. Я спрыгнул вниз на сырой, грязный пол. Три вспугнутых мной голубя взлетели и исчезли в потоке небесного света. У основания одной из стен, куда попадали солнечные лучи, рос мох, похожий на зеленую подушку. Вниз от стены тянулся проход, уводивший в темноту. Воздух был теплым и влажным. Я подумал, что именно здесь заключена история армянского народа, спрятанная под этим грязным куполом, укрытая и похороненная за семью печатями государственных секретов, в земной полости под покровом пустыни, раскинувшейся во все стороны на сотни и сотни миль. Именно здесь пытались покончить с Арменией.
Я включил фонарь и пошел вниз по проходу. Не было видно никаких следов когда-то происходивших здесь событий, ни малейшего намека на то, что здесь вообще что-то произошло, кроме мощного иссушающего натиска пустынных бурь.
Но для заптиев эта пещера представляла собой готовое решение. Раз горы очищены от армян, так пусть Сирийская пустыня ими наполнится. Из Константинополя пришел приказ очистить территорию. Применялись разные способы. Расстреливали, но это был очень медленный способ ликвидации. Часть утопили в реке. Многие просто умерли от болезней, голода и жажды. Пещера Шададди предоставила убийцам собственные природные свойства: «коридор» был очень длинным и очень вместительным.
Охранники приводили сюда армян и заталкивали их внутрь тысячами; чем больше их оказывалось в пещере, тем дальше были вынуждены отступать первые вниз по проходу. Затем охранники натаскали ко входу в пещеру кустарника и подожгли его. В эту ночь они караулили пещеру, расположившись лагерем на краю ложбины. А затем вернулись в город.
Возможно, что никто никогда так и не узнал бы о случившемся (нет ли еще других Шададди, о которых пока ничего не известно?), если бы не один уцелевший мальчик, который через три дня выбрался из глубин туннеля — пополз по трупам и телам, через пепел костра, поднялся на поверхность и снова оказался в пустыне…
Проход все тянулся, я шел почти ощупью по его извивам. В желтом луче фонаря удавалось рассмотреть немногое. Воздух стал спертым, я больше не ощущал дуновения ветра со стороны входа. Казалось, странная неодолимая сила затягивала меня в туннель и каждый шаг уводил меня все дальше от привычной жизни. За спиной я чувствовал огромную пустоту… но еще большую — впереди. Я вторгался в чужие владения, я казался самому себе осквернителем могил, которым движет нечто более темное, чем жадность. Меня гнало вперед любопытство. Я знал, что ничего там не найду, но продолжал идти. Я шел упорно, почти потеряв способность реально мыслить. Я шел вперед, потому что был уверен: повернуть назад — значит потерять то, что осталось там от Армении.
Ноги мои скользили и шлепали по невидимым лужам. Чтобы удержать равновесие, я упирался рукой в сырую стену. Я заметил, что туннель сужается, пришлось пригнуться. Потом я поскользнулся одной ногой на грязевом заносе, фонарик выпал из руки, звякнул о камень и погас.
Несколько минут я просидел на корточках совершенно неподвижно. Поднеся руку к лицу, я ничего не увидел. Я повернул голову в одну сторону, затем в другую, и уже скоро я был не в состоянии определить, с какой стороны я пришел. Я попытался представить себе запах дыма, заполнявшего туннель, и звуки — возникла ли тогда паника или было тихое смирение, покорность судьбе? Матери, нашептывающие ничего не значащие слова своим детям, немногочисленные мужчины, слишком ослабевшие, чтобы проявить заботу, нагромождение тел, медленная смерть от удушья…
В какое-то мгновение мне показалось, что пещера закружилась вокруг меня. Охваченный ужасом от пронесшихся перед моим мысленным взором картин, я внезапно полностью потерял ориентацию.
Это прошло почти сразу. Согнувшись, я пошарил вокруг ног, пытаясь найти фонарь, руки по запястье погрузились в скользкую глину, ощупывая мокрый, вязкий пол. Пальцы наткнулись на что-то твердое. Я зажал этот предмет в руке, а другой нашел чуть подальше фонарь. Я полагал, что скорее всего это опять будет кость. Но когда я включил фонарь, предмет в моей ладони оказался большим кристаллом — пятидюймовым прозрачным кальцитом, имевшим форму наконечника стрелы.
Я выбрался наружу. Техник-армянин хлопнул меня по плечу и в первый раз улыбнулся. Он беспокоился — думал, что я заблудился. Закурив сигарету, он тронул джип с места. Я обернул кристалл шарфом и спрятал в сумку. Находка показалась мне сувениром из пещеры. Может, Армения и умерла здесь, но что-то сохранилось. Спустя год или чуть больше, оказавшись в Израиле, я повез кристалл и свои вопросы, на которые у меня не было ответов, в Иерусалим.
Старый город Иерусалим, самое святое место на земле, поделен на четыре отдельных квартала. Три квартала — еврейский, христианский и мусульманский — представляют великие монотеистические религии, которые сделали этот город святым и боролись за него на протяжении сотен лет. Четвертый квартал — армянский.
Интронизация Архиепископа Торгома Манукяна, Армянского Патриарха Иерусалима.
Армянский квартал в Иерусалиме.
То обстоятельство, что армяне уцелели в городе с такой напряженной внутренней жизнью, является доказательством их необычайной жизнестойкости. Действительно, из всех кварталов армянский — самый консервативный и до сих пор остался самым замкнутым. Большая его часть укрыта за высокими стенами, где миряне соседствуют с монахами ордена Святого Иакова. Обычно вход туда для посторонних закрыт, и только на полчаса ежедневно его открывают для осмотра кафедрального собора неармянами.
Заглянув в боковую часовню церкви Святого Иакова, где хранятся мощи святого, которые не были увезены в Компостелу, я услышал, как голос за моей спиной произнес:
— Могу быть вам чем-нибудь полезен?
Мужчина в очках с темной оправой представился как Геворг Хинтлян, историк общины. Я рассказал ему, что побывал в Ани и Дигоре, что привез кое-что из пещеры в Шададди.
— Я сразу понял, что вас интересует не только собор.
— Как вы догадались?
— Просто догадался.
Он пригласил меня к себе в кабинет, где я положил на его письменный стол кристалл кальцита. Он улыбнулся, покачал головой, как бы не веря своим глазам.
— Давайте я покажу вам наш квартал.
Долгие часы мы бродили с ним по лабиринту склепов, по узким улочкам и солнечным внутренним дворикам. Мы поднимались на крыши домов, заходили в кельи монахов, а когда я собрался уходить, он сказал:
— Если вам захочется побольше узнать об армянах, почему бы вам не приехать сюда пожить с нами?
Кристалл я оставил Геворгу; не прошло и восемнадцати месяцев, как я вернулся. «Армянский вопрос» не оставлял меня в покое. Я сказал Геворгу, что хочу поехать в Армению, и он обещал помочь мне в этом. Несколько месяцев я прожил в Иерусалиме в маленькой комнатке со сводчатым потолком на границе между еврейским и армянским кварталами. В городе царила напряженная обстановка: только что был оккупирован Кувейт, все говорило за то, что война затянется на всю осень. Иерусалим выжидал. Выжидали израильтяне, выжидали палестинцы, выжидали армяне, находившиеся между ними. Выжидал я, все это время обдумывая планы путешествия к Армении кружным путем, с целью разыскать армянские общины, рассеянные по всему Ближнему Востоку и Восточной Европе.
Ежедневно я брал уроки армянского языка у монаха-полиглота, совершал длинные прогулки с Геворгом, разговаривая со всеми, с кем только удавалось поговорить, а оставшееся время Проводил в окружении книг библиотеки Гюльбенкяна. Я посетил армянскую общину в Яффе и армянский мужской монастырь пятого века в Иудейской пустыне, неделю провел среди армян, живущих в Каире. И все больше убеждался в том, что история армянского народа — не столько история резни и гонений, сколько история выживания.
Первые армянские правители появились в центральной и восточной Анатолии где-то в шестом веке до нашей эры. Пять столетий спустя государство Армения стремительно заняло все пространство от Средиземноморья до Каспийского моря. На протяжении веков были периоды, когда армянские правители платили дань то персам, то Византии, то багдадскому халифу, а то одновременно и тем и другим. Уже в те времена жизнеспособность Армении казалась невероятной. Оказавшись на стыке не только двух противоборствующих держав, но и двух противоборствующих религий, армяне устояли перед их натиском и сохранили свою самобытность. В 301 году нашей эры царь Армении Трдат Третий стал первым правителем, который принял христианство в качестве государственной религии… в то время как в Риме жестокие преследования христиан еще не начались.
Когда позже император Константин избрал гонимый культ в качестве основы для византийской теократии и государственной религии величайшей в мире империи, армяне по-прежнему остались привержены собственной интерпретации этой религии В 451 году на Халкедонском соборе византийские епископы договорились о, так сказать, христианской ортодоксии; армяне даже не появились на нем — они были слишком заняты войной против персидских сасанидов.
Казалось, сама земля ополчилась против них. За сотни миль от города Ани проходят границы шести из двенадцати основных тектонических пластов земного шара.
В девятом веке в результате одного только землетрясения только в одном армянском городе было зарегистрировано семьдесят тысяч погибших.
Тем не менее в первое тысячелетие после принятия христианства, несмотря на землетрясения и нашествия, несмотря на окружение маздеистов, манихеев, мусульман, диофизитов и дуалистов, армяне стремительно выходят на сцену во всем великолепии своей средневековой истории, создавая отмеченные вдохновенным мастерством произведения литературы и архитектуры, чтобы затем снова задохнуться под игом неистовых орд. В девятом веке Армения вновь появляется как независимое государство со столицей в городе Ани. Я почувствовал дух гения, создававшего этот город, когда сидел несколько лет назад в развалинах его кафедрального собора. Было время, когда Ани превосходил своими размерами большинство крупных европейских городов. Но в 1064 году турки-сельджуки заполонили и разграбили Азию.
Какое будущее могло ожидать этот маленький народ, постоянно оказывавшийся буфером между империями, самый многострадальный, на самом истоптанном клочке земли, кроме постепенной ассимиляции с более многочисленными и более сильными соседями? Его рассеянные по земле родовые объединения боролись бы на протяжении нескольких поколений, отчаянно пытаясь сохранить свои национальные традиции, прежде чем смешанные браки не привели бы их к закономерному историческому результату — к груде руин на Анатолийском плато, покрывшихся пылью времен, и нескольким застекленным шкафам в Британском музее.
Ничего подобного! Армянские правители переселились на пятьсот миль к северо-западу. Здесь, в Киликии, под защитой Таврских гор, они основали новое Армянское царство. Многие из тех, кто успел спастись бегством, не погиб во время землетрясений, избежал массовой резни в период нашествия сельджуков и остался трудиться на родной земле, были угнаны в 1604 году сефевидским шахом Аббасом; а те, кто попал под господство Османской империи, кто не погиб во время погромов 1890-х годов, а потом — 1909 года и остался жить в сельской местности, были уничтожены в 1915 году, — их затолкали во тьму исторического тупика и убили.
Более миллиона армян — половина всего населения Анатолии — погибло в последние годы существования Османской империи. Туркам удалось осуществить то, что до них пытались сделать правители многочисленных государств: им удалось покончить с государством Армения, но только не с армянами! В большинстве крупных городов мира можно найти армян — выходят армянские газеты на армянском языке, работают армянские рестораны. В изгнании армяне оказались необычайно стойкими и активными. Только евреи с такой же неистовостью сопротивлялись ассимиляции. В горах Колумбии есть маленький городок, который так и называется: Армения, там подают фасоль по-антиохийски. В Париже самое первое кафе, появившееся в 1672 году, было открыто армянином, а еще раньше — в Вене; сделал это тот самый армянин, который помог прорвать осаду турок. Лечащим врачом польского короля Яна во время осады Вены был армянин; армянином был врач, обслуживавший гарем Акбара Великого, правителя Могольской империи в Индии с 1536 года, чей приемный сын был армянином и почитался иезуитами в Индии как величайший поэт своего времени.
У «польского Байрона» — Словацкого мать была армянкой, как и у чемпиона по шахматам Гарри Каспарова, у Гурджиева или у аббасидского халифа аль-Мустади, который правил всем арабским миром, за исключением Египта, где чуть раньше власть держали армянские визири. В королевских жилах правителей Иерусалима, потомков крестоносцев, с давних пор текла армянская кровь. Когда король Ричард Львиное Сердце вступал в брак, его шафером был армянин; последний король Армении, изгнанник, живший во Франции, учил французского короля игре в шахматы. Существовало даже предположение, что человек по прозвищу «Железная Маска» был не кем иным, как армянским патриархом Константинополя.
Впервые йогурт в Соединенных Штатах стал изготовляться армянским семейством Коламбиссян. Специфическая зеленая краска долларовых банкнот США была создана армянином, так же как и самолет МИГ, названный в честь его создателя Микояна, чей брат дольше всех продержался в сталинском политбюро; Абел Аганбегян, армянский экономист, был автором проекта перестройки.
А на самом деле их вроде вообще как бы не должно было существовать. Они должны были быть уничтожены, вычеркнуты из истории ужасами, которые они пережили. Но они выжили и остались не в виде скромной сноски к истории этого бурного региона, но как ее постоянный и своеобразный лейтмотив.
Из-за нависшей угрозы войны в Персидском заливе, развала Советского Союза и состояния опасной нестабильности в Восточной Европе время казалось самым подходящим для путешествия по армянской диаспоре и в саму Армению. И я стал готовиться к отъезду из Иерусалима.
В библиотеке армянского квартала прямо на стене можно прочитать высказывание американского писателя-армянина Уильяма Сарояна:
«Хотел бы я знать, найдется ль в мире сила, которая способна уничтожить этот народ, это малое племя скромных людей, чьи войны все отыграны и проиграны, чье государство полностью уничтожено, чья литература не прочитана, музыка не услышана, а на молитвы больше нет ответа.
Ну же, вперед! Уничтожьте Армению! Увидите, удастся ли это вам. Пошлите их в пустыню без пищи и воды. Сожгите их дома и церкви. А потом посмотрите, не окажется ли, что будут они смеяться, петь и снова возносить молитвы. Потому что если хотя бы двоим из них доведется встретиться в этом мире, увидите — они создадут новую Армению».
Заинтригованный словами Сарояна о новой Армении и одержимый поисками остатков старой, я покинул стены монастыря в сырой декабрьский вечер. Путь мой лежал в Венецию. В этом городе вот уже более восьмисот лет существовала армянская община.
I
Ближний Восток
Они выбрали Злую Мысль и поспешили приобщиться к Злому Делу.
«Гат» Зороастра, йасна 303, в которой Искуситель обманом заставляет Бога позволить Злому Духу овладеть человеком1
Был долог поиск мой — Познать хотел я Замысел, Чтоб размотать запутанный Клубок истории и самого себя И эти песнопения понять… Теперь я нашел его — Не на страницах мифов, Собранных в библиотеках (Их в равной степени ни принимать, Ни отвергать не стану). Он не в легендах уж наверняка, Он в настоящем. Замысел — это Земля сегодняшнего дня. Уолт УитменВ Венеции было холодно. Небольшие островки льда кое-где плавали в каналах; их медленно сносило течением в лагуну, словно разбухший в воде бумажный сор. На улицах никто не задерживался, площади были пусты. Причиной тому был не только холод. С балкона палаццо на Большом канале студенты свесили стяги с надписями «Нет войне!», «Нет катастрофе!». Катастрофой для венецианцев было то обстоятельство, что война в Заливе отпугивала туристов. Я оказался там чуть ли не единственным.
Школа Мурад-Рафаэлян оказалась единственной в Венеции армянской школой для детей армянской общины. Ее директор больше похож на итальянца, чем на армянина, — носит красные носки и даже походка его типично итальянская. Я встретил его, когда он торопливо выходил из школы.
— Пожалуйста, — взмолился он, — подождите меня в школе! Моя машина сломалась прямо посередине дороги.
— Ваша машина?! В Венеции?! — Но его уже и след простыл.
Я толкнул незапертую тяжелую дубовую дверь и вошел в вестибюль. Стены его были отделаны панелями. Яркие солнечные лучи падали на плиты, а из окна виднелся небольшой внутренний двор. Не было заметно, что здесь кто-то обитает. Наверху тоже никого не оказалось — голые полы и гулкие пустые коридоры. Здание больше напоминало опустевший дворец, нежели школу. Только стены и потолок, украшенные вычурной лепниной с позолотой и помпезными, фривольными росписями, казались там живыми. Даже чересчур живыми, если быть точным. Бессонная ночь, проведенная в поезде, и созерцание барокко в столь ранний час привели меня в отвратительное состояние. Я выбрал окно, из которого открывался вид на канал, и стал смотреть, как солнечный свет переливается на его поверхности, покрытой тонкой пленкой льда.
Армяне обосновались в Венеции давно. Еще в двенадцатом веке, когда она была сильным государством, они уже жили здесь. Об их врожденной способности к новаторству (талант вечно гонимых) свидетельствует историческая хроника республики.
Акоп Мегапарт открыл в 1514 году типографию и издал первую печатную книгу на армянском языке, в этот же период Антон Сурян, Антон-Армянин, строил морские суда. Дважды его изобретения спасали Венецию, в первый раз — с помощью фрегата, чьи пушки, установленные по всей ширине судна, определили победу в битве при Лепанто; во второй раз — с помощью спасательного судна, которое очистило лагуну от веками копившихся здесь останков погибших кораблей. Но за последние годы армянская община поредела, мало кто остался там. Большинство старинных фамилий перебралось в Милан.
Вернулся директор и проводил меня в свой кабинет с очень высоким потолком. Стены кабинета были выкрашены в скромный однотонный цвет и увешаны иконами армянских изгнанников — уже знакомыми мне видами Арарата и большими цветными гравюрами полуразрушенных церквей, одиноко стоящих в безлюдье гор Западной Армении, старой Армении, Армении турецкой.
Церковь Сурб Саркис, Хдзконк, Восточная Турция, построена в 1020 г., покинута в 1920 г.
— Да, — вздохнув, сказал директор, — не так много нас здесь осталось. Понимаете, быть армянином… это постоянная тяжелая работа. — Он широко развел руки и склонял голову то в сторону одной, то в сторону другой. — Здесь… там… Бьюсь, чтобы не отстать от своего брата в Сирии и Египте, в Америке и в Персии. Если я расслаблюсь хоть на минуту, все пропало!
Руки его упали, хлопнув по бедрам.
— Понимаете? — Он схватился за телефонную трубку и попытался найти автомеханика.
Водить машину в Венеции, видимо, тоже постоянная тяжелая работа, поэтому я поблагодарил его и снова вышел на морозные улицы.
Я позвонил отцу Левону Зекияну, и мы договорились с ним встретиться в маленьком кафе неподалеку от церкви Сан-Рокко. В Венеции отец Левой руководил работами по изучению армянской истории. Он оказался человеком высокого роста, выделявшимся яркой индивидуальностью портновского искусства. Мне рассказали о нем в Иерусалиме, к тому же я часто встречал его имя в различных научных статьях. Им написано огромное количество работ, причем на разных языках, а его подстрочными примечаниями всегда пестрят разные рукописи.
К самому мелкому эпизоду из армянской истории он относится ревностно, поэтому беседа с ним охватывала все века, но его не смущал столь широкий временной размах. Когда я задал ему глобальный вопрос: «Что помогает армянам оставаться армянами?» — он, почти не задумываясь, ответил мне:
— В общем, причиной является одна-единственная идея. А ключом к ней служит письменность. Наш Месроп Маштоц был величайшим политическим мыслителем. В пятом веке он изобрел алфавит, осознав, что Армения как держава обречена. Раз армянам суждено выжить, не имея собственной территории, они должны иметь общую идею, нечто, что будет принадлежать только им. Письменность является воплощением такой идеи.
Армянский алфавит.
— А что же это за идея?
— О, ее невозможно так просто сформулировать, если вам повезет, то вы придете к частичному пониманию ее. — Он отпил глоток вина и улыбнулся. — Наш поэт Севак назвал ее коротко: Арарат.
Арарат… да, конечно. Арарат эхом звучит во всем, что связано с армянскими делами, словно песенный рефрен. Это слово звучит в названиях журналов и газет, со страниц армянских книг, в названиях армянских фирм, с вывесок ресторанов; в Соединенных Штатах существует армянская кредитная карточка под названием «Арарат», в Калифорнии даже есть частная клиника «Арарат». Национальная футбольная команда называется «Арарат», а изображение профиля двуглавой горы, по моим впечатлениям, присутствует в каждом армянском доме. Я понял, что это символ, сияющий через турецкую границу, словно путеводная звезда современной Армении. Но идея, о которой говорил отец Левон, включала в себя не только это, а что-то еще, значительно большее. Я начал воспринимать эту гору как нечто таинственное, как объект религиозного поклонения, как символ сохранности духовного прошлого.
Осип Мандельштам, прожив в Армении несколько месяцев, тоже начал ощущать на себе специфическую притягательность соседства Арарата: «Я развил в себе шестое чувство — имя ему „Арарат“: чувство привязанности к горе. Теперь, куда бы ни занесла меня судьба, это чувство будет жить во мне и останется со мной навсегда».
Я тоже видел гору Арарат, только с турецкой стороны. Вид ее не оставил в моей душе особого следа. Возможно, мне нужно дождаться и увидеть ее со стороны Армении.
Я расстался с отцом Левоном на площади Святого Марка, сел в лодку и поплыл через лагуну к острову Святого Лазаря. Был полдень, свежий воздух бодрил и поражал удивительной прозрачностью. Кроме меня, в лодке находилось всего два пассажира; один из них оказался армянским монахом. Более двух с половиной столетий на острове существует армянский монастырь. Теперь это — одна из крупнейших сокровищниц армянской культуры, библиотека монастыря насчитывает тысячи манускриптов — множество страниц письменности Месропа.
Монах, приплывший вместе со мной, передал меня на попечение другого монаха, с которым я совершил экскурсию по монастырю. Поднимаясь по ступенькам лестницы в музей, он спросил меня, какие новости в иерусалимском монастыре. Я начал рассказывать ему обо всем, что узнал там, — о новом патриархе и о епископах, о старослужащих святых мест, но вдруг заметил, что он утратил интерес к моему рассказу: они были членами братства Святого Иакова, а он принадлежал к братству мхитаристов — совершенно другому ордену.
Хотя, с другой стороны, музей Святого Лазаря олицетворял собой завет потомкам хранить единство диаспоры. Каждый экспонат, доставленный сюда посвященными паломниками, — это еще одна точка на армянской карте. Музей напоминал коллекцию много попутешествовавшего филантропа викторианской эпохи. Под потолочными росписями Тьеполо рядом покоились персидская керамика, блюда и кувшины из Кутахии; была там слоновая кость: экспонаты из Тадж-Махала, филигранной работы шары (семь штук, которые вкладываются один в другой наподобие русских матрешек), ручное серебряное распятие из Эфиопии, миниатюры из Санкт-Петербурга, марки, кредитные билеты, меч крестоносца, посмертная маска сына Наполеона, выполненная Кановой, манускрипт из Бирмы, выполненный в манере письма бустрофедон, в котором на языке пали описаны обряды посвящения в буддийские монахи, и мумия. В 1925 году министр иностранных дел Египта, армянин, привез эту мумию вместе с экзотическим котом. Мумия была любимым экспонатом монаха.
Он повел меня из главной галереи в комнату, заставленную клеенчатыми корешками книг английской классики. Здесь же, над дверью, висел и портрет лорда Байрона. В течение зимы 1816 года по нескольку раз в неделю Байрон пересекал лагуну, навещая монахов острова Святого Лазаря.
Армения очаровывала Байрона все больше по мере того, как он открывал ее для себя, обнаружив, помимо прочего, что Рай на Земле, вероятно, находился именно в Армении.
«Их страна, — писал он, — должно быть, навсегда останется самой интересной на земном шаре».
В этой комнате Байрон делал успехи в изучении армянского языка. Его письма свидетельствуют: «По утрам я уплываю в своей гондоле, чтобы брать у монахов уроки армянского языка, который дается мне с трудом… мой ум жаждал освобождения с помощью тяжелой нагрузки… Это оказалось самым трудным, что мне удалось найти… алфавит — битва при Ватерлоо». В самой Венеции его занятия были полегче: «…дама, к счастью для меня, оказалась более доступной, чем этот язык…» Через несколько месяцев его визиты в монастырь Святого Лазаря постепенно прекратились.
На следующий день, перед отъездом из Венеции, я позвонил на Кипр, чтобы предупредить о своем приезде Гаро Кехеяна, армянина, с которым меня познакомили в Иерусалиме; я сообщил, что планирую прибыть в Никосию через несколько дней.
Переходя через мост Риальто в тот вечер, я заметил, что Большой канал начинает замерзать. Из Триеста отправлялся ночной поезд в Югославию. За ночь его сильно облепило снегом, а в Белграде кондуктор, ковыляя вдоль пути, прогревал буксы с помощью горелки. Поезд еле сдвинулся с места и поехал дальше на юг, через Сербию, мимо безлюдных долин и молчаливых лесов под покровом низко висевших набухших облаков. День пролетел незаметно за созерцанием мелькавших за окном картин: вот человек с ружьем на замерзшем пруду, теплое дыхание лошади на морозе у шлагбаума переезда; желтая свинья, барахтающаяся в снегу…
В Пирее, куда мы прибыли на следующий день, было уже теплее. В порту стояло судно из Одессы, по всему периметру причала выстроились украинцы. Возле их ног лежали груды китайской посуды, глиняных кукол, ножей, вилок и банок с икрой. Я купил бутылку армянского коньяка у строгой на вид русской женщины и прошел мимо других, у которых на лице была улыбка и усталые голубые глаза; возле их ног не было товаров, они готовы были ехать за твердой валютой к черту на рога.
Пароход, отплывавший на Кипр, был практически пуст. Компания из шести человек, собравшаяся в общем холле, была как на подбор, словно из плохого анекдота: еврей, священник, лондонский таксист и эстрадный артист из греческого кабаре.
Православный священник уселся у телевизора смотреть развлекательную программу; таксист беседовал с «артистом», понося последними словами Саддама Хусейна. Я взял свою бутылку и подсел к еврею с черными смеющимися глазами и волосами до плеч. Еврей занимался антиквариатом. Он отправился в путь, чтобы сочетаться браком с девушкой, с которой еще не был знаком. Приятель из Литвы прислал ему ее фотографию, и теперь они должны были встретиться в одном из отелей на Кипре, пройти все формальности и отправиться назад в Хайфу.
— Можешь считать меня дураком, — сказал он. — А мне это по душе.
Я выпил за его невесту, он спросил меня, что я собираюсь делать на Кипре.
— Я держу свой путь в Армению.
— В Армению? А что ты там забыл?
— Понятия не имею.
— Значит, мы оба совершаем мистическое путешествие. Уже было совсем темно, когда пароход отошел от причала. Торговец антиквариатом неожиданно сказал:
— Я вспомнил, в Каире были армяне. Удивительный народ. У них есть одно выражение, наверное, вы слышали его. Они говорили, что армяне «оказались между молотом и наковальней».
У них есть поговорка: «Когда молот бьет слишком часто, то получается алмаз».
Прошло полтора дня, и мы встали на якорь в Лимасоле, где я сел на автобус до Никосии. Там я отправился искать Гаро Кехеяна, который, как я надеялся, сумеет помочь мне советом. Дело в том, что я намеревался возвратиться к армянским общинам в Сирии. Было два варианта: отправиться туда прямым путем на судне до Латании или добираться через Бейрут. В Бейруте проживало много армян, когда-то он был самым значительным городом диаспоры. Но, пока продолжалась война в Заливе, сильного желания направиться туда у меня не было. К тому же у меня не было ливанской визы. Правда, и сирийской визы у меня тоже не было: фактически у меня не было разрешения на въезд ни в одну из стран, которые я хотел бы посетить перед Арменией, как, впрочем, и в саму Армению.
Отчасти это объяснялось неразберихой из-за войны в Заливе и беспорядками в бывшем Советском Союзе. Но я воспринимал трудности сложившейся ситуации как своего рода испытание. Армяне исколесили эти районы последовательнее и усерднее, нежели любой другой народ. Они жили, постоянно разъезжая: в качестве торговцев, авантюристов или паломников, благодаря своей ловкости и предприимчивости, которых от них требовали обстоятельства. Сам факт, что армяне сохранили такую способность к быстрому передвижению и при этом выжили как отдельная нация, был чудом, которое я по-прежнему не мог понять. Когда наглухо закрывались границы между воюющими государствами — мамлюки и сельджуки, сельджуки и аббасиды, османы и сефевиды, сефевиды и моголы, — сеть общин армян-изгнанников объединяла их всех. Зачастую они служили единственным связующим звеном между боровшимися за власть династиями и доставляли послания, написанные на их собственном языке, словно зашифрованные. Из-за постоянной нестабильности в самой Армении тяготы странствующей жизни стали частью существования армянина, а границы и войны — будничной помехой. Мое путешествие должно было стать моим личным опытом такой жизни.
Гаро только плечами пожал, когда я спросил его, стоит ли мне ехать; на самом деле я уже принял решение. Гаро был знаком с ливанским консулом, он позвонил в консульство, чтобы поручиться за меня. Все, что от меня требуется, сказал консул, — это письмо от Британской верховной комиссии, которая снимет с них всякую ответственность. Я получил визу и забронировал через турбюро Гаро место на рейс до Бейрута. До отплытия у меня оставалось два дня — армянская система взаимовыручки уже доказывала свои возможности.
Гаро был не только агентом бюро путешествий. Он был еще и бразильским почетным консулом на Кипре, директором банка, занимался недвижимостью, был потенциальным издателем и официальным представителем-посредником в зарождающихся зарубежных связях Армянской Республики. Но с истинным энтузиазмом он занимался эзотерическими науками. У него была библиотека, заполненная мудростью древних, и датский дог по кличке Плато.
В Никосии, объяснил он мне, есть свой мистик — Строволосский Маг; не то чтобы он отдавал ему предпочтение перед другими, но послушать его, во всяком случае, стоило. Как раз на этой неделе он читает цикл лекций. Мы поехали через город в Строволос, небольшое местечко в пригороде Никосии. Дневная лекция проводилась в большом сарае, расположенном в тени садовых деревьев.
Группа немцев полностью заполнила помещение, остальные висели в открытом окне, старательно ловя каждое слово Мага. Лекцию он начал с психотерапии. Буквальное значение этого слова — «исцеление души». Но это неправильное толкование термина, объяснил Маг, потому что душа является той частью каждого из нас, которая никогда не болеет. Существуют другие явления — явления, широко распространенные во всем мире, — такие, как, например, сомнение или желание, они сгущаются вокруг души, вот тогда-то мы и болеем.
Маг присвоил себе титул жреца касты поклонников учения зороастризма и включил в свою доктрину элементы дуализма, который те исповедовали. Дуализм был объявлен ранней Церковью вне закона, точно так, как и многие другие полезные вещи, но он прижился в Армении. Постепенно это учение проникло в Западную Европу и послужило основой для великих средневековых ересей, таких, например, как альбигойство и катарсис.
Армянские изгнанники, вечные носители восточных философий, уверовали в эти учения и стали проповедовать их. Маг восседал, застегнутый на все пуговицы своего кардигана, и, разглагольствуя ласкающим слух голосом о привлекательности ересей, рассказывал о великой силе аутотерапии, о современных пороках, о мире… И вся эта мешанина перемалывалась кроткими немцами, которые сидели, закрыв глаза и вывернув руки ладонями вверх. Его американские поклонники, ставшие осмотрительнее с началом войны в Заливе, оказались не столь уж преданными. Они остались у себя дома и ограничились тем, что прислали комплект звукозаписывающей аппаратуры, жужжавшей и шепелявившей у ног Мага.
На протяжении полутора тысяч лет армяне спасались бегством на Кипр: еретики, бунтари, изгнанные князья и цари, поэты и монахи, уцелевшие от погромов, сироты. Однако для оказавшихся там, на Кипре, обстоятельства складывались ненамного лучше. Они становились свидетелями того, как остров переходил от одного правителя к другому: от аббасидов — к Византии, от Византии — к рыцарскому ордену тамплиеров, потом к французским крестоносцам, к Венецианской республике, к Османской империи, к Британии, от Британии — в объятия гражданской войны.
Если взглянуть на карту, то остров по очертаниям представится похожим на наковальню, а уж в тех, кто владел молотом, никогда недостатка не было.
Исключительно не повезло семейству Налчаджяна. В жаркий июньский полдень 1963 года Налчаджяны венчались в армянской церкви Никосии. Событие было примечательным. Налчаджян владел солидными процветающими фабриками в Фамагусте и Кирении, поэтому, когда новобрачные вышли из церкви, под кипарисами их радостно приветствовали собравшиеся армяне, желавшие им всяческих благ.
Миссис Налчаджян сохранила остатки своей восточной армянской красоты, а вот фабрики не сохранились. Я навестил ее в маленький квартире на втором этаже в греческой части города Никосия; у квартиры было очевидное преимущество — рядом находилась новая армянская церковь.
— Да, замечательное было венчание, — со вздохом сказала она, переворачивая страницы альбома со своими фотографиями. — Стрельба началась, когда уже шел прием гостей.
Услышав выстрелы, вардапет покинул гостей и поспешил вдоль пустынных улиц, чтобы запереть церковь. После этого богослужения в ней больше не проводились.
Миссис Налчаджян перевернула последнюю, пустую станицу альбома.
— Эта страница — для свадьбы моей дочери. Она помолвлена с врачом, армянином. Чудесный человек! Но он живет в Бейруте, а там все еще неспокойно.
— А церковь? — спросил я. — Что стало со старой церковью?
— Я не знаю. Одни говорят, что турки открыли в ней кафе, другие — что ее разрушили. Никто оттуда не приезжал…
На греческом контрольно-пропускном пункте я подписал несколько документов, и меня пропустили. Миновав пропускной пункт сил ООН, я пересек нейтральную полосу и подошел к турецкому контрольно-пропускному пункту. Там я подписал еще больше документов и заверил, что вернусь до наступления сумерек, когда граница закрывается на ночь.
В то время как после раздела греческий Кипр богатеет и на его дорогах тихо урчат немецкие машины, захваченная турками часть острова превратилась в захолустье. Эта часть Никосии напомнила мне сонный анатолийский город, где бродят овцы и усатые торговцы одеждой с рулонами ткани под мышкой. От прошлой жизни остались ржавеющие остовы «моррисов» и «хиллманов».
Разыскать церковь оказалось трудным делом. Виктория-стрит хорошо смотрелась на карте, но то была греческая карта, а турки все названия изменили. Спросить здесь у кого-то, как найти армянскую церковь, было еще бестактнее, чем сделать то же самое в Анатолии. Поэтому я бесцельно брел мимо лавок, торговавших фруктами, мимо заброшенных караван-сараев, литейных цехов и мастерских, прошелся вдоль идущей зигзагом Зеленой линии, пока не удалился немного в сторону от западной стены; тут я заметил остроконечный верх церковной колокольни.
На высокой калитке висел замок. Его стальные дужки были опутаны колючей проволокой. К калитке был кое-как примотан маленький круглый щит, символ победы, с изображением солдата, выпрыгивающего из красного с полумесяцем турецкого флага.
За калиткой можно было разглядеть внутренний дворик; вид у него был такой, будто там никто не бывал со дня свадьбы Налчаджяна. Погибли кипарисы, между плитами проросла сорная трава. Все свидетельствовало скорее о заброшенности, нежели о разрушениях.
И кафе в церкви не было. Она тоже была заброшена — стены ее заросли пучками травы. Еще одна армянская церковь разрушается… Я попытался проникнуть за ограду, но с другой стороны церкви проводились занятия по военной подготовке — все штурмовали грязь, щиты, веревочные сетки, окопчики. Когда некоторое время спустя я приехал в Фамагусту, чтобы узнать, в каком состоянии находится там церковь четырнадцатого века, то и там обнаружил, что по соседству идут военные занятия. И там были щиты, веревочные сетки и окопчики. У меня даже возникла мысль — не являются ли армянские церкви существенной частью военной подготовки в Турции.
На следующий день я уехал из Никосии, чтобы успеть на судно, отплывавшее в Бейрут. Ветер с моря продувал портовый город Ларнака. Чайки тщетно кружились над пустыми отелями. К доске, на которой обычно вывешивалось меню, было приколото письмо кипрской организации по туризму; скромно избегая упоминания о войне в Заливе, в нем говорилось: «Мы глубоко сожалеем о принятом туристическими агентами решении отозвать своих клиентов с Кипра. Здесь по-прежнему спокойно и безопасно, а условия для отдыха, как всегда, прекрасные».
В тот вечер на причале ко мне подошел ливанец, дожидавшийся судна из Франции, чтобы погрузить военные припасы. На подбородке у него виднелся шрам длиной в три дюйма.
— Вы в Ливан?
— Да.
— Зачем вам в Ливан? Ливан не лучшая страна.
— Я слышал, что это красивая страна.
— У вас есть друзья в Бейруте?
— Да, — солгал я.
— Это хорошо. Только не ездите в Западный Бейрут. Если вы туда поедете, то пожалеете об этом.
Я мог только гадать о том, что имелось в виду.
— Они схватят вас.
2
Изгнанник понимает смерть и одиночество в таком смысле, к которому англичанин глух.
Сторм ДжеймсонСолнце вставало из-за гряды темных облаков, пуская свои яркие стрелы в бледное небо над моей головой. Зрелище это напоминало веерообразное окно эпохи короля Георга, а я стоял у пароходного поручня и смотрел, как отражается солнечный свет в спокойной воде, как поднимается, чтобы разбиться вдребезги, носовая волна. Еще не было семи.
Облака приближались, увеличиваясь в размерах, но оказалось, что это не облака, а Ливанские горы. Они тянулись вдоль побережья — отвесные мрачные горы. В десяти милях южнее они круто обрывались к узкой полоске ровной земли, которая выдавалась в море, словно язык. На ней вырастали кубики жилых массивов Бейрута. Глядя с палубы корабля на освещенные солнцем контуры города, я поймал себя на мысли, что впервые вижу воплощение позорной славы взбесившегося диктатора. После того как несколько месяцев назад сирийцы покончили с остатками военных сил генерала Ауна, в городе воцарилось спокойствие, но это спокойствие настораживало. Дело в том, что военные по-прежнему контролировали значительную часть города да к тому же — почти весь пригород. На тот момент Бейрут все еще был самым что ни на есть беззаконным городом на земле. Но мне непременно нужно было туда попасть.
Бейрут издавна считался неофициальной столицей армян в изгнании. В добрые времена армянский квартал самоуправлялся наподобие полуавтономной республики. В нем проживало более четверти миллиона армян, имевших могущественные связи во всем мире. Они контролировали большую часть торговли в Бейруте и значительную часть промышленных предприятий. И хотя к тому времени половина армянских семей эмигрировала, община продолжала существовать. Во время войны армянское население Ливана, самое многочисленное из национальных меньшинств страны, сохраняло нейтралитет.
Впереди у меня была целая неделя, и я должен был провести ее в стране, которая занимала активную позицию в только что окончившейся войне в Заливе, поэтому задерживаться в Бейруте желания не было. Мне хотелось поскорее закончить свои дела в Ливане и оказаться в Сирии.
Позади была долгая бессонная ночь. По всему судну — в барах, на палубах — разносились громкие голоса возвращавшихся ливанцев. Все они были молоды, все христианского вероисповедания, все были одеты в просторные одежды вроде прозрачных сатиновых балахонов. Между ними бродили, шатаясь, ребята из смены охранников французского посольства в Бейруте и вовсю наслаждались последними часами своего увольнения. Я побеседовал с группой чиновников, которые сидели за столиком, жестикулируя над ополовиненными бутылками кларета; остальные играли в рулетку с жирными, увешанными золотыми цепями бейрутцами, в то время как другие, облепив бар, обливались потом и орали друг на друга, затем дремали, положив голову на стол, в салоне. А над всем этим действом с двух телевизионных экранов мерцала Саудовская пустыня, но на нее никто не обращал внимания.
Наутро вид у французов был измученный и унылый. С причала я махнул жанам рукой на прощание и пошел к выходу на набережную. Я видел, как их увозили на грузовиках, видел их помятые лица, повернутые назад, с остекленевшим взглядом, будто их везли на эшафот.
Я поставил сумку на парапет набережной и стал размышлять, как действовать дальше. Посмотрел в одну сторону, потом — в другую. Постоял, прижавшись спиной к парапету. Неподалеку оказались две корзины с барабулькой, в пыли бился свежепойманный скат. На камнях сидел рыбак и чинил сети. Солнце освещало горы и сверкало на крыше рубки полузатопленного каботажного судна, рваные края пробоин уродливо извивались на его палубе. Стояло очаровательное средиземноморское утро, но наслаждаться им мне показалось сейчас неуместным. Кому можно довериться? Какие районы города безопасны?
Нашел такси — изображение святого Христофора, покачивавшееся за стеклом водителя, внушило мне доверие. Мы выехали на дорогу в сторону Бейрута, идущую вдоль побережья, на котором были видны следы войны; мы ехали между линией берега с одной стороны и суровой твердыней гор — с другой, миновали подножие тридцатифутового Христа в стиле известной статуи Христа в Рио-де-Жанейро и церкви, похожей, на Нотр-Дам, что во Франции, со своих бетонных фронтонов взывающих: «Protegez — nous!»1. И со всех сторон над нами нависали фасады полуразрушенных зданий со следами от шрапнели — мертвые дома. Десять миль — это около полудюжины контрольно-пропускных пунктов. Нам пришлось пробиться через все. Колонна потрепанных в войне танков прогрохотала мимо. Я издали заметил через ветровое стекло верхушки пилонов бейрутских домов и подумал, что выглядят они нормально. Но по мере их приближения мне становилось не по себе. Когда мы приехали в Антелиас и я увидел церковь с цилиндрической формы куполом и характерным зубчатым конусом, мне сразу стало легче. Я обрадовался ей, как старому другу.
— Здесь! — Я наклонился вперед. — Высадите меня здесь.
Такси свернуло с шоссе и медленно, чтобы не попасть в воронку, подъехало к черным двустворчатым воротам кованого железа. На обеих створках виднелись двойные изображения — жезла и митры Армянского Католикосата Киликии.
С Кипра я попытался дать телекс в монастырь в Антелиасе, главный центр бейрутских армян. Но мое послание где-то затерялось. Привратники не имели обо мне ни малейшего представления. Я показал им написанное по-армянски письмо, в котором Патриарх Иерусалимский рекомендовал всем, к кому я обращусь, оказывать мне всяческое содействие, и молоденький священник одобрительно кивнул. Он проводил меня в резиденцию Католикоса и представил секретарю, который, в свою очередь, ввел меня в большой кабинет, отделанный панелями из тикового дерева. В глубине кабинета за широким письменным столом восседало духовное лицо пожилого возраста.
Его Святейшество Гарегин II, Католикос Киликии, духовный лидер, пожалуй, трети всех армян мира, имел весьма представительную внешность. Коренастый мужчина с голубыми настороженными глазами, от которых ничто не ускользало. Война ему дорого обходилась — это ясно читалось на его усталом лице. Подчас его напряжение сменялось внезапным раздражением; и тогда он, как бы полушутя, проклинал войну, в очередной раз протягивая руку к коробке с сигарами, изготовленными специально для него по заказу армянина из Кувейта, о чем свидетельствовала шелковая лента с надписью: «Е.С. Гарегин II».
Мы завтракали вдвоем в его личной столовой. В этой комнате стоял длинный стол и было два окна. Одно из них выходило на тянувшуюся вдоль побережья дорогу, и через плечо Католикоса я мог видеть, как рывками, то и дело останавливаясь, продвигается транспорт, скопившийся перед въездом на поврежденную в результате артиллерийских обстрелов эстакаду. За эстакадой виднелось море.
— Артишоки, — произнес он. — Надеюсь, вам нравятся артишоки.
— Артишоки чудесные.
— Мой врач говорит, что они успокаивают нервы. Какое-то время мы молча трудились над листьями. Повар Католикоса, пожилой армянин в наглухо застегнутой рубашке, стоял в дверях кухни наготове. Он быстро собрал тарелки, и Католикос приступил к беседе:
— Позвольте, я начну с важного для меня момента. Если я правильно понял, вы интересуетесь Армянской церковью именно как действующей церковью, в отличие от большинства людей, которые видят в ней всего лишь объект археологических изысканий.
Я ответил ему, что именно так и обстоит дело, что меня интересует буквально все, касающееся армян как нации.
— Но, возможно, в этом виноваты и некоторые армяне.
— Почему вы так говорите?
— Ну… история Армении… весьма тяжкое бремя.
Я рассказал ему об одном метафорическом образе поэта Геворга Эмина, который произвел на меня большое впечатление: он сравнил армян и их прошлое с павлином и его веерообразным хвостом — все самое примечательное находилось у них позади. Он кивнул головой, соглашаясь.
— Разумеется, церковь должна сочетать в себе традицию и надежду. Здесь, на Востоке, мы более склонны объединять эти понятия. А вы, на Западе, полагаете, что религия и политика должны существовать отдельно друг от друга. Но разделять их абсурдно!
И тут я понял, что слышу в этой критике отголосок его собственной дилеммы. Религиозный лидер оказался загнанным в ловушку противоречий между сложностями армянской политики и гражданской войны в Ливане. Годами боролся он за то, чтобы армяне оставались вне местных междоусобиц и альянсов. Ему удалось кое-чего добиться. Теперь, сказал он, государственные деятели встречаются с ним и признают, что армяне были правы во всех отношениях; «позитивный нейтралитет» — так Католикос обозначил свою позицию, но его слова заставили меня вспомнить про молот и наковальню. Мусульмане с недоверием относились к армянам, потому что те исповедуют христианство; христиане других конфессий — из-за расхождений в рамках одной веры.
Но в действительности настоящую борьбу армяне всегда вели в другом месте — с турками, за возвращение потерянных земель в Анатолии. На пароходе, увозившем меня с Кипра, один ливанец сказал мне, что армяне непреклонны и безжалостны в защите своего нейтралитета. Если погибает один армянин, сказал он, на следующий день два-три трупа лежат на тех улицах, где проживают виновные в его убийстве.
Католикос покончил с обедом и взял очередную сигару.
— Слышите, бомбят, — сказал он.
Последний год оказался самым трудным. Аун засел в горах, правительственные войска стояли у их подножия. Монастырь находился между ними.
Монахи выбрали в качестве убежища подпольную типографию. Молодым монахам приходилось выбегать за ограду монастыря, чтобы купить в магазине продукты.
Два месяца провели они в подвале, все ночи напролет рисуя друг друга при свете фонаря-«молнии» или играя в нарды, а Католикос, отгородившись от остальных, пожевывая сигару, записывал свои размышления о войне под названием «Крест из ливанского кедра».
Католикос отвел мне комнату в монастыре. На потолке виднелось свежее пятно штукатурки — во время обстрела в этом месте снаряд пробил крышу. Вечер я провел за чтением «Креста из ливанского кедра», в котором меня поразила безысходность войны, ведущейся в городе.
Утром один из местных жителей, инженер по профессии, повез меня на своей машине в Бурдж-Хаммуд. Срок ультиматума, предъявленного Саддаму, истекал; инженер высказал предположение, что Саддам выведет свои войска из Кувейта, но я в этом сомневался. Более семидесяти лет назад, в разгар другой войны, армяне прибыли на окраину Бейрута. У большинства не было ни обуви, ни личных вещей. Это были армяне, спасшиеся от турецкой резни, потрясенные тем, что им удалось выжить; они копались в отбросах, прочесывали пляжи в поисках чего-нибудь мало-мальски ценного. Вскоре построили бараки из досок, это место они назвали лагерь Мараш — в память о том месте, которое им пришлось покинуть. Они думали, что скоро им разрешат вернуться. Но не дождались. Эти армяне по-прежнему живут там. Кое-где бараки сохранились, но в основном Бурдж-Хаммуд — современный поселок. Казалось, это единственное место из всех, что я видел в Бейруте, где люди заняты делом. Поскольку в деловой центр Бейрута им хода не было, они создали здесь свой собственный. Здесь все кипит, все торопятся, и все это — благодаря процветающей здесь торговле; жителей остального Бейрута сюда влечет занятие, которое они предпочитают всем остальным, — посещение магазинов и возможность делать покупки.
Бурдж-Хаммуд, армянский квартал в Бейруте.
— Знаете, какое хобби у армян? — Инженер вел машину по центральной улице Бурдж-Хаммуда.
— Какое?
— Строительство. Когда у ливанца заводятся деньги, он покупает одежду или машину. Но армянин… он покупает кирпичи и складывает их один к одному.
Его слова были сущей правдой — по всему Бурдж-Хаммуду виднелись небольшие подъемные краны и бетономешалки. И еще одна особенность. Я впервые оказался в месте, где армяне составляют большинство населения, где вывески магазинов написаны сначала на армянском, а потом на арабском, где в общественных местах звучит армянская речь, где армяне лечатся и удаляют зубы у армянских дантистов, где мясо разделывают армянские мясники, а одежду кроят армянские портные, где целые секции книжных магазинов отведены для книг Чаренца, Тотовенца и Уильяма Сарояна. Здесь имелась армянская футбольная команда и повсюду под машинами лежали, раскинув торчащие наружу ноги, армянские механики. Улицы носили названия утраченных городов: Айнтаб, Мараш, Адана…— все это воспринималось как проявление уверенности или вызова, с которыми мне до сих пор не доводилось сталкиваться. Складывалось такое впечатление, что армяне как бы родом из этих мест.
Я расстался с инженером на одной из его строительных площадок и отправился на розыски художника, о котором мне рассказали в монастыре.
Ерванд обитал на первом этаже пострадавшего от ракеты многоквартирного дома. Квартира принадлежала его родителям, пережидавшим войну в Каире. Ему было больше тридцати; смуглый, как и положено армянину, с широкими клинообразными бровями и густой гривой спутанных черных волос. Состояние его души поражало необычайной суровой напряженностью, словно он жил в постоянном ожидании чего-то. Он часто проводил рукой по шее, заросшей колючей щетиной. Квартира его производила весьма мрачное впечатление. Несмотря на то что он жил в ней уже давно, она все еще вызывала ощущение запустелого временного жилища человека, часто переезжающего с места на место. На плиточном полу лежал ярко-красный ковер, такого же цвета была обивка стульев. На спинке софы, словно салфетка, лежал шарф с названием футбольной команды «Манчестер юнайтед».
— У меня есть спортивная майка, носки и подушка «Манчестер юнайтед». Знаете, почему «Манчестер»?
— Наверно, потому, что там есть армянская община? Манчестер — город, в котором впервые обосновались армяне в Британии.
Он покачал головой и улыбнулся:
— Когда я впервые услышал название, то сразу понял — оно армянское: манч-ес-тер — «Ты еще ребенок!».
Из гостиной мы перешли в студию, где у стен стояли картины, множество картин. Ерванд был художником-экспрессионистом, его палитра отличалась приглушенным землистым колоритом, в ней преобладали серовато-голубой, коричневый и безрадостный горчично-желтый, который неожиданным образом проступал везде.
В одних картинах было что-то метафорическое — лица с широко расставленными большими глазами, но без рта; полотна, на которых, словно масляные пятна, были наляпаны цветные загогулины. Лучшие из них составляли серию мрачных таинственных образов; казалось, что изображен камень частично мертвый и частично живой. Горы, пояснил он; армянские горы, которых он никогда в жизни не видел.
— Восемь месяцев работы. Вот все это…— Их можно было считать дюжинами. — Когда я начал, то уже не мог остановиться. Это было сильнее меня. Тогда, в прошлом году, расстреляли два резервуара. Они горели всю ночь. Сначала один, потом второй. Я схватил кисти и после этого, когда уже вовсю стреляли и каждый искал место, где можно спрятаться, пришел в свою студию и начал писать. Я не мог остановиться!
В произведениях Ерванда война приобрела отчетливые черты. Видимо, эти картины предназначались для тех, кто, не избежав кровавых перемен, привык к ним настолько, что перестал обращать на них внимание. Даже если они и делали это, то только для бравады. «Полная свобода» — эти два слова Ерванд употреблял часто. Для него они означали первопричину возникновения войн, но для меня — всего лишь разновидность ее худших проявлений.
Потом мы пошли гулять к морю. Ерванд обожал море. Он не замечал скопившуюся за годы грязь, обломки, превратившие прибрежную зыбь в плавучую свалку. Он глубоко вдыхал морской воздух и, прищурив глаза, смотрел в даль тянувшегося перед нами берега.
— Мне нравится это место, здесь так спокойно. А тебе?
На автостраде за нашей спиной скрежетал и грохотал транспортный поток. По соседству, на прибрежных камнях, переругивались два рыбака. Я кивнул, соглашаясь.
Ерванд отвечал на все мои вопросы о войне. Он бегло перечислил, словно по списку: хаос, бомбежки, снайперов, исчезновение людей, контрольно-пропускные пункты, где убивали без разбора; дни, когда круглосуточно велся артиллерийский обстрел, по десять снарядов в минуту.
Как-то утром в прошлом году — он в это время брился — раздался мощный взрыв. Он решил, что произошло землетрясение и даже по радио объявили об этом. На самом деле взорвался резервуар с газом, в который попал снаряд. Обломок от него упал в двух милях от армянской школы в Бурдж-Хаммуде. Он оказался таких размеров, что под ним спокойно можно было поставить два автомобиля.
Был случай, когда уличный бой охватил то здание, где он жил. Стреляли на лестнице, и вооруженный мужчина ворвался в его квартиру. Ерванд ждал с револьвером в руке. Он убил человека прежде, чем тот увидел его.
Ерванд схватил меня за руку. Он обратил мое внимание на стаю чаек, собравшихся на куче отбросов для выяснения отношений.
— Вы любите птиц?
— Да, люблю.
— Я тоже. Пока шла война, я выходил из дома и стрелял по ним из ружья. Мой друг, живущий в Канаде, говорит, что у них это невозможно. Нужно иметь лицензию. Лицензию… представляешь?!
В один из дней, в такой же мрачноватой комнате в Бурдж-Хаммуде, мне довелось узнать бейрутских армян совсем с другой стороны. Правда, атмосфера, царившая в ней, была иной. Шесть мужчин в тренировочных костюмах сидели у телевизора, щелкая фисташки. Здесь ничто не напоминало странное напряженное состояние Ерванда; скорее напротив, ощущалась спокойная, уверенная в себе сила.
Самого молодого из них звали Манук. Ему было двадцать, небольшого роста, жилистый, с аккуратно подстриженными усиками. Не успели мы с ним познакомиться, как разговор зашел о Карабахе. Турки и Советы, сказал он, участвовали в изгнании армян из родных деревень. Их убивали изо дня в день. Изгнанники, массовые убийства — все как в 1915 году. И это сейчас, в наши дни! А что предпринял Запад? Как всегда, ничего. Только носятся со своей любовью к русским реформаторам.
Я ответил, что отныне Армении придется самой постоять за себя, и он согласился. Я-то знал, что они, эти люди, собравшиеся здесь, могли и делали это. До меня и раньше доходили слухи об оружии, которое непонятным образом попадало из Бейрута в Карабах. Да, атмосфера здесь была покруче. Я чувствовал это и в Мануке, и в остальных, даже и в том, как они щелкали орешки: духом спокойствия и уверенности веяло со страниц армянского журнала «Кайц» («Искра»), на которых изображены свидетельства насилия: головы под сапогами, казни, тюрьмы; технические пояснения к схемам китайских гранатометов, винтовки М-16 и автомата Калашникова. Это уже было в конце 1970-х годов, когда армяне научились эффективным действиям небольшими военизированными отрядами.
Обе организации базировались в Бейруте: ASALA (Армянская Секретная Армия Освобождения Армении) и JCAG (Диверсионно-десантные отряды справедливого возмездия за армянский геноцид). Последняя организация была лучше законспирированной и более зловещей, она действовала профессионально, оперативно, с хирургической точностью. Высказывание одного офицера ФБР цитировали как поговорку: «Отряды справедливого возмездия прославились как исключительно оперативная террористическая группа. Когда она выходила на дело, кто-нибудь обычно погибал». В JCAG-e было что-то типично армянское. Их деятельность одновременно в шестнадцати разных странах, их внимание к мелочам и тщательность подготовки, их компетентность в обращении с огнестрельным оружием и взрывчатыми веществами, методы, с помощью которых им удавалось следить за передвижениями намеченных жертв (как правило, это были турецкие дипломаты), наконец, умение незаметно приблизиться к машине для выстрела так близко, что на коже убитых обнаруживали следы пороха.
Слушая Манука, описывавшего методы их работы, я невольно подумал, что приблизительно в таких же выражениях другие армяне рассказывали о преимуществах армянской ювелирной техники.
Вот так это, должно быть, и происходит. Вы едете в такси, вы смотрите из окна такси на остов разрушенного здания или наблюдаете за игрой солнца на поверхности стекла. Вы, предположим, глубоко задумались о чем-то. Например, о Кувейте: там сейчас, вероятно, творится что-то ужасное? Но вы еще ничего не знаете, а такси тормозит в незнакомом месте, и там вас поджидают; пятеро в черных теннисках дергают дверцу машины с вашей стороны. И что тогда? Чем мне смогут помочь армяне? Отчасти мне хотелось бы это выяснить. Но с другой стороны — и она явно перевешивала — страх оказаться заложником был сильнее страха смерти.
Я думал об этом после встречи с Мануком. Был яркий полдень, я ехал в такси вместе с тремя арабами. Я смотрел, как играют лучи солнца на поверхности моря, и думал о том, что осталось два дня до начала боевых действий в пустыне, когда музыкальная радиопередача была прервана для сообщения, из которого я сумел понять только отдельные слова: Америка, Саддам Хусейн, Кувейт, Британия. Арабы заговорили с водителем… о чем? О сукиных детях американцах и англичанах? О Большом Шайтане и Малом Шайтане? Обо мне? Я проклинал свое безрассудство. Машина нырнула в боковые улицы, держась западного направления. Я наклонился к водителю и спросил, куда мы едем. Мне нужно в Бурдж-Хаммуд. Но водитель только головой покачал. Черт возьми! Что происходит? Машина замедлила ход и свернула во внутренний дворик, арабы стали выходить из машины, один из них нагнулся ко мне и сказал: «Приятель, будь поосторожнее». А водитель уже выбрался оттуда на улицы, на которых дома, как мне вдруг показалось, замелькали за окном быстрее, потому что я пытался разглядеть хоть что-нибудь знакомое.
Армянский шрифт… Когда я увидел знакомую вязь букв на вывесках магазинов, то второй раз испытал чувство облегчения, которое возникает в убежище после пережитой опасности, и понял, что на Ближнем Востоке, где я всего лишь нежеланный иностранец из чуждой им страны, я могу положиться только на армян.
Именно потому к концу того же дня я изменил свое решение. Дело в том, что я зарекся ездить в Западный Бейрут — его контролировали мусульмане, — на территорию, где меня могли схватить в качестве заложника. Но там проживал один армянин, который готовился к поездке в Ереван, и мне было необходимо переговорить с ним. Армяне сказали, что доставят меня туда в машине «Скорой помощи». (И мы действительно легко проскочили все контрольно-пропускные пункты.)
Пока я дожидался своего знакомого, дверь кабинета резко распахнулась. Какой-то человек с трудом переступил порог, обливаясь потом и тяжело дыша.
— Есть здесь англичанин?
— Да, — ответил я.
— Вы должны немедленно уйти. Вас засекли.
Я ушел. Я забился в дальний угол «Скорой помощи», и мы помчались прочь из Западного Бейрута по направлению к Кольцу, к обгоревшей полосе Зеленой Линии. Медсестра, армянка, села рядом со мной.
— Не волнуйтесь, мы скоро проедем через контрольно-пропускной пункт.
— Буду рад вернуться в Бурдж-Хаммуд.
— Вчера они схватили двоих. Француза и бельгийца.
— Где?
— Недалеко отсюда. Они промышляли наркотиками. Им не следовало соваться сюда. У нас говорят: «Разбитый кувшин разбивается второй раз, когда его выбрасывают на помойку».
Вечера в Антелиасе, когда ворота монастыря запирались с заходом солнца, казались долгими, мрачными и пустыми. В мою последнюю ночь в монастыре, перед отъездом, на нас обрушилась гроза, пришедшая со стороны гор. Свет в комнате погас, вспыхнул, а затем погас насовсем.
Я встал из-за письменного стола и подошел к окну. Дождь полил с тропической яростью. Он хлынул водопадами с плоских крыш, стеной встал в лучах фар проходящего транспорта — «бьюиков» с неуклюжей осадкой, тупорылых «мерседесов», порожних грузовиков, со свистом и шелестом уносившихся куда-то в ночь. Стая одичавших собак прошлепала по лужам. Два ливанских солдата, съежившись под своими дождевыми накидками, сидели на башне танка. Блеск молнии высветил вдали очертания Бейрута, и удар грома эхом раскатился по горам.
В этот момент послышался стук в дверь моей комнаты. Молодой священник, державший в руке свечу, сообщил, что Его Святейшество хотел бы меня видеть. Я проследовал за ним по темным коридорам и вошел в комнату с большим арочным окном от пола, из которого открывался широкий обзор внутреннего дворика. Я часто поглядывал на это окно снаружи и видел, как за ним снуют взад и вперед епископы, напоминая мне птиц в стеклянной клетке. Теперь его закрывали дождевые капли, которые сливались, стекая, в сплошной поток.
Католикос сидел в одиночестве в темноте и смотрел на дождь, терзая большую сигару.
— Присаживайтесь, пожалуйста, — пригласил он. Мы посидели молча, глядя на дождь.
— Мы больше не увидимся, — сказал он.
— О?!
— Близится Великий пост, а я устал. Поеду отдохнуть в Оксфорд.
— Отступление?
— Отступление. — Он отвел взгляд.
Мы снова помолчали под шум лившего за окном дождя. Католикос смотрел вниз, на залитый водой двор, словно генерал, обдумывающий какие-то планы. Потом он спросил:
— А вы?
— Дамаск, — ответил я. — Завтра отправляюсь в Сирию.
— В Сирии вас ожидают трудности.
— Я надеялся, что вы поможете мне пересечь границу.
— Я оставлю для вас письмо, но ехать в Сирию я бы не советовал. Полиция там причинит вам много беспокойства.
Я не мог ему сказать, как мне не терпится поскорее выбраться из Ливана, ведь в Сирии, по крайней мере, есть полиция. Разумеется, я поблагодарил его за совет, за все, что он сделал для меня, и побрел под неосвещенными сводами монастыря в свою комнату.
Ранним утром следующего дня я поехал с одним армянским фотографом в Бурдж-Хаммуд на поиски возможностей преодолеть сирийскую границу. Утро было ясным. Ночная гроза оставила следы в виде сверкавших на солнце луж размером с пруд транспорту приходилось туго. На контрольно-пропускных пунктах скопившиеся машины стояли в три ряда, нетерпеливо ожидая своей очереди, чтобы попасть в город — одни торговать, другие покупать, словом, занять себя на бейрутский манер. Казалось, никого, за исключением меня, совсем не волновало, что скоро истекают двенадцать часов ультиматума, предъявленного стране, напавшей на Кувейт.
Среди проходившего через контрольно-пропускной пункт встречного потока транспорта было много машин с привязанными к багажникам лыжами. Да, в том году снега на горе Ливан выпало не очень много.
Перевал у горы Ливан.
— Ужасно, — сокрушался фотограф, — так мало снега и такая слякоть!
— Очень жаль, — отозвался я.
— Тем не менее в этом году все отправились кататься на лыжах. У бейрутцев есть замечательная черта — это умение ни на что не обращать внимания. — Он усмехнулся. — Разве похоже, что этот город находится на военном положении вот уже шестнадцать лет?
— Да, — сказал я, — похоже.
3
Вряд ли слово «Армения» останется в истории.
Уинстон С. ЧерчилльВ конце концов, кто сейчас вспоминает об армянах?
Адольф Гитлер(при обсуждении плана использования карательных отрядов)Главную дорогу из Бейрута в Дамаск открыли всего несколько недель назад. Ливанские правительственные силы контролировали ее внизу, у подножья горы Ливан, сирийские — над ними. Таксисты стали усердно налаживать сообщение между двумя столицами, а за хорошую плату проскакивали контрольно-пропускные пункты. Издали посмотрев на Бейрут, можно было подумать, что это обычный средиземноморский город — пушистые сосны на склонах, пыль на улицах, ряды домов и оливковые рощи. С такого расстояния город напоминал Ниццу или Геную, только дорога разбита гусеницами тяжелых танков. А когда мы проезжали по заброшенным горным курортным местам: Алей, Софар, Бхамдун, — то увидели, что все виллы, служившие когда-то летними резиденциями шейхов из стран Залива, разрушены полностью. Когда мы перевалили через Дар-эль-Байдар, занятый сирийцами, густой туман, омывший горные склоны, оставил на обочине дороги груды снега. На КПП загорелась старая «вольво». Сирийские солдаты в панике бросились сгребать снег и бросать его на капот, чтобы сбить пламя, кто-то отдал приказ не задерживать машины для проверки. Водитель такси, армянин, нажал на газ, и мы, проскочив мимо с чувством облегчения, въехали в длинную, постепенно расширяющуюся впереди долину Бекаа.
Для меня Бекаа была воплощением всех наиболее опасных аспектов жизни на Ближнем Востоке. Годами слушая последние новости и разные слухи, я представлял себе это место похожим на Долину теней умерших или на один из внутренних кругов Ада. Мне виделся мрачный склон, окутанный туманом, под прикрытием которого крались экстремисты похлеще бейрутских; я воображал себе западных заложников, привязанных к днищам машин, а в небе — израильские самолеты, которые бомбят и штурмуют южные районы Бекаа. Долина поставляла профессиональных террористов и гашиш (Бекаа была основным поставщиком и того и другого во всем мире), ежегодно сирийцы зарабатывали больше миллиарда долларов на торговле опиумом. Даже в звучании его слышалось что-то зловещее и грозное: Бекаа — словно ружейный выстрел или клич «джихад».
Долина Бекаа.
Поэтому для меня явилось неожиданностью, что долина оказалась дивной красоты, что члены организации «Хезболлах» и их заложники по утрам пробуждаются к свету, переливчатому, словно бриллиант чистой воды; что партизаны — палестинские, шиитские, курдские — имеют возможность бегать во время тренировочных боев с другой стороны долины по чувственно-привлекательным округлым склонам. А я был счастлив тем, что удалось проскочить через нее, сквозь узкий коридор сирийского контроля, расположенного с противоположной стороны горы над ливанской границей. Потом, на сирийской границе, я семь часов ждал получения визы. Президент Асад тщательно изучал меня, глядя с трех стен своим доброжелательным пристальным взглядом управляющего банком.
Лишь около четырех служащий подозвал меня к столу.
— Граница закрыта.
— А как с моей визой?
— Букра. Завтра.
— Завтра в Дамаске скажут «да»?
— Может, да, может, нет.
Черт бы тебя побрал! Теперь я оказался в ловушке на ничейной земле — в Сирию не могу попасть и в Ливан не могу вернуться: срок моей одноразовой визы истек.
Несколько аккуратно вложенных в документы американских долларов помогли мне пересечь ливанскую границу в обратном направлении. Я вернулся в Бекаа. Через несколько часов объединенные силы союзников начнут наступательную операцию в Кувейте, поэтому меньше всего мне хотелось оказаться тогда в долине Бекаа.
И снова армяне предложили мне свое покровительство. Сразу за пограничным постом, поднявшись вверх, я обнаружил деревню Айнчар; бьющий там родник сохранял оазисы зелени на высушенных склонах. Все население деревни полностью состояло из армян, и они радушно меня приняли. В непосредственной к ним близости располагался лагерь сирийской тайной полиции. Не могу сказать, что это вызывало у меня особо теплые чувства, но один вид их военной техники, расположенной между мной и «Хезболлахом», действовал успокаивающе.
В Айнчаре оказался врач по имени Гаспар, который руководил пунктом срочной медицинской помощи. Я встречал его в Бейруте, но сейчас он находился здесь. Я нашел его в хирургическом кабинете с кучей пациенток; он сказал, что через полчаса освободится, и посоветовал мне не покидать здание. Пришлось мне ждать его, сидя под анатомическими схемами, прислушиваясь к строгим наставлениям, которые он давал молодым мамашам, и размышляя при этом, как мне воистину повезло оказаться в Айнчаре, где я смогу выяснить подробности одного из немногих случаев успешно завершившегося сопротивления в 1915 году.
История Айнчара — история изгнания, возвращения и снова изгнания. Население Айнчара — это жители шести бывших армянских деревень; все они родом из мест, прилегающих к горе Муса-Даг, Что находится на северной оконечности Левантийского побережья. Поселок состоит из шести частей, каждая из которых носит название той деревни, которую ее жители покинули. Когда в июле 1915 года приказ о депортации достиг Муса-Дага, мнения армян разделились. Одни считали, что нужно оказать сопротивление. Другие не видели в этом смысла, ведь турки намного сильнее, и, в конце концов, в приказе говорилось лишь о депортации. Почти шестьдесят семейств с этим мнением согласились. Больше их никто никогда не видел.
Остальные направились к горе. На ее склоне, обращенном к морю, они натянули между соснами два больших полотнища. На одном изобразили крест, на другом написали по-английски: «Христиане в беде — на помощь!» Противоположный склон они защищали, отражая атаки турок одну за другой. Боеприпасов было мало, а продовольствия еще меньше. Прошло больше семи недель, припасы истощились. Но как-то утром ветер унес туман с моря, и прямо против берега встало на якорь французское судно «Гишен». Четыре тысячи жителей деревень бросились вниз по крутому обрыву, их благополучно доставили на борт судна. Потом их отвезли на юг, в Порт-Саид.
Четыре года они ютились в палатках на краю Синайской пустыни. После окончания войны Муса-Даг перешел под управление Франции, поэтому можно было вернуться, ничего не опасаясь. Армяне возвратились в родные деревни и увидели, что их деревянные дома почти совсем сокрыты разросшимися тутовыми деревьями, а яблоневые сады заросли сорняками. Они принялись очищать сады и снова разводить тутового шелкопряда.
Но в 1930-х годах на жителей этих мест обрушились новые репрессии. Желая удержать турок в Заливе любой ценой, Франция уступила им санджак Александретты, который включал и территорию вокруг Муса-Дага. Вновь армянам пришлось спасаться бегством. На этот раз французы предоставили им землю в долине Бекаа. Многие там поумирали, не выдержав суровых местных зим, а остальных, так же как и тех, в Бурджаммуде, поддерживала вера в то, что надо только переждать какое-то время, и им снова позволят вернуться. Вскоре, уже после окончания Второй мировой войны, стало ясно, что Муса-Даг скорее всего останется в Турции. Армяне смирились с мыслью о постоянной жизни в Бекаа, но не в палатках, а в поселке Айнчар, где земля орошалась родником, а дальние вершины гор напоминали им о родине. От родника отвели ирригационные каналы и обсадили их тополями. В родных местах они выращивали яблоки, так они и здесь посадили яблони; айнчарские яблоневые сады славились на всю страну. Они построили дома в традиционном стиле, изящные и добротные, поставили вокруг ограду, а на почетном месте — церковь Они благоденствовали в Айнчаре: было что-то необычно притягательное в этом месте. Один житель как-то пахал землю поблизости и наткнулся на странный древний камень, который оказался останками Омейядского дворца; теперь это одно из самых почитаемых мест в Ливане.
Во время последних бейрутских уличных боев в Айнчар стеклись беженцы. Гаспар объяснил мне, что дело не столько в убежище, сколько в самой земле. Родник, яблони, и к тому же постоянно видна гора; поэтому люди чувствуют себя здесь спокойнее, сказал он, как бы ближе к Армении; когда наступали тревожные времена, они всегда устремлялись в Айнчар.
Гора Саннин, вне всяких сомнений, доминировала. Она поднималась уступами по другую сторону долины Бекаа, закрывая собой Бейрут. Ее вершина, покрытая снежной шапкой, сверкала под солнечными лучами. И пожалуй, армянам Айнчара она вполне заменяла не только гору Муса-Даг, но и ту, другую, самую главную для них, единственную, от которой они бежали когда-то, спасаясь, веками раньше. По местному преданию, первая радуга поднялась из айнчарского родника и, ориентируясь по ней во время своего плавания, Ной направил туда ковчег и пристал к каменистой вершине горы Саннин.
Гаспар помог мне узнать о судьбе Томаса Хабешьяна, одного из старейшин Айнчара. Мы встретились с ним на ступенях церкви; это был высокий статный старик в каракулевой шапке Он протянул нам для знакомства левую руку, правая у него была скрючена артритом.
Разъезжая в машине по городу (армяне запретили мне ходить пешком: «опасно», — сказали они), большую часть оставшегося времени мы проводили в айнчарской чайной, за окном которой с шумом проносились взад-вперед сирийские джипы, и владелец чайной ставил на стол перед нами все самое лучшее из своей выпечки. «За счет заведения», — говорил он, подчеркивая свое уважение к Томасу.
Томасу было чуть больше десяти, когда он бежал, спасаясь вместе со всей семьей, вверх по склонам горы Муса-Даг. Вообще-то, все это действительно было очень рискованно, объяснил Томас. Нет, он не помнит, чтобы он испугался. Он помнит, как влезал на деревья и проходил трудные участки пути, прижимаясь к скалам, но страха… нет, страха он не помнит. Вот что ему запомнилось, так это Ованес и его донкихотские выходки. Армянин старой закалки, Ованес всю жизнь провел на земле и обладал свойственным крестьянам сильным чувством собственного достоинства, а Томасу, еще ребенку, его поведение казалось смешным. Ему уже было под шестьдесят, когда они отправились на гору Муса-Даг, имея в качестве вооружения всего лишь охотничьи и кремневые ружья да немного динамита. Ованес первым из добровольцев вызвался вступить в бой.
— Он взял с собой шашки динамита, а за пояс заткнул револьвер. С горы он спускался, — Томас наклонился вперед и заговорил тише, — медленно-медленно, от дерева к дереву. Он выбрался из леса и ползком подкрался к месту, прямо под которым расположились турки. Он зажег фитиль и изо всех сил бросил шашку динамита вниз. Секунда, вторая, третья… ничего! Тогда он поджег фитиль второй шашки. На этот раз как рванет — паф!
Знаете, я думаю, взрыв поразил Ованеса больше, чем турок! Мы наблюдали за ним: он повернулся и побежал в испуге обратно, вверх по горе. Он был абсолютно уверен, что турки преследуют его. Вот они уже догнали его, схватили за куртку, но ему удается вырваться из их рук. Дальше, дальше! Он выхватил револьвер и, не оборачиваясь, выстрелил через плечо, шум так оглушил его самого, что он решил, будто стреляли в него, тогда он упал на землю.
Он дотронулся до лба — крови нет! Встал на ноги и пошел в нашу сторону. «Я могу ходить!» Тогда он посмотрел назад, вокруг… и оказалось, что курткой он зацепился за ветку. Никаких турок не было. Спрятавшись за деревьями, мы умирали от смеха, а он, приосанившись, постарался выглядеть как и подобает герою, вернувшемуся из боя!
Томас снял очки и вытер глаза:
— Ох уж этот Ованес!
Из тех, кто пережил эту эпопею, в живых осталось немного. Томас был одним из них. Теперь он смотрел в окно, спокойный и печальный после своего оживленного рассказа, и солнце освещало его морщинистое лицо. Я испытывал благоговейный восторг, я был потрясен необычайной историей его жизни и еще тем, что пережитые им страдания не оставили в нем горечи, свойственной довольно многим, — наоборот, он был уравновешен и остроумен. Я спросил его:
— А семья у вас есть?
— Есть. В основном все в Америке, в Лос-Анджелесе.
Я не мог представить себе этого гордого старика в Калифорнии.
— Вы бывали там?
— О да.
— И вам там понравилось?
— Мне понравилось. — Он отвел взгляд. — Но я никогда не смог бы там жить. Америка — неподходящее место для восточного человека.
Гаспар оставил заботу обо мне своим друзьям, которые вызвались устроить меня на ночь. Представители четырех поколений сидели на диванах вокруг полыхавшей жаром круглой печи. Двухлетняя девочка сидела на колене своего прапрадеда и теребила его за усы. Ее мать, Анаид, внесла на подносе звенящие бокалы. В комнате было тепло и уютно по-домашнему, на какой-то момент я начисто забыл о всех границах и о враждебности Бекаа.
Незнакомый мужчина с пушистыми усами склонился ко мне и налил в бокал арака.
— Что вы здесь делаете?
— Пытаюсь добраться до Дамаска.
— Понятно, а я пытаюсь вернуться в Кувейт.
Я сказал, что теперь, пожалуй, ему уже недолго осталось ждать.
— Я уже столько жду!
— Зачем спешить?
— Три кило. — Он подмигнул мне. — Три кило золота у меня в Кувейтском банке.
Я живо представил себе его золото, лежавшее теперь в каком-нибудь багдадском подвале, но промолчал и повернулся к Анаид, которая забрала девочку к себе, подальше от волос старика.
— Знаете, Айнчар совсем неплохое место… Получше Америки… Там я бы никогда не завела себе детей!
— Почему нет?
— Там так опасно!
— А в Бекаа безопасно? Она вздохнула:
— Так ведь это дома. Я ездила в Лос-Анджелес и боялась там даже за порог ступить. Кругом наркоманы и убийцы. Я так была рада вернуться.
Мог ли я подумать, что услышу такие слова здесь, в Бекаа, от ливанской христианки! Брат Анаид, Левон, приехал из Алеппо дня на два. Он был больше похож на левантийца, чем на армянина, с глазами, полными мрачной скрытой обиды. Он проглотил очередную порцию арака, склонился ко мне и ткнул пальцем в сторону окна:
— Он там, наверху, всего в нескольких километрах отсюда.
— Кто?
Он усмехнулся мне в лицо, откинулся назад и ничего не ответил.
— Кто? — повторил я, чувствуя нарастающее раздражение.
— Твой Терри Уэйт!
— Левон, — резко осадила его сестра. — Тише!
Я попросил ее не волноваться, но у меня пропало ощущение уюта.
Воцарилось молчание, все старательно избегали моего взгляда. Левон предложил выпить за здоровье западных заложников, но вышло это неловко и вымученно, никто не поддержал его. Чуть позже все разошлись, а меня проводили в маленькую спальную комнату. Я распахнул окно и окинул долину взглядом. Ночь стояла ясная и очень холодная; в лунном свете снег на горе Саннин полыхал синим огнем.
В Кувейте с минуты на минуту должно было начаться наступление, а здесь, в долине Бекаа, где перемешались воинствующие люди, люди, потерявшие состояние, тюремщики и заложники, все было спокойно.
4
В изгнании живут одним только духом.
Владимир НабоковЗа рулем своего темно-красного «плимута-фьюри», полыхающего изнутри кумачовой обивкой, Степан выглядел совсем маленьким. Только был он самым хитроумным человеком из всех, кого я встречал на Ближнем Востоке, где хитрый ум ценится превыше всего. Он мог быть только армянином.
Я познакомился со Степаном в Айнчаре. У него были живые темные глаза, а энергия била из него ключом и выплескивалась на окружающих. Он тоже ехал в Дамаск, и в одно прекрасное солнечное утро мы проделали с ним обратный путь к границе. Теперь ливанцы отказывались выпускать меня из страны до тех пор, пока не убедятся, что сирийцы разрешат мне въезд в их страну. А я не мог этого доказать, не проделав путь в две мили по ничейной земле. Для Степана это не составило проблемы. Для него и его «Красного зверя» дорога между Айнчаром и Дамаском была домом родным. Он забрал у меня паспорт и, развернув машину по широкой дуге, плавно покатил к границе. Он даже хода не замедлил, пересекая ее, просто свесил в окно руку и махнул пограничникам. Они махнули ему в ответ.
Не прошло и часа, как машина сверкнула наверху красной крышей и вернулась.
— Все в порядке?
Он кивнул. На большой скорости мы взлетели вверх к перевалу, проскочив ничейную землю, и спустились вниз, к сирийской границе. Там я целиком положился на своего спутника. Мы переходили из кабинета в кабинет, ждали, пока латиноамериканский дипломат оформит въезд в страну двух юных танцовщиц в боа из перьев; собрали печати и заполнили бланки; пришлось мне ответить на странные вопросы о моей семье и о моих контактах в Бейруте, а также заверить, что у меня и в мыслях не было поехать в Израиль (все рекомендательные письма от иерусалимского патриарха я заблаговременно спрятал). Степан вовремя подсказал мне, кому из стражей границы сколько платить:
— Десять долларов этому… пять тому… этому ничего… сотня сирийских фунтов…
Получив разрешение, мы направились через границу вместе с сирийским майором, который втиснулся между нами на переднем сиденье: таможенники нас пропустили, также как и на остальных контрольных службах; подпрыгивая на ухабах, мы катились вниз по дороге, ведущей нас в Сирию, к пустыне, под лучами зимнего солнца, освещавшими каждую выбоину, и слушали, как потрескивают разогревшиеся за день камни отвесных скал.
Степан вставил кассету в автомобильный магнитофон.
— Фрэнк Синатра… «Унеси меня на Луну». Моя любимая!
— Степан, ты молодец, — сказал я. — Спасибо тебе. Он засмеялся и сказал по-армянски:
— Этот, что здесь сидит, из тайной полиции. Я знаю всех наперечет, но этот — плохой человек. Он сказал мне, что они послали вчера четыре телекса о тебе в органы безопасности Дамаска. Так что тебе повезло!
— Дело не в везении, — ответил я, — просто это очередное доказательство эффективности армянских связей.
Сирийская граница оказалась для меня самой трудной. После семи недель путешествия ее пересечение казалось мне большим достижением и укрепило мою веру в армян. Остальные трудности, ожидавшие меня на пути в Армению, представлялись мне незначительными по сравнению с этой, и, как ни странно, неожиданно для себя самого я вдруг почувствовал, что с радостью возвращаюсь в Сирию. Действительно, мне ведь уже и не верилось, что я туда наконец попаду.
Сидевший между нами тайный агент полиции наклонился вперед и показал на дорожную насыпь. В тридцати футах внизу лежал перевернутый разбитый автомобиль.
— Вчера, — сказал он. — Я находился в этой машине. Она трижды перевернулась.
— И вы не пострадали? — спросил Степан.
— Мой водитель в больнице А со мной все в порядке. Бог оберегает хороших людей.
Последний вираж — и «Красный зверь» въехал в пригород Дамаска. Современная часть города состояла в основном из широких прямых бульваров с изысканными фонтанами — верная примета диктатуры. Мы высадили майора у здания, в котором располагалось его министерство, и поехали в Старый город. Степан остановился перед какими-то воротами.
— Иди по улице под названием Прямая, пока не дойдешь до Ворот Солнца.
Я кивнул.
— Справа от них увидишь армянскую церковь Святого Саркиса.
— Понятно.
— Звони подольше. Привратник частенько бывает пьян.
Но этот день был воскресный, и дверь оказалась незапертой. Литургия только что закончилась, и несколько армян пили кофе в компании священника.
Я вручил священнику письмо от Католикоса. Он принял его с воодушевлением и лично проводил меня в комнату на самом верхнем этаже армянской школы. Строительные работы еще не были завершены, и пыль от штукатурки лежала на матрасе словно патина. Сначала дверь долго не открывалась, потом не закрывалась.
— Надеюсь, что все в порядке, — сказал он.
— Просто замечательно. Я вам очень благодарен.
И я действительно был очень благодарен ему. В Бейруте меня предупредили насчет отелей Дамаска: дескать, они кишмя кишат опасными экстремистами. Не могу сказать, что я безоговорочно в это поверил, но был тем не менее чрезвычайно доволен, что не придется, особенно в такое время, проверять это на собственном опыте.
В стороне от улицы под названием Прямая, среди перенаселенных узких улочек, мощенных булыжником, я нашел залитый солнцем внутренний дворик, который соответствовал данному мне описанию. Его огораживал двойной ряд деревьев в форме подковы, выложенный плитами пол был залит мыльной водой. Женщина, согнувшись, энергично терла его щеткой.
— Акоп? — произнес я.
Она жестом указала мне на лестницу в дальнем углу и пристально разглядывала меня, пока я на цыпочках проходил по уже вымытому ею участку пола. Она была явно недовольна, и град проклятий из Корана сопровождал мой подъем по лестнице.
Акоп был другом Ерванда, того художника из Бейрута, который стрелял в чаек. «Навести его, — упрашивал меня Ерванд, — посмотри, как он там. У него были некоторые трудности…»
Акоп явно питал чисто армянское пристрастие к темным комнатам. Единственное, что я вначале увидел, — это узкие косые полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи. Окно было распахнуто, и я уловил запах жаровен и услышал гул голосов, звон посуды. Акоп сидел на диване — оттуда плыл дым его сигареты, свивался в клубки, проплывая в полосках света, и исчезал в узких щелях жалюзи. У него оказался густой выразительный голос, на английском он говорил хорошо.
— Как там поживает Ерванд? Полагаю, война плохо отразилась на нем. Не знаю, почему он не уехал из Бейрута.
— Он радуется, что война кончилась.
Теперь я смог разглядеть Акопа более подробно. Плотного телосложения, в футболке и джинсах, босой. Вытянутые на диване ноги скрещивались в щиколотках. Движения его были неторопливы и продуманны, тонкие губы слегка подергивались, когда он говорил.
Акоп зажег потухшую сигарету.
— Какое-то время назад мне хотелось вернуться в Бейрут. Когда расхлебают эту кашу в Заливе, я вернусь. А теперь я снимаю эту комнату и чувствую себя в ней счастливым. — Он медленно потер ладонью лоб. Счастливым он не выглядел. — Я перечитывал некоторые места в «Книге скорбных песнопений» нашего Григора Нарекаци. Вам она нравится?
— Да… очень.
— Для меня Григор — великий мастер. Когда я читаю, мне слышится его голос. Вы понимаете, как он пишет, какая бездна отчаяния в его строках?! Когда он сравнивает себя с ослиным выродком или сломанным замком в двери, или то место, где он пишет, что не в силах описать своих прегрешений, даже изведя море чернил и все заросли тростника. Каждый раз, перечитывая, прихожу в безмерный восторг.
Акоп улыбнулся своим мыслям. Мало что роднило его с Григором Нарекаци. Оба вели свой род из горных мест, окружавших озеро Ван. Оба унаследовали армянскую склонность к сетованиям. Но Григор, родившийся в десятом веке, был глубоко верующим человеком, мистиком, посвятившим свою жизнь молитвам, и редко покидал стены монастыря. Акопу трудно было усидеть на одном месте. История его жизни в его собственном изложении — это история жизни водомерки, скользящей по поверхности Ближнего Востока и снимающей с него сливки. Она заставила меня понять, насколько неоднозначной стала диаспора. Пятнадцать лет провел он в безумной погоне за жизненными благами. На Ближнем Востоке едва ли найдется место, в котором он не побывал, и товары, которыми бы он не торговал. Он сметал любые препятствия на своем пути, все изведал и ничего ему не было внове.
Единственным местом, куда он не хотел ездить, была Турция. Когда-нибудь он туда поедет, но только не сейчас, ведь армян там не жалуют. Я попытался описать ему озеро Ван с его благородным синим светом и горами вокруг. Он вздохнул и покачал головой: это был иной мир, далекий от окружавшей его действительности.
Деду Акопа было семь лет, когда он бросил последний взгляд на озеро Ван. В его деревню пришли турецкие заптии и выгнали всех оттуда. Те, кого не застрелили на месте, вынуждены были уйти — спуститься с гор и отправиться в пустыню. Уходило двадцать пять семейств, а выжили только он и его двоюродный брат. Старик никогда не заговаривал о том, что же тогда происходило. Но незадолго до смерти он усадил юного Акопа у себя в ногах и тихим ровным голосом рассказал ему обо всем.
…Деревня была небольшой. У фонтана на площади поили лошадей, иногда вода из желоба вытекала на площадь. Перед тем как покинуть дома, жители деревни собрались у фонтана. Он запомнил, как молчаливы были взрослые и как кричали на них заптии. Он помнил, как насиловали его сестру, и женщину, которая свернула с дороги и побрела в пустыню, а за ней бежали охранники и кричали: «Вернись! Куда ты идешь?!» — а она отвечала им: «Я иду на похороны Бога». Он вспоминал, как мучила их жажда в жарких местах южной Анатолии, этапы двигались по старой дороге вдоль реки, но пить им не давали. Его брат плакал и умолял дать ему воды, тогда мать зачерпнула полную ладонь из следа, оставленного копытом осла. Через день мальчик умер. Не прошло и недели, как умерла мать.
Дед Акопа и его уцелевший двоюродный брат каким-то образом добрались до одного из сиротских приютов в Алеппо. Оттуда они переехали в Бейрут. Оба они женились почти в одно и то же время на девушках-сиротах родом из окрестностей озера Ван. Но бремя пережитого оказалось не по силам его брату. Когда его жена уже носила первенца, он повесился.
А отец Акопа постепенно сколотил свое дело в Бейруте, продавая в розницу одежду из Европы, и в свою очередь обзавелся единственным ребенком, сыном. Самого Акопа ожидала легкая жизнь. Он был одаренным ребенком, избалован отцом, который потакал его прихотям, и предоставлен всем соблазнам бейрутской жизни конца 1960-х. Обучаясь в американском университете, он втянулся в прибыльные, но сомнительного характера махинации бейрутских коммерсантов. Несколько лет он преуспевал, участвуя в контрабандной торговле предметами старины и подвергая себя риску. С началом войны это дело заглохло, но вскоре транзитом через разрушенную столицу пошли потоком товары другого рода: маковая соломка, оружие, гашиш из долины Бекаа.
Акоп увлекся и этим. Его дела закручивались на весьма высоком уровне — возможности казались неограниченными.
Но он начал делать ошибки и шесть месяцев промаялся в египетской тюрьме по обвинению в контрабанде валюты. Тогда-то он и начал употреблять наркотики.
Однажды ночью на севере Ирака в городе Мосул он оказался на плоской крыше жилого дома. Был душная ночь, и был он, дергающийся, с расширенными от многомесячного потребления кокаина зрачками. Он поднялся на парапет и увидел, что ночной горизонт окаймляют оранжевые сполохи. Остаток здравого смысла помог ему понять, что это горят факелы нефтяных скважин в пустыне. Но чем дольше он смотрел на них, тем они становились все больше, вот они приблизились, окружив его огненным кольцом так, что он не мог пошевелиться. Ему показалось, что он попал в ад. Вспомнилось вдруг все, что когда-то рассказал ему дед. Он увидел турецких заптиев, скачущих верхом вдоль колонны. Он чувствовал, как пересыхает в горле, и видел след ослиного копыта. Появилось ощущение, что ставший шершавым язык разбухает во рту, уже не помещаясь. Лицо его пылало от жара. Когда он опустил взгляд, то увидел, что его кожа покрывается лопающимися пузырями; тогда он сорвал с себя рубашку и побежал внутрь дома. Он выпил воды из бутылки, и у него начались другие галлюцинации: деревня близ озера Ван, его юная бабушка сидит на корточках в тени орехового дерева и плещется в льющейся из фонтана воде…
— Это было еще хуже, чем огонь, — рассказывал Акоп. — Тогда я понял, что значит быть армянином. Деревня, которую я увидел тогда, всегда стоит у меня перед глазами.
После всего, что произошло с ним, Акоп изменился, он стал истинным армянином. Он решил всерьез заняться музыкой и при этом поставил перед собой цель — уехать на жительство в Армению, в Советскую Армению. Он добился приема в Ереванскую консерваторию. Это произошло два года назад.
Он закурил следующую сигарету и загадочно посмотрел на меня.
— Позволь мне рассказать тебе об Армении. О Великой Армении! Когда я впервые приехал в Ереван, мне не верилось, что это свершилось. Армяне в армянской столице, под сенью Арарата. Я с головой погрузился в их жизнь — политические собрания, искусство… Я общался с композиторами и поэтами, прочитал много книг по армянской истории. Я даже начал писать оперу, взяв за основу эпизод из жизни двора Багратидов в Ани. Я стал «хорошим армянином». Прошло немного времени, и что-то изменилось.
Акоп находился в Армении, когда там началось сопротивление власти Москвы. Ереван охватила жажда перемен — интеллектуалы поняли, что хватка Кремля слабеет. Наконец они могут говорить во всеуслышание. Однако новое состояние общественной мысли обернулось своей мрачной изнанкой — либерализм на деле оказался анархией, национализм взяли на вооружение бандиты. Оружие попало не в те руки, и десятилетиями копившиеся горечь и разочарование выплескивались на поверхность весьма своеобразно.
Поздним октябрьским вечером, возвращаясь домой, Акоп шел по Еревану. Возле него остановилась машина, открылась задняя дверца. Вышли два армянина и быстро затолкали его в машину. Ему приставили к щеке дуло автомата Калашникова и отвезли в горы. Там его заставили встать на колени и очищать камни от тонкого слоя земли.
— Копай могилу!
В течение трех часов они всячески издевались над ним, угрожая пристрелить, на время оставляли его в покое — и снова принимались за старое. Перед самым рассветом они повезли его по направлению к Еревану и возле железнодорожной станции выбросили из машины.
— Я до сих пор не понимаю, что им было нужно. Они знали, что я приехал из-за границы. Я предлагал им доллары… Но дело было не в деньгах. Я пробыл в Ереване еще несколько месяцев, но после той ночи я стал все воспринимать по-другому. Если доберетесь до Армении, будьте там осторожны.
— Но вы по-прежнему «хороший армянин»? Впервые за время нашей встречи он улыбнулся:
— Понятия не имею. Но определенно, больше всего я — армянин.
Когда я вышел от Акопа, уже почти стемнело. Какое-то время я потерянно бродил по узким улочкам вокруг базара. Не в первый раз Армения приводила меня в растерянное, ошеломленное до онемения состояние. Меня преследовало видение — языки пламени и кружащиеся вокруг него, словно мотыльки, армяне; так же как и Акоп, они то притягивали меня к себе, то отталкивали. Вечер был на исходе, когда я добрался до ограды армянской школы. Я нажал на кнопку звонка, никто на него не откликнулся. Я кричал и бросал камешки в окно сторожа — никакого результата. Я был слишком измучен, разбит и доведен до отчаяния, мне не оставалось ничего другого, как, махнув рукой на все предупреждения, отправиться искать крова в отелях.
В двух отелях, увидев мой паспорт, мне отказали в номере. В третьей гостинице, поворчав, предоставили мне комнату. Я лежал на постели и бездумно следил взглядом за тараканами, бегавшими по стене. В моем измученном воображении они превращались в танковые соединения на просторах Иракской пустыни…
Весь в поту, я очнулся от сна, в котором палестинские партизаны ломились в дверь. Я стянул с себя рубашку и пришел в смятение, увидев на ярлыке у ворота буквы на иврите. Я покупал эту рубашку в секции готового платья для мужчин в универмаге, расположенном в западной части Иерусалима. Все тревоги и напряжение последних дней выплеснулись из меня. Опасаясь, чтобы меня не приняли за агента Моссада, я оторвал ярлык и рвал его до тех пор, пока он не превратился в бесформенные клочки ткани.
На следующее утро я сел в автобус, идущий до Алеппо, и передо мной распахнулись просторы Сирии. На пространстве между Дамаском, с его разновеликими нагромождениями, собранными в плотную кучу, и Алеппо линии горизонта сливаются с плоской равниной безликой пустыни. Ворота заперты, гомон базара и повседневная суета арабских городов остались за ними — и в мире вдруг стало тихо и спокойно. Мне вспомнилась тишина в Шададди два года назад, и мрачное молчание пещеры, и еще, до этого, — молчание холмов, окружавших равнину Харпута. Печать молчания лежала на массовом уничтожении армян — молчали турки, молчали армяне, молчала пустыня.
При мне по-прежнему была самодельная карта, которую мне подарили тогда в Алеппо. Только теперь она была дополнена множеством примечаний, и я собирался вернуться с ней в пустыню севернее Евфрата. Но вначале мне было необходимо остановиться на какое-то время в Алеппо: несколько дней — на подготовку, несколько дней — для встреч с теми, кто остался в живых. В связи с массовым отъездом армян из Бейрута община в Алеппо значительно увеличилась. Теперь численность проживающих там армян возросла почти до ста тысяч.
Если Алеппо можно было считать чем-то вроде армянского центра, то сердцем его являлся отель «Парон». У основания широкой, расходящейся на два марша лестницы дремала внушительного вида охотничья собака золотистой масти. Время от времени горничная или кто-то из обитателей отеля должны были, проходя, перешагивать через нее, но собака даже ухом не вела. Я направился к регистратуре, пройдясь по паркетному полу вестибюля, и, водрузив на стойку сумку, спросил Парона Мазлумяна («Парон» — это армянское «господин», восходящее к эпохе крестовых походов, когда армяне приметили, что всем знаменитым французским именам предшествует слово «барон». Мазлумян был владельцем отеля).
— Каждый вечер в четверть одиннадцатого он приходит разобраться с телексами.
Так что я написал ему записку, заказал номер и вышел в послеполуденный, залитый солнечной охрой город. Алеппо — более оживленный по сравнению с Дамаском город, более арабский и менее баасистский. Внешний край тротуаров заняли гуртовщики из пустыни в просторных одеждах из миткаля, внутренний — востроглазые торговцы, сидящие на корточках возле дешевых часов, зажигалок и разноцветных подставок с бесполезными вещицами из пластика. В тенистой глубине улицы расположились кинотеатры. Афиши завлекали обычным набором: полуобнаженными телами, бандитами, увешанными оружием, и грубыми стражами закона. На одной афише были изображения безжизненных тел повешенных, выглядевших словно тряпичные куклы, на другой манила розово-шифоновыми чарами Шехерезада, на третьей проносились монгольские орды. Я решился пойти на фильм «Город под названием „Ублюдок“ и заплатил пятнадцать сирийских фунтов за сидение в сломанном кресле.
Выдержал я первые десять минут, да и те ушли не на созерцание экранной кровавой бойни, а на падения со сломанного кресла. Несколько мальчишек боролись на полу. Остальные, сидевшие группами, беззаботно болтали; доносились то пронзительные голоса спорщиков, то выкрики одобрения, пока с экрана в зал несся грохот непрерывных автоматных и пулеметных очередей, на который собеседники не обращали никакого внимания. Все это было так знакомо.
За кинотеатром тянулся ряд мастерских под открытым небом, принадлежащих армянским механикам. Босоногий мальчик играл на булыжной мостовой, гоняясь за тракторной покрышкой. Одноцветность помещений перекликалась с монотонными звуками ударов по металлу, и казалось, вся улица была поглощена одним делом — как можно быстрее вернуть к жизни разбитые машины. Вытянувшиеся в ряд мастерские напоминали палаты полевого госпиталя. Я вспомнил, как издавна говорилось об армянах в Сирии, что без них и правительство рухнет — ведь Асад зависит от деятельности своей тайной полиции, а тайная полиция не может действовать без машин, а починить машину так, как это делают армяне, не может никто. Поблизости от того места, где устроились механики, находилась сводчатая галерея. В ней укрылись фотостудии, многие из которых также принадлежали армянам. Мне как раз нужно было сделать про запас новые фотографии паспортного формата для получения виз, необходимых для продолжения моих поисков, и я толкнулся в дверь фотостудии «Ереван», хозяина которой звали Геворг. В фотографии, как и в ремонте машин, армянские изгнанники исключительно талантливы. Карш из Оттавы, подаривший нам портрет седого и печального Хемингуэя и вырвавший изо рта Черчилля сигару специально, чтобы разозлить его для того знаменитого портрета, где он похож на быка, родился в армянской семье в Южной Турции. В Бейруте я побывал в студии Варужана Сетяна, который быстро перебрал, демонстрируя мне, собранные в папке портреты официальных лиц: лидеров Катара, Абу-Даби, Бахрейна (не была представлена только Иордания, потому что у короля Хуссейна был свой личный фотограф, армянин). У него в студии за последние годы побывали четыре ливанских президента (двое из них потом были предательски убиты). А сделанные им фотографии президента Асада были размножены и красовались в Сирии в кабинетах, на ветровых стеклах машин и почти на каждом углу.
Фотостудия Геворга была коммерческой. Он подержал мой подбородок в своей ладони и склонился за старомодным аппаратом, снимающим на пластину.
— Так, сэр. Очень хорошо… Не двигайтесь… Вы женаты?.. А хорошенькая подружка у вас есть?.. Очень… мило! — Вспышка озарила все ярко-белым светом — и дело было сделано.
Геворг начинал в пятнадцать лет лаборантом, проявляя пленки в темной комнате. И отец и мать его остались сиротами в таком раннем возрасте, что не помнили, как они попали сюда. У них был один ребенок и не было денег. Когда ему исполнилось шестнадцать, Геворг взял в долг у одного американца тридцать долларов на фотокамеру. Понятно, американец не рассчитывал получить назад свои деньги, у него и в мыслях такого не было. Но через пять месяцев Геворг неожиданно появился в отеле «Парон» и вернул американцу одолженную сумму полностью.
— Я привык работать в темноте фотолаборатории, иногда целыми вечерами, но стал болеть, потому что слишком много имел дело с химикалиями. — Теперь у Геворга есть собственная семья, члены которой способны поддерживать его. — Позвольте, я познакомлю вас!
Он созвал всех в студию.
— Вот. Это сын. Он занимается видеопрокатом по американской системе. Второй сын занимается видеопрокатом по европейской системе. Моя жена. Она снимает мусульманские свадьбы.
— Почему вы не снимаете свадьбы?
— Джентльмену-христианину нельзя появляться на мусульманской свадьбе.
— Почему?
— Его могут убить.
— А какими фотографиями занимаетесь вы?
— Фотопропагандой.
— Пропаганда? Для кого?
— Для всех: для правительственных служащих, для семейных людей. Я лично работаю для слепых.
— Для слепых людей?
— Да. Им нравятся фотографии мест поклонения. Я делаю фотографии мечетей и святых мест.
— Но они не могут видеть ваши фотографии.
— Конечно нет… они же слепые.
*** Я вернулся в отель «Парон» к четверти одиннадцатого и нашел Григора Мазлумяна в его кабинете за чтением полученных за день телексов. Поскольку гостиничное бюро по обслуживанию туристов зачахло, телексный аппарат оказался в полном распоряжении армян Алеппо. Стала доступной Советская Армения, и левантийская диаспора снова начала учиться сочетать два своих основных жизненных стимула — бизнес и родину.
Комната была с высоким потолком, в одном из углов стоял телексный аппарат, а на облупившихся стенах была развешана современная армянская иконография. Снежная вершина Арарата парила над головой Григора, на противоположной стене монумент в память жертв геноцида раскинул свои тяжелые пилоны над Вечным Огнем; над серым обшарпанным шкафом для хранения документов висела карта, на которой были обозначены границы старой Армении, перекрывавшие восточную часть Турции.
Григор нырнул в шкаф и порылся там. Он вынырнул оттуда с бутылкой армянского коньяка.
— Вы случайно не знаете немецкого? — спросил он, разливая коньяк в два пластмассовых стаканчика.
— Нет.
— Жаль. Шеф полиции дал моему сыну вот это письмо, которое ему прислали. Просил его разобраться, что в нем написано. Я немножко знаю немецкий, но письмо разобрать не могу. То ли про любовь, то ли…
Он тряс головой и бормотал что-то невнятное, пока искал место, куда положить письмо. В нем было стариковское обаяние, только вот речь и все его движения были уж слишком медленными и вялыми. Он был слеп на один глаз, вторым тоже видел неважно.
Свет раздражал его глаза, и надо лбом он носил козырек, вырезанный из старой коробки из-под стирального порошка: «ОМО — великолепная стирка, ОМО стирает до блеска».
Через несколько минут он закрыл учетную книгу, снял козырек, взял в руки стаканчик с коньяком и приступил к рассказу.
История отеля «Парон», как и большинство армянских историй, берет свое начало в Анатолии в последнее десятилетие девятнадцатого века. Это было тогда, когда бабушка Григора покинула Харпут, чтобы совершить паломничество в Иерусалим. В Алеппо она остановилась в караван-сарае, где основными постояльцами были торговцы из пустыни и их животные. Отеля в городе не было. Поэтому она купила небольшой дом возле восточного базара. Она была истинной армянкой и потому назвала его «Отель „Арарат“.
Ее сын перестроил дом с помощью архитектора-армянина из Парижа. С тех пор он почти не претерпел изменений. Все тот же паркетный пол, темного цвета панели и того же цвета двойная лестница; указатели на лестничных площадках все те же, от фирмы «Лондон—Багдад. Симплон экспресс» (семь дней: безопасно — быстро — экономно); единственное, чего в отеле не сохранилось от прошлого, это несколько азиатских ландышей, когда-то тянувших свои томные плети через весь вестибюль.
Во время Первой мировой войны отель был занят турками. «Какое шампанское вы подадите на вашу Пасху?» — спросил Абдулахад Нури-бей, печально известный своей жестокостью член Комитета по депортациям. «Пасха, — ответил Арменак Мазлумян, — начнется в день вашего ухода».
Когда они получили известие, что их выселяют, семье удалось избежать долины Бекаа с помощью матриарха семьи, бабушки Григора, заявившей, что восемьдесят детей, которых она привезла с собой, все, как один, приходятся ей родней. Отель перешел в их собственность после войны, когда Сирия оказалась под французским мандатом. 20-е и 30-е годы были упоительными, отель процветал. Алеппо входил, как исключительная экзотика, в число городов Большого Тура, а отель «Парон» был единственным местом, где могли останавливаться туристы. У Григора был свой биплан, и он мог позволить себе поднимать избранных над пустыней, чтобы показать им развалины столпа Святого Симеона. В отеле «Парон» останавливались Эми Джонсон, Диана Купер. В одной из комнат отеля Агата Кристи писала свой знаменитый детектив «Убийство в „Восточном экспрессе“; здесь останавливалась Королевская конная гвардия, и гвардейцы были объектом насмешек из-за того, что ходили по лестницам на цыпочках. В читальном зале можно было видеть обрамленную рамкой копию неоплаченного счета Т.Э. Лоуренса. Хотя теперь в Сирию приезжали немногие, но по-прежнему часть из них останавливалась у „Парона“.
Старый разжиревший Лабрадор протиснулся в дверь.
— А, Паша, — нежно заворчал Парон.
— Паша? Как турецкий правитель? — спросил я озадаченно. Но он засмеялся:
— Нет, никакой не паша! Порция… Шекспир… «Венецианский купец».
На следующий день Парон пригласил меня на ланч. «Так, что-нибудь простенькое» состояло из пяти блюд и растянулось почти до ночи. Наш стол на семерых был единственный сервированный стол в большой, отделанной панелями столовой отеля; официант, курд по национальности, был очень предупредителен, наливая каждому за столом из зеленого ковша, и суетился вокруг нас в безумно приподнятом настроении. Он только что узнал из радиопрограммы Монте-Карло, что курды сбили три боевых вертолета Саддама.
Григор сидел во главе стола, а по обе стороны от него — три толстые армянки, приехавшие на неделю в отпуск из Еревана. В своих длинных кожаных пальто, с крашеными волосами, они выглядели типично по-советски и за все время не произнесли ни слова. Настроение у меня несколько испортилось при мысли, что Армения — конечная цель моего путешествия — может на деле оказаться более советской, чем армянской. Но у миссис Мазлумян, урожденной англичанки, имелось другое мнение о советской Армении.
— Иногда мне кажется, что я люблю ее больше моего мужа.
— Неужели?
— Да, они такие веселые. Я-то думала, страна окажется серой, унылой, ну, знаете, русской. Но когда я туда приехала, то увидела, что там веселее, чем в Алеппо.
— Ваши слова для меня неожиданность.
— А какой прекрасный город Эчмиадзин! Голову даю на отсечение: каждый, кто поедет туда, вернется истинным христианином.
За столом напротив меня сидел американский журналист.
— Мы очень недовольны журналистами, — с вызовом произнесла миссис Мазлумян. — Они бывали здесь раньше и писали какую-то жуткую чушь.
Американец промямлил что-то вроде извинения, но ему стало немного не по себе. Он был евреем, а евреев в Сирии, вне стен отеля «Парон», не очень жалуют.
— Откуда вы? — спросил я.
— Из Бонна.
У Григора, сидящего в окружении молчаливых женщин на другом конце стола, загорелись глаза.
— Бонн! Стало быть, вы знаете немецкий. Письмо! Где письмо?
Официант поспешил, даже чересчур охотно, на поиски письма в телексной.
— Да, какой-то необычный немецкий, — сказал журналист. — Из Словении, я думаю. Девушка… она полюбила сирийского полицейского. «Я не могу жить без этого человека!» Она не проживет и минуты, если не найдет своего полицейского.
— Бедная девочка! — сказала Сэлли Мазлумян, которая когда-то потеряла свое сердце в Алеппо.
Она появилась в 1947 году — медицинская сестра из Англии. Григор был очарован ею; они встречались на балконе отеля под сенью миндального дерева; прошло немного времени, и они поженились. С тех пор она постоянно живет в отеле.
Однако ее знакомство с Алеппо и живущими в нем армянами произошло гораздо раньше. В период между двумя мировыми войнами, когда она была еще девочкой и жила в Англии, Сэлли привыкла наблюдать с непонятной ей самой опаской, как к магазину ее родителей у обочины дороги в Йоркшире приближается седая, но тонкая и гибкая, как девушка, женщина. Она обычно предлагала купить у нее необычные вещи из других стран. Они прозвали ее Франциска-Пилигрим, но Сэлли чудилось в ней, непонятно почему, что-то призрачное и холодное. Даже разноцветные яркие плетеные дорожки, которые приносила с собой Франциска-Пилигрим, тускнели, когда Сэлли думала о той, что принесла их. У Франциски-Пилигрим была сестра, известная под заурядной фамилией мисс Роберте. Обе они приехали из маленького поселка в среднем Уэльсе. Девушки отличались набожностью и серьезным отношением к жизни; когда они получили в наследство десять тысяч фунтов стерлингов, то решили посвятить свою жизнь армянским сиротам, живущим в Сирии.
Франциска-Пилигрим осталась в Британии и обходила загородные виллы, стучась во все двери, а мисс Роберте поехала в Алеппо, чтобы там получать собранные ее сестрой деньги. Она поселилась вместе с сиротами, спала на влажном матрасе и даже в самые холодные дни зимы носила хлопчатобумажную одежду. Однажды мисс Роберте узнала от Франциски-Пилигрим, что в Англии готовятся отпраздновать годовщину своей свадьбы король Георг V и королева Мария. Мисс Роберте тотчас усадила своих сирот за работу — вышивать скатерть, предназначенную специально для этого случая. Она сама продумала рисунок для нее и набора соответствующих салфеток.
Когда работа была закончена, все упаковали, и мисс Роберте отнесла подарок мистеру Парру, британскому консулу в Алеппо. Сиротам она сказала, что скоро король и королева Англии будут есть за столом, покрытым их скатертью, и утирать свои королевские уста этими салфетками! Но мистер Парр получил от министерства иностранных дел лаконичный указ: дворец не может принять подарки, если они не вручаются лично. «Нельзя ли сделать исключение? Эти армянские дети живут так бедно, столько страданий вынесли они от турок…» — «Никаких исключений», — ответило иностранное ведомство. Григор вспоминал, в каком отчаянном состоянии мистер Парр сидел в баре отеля. Они сошлись во мнении, что у него есть только один выход. Мистер Парр направил официальное письмо от консульства. Он благодарил мисс Роберте и ее подопечных армянских детей за изумительную скатерть и салфетки. Письмо он подписал от имени его высочества короля Георга V. А от себя лично мистер Парр приложил чек на двадцать пять фунтов.
Вскоре после этого события старшая миссис Мазлумян, мать Григора, подарила мисс Роберте пальто на зиму. Она не могла больше смотреть на нищенское одеяние мисс Роберте. Мисс Роберте была ей очень благодарна. На следующий день в пальто были укутаны несколько маленьких армян: незадолго до Второй мировой войны зима выдалась особенно холодная. Сироты к тому времени уже подросли, но мисс Роберте продолжала свою деятельность и по-прежнему носила хлопчатобумажную одежду. Во время сезона затяжных холодных ветров из пустыни мисс Роберте заболела воспалением легких и скончалась.
В Англию на имя Франциски-Пилигрим пришло печальное известие. Она внезапно почувствовала себя осиротевшей. Тогда она собрала письма своей сестры и понесла их в семью, которая раньше была к ней очень добра. Но их не оказалось дома, никого, кроме маленькой дочери. Сэлли с неохотой открыла дверь и впустила в дом Франциску-Пилигрим. Она села и стала слушать письма, которые та читала ей, видела, что эта женщина готова расплакаться, и вдруг почувствовала, как ее былая антипатия к ней исчезает. Она узнала о пустыне и пыльном городе Алеппо, о шумных базарах, о надеждах и процветании отеля «Парон», не подозревая в тот момент, что со временем то далекое место станет ее домом.
Следующий день был баасистским праздником. В этот день четверть века тому назад сирийские баасисты отделились от иракских.
— Мне только хотелось, чтобы они чуть больше подумали над тем, как это звучит по-английски, — сказала мисс Малумян за ланчем. — «День исправления» звучит… ну, так нескладно.
У меня хватило времени только на первое и половину второго блюда — я уезжал в пустыню и торопился на поезд до города Ракка.
Официант-курд провожал меня.
— Ну, — спросил я, как только он открыл дверь, — когда же курды возьмут Мосул?
Он наклонился ко мне и широко улыбнулся:
— Через два, может, через три дня. И тогда Саддаму конец!
5
Я ехал по земле, везде засеянной хлебом; кругом видны были деревни, но они были пусты…
Александр Пушкин,«Путешествие в Арзрум»Со стороны железной дороги, широкой дугой огибающей Алеппо с юга, у меня была возможность посмотреть, как город меняет окраску по мере удаления от центра с его яркой желтизной до пригородов цвета чая с молоком. Солнце стремительно опускалось к горизонту, когда в окнах вагона замелькали низкие глинобитные домики, там бегали нечесаные дети, гоняясь наперегонки по узким улицам за чем угодно: за собаками, курами, за футбольными мячами и друг за другом; увидев проходящий поезд, они погнались и за ним. За пределами города потянулись странные селения с домами, напоминающими по форме тропические шлемы, затем промелькнули болота, а за ними в отдалении — дороги, а уж потом за торчащими вдоль железнодорожного полотна телеграфными столбами показалась сама пустыня, каменистая и безжизненная.
Я радовался тому, что поезд увозит меня от Алеппо, хотя я пробыл там недолго. Так хорошо было оказаться в стороне от левантийских городов, от пугающей близости Бейрута и Дамаска, избавиться от необходимости опеки и налаживания контактов, а также отдохнуть от армянских общин.
После длинных вечеров, проведенных в армянском клубе или в одном из чистеньких частных домов, выходя на улицы города, я часто испытывал чувство облегчения. Мне хотелось сбросить с себя то бремя, которое они повесили на меня, связывающее по рукам горе, невыносимое бремя турецкой несправедливости; я жаждал избавиться от преследовавших меня сцен массовых убийств и изгнания, от армянской темы в целом. Но если меня интересовало не это, то что же? Какой удобной ложью я жил, чтобы предположить, будто армяне — это нечто большее, чем жестоко гонимый народ? Искать что-то другое, что имело более древние корни, было нелепо. Оставалась только тирания физического уничтожения. Но что происходило за века до того, как государству было суждено погибнуть, в чем сила духа Ани и Дигора, почему диаспора обладает такой стойкостью?
Я вынул свою карту с обозначенными на ней направлениями этапов. Из западных и центральных районов Анатолии, из древнего Армянского царства в Киликии стрелки, пересекаясь, вели в сторону Алеппо и окончательно сходились в Ракке. Впервые я узнал о существовании такого города — Ракка — из разговора с одним стариком на Кипре; ему удалось избежать гибели только потому, что он сумел переплыть Евфрат, используя бурдюк из козлиной кожи.
В середине вечера поезд прибыл к бетонному панцирю вокзала города Ракка. Темнота торопила меня выбраться поскорее с окраины города, к тому же было очень холодно. Лужицы оранжевого света лежали под уличными фонарями, но их было так мало и стояли они на таком изрядном расстоянии друг от друга, что я шел пешком до центра города почти вслепую; в единственном на весь город отеле для меня нашелся номер.
В ресторане «Эль-Вага» я придвинул стул поближе к обогревателю, чтобы согреть озябшие руки. Я рассеянно взглянул на меню с расхожим карикатурным символом оазиса: оранжевый круг солнца, изумрудно-зеленые финиковые пальмы и до нелепости длинноногий верблюд. Мне стало даже теплее при виде этой картинки. Под названием ресторана «Эль-Вага» шел Текст меню на трех языках: арабском, итальянском и… армянском! Я и понятия не имел, что в Ракке все еще живут армяне. Так же как и косоглазый официант, у которого мои расспросы о них вызвали одно раздражение. «Суп или шашлык, — он постукивал своим карандашом по меню. — Или вы берете суп, или вы берете шашлык».
На следующее утро я отправился искать братьев Оджейли. «Любой тебе скажет, где они живут, — сказали мне в Алеппо. — Их семейству принадлежит большая часть всего, что находится в Ракке». Доктор Оджейли был одним из ведущих писателей Сирии, но выяснилось, что он уехал в Дамаск. Я застал его брата, архитектора, когда он садился в свой старенький, побитый «понтиак».
— Армяне? — Он покачал головой. — В доме моей бабушки обычно жили армянские сироты. Только не думаю, чтобы кто-то из них остался в Ракке.
Я рассказал ему, что видел в ресторане меню на армянском. Он пожал плечами:
— Вероятно, оно попало сюда из какого-нибудь ресторана в Алеппо.
Он собрался ехать к раскопкам виллы эпохи Аббасидов и предложил мне составить ему компанию.
Мы ехали по главной улице города сквозь толпу торговцев, понаехавших из ближайших селений. Когда-то здесь протекал Евфрат, прямо за древними стенами, но за последнее тысячелетие река повернула на несколько миль к югу, и теперь ее русло пересекает долину. А на месте старого русла пролегла дорога с текущим по ней людским потоком, в котором мелькают то красный головной платок мужчин, то женская чадра. С пластиковых транспарантов их осенял сверху президент Асад, размноженный в виде сотен трафаретных изображений, подобно актеру, имеющему большой успех у женщин.
В 1915 году дед Оджейли был мэром города Ракка. Его двоюродный брат служил на телеграфе и предупреждал о прибытии очередной колонны армян. Тогда мэр посылал своих людей навстречу им и делал все, чтобы оказать посильную помощь. Слух о его добросердечии достиг ушей турецких правителей, тогда они сместили его с поста мэра. Оджейли рассказал, что в бытность его студентом в Америке иногда раздавался стук в дверь его комнаты и на пороге возникал армянин. «Один из них пересек два штата, чтобы увидеться со мной после того, как услышал мое имя. „Ваш дед, — сказал он, — спас моего деда“.
После посещения раскопок виллы эпохи Аббасидов мы поехали назад по главной улице; Оджейли то и дело переговаривался через окно с кем-нибудь, пока мы медленно продвигались между группами людей. Вдруг он повернулся ко мне и сказал:
— Я ошибся. Этот человек говорит, что знает армянского сапожника.
— Где он живет?
— У него лавка в той стороне улицы, где Багдадские ворота.
Мы нашли сапожника в глубине темной лавки. Он вяло улыбнулся, подал нам кофе, но говорил мало. На мои вопросы он неохотно давал уклончивые ответы. Не было у него желания говорить на армянскую тему. Когда мы собрались уходить, он сказал:
— Мой отец любит поговорить. Вам лучше познакомиться с ним.
Его родители проживали в новом здании на окраине города, цементная пыль еще покрывала лестницы многоквартирного дома. Квартира выглядела очень чистенькой, и в ней пахло свежей краской. В углу комнаты, закутанный в халат, сидел отец сапожника. Длинные пальцы его рук, изуродованные артритом, торчали в разные стороны, словно щетина старой щетки. Несмотря на это, он блистал элегантностью, что давало неверное представление о его возрасте. Ко мне он склонился величественно, словно принц в изгнании, изливающий душу в воспоминаниях о своей родине. В его хриплом смехе и внезапных приступах гнева, отголосках пережитого, не ощущалось того надлома, что присущ многим армянам. Этот человек стоял у порога смерти — временами ему трудно было дышать, — но оставался живым.
Все в его роду селились вблизи города Урфа, издавна, с незапамятных времен, почти с самого начала, оказал он и жестом скрюченной руки попытался изобразить вечность. Ракка находится не так уж далеко от Урфы, всего на восемьдесят миль южнее. Но разве суть в этом? Он пожал плечами. С таким же успехом могло быть и восемь тысяч миль, ему уже никогда не вернуться туда.
Семья сапожника приехала из отдаленной деревни. Они избежали погромов, укрывшись с помощью замечательных курдов. В 1915 году ему самому было всего пять лет, поэтому единственное, что он помнит, — это их возвращение на свою ферму через несколько лет, когда война кончилась. Первым делом он побежал в свой крошечный садик, который отец выделил ему. Томатов, которые он сажал, не было. Исчезли! Но он заново прополол землю и снова посадил их. Вскоре он занялся выращиванием почти всех овощей для нужд семьи и очень этим гордился. Когда ему исполнилось уже двенадцать, он как-то пошел на огород выдернуть несколько морковок и услышал окрик: «А ну, клади обратно! Они не твои!» Из-под фигового дерева выступил турецкий солдат, он сообщил, что их ферма теперь принадлежит правительству. На этот раз они поняли: им сюда уже никогда не вернуться. Они уехали на двух повозках и добрались до Ракки. Сапожник женился на армянской девушке моложе его на десять лет.
И теперь, через пятьдесят с лишним лет, она вошла в комнату, чтобы дать ему ложку лекарства и продлить их совместную жизнь.
В Иерусалиме жила одна старушка, которую я неоднократно навещал. Маленькая, застенчивая, во время нашего разговора она иногда начинала рыдать, но так тихо, что, когда это случилось в первый раз, я подумал, что она просто кашляет. Ее разыскали среди бесчисленных детей в одном из сиротских приютов Алеппо. Обычно она расспрашивала меня о тех местах в Восточной Турции, где я побывал, слушала с большим вниманием. Когда я дошел до описания Битлиса, она прервала меня: да-да, возможно, это был Битлис, сказала она, а какие там горы? Нет, наверное, это был Ван или Муш. Дело в том, что она не помнила… эта женщина не имела ни малейшего представления о том месте, где она родилась.
На востоке, в вилайетах с центрами в городах Ван и Битлис, кровавые расправы 1915 года частично совершались во время рейдов вооруженных отрядов, численность которых доходила до десяти тысяч. Ими командовал Джевдет-бей, сводный брат Энвер-паши, прозванный Лошадиной Подковой за привычку оставлять на своих жертвах следы лошадиных подков. Он назвал свои отряды «касаб табури», или «убойные батальоны». Смещенный с поста правителя города Ван местными армянами в середине мая 1915 года, Джевдет-бей собрал свои отряды и направился мстить армянам в город Саирт, что находится западнее. Там он повесил армянского епископа и перебил большую часть остававшихся в городе христиан.
По прибытии в Битлис он собрал около двадцати армянских лидеров и повесил их. Окружив город своими «убойными батальонами», он объявил сбор всех здоровых мужчин, годных к военной службе. Их отвели на небольшой пустырь подальше от города. Перед тем как расстрелять, их заставили рыть траншеи, в которых потом закопали трупы. Женщин и девочек пустили по рукам среди местных турок и курдов; из тех, кто остался в живых, большую часть погнали к реке Тигр и утопили. В Битлисе было убито около пятнадцати тысяч армян, еще больше погибло за время рейдов «касаб табури» по окрестным деревням.
Официальная трактовка этих кровавых событий была потрясающей: планомерное перемещение лиц этнической группы, которые представляли угрозу, чья лояльность находилась под сомнением, которые подрывали надежность восточных границ. Армян следовало первым делом разоружить, затем согнать всех вместе и окружить, мужчин убить, остальных или убить вместе с мужчинами, или увести на юг, в сторону пустыни. До сих пор официально неизвестно, какого масштаба операции по уничтожению армян готовились заранее, так же как и многое другое, связанное с событиями 1915 года. Сохранилось не много документальных свидетельств, и, несмотря на го что в них зафиксированы совершенные преступления, турки постоянно отрицают все, происходившее тогда. Довольно часто и сами армяне помогали им в этом. Последствия карательных операций вызвали у турок и армян до странности похожую реакцию, и в разные периоды времени обе стороны сделали все возможное, чтобы искоренить даже память о них.
Долгие годы после событий 1915 года армяне хранили молчание, все силы уходили на то, чтобы найти себе место и зачать новую жизнь на Ближнем Востоке, в Европе и Америке. Пережившие этот кошмар обычно не рассказывали о нем, кто-то сменил имя и пытался похоронить свое армянское прошлое: они страдали от чувства вины, как и многие евреи, пережившие холокост, стыдясь того, что остались живы, в то время как столько людей погибло. Если бы не эта превратная логика, многие сошли бы с ума. Однако к середине 1960-х годов, с приближением пятидесятой годовщины геноцида, армяне нового поколения начали все активнее выступать с требованием справедливого возмездия. Не связанные чувством вины своих родителей, они стали расспрашивать их о том, что же тогда происходило, и собирать вокруг себя тех, кого это волновало, с тем чтобы потребовать официального признания исторического факта — армянского геноцида.
В одном из калифорнийских отелей в самом начале 1973 года один почтенный человек, переживший кровавую бойню, пригласил к себе в номер двух турецких дипломатов. Он застрелил их, положив тем самым начало армянскому терроризму. Но к насильственным действиям прибегали немногие, сотней других способов армяне добивались официального признания событий 1915 года.
В ответ турки предъявили свои претензии: обвинения в массовом уничтожении — всего-навсего уловка армян, пропаганда, которую ведут озлобленные экстремисты. Чем громче раздавался голос армян, тем дальше заходили в своем отрицании турки. Верно, армяне погибали в то время, но гибли и турки. Просто шла война между армией Оттоманской империи и армянскими сепаратистами, а во время войн всегда бывают жертвы. При столь незначительном количестве фотографического материала или документально зафиксированных показаний такие отрицания бросают вызов свидетельствам очевидцев. Все это произошло давным-давно и слишком далеко, в отдаленных провинциях Оттоманской империи. Кто может взять на себя ответственность утверждать, что там происходило на самом деле?
Туркам, казалось бы, и незачем признавать чью-либо персональную вину — к 1970-м годам почти всех непосредственных участников событий уже не было в живых. Остались те, кто просто верит в то, что такого на самом деле не происходило. Когда на предъявленное смутное обвинение дается равнодушно-холодное отрицание, эффект бывает поразительным… но не в плане опровержения, а в том, что способствует преданию всего забвению. Контрпретензия разрушает представление об армянском геноциде как историческом факте. Она сдерживает тех, кто мог бы невзначай упомянуть об этом. Цензура сомнения. Редакторы и писатели ощущают, как их перо, легко скользящее по странице, запинается на словах «армянский геноцид», вынуждая определиться в выборе слов, смягчить выражение или попросту вычеркнуть его.
Кампания была весьма агрессивной. В 1934 году киностудию «Метро-Голдвин-Майер» склоняли к тому, чтобы запретить съемки фильма Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага».
В противном случае турецкое правительство угрожало наложить запрет на распространение всех американских фильмов в Турции. Чуть позже турецким ученым было вменено в обязанность публиковать работы, в которых доказывалась несостоятельность армянских притязаний. Лоббирующие компании оказывали давление на правительства, прессу, академические институты. Армянские церкви сносились бульдозерами, их взрывали динамитом. Любой памятник армянской культуры из тех, что уцелели, стало принято определять как характерный для «византийской» или «анатолийской» культуры. На слово «армянский» в турецкой историографии было наложено табу.
Мне рассказали эпизод, имевший место на конференции по изобразительному искусству в Анкаре, когда ее участник, британский ученый, делавший доклад по древнему искусству Киликии, высказал предположение, что один из демонстрируемых экспонатов несет на себе следы «армянского» влияния. Член турецкого оргкомитета конференции гневно выступил и потребовал от него извинения… Британский ученый покинул конференцию и уехал домой.
В лондонской школе восточных и африканских исследований небольшая секция библиотеки отведена для литературы, имеющей отношение к теме массовых репрессий против армян. Часть книжных титулов была испорчена настолько, что на них невозможно ничего разобрать. А, к примеру, на обложке книги «Первый геноцид двадцатого столетия» армянского писателя Марка Д. Бедроссяна была нацарапана короткая недвусмысленная надпись: «Fuck off»2.
Отнюдь не все армяне чисты в ведении этой словесной битвы, точно так же не все из них были невинными жертвами в 1915 году. Они опубликовали ряд личных свидетельств сомнительного происхождения, засоряя тем самым и без того уже мутный поток свидетельских показаний. Они прибегли к терроризму. Но за насилием, претензиями и контрпретензиями, за «историей на заказ» отчетливо видна трагедия армянского народа: его прогнали с родной земли, убивали в чудовищных количествах, и ему постоянно отказывают в признании всех этих фактов. Я уже был знаком с напряженностью и смятением тех, кто жил в изгнании, с неясными сомнениями, которые пробуждает в армянах проводимая турками кампания по контргеноциду. Теперь у них под ногами чужая земля, принадлежащая другим народам. В изгнании они тосковали по тому, что большинство из них никогда не видело. Быть может, Армения существует только в их воображении?..
В Ракке я провел всего один день, а потом сел в автобус, чтобы пересечь пустыню и попасть в Рас-эль-Айн. На моей карте стрелки направлений, по которым изгнанники попадали в Сирию, указывали на два основных пункта. Те, что начинались в Киликии и центральной Анатолии, сходились в Алеппо и Ракке; из восточных районов Плато, из Вана, Муша и Битлиса армян гнали этапом к железнодорожному вокзалу в Рас-эль-Айне. Часть их потом отправляли по железной дороге в Алеппо. Но в большинстве случаев они никогда не шли на запад. Вдоль линии, соединяющей через пустыню Рас-эль-Айн и Дейр-эз-Зор, проживали свидетели самых страшных эпизодов событий 1915 — 1916 годов.
Голая поверхность пустыни усеяна камнями. Ничто не изменилось в облике, если не считать пересекавшей ее длинной дороги. На юге, по линии сумрачного горизонта, тянулась возвышенная гряда, похожая на груды скомканного белья. В автобусе, храня задумчивое молчание, ехали арабы и курды, их толстые щеки с лучиками морщин и двойные подбородки подрагивали на каждом ухабе дороги. Мы прибыли в Рас-эль-Айн, когда солнце уже давно зашло и задувал ветер прямо из глубин Турции. Пустынные звезды холодно блестели над головой.
Я поинтересовался, где у них здесь отель, но отелей в городе не оказалось. Положившись на удачу, я зашел в грязное кафе и там познакомился с учителем, который сказал, что может устроить меня к себе на ночлег за несколько долларов. Вечер я провел в обществе его семейства, состоявшего из покрытой чадрой жены и пятерых детей; расположившись вместе с ними среди подушек на полу, я старался не думать о том, что дед хозяина, возможно, был повинен в пролитии армянской крови.
Однако, когда я показал ему письмо, написанное по-арабски, объяснив при этом, чем я занимаюсь, он сказал:
— Я знаю армянский.
— Вы… армянский?
— Мой отец был армянином.
Не перестаю удивляться: хотя я сам их ищу, меня это все равно каждый раз поражает. Поскреби немножко сверху любой из ближневосточных городов — и вылезет понемногу армянская основа, словно незнакомый шрифт в средневековом полимпсесте.
В тот же вечер потянулся поток визитеров. Они оставляли обувь на веранде и проходили в комнату, чтобы посидеть, поболтать, перебирая деревянные четки. Все они оказались родственниками.
— Мой двоюродный брат, — сказал учитель. —Ахлейн.
Я пожал ему руку.
— Брат моей жены. Я кивнул.
— Его жена, моя двоюродная сестра… ее брат, сестра моей жены… ее муж, жена двоюродного брата… его брат…
И все это продолжалось, пока вечер не закончился и последние родственники разошлись, тогда учитель сказал мне:
— Спи здесь, у печки. Завтра пойдем навестить полицию.
— Какую?
— Тайную полицию.
Черт возьми! Он оказался мухабаратом, сотрудником тайной полиции. Все они — мухабараты! Мне следовало это понять сразу.
— Не думаю, что в этом есть необходимость, — ответил я.
— Нет-нет. Не беспокойтесь. Для вашей же безопасности. Тайная полиция — мой лучший друг.
Именно это меня и беспокоило.
Утро было прохладным и ослепительно ясным.
Шагая с учителем к полицейскому участку, я мельком увидел зелень возле родника (отсюда в названии города слово «айн» — «родник»). Вот оно, то место, где сошлись разные колонны армян. Учитель торопил меня пойти дальше. Ну, вот и все, что мне удалось увидеть. Вежливо, как и полагается воспитанному в левантийской учтивости человеку, учитель сдаст меня под арест. Местные власти вышлют меня из пустыни и пограничных районов назад к старым замкам и восточным базарам Алеппо, которыми так восхищаются иностранцы. А что, в конце концов, можно увидеть в Рас-эль-Айне? Шеф полиции сидел в затемненной комнате, через открытую дверь виднелись миндальные деревья и плавательный бассейн без воды. Письменный стол был заставлен телефонами — я насчитал шесть, да еще на нем стояла коротковолновая рация. Шеф полиции обладал специфическим даром выглядеть одновременно значительным и ординарным; на улице можно было бы дважды пройти мимо него и не заметить. Но здесь, в кабинете, его облеченность властью не вызывала сомнений — медленные свободные движения свидетельствовали о ее полноте. В его присутствии учитель явно занервничал.
Шеф прочитал письмо, которое я ему подал, постучал легонько по столу карандашом раза три и улыбнулся.
— Все в порядке, — тихо изрек он.
— Ну, теперь все в порядке, — сказал я учителю уже за воротами.
— Да. С этим все обошлось. Теперь мы пойдем в тайную полицию.
— Ну а у кого же мы тогда были?
— Мы были в тайной полиции. Теперь мы навестим военную тайную полицию.
У военной тайной полиции было больше оружия. В воротах меня обыскали. Контора была заперта, и группа агентов стояла у дверей, ожидая, когда принесут ключ. Я гадал, кто из них главный, перед кем мне придется лебезить. Может быть, тот толстый, который стоит в центре группы, или вон тот, с омерзительной улыбкой? А может, тот, что помоложе, с пистолетом на поясе, или тихоня с молитвенными четками в руках? Когда все вошли в помещение, степень важности каждого стала очевидной. «Толстый» нервозно уселся на кровати и отпустил шутку (номер три), тот, что «с омерзительной улыбкой», встал возле письменного стола, прислонившись к шкафу (номер два); молоденький с пистолетом готовил чай (номер четыре). Номер один занял место за письменным столом, продолжая перебирать четки похожими на обрубки пальцами, и тут же заявил, что в письме нет никакой необходимости и вообще, если он может сделать мое пребывание в Рас-эль-Айне более приятным…
Вторично получив свободу, я вышел на солнечный свет.
— Теперь мы можем пойти к роднику?
— Да, конечно.
Мы прошли мимо фруктового магазина, лавки мясника, и тут учитель остановился у каких-то ворот и робко посмотрел на меня.
— Вот здесь мы должны зайти в полицию.
— Еще полиция?! Неужели в Рас-эль-Айне все жители служат в полиции?
— Не все. Но многие.
В этом не было и тени любезности двух предыдущих. По возрасту он был старше и имел облик угловатого сурового служаки с тонюсенькими усиками. Возле его кабинета в ожидании беспокойно ходили три арабских феллаха. Я содрогнулся, представив, насколько их жизнь зависела от прихоти такого человека. Вскинув голову, он неподвижным взглядом смотрел мне прямо в глаза. Я почувствовал к нему крайнее отвращение. Он не отводил взгляда. Снаружи послышались резкие звуки мотоциклетных выхлопов и испуганный крик осла. Тогда он опустил глаза и записал что-то у себя в блокноте.
— Будете являться в полицию в следующем городе и во всех последующих городах. — Он криво улыбнулся. — Давайте порадуемся, что теперь солнце сияет в отношениях между нашими странами.
— Да, — согласился я. — Давайте порадуемся.
Вот таким образом я получил доступ к тому роднику в нижней части города. Пришлось мне выдержать и битву с учителем. Выполняя поручение не спускать с меня глаз, он никак не мог понять, почему мне непременно нужно избежать его объятий и остаться наедине с собой. В конце нашего спора я и сам стал сомневаться в такой необходимости. Собственно, и смотреть-то там было почти не на что: рядом мужчина мыл ярко окрашенный автобус, еще один чистил шестифунтового карпа, женщины выбивали пыль из ковровой дорожки, сложенной прямоугольником. Я прошелся вдоль ручья, где его быстрое течение вскипает и бурлит; натолкнувшись на крупные голыши, посмотрел на низенький фонтанчик родника, бьющего из земли; посмотрел, как в заводях неподвижно застыли мальки форели и водомерки суетливо скользили по водной глади. Я сел на берегу; у моих ног медленно кружились маленькие водовороты, затягивая низкие ветки склоненных ив.
Сколько погибло здесь? Пятьдесят? Шестьдесят тысяч? Как это себе представить? Битком набитый стадион во время футбольного матча любимых команд? Большой поселок? Здесь, у воды, меня это впечатляло даже меньше, чем тогда, когда я впервые прочитал об этом. Я провел много времени среди книг библиотеки Гюльбенкяна, прослеживая перепутанные нити армянской истории. Только описания кровавых репрессий я отложил на потом. То, к чему я приступал с неохотой, захватило меня мгновенно и полностью, именно этого я и опасался. Когда я погрузился в чтение официальных документов о событиях 1915 года, все остальное, казалось, потеряло всякий смысл.
После, выходя из библиотеки, я делал усилия, чтобы вынырнуть из той бездны, в которую каждый раз погружался, и прийти в себя. Я испытывал потребность изменений в окружающем, чтобы этот двор, например, выглядел как-то иначе. Меня мучили немота потрясения и отвратительное ощущение, словно я вывалялся в грязи… Как будто, просто читая об этом, я приобщался к участникам беспредельного по цинизму акта. Зрелище, которое представлял собой в 1915—1916 годах город Рас-эль-Айн, один из самых ужасных городов, где находились концентрационные лагеря, вызывало подобное чувство у очевидцев — чувство всеобщего стыда. Местность вокруг родника была усеяна трупами армян, они лежали группами и поодиночке вдоль дороги, прикрытые козьими шкурами или совершенно обнаженные под лучами солнца. А их все пригоняли и пригоняли. Тысячами убивали на месте или уводили в пустыню. Власти делали все, чтобы численность перемещенных армян сокращалась, им помогали в этом эпидемии тифа и дизентерии, в результате — быстрая смерть от обезвоживания организма. Колодцы в пустыне были забиты трупами, обнаженные разлагающиеся трупы женщин лежали у обочин дороги, открытые для всеобщего обозрения. Отряды турецких пехотинцев невольно отводили глаза, проходя через Рас-эль-Айн. Некоторые из них утверждали: «Теперь ни один мужчина не сможет подумать о женском теле как о чем-то привлекательном — после Рас-эль-Айна оно стало всего лишь предметом, вызывающим ужас».
Мужчины в одинаковых свитерах спустились со своими семьями к роднику, чтобы перекусить, — там, на берегу ручья, стояло небольшое кафе. Кто-то включил стоявший в траве транзистор. Дети бросали в воду палки, а голоса Хулио Иглесиаса и Шарля Азнавура (французский армянин) надрывались среди склоненных к воде ивовых ветвей. Сквозь молодую робкую листву просвечивало солнце, рассыпавшее горохом пятна на траве и на лицах детей, но настоящего тепла в это время года оно не давало. От этой сцены меня замутило, я пошел дальше по берегу и наткнулся на учителя, который болтал с приятелем.
— Это Сероп, — сказал он. — У него здесь ресторан. Очень хороший… ресторан Серопа.
— Сероп — армянское имя, — заметил я.
— Да, я армянин.
И этот тоже. Я задал ему сами собой напрашивающиеся вопросы, но он на них не ответил. Неожиданно мои слова показались и мне банальными и неуместными. Я начинал воспринимать родник как и все остальные здесь: приятное место, куда хорошо прийти в жару… Вместе с братом Карапетом Сероп арендовал в Рас-эль-Айне ресторан, бывший собственностью правительства. Это уродливое бетонное сооружение, здание ресторана, находилось над родником. Внутри ресторана я увидел две группы служащих из тайной полиции, которые восседали в разных концах зала. Я вежливо кивнул головой каждой.
В отличие от брата, Карапет оказался более разговорчивым. «Да, многих убивали местные жители. Все происходило на этом месте, ну, чуть выше, за нами». Нет, ответил он, он не испытывает чувства отвращения к этому месту, и объяснил со всеми подробностями, как аборигены выстраивали армян в затылок друг другу и состязались в эксперименте: кто уложит с одного выстрела больше всех. Рассказал, что до сих пор в своих садах жители находят в земле черепа. Он готов был рассказать мне что-то еще, но один из мухабаратов потребовал дополнительную порцию мяса. Я ждал, что он вернется и продолжит свой рассказ, но он старательно избегал моего взгляда и все суетился вокруг посетителей ресторана. Мне ясно дали понять, что разговор со мной не такое уж безобидное дело.
И тогда я вышел, поблагодарив учителя за помощь, и пошел вверх от родника. Безлюдное место вокруг невысокого холма, слишком высокого, однако, чтобы пользоваться живительной влагой. Острые ветки голых деревьев, словно когтистые лапы, тянулись к небу, между деревьями пребывали в забвении старые строения, уже полуразвалившиеся, и могилы… Вот это место, куда я стремился попасть, и тот самый пейзаж, который я ожидал увидеть. Мертвый пейзаж. Но все это выглядело утрированным, таким, словно съемочная группа приготовила декорации для сцены массового убийства. Развалины не имели никакого отношения к зверствам, чинимым тут. Мне удалось отыскать одну ухоженную могилу армянина, правда, захоронение было довольно свежее: «1946—1976. Погиб в автокатастрофе». Меня сбивала с толку собственная реакция на Рас-эль-Айн. С одной стороны, родник выглядел слишком идиллическим и привлекательным местом, чтобы помочь мне осмыслить то, что здесь происходило; с другой стороны, если я находил местами сохранившееся уродство, меня это в такой же мере не устраивало.
Я побрел вниз по реке, миновал оазис ивовых зарослей, редкие здесь клочки земли, из которых деревья тянули соки, и дальше, дальше, в пустыню, где русло реки пересекалось опытным участком защитной лесопосадки, проложенной к югу, в сторону Хасеке. В борозде росли купами маленькие деревца, а под моими ногами была сухая земля и пыльные комки чернозема.
Ежедневно, в течение апреля 1916 года, турецкие власти отбирали три-четыре сотни армян из лагерей в Рас-эль-Айне и уводили сюда на смерть, потом их трупы сбрасывали в реку. Несколько миль я шел по широкому коридору между рекой и дорогой. Рас-эль-Айн уменьшался за моей спиной до размеров зеленой полоски, а передо мной раскатилась пустыня во всем своем однообразии. Это и был путь к пещере в Шададди и ко всем остальным безымянным местам в пустыне, где ныне покоятся останки армян.
Из множества историй, которые вспоминались мне, пока я бродил у родника, одна в особенности занимала меня теперь — история Талаат-паши и Согомона Тейлиряна. Из всех младотурок, всплывших на волне турецкой революции 1908 года, ни один не сравнится в жестокости с Талаат-пашой, доказавшим это на деле. У него не было ни одержимости идеей, присущей Энвер-паше, ни его ума, но действовал он эффективно, с редкостным бесстыдством, а потому был намного опаснее. К моменту, когда Турция вступила в войну в 1914 году, Талаат пришел к власти с помощью убийств. Скорее из расчета, чем по убеждению он поддержал идеологию, что взросла на развалинах Оттоманской империи, все тот же извечный пантюркизм, идея создания нового могучего трансазиатского государства, которое объединит тюркоязычные народы от Балкан до Гималаев.
Теперь можно почти не сомневаться: из всех турецких лидеров того периода именно Талаат был наиболее глубоко замешан в деле армянских репрессий. Он часто принимал Генри Моргентау, американского посла в Константинополе. Моргентау приходилось увещевать Талаата, когда тот хвастался своими достижениями в решении армянского вопроса. Во время одной из таких встреч он воскликнул: «Бойня! Ну и что из того?!» Во время другой встречи он просил Моргентау выплатить страховые суммы, вложенные в Соединенных Штатах армянами, которые к тому времени уже были мертвы. Моргентау стремительно покинул помещение.
В это же время Согомон Тейлирян, проживавший в провинции, испытал на себе жестокость решительной политики Талаата. Наследнику семейства богатых коммерсантов из города Эрзинджана, Тейлиряну исполнилось восемнадцать лет. Самое начало июня 1915 года. Армянскому населению Эрзинджана велено было собрать все ценное и приготовиться покинуть город. Они подлежали депортации якобы ради их собственной безопасности. Они отправятся в сопровождении военной охраны, которая доставит их на юг. В первый же день этапа, не успев выйти за пределы города, охранники начали систематически грабить армян. Одновременно этим занялись и жители окраин Эрзинджана; за короткое время грабеж сменился полным беспределом.
Тейлирян увидел, как его сестру схватил охранник. Мать закричала: «Пусть ослепнут мои глаза!» — и тут же упала, сраженная пулей. На его брата накинулись с топором, ему снесли половину черепа, и он умер на глазах у Тейлиряна. Вокруг него стреляли, пронзительно вопили, в грязи лежали мертвые грудами, один на другом. Тейлиряна тоже чем-то ударили — то ли обухом топора, то ли ружейным прикладом, и он потерял сознание. Он пришел в себя через два дня и обнаружил, что лежит среди трупов.
С помощью курдов, живущих в горах, он бежал в Персию. Когда русские продвинулись, перейдя в наступление, ему удалось вернуться в Эрзинджан и извлечь из тайника в доме четыре тысячи восемьсот золотых монет, спрятанных там его родителями. Несколько лет он странствовал по Кавказу, Балканам и Западной Европе; нигде подолгу не задерживался, понемногу изучал языки, избегал общения и снова отправлялся в путь. К концу 1920 года он оказался в Берлине. Тем он снял комнату и начал изучать немецкий язык. Иногда на него обрушивались воспоминания о прошлом, тогда он задергивал гардины на окнах и в затемненной комнате играл на мандолине и пел армянские песни. «Какие у них печальные песни…» — вспоминала хозяйка меблированных комнат.
Однажды он увидел группу из трех мужчин, которые прогуливались возле зоопарка. Он пошел следом за ними в кинотеатр, а потом увидел, как они прощаются. К одному из них, чью руку двое других поцеловали, обращались со словом «паша». Тейлирян знал это лицо по газетным фотографиям. То был Талаат. После окончательного поражения Турции в войне Талаат бежал в Константинополь. Он предстал перед военным судом по обвинению в дезертирстве и был приговорен к смертной казни. Ходили слухи, будто он объявился в Берлине, где и проживает на доход с десяти миллионов марок, лежавших на его счету в банке, но никто не подтвердил этот факт.
После этой встречи прошло несколько дней, и Тейлиряну приснился сон. Он увидел мертвые тела тех, кто шел в колонне, и среди них свою мать, которая поднимается и говорит: «Тебе известно, что Талаат живет рядом, а тебя это, видимо, не интересует. Ты мне больше не сын». Проснувшись, Тейлирян поклялся убить его. Он выследил, где живет Талаат, и снял комнату в доме напротив. Однажды утром он увидел, что бывший турецкий правитель вышел из дома и направился в сторону берлинского зоопарка. Тейлирян тоже вышел из своей комнаты, догнал его и выстрелил в упор. Бежать он не пытался, а просто обратился к толпе со словами: «Он был турок. Я армянин. Германии не нанесен ущерб». Суд Германии оправдал Тейлиряна, поскольку он отрицал преднамеренность убийства. (На самом деле он, вероятно, действовал как агент дашнаков, но на суде это обстоятельство не всплыло.) Умер он, герой Армении, в Калифорнии, в возрасте шестидесяти трех лет.
В течение двух лет были убиты остававшиеся в живых члены турецкого триумвирата. Энвер-паша был убит во время подавления мятежа под Бухарой, который он возглавил во имя идей пантюркизма. Предположительно стрелял в него армянин. Джемаль-паша был также убит армянином в Тифлисе.
В 1943 году Гитлер распорядился передать тело Талаата для перезахоронения в Турции. Он и сейчас лежит там, в государственном мавзолее в Стамбуле.
Смеркалось. Серые плотные облака затянули горизонт. Пустыня убегала к ним, еще более плоская в сумеречном свете, потерявшая резкость очертаний, но более жестокая и бесчувственная. Справа петляла дорога, держа направление к востоку. Я повернул к ней и вскоре взбирался по ее каменистой насыпи. Фары замаячили в ночи, и два правительственных чиновника с суровыми лицами подбросили меня в Хассаке.
На следующую ночь я добрался до города Дейр-эз-Зор. Было уже за полночь, и внезапно на меня навалилась смертельная усталость. Я брел по плохо освещенным улицам города, привычно высматривая отели, как правило кишевшие блохами; все они оказались переполненными. Под конец у меня оставалась надежда только на отель «Вага-туризм», который находился уже за пределами города. Под отель были переоборудованы временные постройки, в которых до этого жила бригада итальянских рабочих, приезжавших строить для сирийцев бумажную фабрику. Постройки отличались добротностью и изяществом на итальянский манер, правда, фабрика не работала. Никто, видимо, не подумал заранее о том, где в пустыне будут добывать целлюлозу для изготовления бумаги. Утром, за завтраком, к моему столику подошли два специалиста-нефтяника, приехавшие из Техаса.
— Вы не против, если мы к вам присоединимся?
— Нет, пожалуйста, садитесь.
— Меня зовут Джим, а его — Пол.
Я кивнул, приветствуя каждого из них. Пол носил на шее красный головной бедуинский платок. Он был веселый, улыбчивый парень с широко открытыми глазами. На нем был свитер ярко-красного цвета, солнцезащитные очки, сдвинутые высоко надо лбом и торчавшие почти на макушке. Джим поражал своими чудовищными габаритами.
— Ну, Саддам даст жару этим курдам, — объявил Джим, едва успев сесть за стол. — Только что слышал по радио. Этим ребятам лучше было бы сидеть тихо-смирно.
Пол приложил руки рупором ко рту и рявкнул на всю столовую:
— Эй, Гассан! Давай сюда! Мы жуть какие голодные. — Затем повернулся ко мне и подмигнул: — Мы здесь уже несколько месяцев. Со всеми закорешились!
Гассан принес поднос с мясом.
— Слушай, Гассан, шевелись быстрее, — Он уставился на поднос. — Посмотрим, что ты приготовил для нас сегодня. Пожалуй, смахивает на жирного цыпленка. Хочешь цыпленка, Филип?
— Я уже поел.
— А ты, Джим?
Джим снова завелся на тему войны и, пока перекладывал половину цыпленка себе на тарелку, все объяснял, как «Саддаму придется теперь зализывать свою задницу», и что «силы сторон явно не равны, и это плохо», и все в таком духе, как будто речь шла не о войне, а о бейсбольном матче.
В постройке, переделанной в гостиную, я встретил еще одного командировочного йоркширца. Он хорошо ориентировался в здешних местах. Я показал ему свою карту и спросил у него, как мне лучше добраться до центра пустыни.
— А что там интересного? — Его растянутые на йоркширский манер гласные были совершенно несообразны окружающей обстановке.
— Меня интересуют армяне. Их много здесь погибло в годы Первой мировой войны…
— Да, — произнес он.
— Вы об этом знаете?
—Да.
— Но каким образом?
— Я армянин.
— Что?! — Но тут я взял себя в руки и улыбнулся: — Извините, но ваш английский…
Оказывается, английскому он учился у некоего вдовца Нарнсли в Южной Испании. Он выучил также итальянский, испанский и французский. Вот интересно, с каким акцентом он говорил на этих трех языках? Десять лет он занимался тем, что продавал кожаные изделия туристам в Севилье, а потом вернулся в Сирию и стал управляющим отеля «Вага-туризм» в Дейр-эз-Зоре. Подобно Серопу в Рас-эль-Айне, он осел точно на том месте, где погиб его народ, восстав из его пепла как символ возрождения дела управления отелями.
В Дейр-эз-Зоре был самый большой центр концентрационных лагерей, этот город был последним пунктом назначения для армян. Все стрелки на моей карте указывали на Дейр-эз-Зор, но не все, по разным причинам, доходили до него. Название города стало синонимом событий 1915 года и звучит как бы эхом финала этой трагедии.
Пустыня в окрестностях Дейр-эз-Зора представляет собой полную противоположность тому миру, который был уничтожен, той прежней пасторальной жизни в анатолийских деревнях, той цивилизации, которая насчитывала два с половиной тысячелетия.
К 1916 году численность населения в Дейр-эз-Зоре достигла критической цифры. В апреле турецкие власти сместили губернатора, которого сочли слишком мягким, а на его место посадили человека по имени Зеки-беи. В основном Зеки-беи предоставлял пустыне вершить за него расправу. На его счету большое количество утопленных в Евфрате, но пустыня справлялась с этим проще. Для начала он поместил пятьсот человек за частокол, где люди умирали медленной мучительной смертью, но прежде многие из них, не имея возможности укрыться от солнечных лучей, сходили с ума. В его распоряжении находились отряды вооруженных добровольцев из местного населения. Обычно он приказывал отбирать группы армян из лагерей и вести их на север, в пустыню. Там их расстреливали, а потом затаптывали копытами лошадей, чтобы уж наверняка… Зеки-беи обычно наблюдал за происходящим в подзорную трубу.
Многие подсчеты выражают дань, которую получила Смерть в Дейр-эз-Зоре, шестизначной цифрой, хотя на самом деле — и от этого становится еще тяжелее — никто не представляет ее реальных масштабов. Даже за время своего недолгого правления — всего несколько месяцев — Зеки-беи брал на себя ответственность за цифру порядка двадцати тысяч. Когда его судили в конце войны и была упомянута цифра в десять тысяч, он бросил реплику: «Вы ставите под сомнение мое доброе имя. Десять тысяч… это ниже моего достоинства. Берите выше!»
Я спросил у армянина-управляющего, что ему известно об этом, тогда он подвел меня к распахнутой настежь двери и показал на прямую проселочную дорогу, которая спускалась вниз к реке. Лагеря, сказал он, занимали все это пространство. Я пошел вдоль узкой полоски выровненной, обработанной земли. Ее сменила защитная полоса из ивовых деревьев, потом потянулись пестрые пятна топких болот, истоптанных животными, приходившими поваляться в грязи у бамбуковых зарослей. По траве медленно продвигалось к Евфрату стадо коров, и белые цапли, окружавшие их, припадая к земле, сгибали длинные шеи, напоминая бдительных агентов сыскной полиции. Вот и все. С тех пор, как я уехал из Алеппо, я не увидел ничего, что напоминало бы о событиях, имевших место в этих районах. Я не рассчитывал обнаружить что-нибудь дополнительное, новое — мне вполне хватает собственного воображения. Но я думал, что, посетив эти места, я смогу лучше осмыслить происходившее там. Этого не произошло, мне стало еще тяжелее. Я побывал в тихом оазисе и вот теперь шел по радующей глаз полоске земли вдоль берега священного Евфрата. Кто станет утверждать, что это все те же самые места?
И в первый раз до меня дошло все безумство предпринятых попыток доказать то, что здесь происходило. С какой пронзительностью нужно закричать, чтобы тебя услышали, когда здесь почти не осталось следов происшедшего и нет мертвых, чтобы их оплакать! О чем скорбеть в плену неуверенности, живя в изгнании, когда не к чему прикоснуться ладонью, нет сохраненного Освенцима, нет ничего, кроме древнего языка и надломленного поколения, теперь уже почти вымершего… а вместо памятника погибшим есть только безжизненные просторы пустыни?
Утро было прохладным, и Евфрат разливался, переполненный талыми водами с Анатолийского плато. Течение быстрое, ровная гладь, и я видел, как на ней образуются воронки водоворотов, что крутятся и вертятся в стремительном беге вдоль берегов. Еще несколько миль — и полоса полей у реки сужается, а за ней уже виднеется насыпь железной дороги. Я пересек дорогу и скользнул вниз по шлаковому покрытию на другую сторону, спустившись на дно пустыни.
Полдня я шел в северном направлении. Ветер дул непрерывно, задевая низкие холмики, чтобы развеять песок и потрепать побеги дикого майорана; солнечный свет пробивался сквозь мутные прогалины высоко стоявших облаков. И я пришел в такое место, где были только желто-коричневая, усыпанная галькой простыня пустыни и небо; откуда не было видно железной дороги, оставшейся где-то позади; где не переливался радужным светом источник и не брели бедуины со своими животными. На горизонте дрожало жаркое марево, переливчатое, словно вода, и вдруг оттуда появился человек на велосипеде. Я помахал ему, он перестал нажимать на педали и, подъехав ко мне, остановился. Он стоял рядом, ветер тоненько свистел в спицах его велосипеда, а он молчал.
Потом он раскрутил колеса велосипеда и поехал; тогда я крикнул ему вдогонку «прощай!» по-армянски. Он оглянулся и остановился, но тут же устремился дальше и исчез у линии горизонта, а я долго потом гадал, уж не явился ли мне какой-нибудь призрак.
6
О Господи, в какой век Ты повелел мне жить!
Св. Поликарг христианский мученик II в.Возвращение в Алеппо стало для меня настоящим испытанием. Поезд вышел со станции Дейр-эз-Зор в тот же день но поздно — уже перевалило далеко за полночь. Единственным моим желанием было поспать. Сидений в вагоне не было. Я примостился на корточках у стены в коридор вагона третьего класса среди группы сельских жителей внешний вид которых не внушал мне доверия. Только за последние четыре или пять дней у меня исчезли двести американских долларов — все, что было у меня отложено на путешествие до Армении, поэтому настроен я был далеко не добродушно.
Ближайший ко мне мужчина дернул меня за руку:
— Сэр, сэр… почему вы здесь? Почему вы едете в ослином вагоне?
— Потому что у меня нет денег.
— Вы ведь европеец? Все европейцы богатые.
— Только не я.
Он задумался.
— Тогда вы, должно быть, осел.
— Да-да, я осел.
Я отвернулся и постарался снова погрузиться в прерванный сон. Поезд стучал колесами, преодолевая просторы пустыни, разболтанные стыки вагонов «ослиного класса» дребежали, как поднос со стаканами молока.
Я распахнул двери отеля «Парон» как раз перед завтраком. Знакомая обстановка отеля действовала успокаивающе. Порция спала, как всегда, лежа внизу у лестницы. В холле, за барьером, составленным из покупок, расположилось семейство советских армян. Гостиница, казалось, источала очарование далеких тридцатых годов.
Сэлли Мазлумян сказала, что решила ждать меня до сегодняшнего дня, потом обратилась бы к властям с просьбой объявить розыск. Только поведение курдов-официантов резко изменилось. Они молча сидели в столовой, уставившись в пол; ответные акции Саддама поубавили их энтузиазм.
Григор находился в телексной.
— Рад, что ты вернулся невредимым. Куда теперь?
— В Турцию.
— Остерегайся этих проклятых турок, ладно? Держи в секрете, чем ты занимаешься!
— Буду тише воды, ниже травы.
До меня тоже доходили рассказы о полицейском произволе, высылках и лишениях свободы. Любой человек, рыскающий по Турции в поисках армян, идет на риск. На всякий случай я заготовил письма, в которых говорилось, что я студент, изучающий архитектуру сельджуков и Византии, но больше, чем полиции, я боялся потерять мои записи. С помощью Тороса Тораняна, одного из самых энергичных членов армянской общины в Алеппо, я сделал фотокопии записей и послал их домой.
Торанян был мужчиной с внушительной внешностью и серебристой шевелюрой. Он был весьма словоохотлив. Следуя на машине через весь город в сторону армянского района, он ни на минуту не замолкал. У него были готовы истории и анекдоты о каждом доме, который мы проезжали. Он показал мне армянские клубы и рассказал, что на сороковой день после землетрясения в Спитаке армяне повесили на фасады школ и церквей траурные ленты. (В Иерусалиме было нечто похожее — все, не сговариваясь, появились на следующий день после землетрясения в черном. Это навело меня на мысль о морфологическом резонансе — безусловном рефлексе, который побуждает мигрировать птиц или управляет движением косяков рыб. И я снова подумал: неужели армянский дух теперь показывает свое превосходство лишь в выражении горя?)
Квартира Тораняна соответствовала своему хозяину, такая же компактная и изящная. Каждый дюйм стен был завешан работами армянских художников. Торанян написал книгу об армянском художнике Карзу, уроженце Алеппо, и яркие цветные репродукции с картин художника расцветили его коллекцию, словно наряд арлекина. На пианино (в каждом доме армянской диаспоры есть пианино) стояла фотография матери Тораняна. Единожды взглянув на фотографию, я потом постоянно ощущал ее присутствие Она глядела с суровым осуждением, и создавалось ощущение, что она сама присутствует здесь. Одна эта фотография затмила все картины.
— В то время, когда ее фотографировали, ей было пятьдесят пять. Думаю, такой взгляд у нее появился после того случая с головой.
— Головой?..
Бабушка Тораняна отвела свою пятилетнюю дочь в анатолийский поселок Румке, расположенный неподалеку от деревни, где они жили. Зная, что грядет приказ о депортации, она оставила девочку в семье курдов и отправилась пешком на юг. В течение двух лет мать Тораняна жила с курдами. В городе жили и другие армянские дети, но им запрещали встречаться. Тем не менее некоторые из них иногда тайно встречались у реки. Однажды — к тому моменту они прожили там не один месяц — они прогуливались под сенью деревьев вдоль берегов. Неожиданно мать Тораняна увидела в воде знакомое лицо «Смотрите, — воскликнула она, — это мой брат Акоп! Он плавает!» И она побежала вверх по течению, чтобы поздороваться с ним. Ей было радостно увидеть кого-нибудь из тех взрослых, кого она знала, после столь долгого пребывания среди чужих «Акоп! — Она раздвинула тростник: — Акоп! Акоп!»
Она и раньше видела, как он плавает; он всегда любил плавать!
Как раз в этот момент течение подхватило его, и он исчез. Когда он снова показался на поверхности, она увидела, что то был не Акоп, а только его отрубленная голова.
— После того как она рассказала мне эту историю, — объяснял Торанян, — я не мог взглянуть на нее без того, чтобы не увидеть ту голову в реке. Только после ее смерти, когда ее глаза закрылись навсегда, только тогда голова исчезла.
— Как она попала в Алеппо?
— Мой дед воевал в турецкой армии на кавказском фронте. Он сбежал из армии, разыскал и спас ее. Он донес ее до Алеппо на своих плечах. В четырнадцать лет она вышла замуж, в восемнадцать стала вдовой.
Я наклонился, чтобы получше рассмотреть фотографию. За маской сурового матриарха, за тяжелым застывшим выражением лица скрывалось что-то еще — едва уловимые черты, присущие армянам прошлых времен. Я замечал их в лицах некоторых армян, переживших те события, но наиболее отчетливо они проступали на старых семейных дагерротипах девятнадцатого века. Страдания и гонения еще не оставили следа на округлых чертах их лиц, от них веяло крестьянской уверенностью — уверенностью и спокойствием самой земли…
В конце первой недели марта я простился с отелем «Парон» и Мазлумянами и поехал в Турцию. Мне сказали, что, не доезжая границы, можно увидеть несколько армянских деревень. Держа путь к западу от Алеппо, поезд в Латакию преодолел пустыню и продолжил свой путь по земле, сплошь покрытой зеленью. Глинобитные стены похожих на ульи домиков робко выглядывали из-под высоких эвкалиптовых деревьев, образовавших над ними шатер. Я почувствовал прилив душевных сил при виде торжества жизни, живой зелени, грядок с фасолью и влажной плодородной земли. Утрата земли, как я уже давно понял, в Значительной степени такое же наследие 1915 года, как и кровавые репрессии, она означала конец родовой принадлежности. Когда армяне рассказывали мне о зверствах, это всегда говорилось с налетом некоей странной отчужденности. Но когда речь заходила о земле, об утраченной земле, их голоса приобретали оттенок абсолютной убежденности и неподдельного горя. Пожалуй, думал я, земля — это всеобъемлющая потеря; или это так, или это единственный аспект, которым может определяться порядок вещей вообще.
Через вагонное окно можно было наблюдать, как происходит медленное возрождение земли. Долины, ныне покрытые буйной растительностью и представляющие собой зеленые площадки для пастбищ, в разгар солнечного утра очаровали меня, и я сидел, погрузившись в созерцание полей…
— Мой друг!
…их неотразимой красоты в обрамлении высоких зарослей кустарников и…
— Месье!
…безоблачного неба над ними. Что такое? Мужчина, сидевший у двери, тянул меня за рукав.
— В чем дело?
— Взгляните на мои часы! Вы узнаете, кто изображен на часах, мой друг?
Он подсунул мне свое запястье. На нем были дешевые часы из серии «Микки Маус». Но вместо знакомой улыбки мультперсонажа я увидел фотографию Асада. Выглядело это нелепо.
— Да-да. — Я вернулся было к своим мыслям, к маленькой деревушке и пыльным дворикам, забитым овцами…
— Послушайте, мой друг.
— Что?
— О, мой друг, не будьте таким серьезным.
— Что вам нужно?
— Я алавит.
Теперь понятно. Асад сам из рода Алави, и алавиты пользуются привилегиями своей принадлежности к клану. Многие из них мухабараты. Он спросил, откуда я родом.
— Из Британии.
— Ха! Британия нехорошая. Когда-то вы владели половиной мира. Теперь вы сателлит Америки…
Я предпочел обойтись без этого, встал и пошел по проходу в дальний конец вагона. Там сидела темноволосая серьезная девушка, склонившись над какой-то книгой, и беззвучно шевелила губами. Проходя мимо, я бросил взгляд на книгу — это оказался армянский молитвенник. Я поздоровался с ней на армянском языке.
— Вы армянин? — спросила она.
Алави следовал за мной по пятам и тут же встрял в наш разговор:
— Нет, нет… он британец! Плохой англичанин! — Он засмеялся, не отрывая от девушки взгляда.
Я опустился на корточки, чтобы нам удобней было с ней разговаривать.
— Послушайте, может быть, вы сумеете мне помочь. Я намерен добраться до армянских деревень в Кессабе.
— Я направляюсь туда! — воскликнула она. — Моя семья живет в Кессабе. Я провожу вас туда.
Вагоны дернулись и остановились, мы прибыли на железнодорожный вокзал портового города Латакия и спустились на платформу. Алавит не оставлял нас в покое. Он стал мне нашептывать:
— Почему ты сочувствуешь армянам, мой друг?.. Почему не палестинцам? Ведь они гибнут каждый день…
Я попрощался с ним.
— О, мой друг! — кричал он нам вслед, пока мы шли к выходу из вокзала. — Приходи в мой дом! У меня есть очень хорошие девочки. Мы не делаем плохого, только кое-что. Они очень хорошие. Христианки. Мой друг…
Забитый до отказа автобус, преодолевавший побережье на пути в Кессаб, представлял собой Армению в миниатюре. Арабский язык, на котором все говорили на автобусной станции, сменился армянским. Мы поделились армянскими новостями из общин в Алеппо и Бейруте, прежде чем перейти к теме Карабаха, где советские войска опустошили армянскую деревню и здорово разбередили все муки и боль застарелых ран.
Деревни Кессаба, поджимающие самый южный отрезок границы Турции, — это все, что уцелело от древних армянских поселений, окружавших антиохийский престол. Они более древние, чем средневековое армянское царство Киликия. Это самые исконные армянские селения, немногие из уцелевших.
Теперь главное селение, укрытое уступами гор, напоминает обычное средиземноморское селение. Люди с бронзовыми лицами работают на виноградниках, возят своих толстых женщин с закутанными в платки головами на тракторах; полудикие собаки роются в пыли в поисках отбросов, и мальчики катаются на жалобно взвывающих двухтактных мопедах взад-вперед по площади. И так же, как другие средиземноморские селения, Кессаб усеян строительными площадками; здесь теперь спортивные площадки общины Алеппо. Я договорился о комнате с армянским протестантским священником и пошел вместе с ним, чтобы нанести визит Бедросу Демирчяну, старейшему гражданину Кессаба.
Бедрос неторопливо проживал свои девяностые годы, точнее свой возраст он определить не мог. Он сидел на краешке тюфяка, набитого соломой, улыбался, и позднее солнце освещало его плечи, старческие морщинистые щеки, просвечивало сквозь редкие седые волосы на голове. Все, что окружало его, как будто не было подвластно внешним влияниям… Всю свою жизнь он прожил здесь, в этом доме с его толстыми стенами, балками и деревянными лестницами. Все годы своей жизни он провел здесь, все, кроме одного…
Они пришли с солдатами, их было шестьсот (другой старожил помнил только сто пятьдесят). Он видел, как они остановились на площади, затем рассыпались по домам сгонять жителей. В тот день все селение прошло строем вниз мимо террас и виноградников, мимо своих садов с наливающимися плодами. Несколько дней спустя они прибыли в лагерь под Алеппо. Там Бедрос пронюхал, что их собираются отправить в Мескене, недалеко от Дейр-эз-Зора. Ночью он проскользнул мимо охранников и бежал. Он добрался до Латакии и в течение семи месяцев скрывался. Вернувшись домой в Кессаб, он обнаружил, что дома разграблены, фруктовые деревья погибли. За последующие годы ему удалось по крупицам собрать сведения о судьбе своих родных. Из тридцати двух членов семьи уцелели только одиннадцать. Четверых сожгли в пещерах. Про остальных ему рассказали, что они умерли от палящего солнца, или сами бросились в Евфрат, или были вывезены на лодках на середину реки и утоплены. Чем ближе я оказывался к Турции, к территории древней Армении, тем более выразительными становились подобные рассказы. Но Бедрос в итоге не пострадал от двойного удара — убийства и изгнания. Он продолжал жить там, где родился.
Он смотрел в окно на гору, возвышавшуюся над селением. Лицо его, загрубевшее, как кожа, несло на себе следы прожитых лет и было до странности безмятежным.
Я спросил его:
— А вы не могли подняться на гору, как те, в Муса-Даге?
— Муса-Даг — добрая гора, а наша — нет.
— Что вы имеете в виду?
— Воду… здесь нет воды.
Разумеется, вода… ценная валюта этих мест. Теперь Бедрос жил в одиночестве. Все члены его семьи Уехали в Лос-Анджелес.
— А вы? — спросил я. — Вас Америка не соблазнила?
— Нет. Там мне пришлось бы на кого-нибудь работать. — Он поднес костлявую руку к подбородку. — Здесь у меня под яблонями десять тысяч квадратных метров.
На следующий день я планировал перейти границу, но утром проснулся больным. Мой желудок превратился в поле битвы, где то, как выстрел, вспыхивали резкие приступы, то возникали блуждающие тупые болевые ощущения. Я остался в своей комнате в компании с телевизором, показывающим по «Уорлд Сервис» «Доктора Живаго», а также с керосиновой печкой, которая все время гасла. Я быстро истратил свой запас спичек, просмотрел телеинформацию о спортивных матчах и десяти бомбах, взорвавшихся в Турции; а за это время Живаго успел провести два года врачом у партизан. Картина грязной, разваливающейся России, представленная Пастернаком, казалась очень современной. Таков естественный ход событий, писал он, хаос и дикость. Диктатура в большей степени, чем коммунизм, держала это под запретом семьдесят лет, но теперь мы вернулись к периоду послереволюционной неразберихи.
В годы гражданской войны в России Армении удалось добиться хрупкой независимости. У Турции были свои внутренние трудности, и на какое-то время закавказские государства — Грузия, Армения, Азербайджан оказались предоставлены сами себе. Нельзя сказать, однако, что это было счастливое время. Армения вела войну с Грузией, пережила погромы в Баку, потеряла пятую часть населения, погибшую за одну исключительно суровую зиму. В 1920 году, оправившись от неудач, Турция стала вмешиваться в дела обновленной Армении, которая была вынуждена вернуться в объятия большевиков. Глядя с высоты нынешнего дня на проделанный исторический путь, кажется, трудно избежать параллелей. Теперь, когда Россия слишком ослабла, чтобы прийти ей на помощь, Армению снова может поглотить какое-нибудь сильное государство, появившееся в этом регионе… Решив, что причина этих опасных мыслей мой желудок, я повернулся на бок и заснул.
День был в полном разгаре, когда в дверь просунулась голова армянского пастора, который предложил мне отправиться с ним навещать его любимые семейства.
Боймушдяны жили в чистеньком одноэтажном доме с верандой. Турецкая граница проходила по гребню горы над их головой. На веранде я вдохнул устойчивый аромат прошлогодних яблок. В комнате мы нашли старенькую Агнес Воймушдян, она сидела, перебирая пальцами складки своего домашнего халата. Взгляд ее немигающих глаз был устремлен в одну точку, куда-то повыше окна; когда я сел рядом с ней, она схватила меня за руку. Она была совершенно слепой.
Да, она помнила приход армии. Она помнила, как богатые жители подкупали солдат, и их забирали отдельно. Она помнила молодую пару, которая спряталась в кустах, и младенца, которого им пришлось задушить, чтобы он не выдал их своим криком. Она помнила месяцы, проведенные в дальних лагерях, и медленные дневные переходы, а потом люди постепенно потянулись обратно в свое селение — те, кто избежал смерти, те, кто прошел через разные лагеря. Но она не помнила, чтобы встречала кого-нибудь из богатых, никто их больше не видел. Они попали в Дейр-эз-Зор, сказала она.
Следующее утро выдалось туманным, воздух был перенасыщен влагой. Я собрал вещи и приготовился пересечь турецкую границу. В универсальном магазине Норайра я пережидал дождь, стоя у окна. В магазин неторопливой походкой вошел армянин, бронзоволицый сельский житель, весь заляпанный грязью — ботинки, руки, и даже на шее виднелся большой струп.
— Не торопитесь! — сказал он, прикуривая. — Не беспокойтесь!
Он встал со мной у окна, и мы смотрели, как дождь стекает с навеса гладкими прозрачными колоннообразными потоками. Выл воскресный день, и со склона горы доносился колокольный перезвон Армянской Апостольской церкви. Католическая церковь безмолвствовала. А из Евангелической церкви напротив слышались звуки пианино и энергичные голоса, распевающие псалмы. Женщина, опоздавшая к началу службы, торопливо поднималась по ступенькам, на ходу стряхивая воду с зонта, перед тем как войти внутрь.
— Не торопитесь! Не беспокойтесь! — улыбнулся армянин. Когда дождь кончился, я попрощался с ним и с Норайром и разыскал подъемник у основания горы. Я подошел к границе. Это был второстепенный проход, прорезавший густой сосновый лес, и вокруг не было ни единой души, кроме пограничников.
В поведении турок чувствовалось нескрываемое раздражение.
— Где ваша виза? Что вы делаете на территории нашей страны? У вас нет визы.
Я сказал им, что мне не требуется виза.
Поворчав, они поставили в моем паспорте штамп, и я прошел. Тонкий, как паутина, туман, цепляясь за гребни и скалы, окутывал вершины деревьев. Десять минут ходьбы по Дороге — и я не заметил, как оказался в лесу.
Прошло уже несколько лет с тех пор, как я впервые побывал в Турции. Несмотря на все усилия, оказалось невозможным подняться над точкой зрения турок, которую я разделял в то время. Она прокралась неожиданно через образовавшуюся брешь, когда разум отказался объяснить их обращение с армянами. Она усилилась, когда я узнал о продолжающейся кампании отрицания. Да, я стал пристрастным. Я не мог отделаться от мысли, что эта страна совершила незаконный захват чужой территории. Но в тот момент она выглядела вполне невинно. Земля в лесу, выстланная мхами, пружинила под ногами; побеги жимолости обвивали подножия стволов сосен, и терн уже был в полном цвету. Я пересек заболоченные поля, разминулся с лошадьми, от боков которых валил пар, и вскоре после полудня вступил на центральную улицу турецкого города Яйландагы.
7
— Гордимся? Нет. Представь, что мы могли бы создать, если бы у нас была возможность остаться в Армении?
Наири, архитектор(у ворот, ведущих в старую часть Каира. Ворота строили армяне)Мне понадобилось несколько дней, чтобы проехаться по далеко разбросанным друг от друга городам Центральной Турции. Это были дни, наполненные одиночеством. Здесь не было армян — за пределами Стамбула их уцелела всего лишь горстка: много памятных армянских мест без армян.
Местный автобус вытряхнул меня на улицы Антакии-Антиохии, города, который на протяжении более семисот лет имел самое большое по численности армянское население. Я отыскал крошечный отель для наемных рабочих в Зенгинлер Махалесы, некогда богатом, а теперь самом бедном квартале. Возле окна вестибюля стояли в ряд несколько кресел — тут я провел большую часть дня, ожидая, когда затопят единственную на весь отель печку. Мне все еще нездоровилось, и было очень холодно. Вошел полицейский, потирая озябшие руки. А на удивление толстому дежурному отеля понадобился почти час, чтобы вычистить печку от золы, нацедить горючего, нарвать газет, предварительно прочитав красочную историю про облаву в местном публичном доме и, наконец, вытащить несколько спичек. Я протянул руки к печке. Дежурный развалился в кресле рядом с полицейским, который заметил, что, к сожалению, в Антакии нет других публичных домов, в которых можно было бы устраивать облавы.
Так, сидя, мы все трое и заснули, разомлев от идущего от круглой печки тепла. Разбудил нас громкий храп полицейского и резкий стук упавшей на пол автоматической винтовки.
*** — Муса-Даг? Где здесь Муса-Даг? — спрашивал я на еле дующее утро в Самандаги на рынке, где продавали фрукты Никто не знал
Я показал на гору, маячившую над городом:
— Это — Муса-Даг?
— Джебель-Муса.
Конечно! Это армяне так ее называют. Как же я мог так опростоволоситься? На самом деле «Муса-Даг» название турецкое, что в переводе означает «Гора Моисея». Но после событий 1915 года гора получила известность как место, где армяне продержались, место, где они оказали сопротивление депортации. Бестселлер Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага» еще больше восстановил турок против этого названия Так они были вынуждены принять арабский вариант «Джебель-Муса».
Армяне Муса-Дага завершили свой путь в Айнчаре, в долине Бекаа, где я встречался с ними несколько недель назад вспоминая рассказы Томаса Хабешьяна, я обогнул гору и попал в приморский город Чевлик. Он был так же мрачен и уныл, как любое курортное место в мертвый сезон. Вывески отелей скрипели на ветру; перевернутые вверх дном ялики окаймляли площадку для прогулок, множество лодок стояло у причала, прижимаясь друг к другу, словно лошади за изгородью.
Я успел одолеть, пожалуй, треть горы, когда дождь припустил всерьез. Он хлестал по склону длинными косыми струями и посылал целые каскады брызг прямо в Средиземное море Я укрылся в небольшой пещере и обнаружил там трех толстых коров и старого пастуха Он чертил в пыли своим посохом, что-то бормотал и смеялся, но мы не понимали друг друга. Интересно, подумал я, а он уже жил на свете в 1915 году? Выглядел он немного моложе Томаса Хабешьяна. Я осмотрел его сапоги и грязные брюки, всмотрелся в такие знакомые черты его лица. Перенеси его в армянское селение Айнчар или в Кессаб — и он сойдет там за своего. Крестьянина Армении от крестьянина Турции трудно отличить; парадоксально, но, возможно, именно поэтому репрессии были такими беспощадными.
Следующий день был пасмурным, но дождя не было. Я сел в идущий из Антакии на север автобус, чтобы попасть в маленькое селение на окраине равнины. Там, над ней, опираясь на скалу, возвышался замок Баграс — одна из самых неприступных крепостей на Ближнем Востоке. Первый камень был заложен здесь в 969 году византийским императором Никифором II Фокой. Он принадлежал к македонской династии, но по происхождению был армянином, а не македонцем. Вполне вероятно, что для возведения крепости он привлекал армян, в те времена в Леванте они уже были признаны самыми умелыми строителями военных сооружений.
Расположение крепости Баграс, возвышавшейся над антиохийскими равнинами, делало ее призовым приобретением. Она переходила из рук в руки с почти комической регулярностью. Очень скоро от византийцев она перешла в руки арабов, затем досталась армянам, от них перешла к туркам-сельджукам, потом к крестоносцам, опять вернулась к византийцам, еще раз к туркам, затем ее захватила объединенная армия крестоносцев; снова вернулась к византийцам, еще раз досталась армянам и затем стала штаб-квартирой ордена тамплиеров. И все это в течение двух столетий.
Теперь никто не обращает на нее внимания Взбираясь по каменистой дороге, идущей над деревней, я встретил только пастуха. Возгласом «Йо-йо!» он остановил скотину и показал мне посохом на узкий лаз в отвесной скале. Я подтянулся к нему, а когда вышел наверх, то… оказался на крепостных стенах разрушающегося от времени двора замка. Внизу раскинулись яблоневые сады, обнаженные тополя и сиротливо торчащий минарет, а вдали катились на долину пухлые облака, словно волны с белыми гребешками. У моих ног лежала груда таких знакомых каменных обломков. Вот с них все и началось, с обломка камня в заброшенных деревнях Анатолии, с обломка окаменевшей кости, с обломков облицовочных камней в Ани. Вот что подтолкнуло меня на это «армянское» путешествие: следы исчезнувшей жизни, ископаемые остатки Армении.
По крайней мере лет шесть, начиная с моих шести от рождения, все свободное время я провел с геологическим молотком в заброшенных карьерах, на прибрежных скалах и в узких ущельях. У меня было множество коробок с камнями, но ни один из них не шел в сравнение с крупным куском портлендского камня, который я нашел у корней куста лавра благородного накануне моего восьмого дня рождения. С одного удара молотком камень распался по линии тонкой прожилки. Из-под каменного свода выглянула раковина гигантского амонита. Понадобилось больше месяца, чтобы сколоть материнскую породу, и когда раковина открылась целиком, то оказалось, что ее поперечник равняется двум футам. Я положил ее на полку в своей спальне. Но шло время — и таяло ее очарование. Теперь мне виделось в ней только нечто застывшее и омертвелое. А верно ли, что кто-то в ней когда-то жил? И я взялся за книги, в которых воссоздавалась картина их естественной среды обитания — заболоченные отмели юрского периода, гигантские папоротники и чешуйчатые рептилии. А потом угас и интерес к такого рода литературе, аммонит затерялся; но вот прошло два десятилетия, и я, стоя перед кафедральным собором Ани, вспомнил пережитое потрясение от своего первого открытия, у меня возникло точно такое же глубинное понимание строгого порядка в случайном пейзаже.
Впервые руины Ани обследовал на рубеже веков австрийский историк-искусствовед по фамилии Стржиговский. Он был потрясен древней армянской столицей и пришел к убеждению, что имеет дело с одним из крупнейших связующих звеньев в эволюции западной архитектуры. Он сделал вывод, что «греческий гений, воплощенный в соборе Святой Софии, и итальянский гений — в соборе Святого Петра, только воссоздали в большей полноте то, чему армяне дали начало». С тех пор его идеи не раз подвергались пренебрежительной критике со стороны ученых. Слишком умозрительно, усмехались они, нет доказательств. Как и Стржиговский, я пришел в замешательство, а потому сочувствовал ему, человеку, стремившемуся ниспровергнуть безраздельную власть классицизма в защиту теории о восточном происхождении западной архитектуры, ученому, увлеченному образом Ани, выходящим за узкие рамки общепринятых взглядов.
До сих пор я не встречал в этом регионе ничего, равного Ани. Это место освящено гением. Расположенный над тесниной Аракса город, оказавшийся ныне на ничейной земле между Турцией и Арменией, с множеством разрушающихся строений, создавался трудом каменщиков и зодчих очень высокого профессионального мастерства.
Кафедральный собор Ани — шедевр. Он не велик, право же, не больше обычной английской приходской церкви. Тем не менее он производит необычное впечатление: изнутри он кажется в два раза больше, чем снаружи. Каждый элемент — глухие аркады и ниши внешних стен, ажурные арки и огромная центральная апсида — являет собой совершенство замысла и совершенство исполнения. И все эти детали безупречно слиты в целое произведение. Кафедральный собор Ани — это, по-моему, торжество формы. Как и Стржиговскому, мне совсем не хочется мириться с версией, что этот архитектурный шедевр и сами армяне, его создавшие, — своего рода тупиковая ветвь мировой культуры.
На северо-западе Европы готический стиль в архитектуре сформировался в начале двенадцатого века. За первые двадцать лет было построено большинство знаменитых кафедральных соборов. Такое новшество, как ребристый свод и стрельчатая арка, дало возможность резко увеличить их высоту. Но в этих элементах не было ничего ни от готов, ни от тевтонов; само название возникло в эпоху Возрождения, родоначальники которой усмотрели в стрельчатой арке нечто языческое, почти дьявольское. Они ошибочно приписывали эти элементы готам, вообще всем без исключения жителям лесов, отличавшимся первобытной дикостью, способным лишь на такие сооружения, когда соединялись, словно хлысты, стволы небольших деревьев: два дерева — арка, еще четыре — древесный прародитель ребристого свода. Действительно, в этих строениях было рациональное начало. Они создавали ощущение простора и высоты, подобное испытываешь в готических кафедральных соборах благодаря несущей функции стрельчатой арки.
Если не из леса, то откуда она пришла? В христианской архитектуре она впервые появилась в Сирии восьмого века, оттуда проникла в Средиземноморье и очутилась в Италии. Сам факт использования ее в архитектуре норманнами, вне всяких сомнений, объясняется их участием в походах крестоносцев в Левант и Анатолию. В то время, на рубеже двенадцатого века, в этом регионе оказались новопришельцы — сельджукские турки. Строились они изрядно. В своей архитектуре они соединили традиционные элементы Центральной Азии с теми, что открылись им в восточной Анатолии. В строительстве с самого начала отдавали предпочтение камню, а не кирпичу, а для работы с камнем нанимали самых умелых каменщиков региона — армян.
В кафедральном соборе Ани, построенном в конце десятого века, армяне уже использовали стрельчатую арку и соединенные в гроздья контрфорсы; скорее всего именно эти элементы вызвали у Стржиговского ощущение, что он пребывает в прототипе знаменитых европейских соборов.
Сельджуки разграбили Ани в 1064 году, а его кафедральный собор превратили в мечеть. Используя труд армянских каменщиков, они развили то, что в Ани было только промежуточным. Сельджукские мечети в Диярбакыре, в Сиирте и в Газиантепе, но прежде всего Большая мечеть в Битлисе демонстрируют применение стрельчатых арок и ребристых сводов, очень напоминающих те, что используются в готической архитектуре. А Большая мечеть в Битлисе, согласно исследованию Верни и Ланга, есть «в значительной степени произведение армянского архитектурного гения». Армяне строили и для сельджуков и для крестоносцев. Кто скажет, что они не послужили связующим звеном между ними? Но это еще не доказательство. В лучшем случае есть отдельные намеки на это. Строителей разных специальностей и неквалифицированную рабочую силу поставляли в раннесредневековую Европу Ближний Восток и отчасти мавританская Испания. Без сомнения, готическая архитектура, а до нее романская испытали определенное влияние двух этих потоков. Соблазнительно предположить, что самое большое влияние оказали именно армяне, превосходные каменщики, вдохновенные церковные зодчие, всегда трудолюбивые и склонные к новациям. Какое множество знаменитых памятников той эпохи несет в себе, и это вполне доказуемо, работу армян: восстановленный свод собора Святой Софии в Стамбуле, многие сельджукские мечети, замки крестоносцев, ребристый свод Великой мечети в испанском городе Кордова, все трое сохранившихся ворот Фатимидов в Каире. Анатолия, Левант, Испания… какой еще народ обладал «армянской» мобильностью и их искусством каменной кладки?
Я спустился вниз и на краю селения наткнулся на молодого пастуха, сидящего на скале, — джинсы, оранжевая атласная куртка и очень недовольный вид.
Я сказал ему, что у него замечательные овцы.
— Чего хорошего в овцах, — буркнул он. — Я хочу машину. У вас есть машина?
— Нет.
— А что вы здесь делаете? Смотрели замок?
— Да.
— Ничего хорошего, просто развалившийся замок.
На шоссе я остановил долмуш (маршрутное такси) и устремился через горный перевал к побережью, в город-порт Искендерон. Там, в ожидании автобуса до города Конья, я прошел не спеша, легким шагом вдоль набережной под финиковыми пальмами среди толп вышедших в обеденный перерыв служащих и крестьян в мешковатых штанах, среди торговцев воздушными шарами, продавцов орехов, чистильщиков обуви и лоточников с пластиковыми игрушками. Прямо против набережной, разбросанные там и тут, ялики и каботажные суда покоились на поверхности полуденного моря.
Из состояния солнечного транса меня вывела местная достопримечательность — памятник Ататюрку. Возвышающийся на мраморном постаменте, он въезжал в город верхом на огромной черной волне. А вместе с ним любимый всеми диктаторами пантеон: инженер, солдат, широкобедрая женщина, крестьянин, рабочий. Всех осенял турецкий флаг и оливковая ветвь. Таким образом турки высадились в провинции Хатай. В 1938 году Ататюрк выторговал ее у французов взамен на обещание не участвовать в надвигавшейся войне. Но к тому времени, когда провинция была аннексирована, он уже умер, и теперь трудно сказать, намеревался он участвовать в войне или нет.
Рано утром следующего дня я сошел с автобуса в туманном предместье Коньи. Я вошел в город и нашел отель, где я наконец заснул, а проснулся, когда царило яркое утро, в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, что объяснялось частично большой высотой над уровнем моря, а частично тем, что стояла ранняя весна.
Мне сказали, что я первый турист, первая птаха залетная, — везде в округе еще лежал снег, белой пеленой укрывая серые крыши города, равнину, воронки кратеров потухших вулканов. Утро я провел в приятной прогулке по городу Конья, отбиваясь от торговцев коврами, попивая черный, как жидкий битум, кофе, полеживая на горячем пупочном камне в старой городской бане — хамаме. Когда я вышел из хамама, обновленный после массажа, сияющий чистотой, мне показалось, что весна стала ближе недели на две.
Сельджуки сделали город Конья своей столицей в 1097 году. В том же году рыцари первого крестового похода захватили Никею. Конья была одной из величайших столиц сельджуков. В ней расцвели геометрические формы мусульманской архитектуры классического периода. Конья была обязана этим армянину Келюку Абдулле, который был величайшим архитектором своего времени; по некоторым данным, он оказал большое влияние на зодческое искусство сельджуков, точно так, как позже Синан Великий — на зодчество оттоманов. Я узнал, что во дворе Алетинской мечети есть мавзолеи армянского происхождения. Мечеть возвышалась на вершине небольшого холма в центре города — на том участке, где находилось самое древнее из известных человечеству мест поселений, по фригийскому мифу возникшее после Потопа. Но там все было огорожено, поскольку велась реконструкция. Через щель в заборе я немного подискутировал с прорабом, и тот нехотя впустил меня.
На обезображенном бетонными глыбами дворе я обнаружил две сельджукские надгробные башни — кампэтс. Это невысокие десятиугольные сооружения, напоминающие приземистые обелиски с коническим верхом. Повсюду, где сельджуки проходили через Центральную Азию, они оставляли свой след в виде таких вот кампэтс. По ним можно определить их путь по территориям, в которые они вторгались, от Оксианы до Коньи. Эти сооружения исключительно сельджукские, но в Анатолии они претерпели два изменения. Колонна в форме звезды была заменена на многоугольную или круглую форму, а персидский кирпич уступил место камню. Оба эти изменения указывают на работу армян.
Походив вокруг этих кампэтсов, я был поражен культом формы, точно так как в Ани, меня поразила строгая симметрия, словно возведением этих сооружений строители совершали обряд всепрощения. Архитектура Ани и вся ритмичная, стильная архитектура Ближнего Востока есть выражение глубокого почитания законов Божьих, но не Его суровых нравственных заповедей, а вечных космических законов, которые правят всем на свете. В этих кампэтсах можно обнаружить вавилонских предшественников Коперника и Ньютона. Геометрия — мать всех наук, и архитектура в своих лучших образцах есть геометрическое проявление, микрокосм. Все те начальные цивилизации, которым была ведома геометрия, создавали произведения архитектуры, отражающие это. Египетские пирамиды и вавилонские зиккураты возводились по законам геометрии и воплощали их, а золотое сечение пропорций греческих храмов придает им красоту и является свидетельством подсознательного принятия определенного всеобщего порядка. Кафедральный собор в Ани представляет собой образец полного использования золотых сечений и так называемых священных пропорций.
В первом тысячелетии армяне были великими учеными, великими геометрами. Им были доступны все древние традиционные знания, в Багдаде они активно участвовали в создании ранних научных трудов. Армянский ученый Ананиа Ширакаци, родом из Ани, разгневал священнослужителей своей теорией о том, что Земля на самом деле круглая, а не покоится, как блюдо, на спинах трех слонов. Он даже высказал предположение, что, когда на одной половине Земли ночь, на другой ее половине день и что Луна светит отраженным солнечным светом, а Млечный Путь — это скопление множества звезд (все это — за восемьсот лет до Галилея!). Он разработал также чрезвычайно сложный календарь, в основе которого лежал цикл в пятьсот тридцать два года.
У армян была собственная система исчисления. Понимая недостатки греческих, римских и персидских цифр, они приспособили свой собственный алфавит для нужд математики. Тридцать шесть букв разделили на четыре группы по девять в каждой: единицы, десятки, сотни, тысячи (нуль появился позже). Можно было записать большие числа, с ними можно было легко манипулировать. Проделано это было замечательно. В то время, как большинство ранних систем использовали прибавочный принцип, армянская цифровая система основывалась, как и наши теперь, на правилах умножения и сложения. Например, римская система цифр прекрасно годится для покупки одежды или подсчета когорт, но попытайтесь умножить XLIV на LII. Совершенно очевидно, армяне пользовались своими цифрами не только в торговле.
Манускрипт с расчетами Ананиа Ширакаци демонстрирует такое разнообразие высокого применения, что американский историк математики Аллен Шоу пришел к следующему выводу:
«Армянская алфавитная система значительно совершеннее, чем любая другая древняя алфавитная система. Единственный пропущенный символ в системе — это нуль, который был открыт и стал применяться позже, в восьмом веке. Пишущий эти строки считает, что наша общая цифровая система имеет армянское или греко-армянское происхождение и была создана при дворе багдадских калифов, возможно, под покровительством Гаруна аль-Рашида».
Ни один из народов не был так преследуем демонами беспорядка, как армяне. Из века в век — нашествия, изгнания, кровавые массовые репрессии, землетрясения. Армяне пытались при помощи чисел и определенных правил внести порядок и гармонию в постоянно меняющийся мир. Вся их деятельность — в искусстве, науке, даже в торговле — была попыткой усмирить этих демонов. Окружавшему их хаосу они противостояли путем совершенствования в бизнесе, в знаниях, питая надежду на обретение опоры. Итак, все разрушенные церкви Анатолии, башни в Конье, вся армянская архитектура с ее геометрически правильными храмами совсем не то, чем они кажутся поначалу. Они не столько отражение порядка, сколько защита от хаоса, не столько уверенность, сколько надежда, не столько заявление, сколько молитва.
Закутав головы чаршафами, турчанки бесконечной чередой скользят мимо могилы Мевляна, основателя Суфийского ордена кружащихся дервишей. От них исходит очарование таинственности, они вздымают руки в молитвенном экстазе перед надгробием в кожаном чехле, поверх которого накинуто черное атласное покрывало с золотой вязью куфических письмен. Какой-то человек, непрерывно бормоча заклинания из Корана, ходит по концентрическому узору персидского ковра, другой простерся ниц на этом ковре. Полковник в золотых галунах склонился к дочери и что-то шепчет ей на ухо. Атмосфера экстаза и благоговения.
Похоже, мечта Кемаля Ататюрка о современном светском Государстве так и не осуществилась… хотя усилий было затрачено немало. За два года, прошедших после провозглашения республики в 1923 году, были запрещены все религиозные ордена, медресе закрыли, а ношение чадры стало необязательным. Но самым грандиозным предательством по отношению к турецкой традиционности и исламу, по которому каждая строка Корана есть проявление Бога, было отделение турецкого языка от арабского шрифта и насильственный перевод его на латинский шрифт. Любой, кто хоть Раз видел турецкую газету, поймет, что проделанная работа была не из легких. История гласит, что в Алеппо Ататюрк познакомился как-то с армянином, который делал записи турецкой фонетики латинскими буквами. «Вот так это можно сделать», — сказал он и поручил этому армянину разработать современную фонетическую систему турецкого языка. Полиглот вошел в историю под именем Акоп Дилякар, или "Акоп, который открывает язык».
В тот же вечер я чуть не опоздал на поезд, который должен был отвезти меня в Бурсу. По дороге на вокзал я неожиданно попал в пробку: водители останавливались для совершения вечерней молитвы… вот и еще одно явление, от которого Ататюрк переворачивается в гробу.
В начале пятнадцатого века турки-османы вытеснили сельджуков Коньи в клановой борьбе за господство в Анатолии. В городе Бурсе, расположенном к югу от Мраморного моря, они тайно готовились к походу на Константинополь, чтобы нанести завершающий удар по тысячелетнему могуществу Византии. Не имея ничего общего с религиозным консерватизмом Коньи, сегодняшняя Бурса представляет собой оживленный современный город, окутанный смогом своеобразного желтого цвета и изобилующий небольшими модными магазинами и кафе.
Задержавшись на день перед моим последним броском на Стамбул, я отправился на осмотр Йешиль Джами (Голубая мечеть), одной из самых старых османских мечетей. Из султанской галереи я осмотрел сверху ее интерьер. Приглушенного цвета кафель покрывал ее стены, в нишах нависали сталактиты каменной кладки. Мечеть явно уступала в убранстве и изысканности сельджукским мечетям. Бесстрастная, почти монолитная. Видимо, османы копили энергию для грядущего строительства империи; сельджуки, напротив, обосновавшись в Конье, изощрялись в красоте и суфийском мистицизме. За внешней скромностью мечети, ее мрачными нишами и высокой кафедрой скрывался художественный стиль народа, для которого прежде зодчество было делом незнакомым. Сельджукские, византийские, персидские и мамлюкские элементы были представлены в равной степени, так что из их гармоничного сочетания образовалось некое единство, которое можно было бы с большой натяжкой определить как характерный для этого народа стиль. В кратком пояснении на табличке, висевшей у двери, говорилось, что это попурри на архитектурную тему является работой какого-то «Егиазар Калфа». В старотурецком «Калфа» означало просто «мастер, зодчий», а слово «Егиазар» — «армянский».
Испытывая нетерпение поскорей сбежать из Бурсы, от ее желтого тумана и зеленых мечетей, оставить позади все ее здания и мертвые камни, которых я навидался вдосталь за последние несколько дней, я сел в фуникулер и поднялся на гору Улудаг. День был ясный и теплый. В лесу еще лежал толстым слоем снег, но с мощеной дороги, которая петляла внизу среди деревьев, он уже сошел. Я посидел на высоком гранитном валуне, который возвышался над верхушками деревьев. Изредка раздавался отдаленный воющий звук небольшого самолета, одна из веток сбрасывала с себя снег и, освобожденная, тихо раскачивалась. На востоке, насколько хватало глаз, тянулись горы, то скрывавшиеся за лесом, то возносившиеся над ним. Их зубчатые вершины отчетливо вырисовывались на горизонте. За ними, невидимое отсюда, находилось Анатолийское плато, протянувшееся сплошным массивом до озера Ван и гор Кавказа, до Персии и Сирийской пустыни, — один из самых плодородных регионов на земле. Бывший когда-то житницей Византии, этот район изобилует также следами первой культурной обработки земли, первых гончарных изделий, первых селений. Именно здесь зародились крупнейшие цивилизации: хеттская, урартская, фригийская; эти реки вскормили шумеров, ассирийцев, вавилонян.
Все эти народы ушли в небытие, если не считать небольшую этническую группу ассирийцев. Остались только армяне, которые как самостоятельная нация существуют дольше всех в этом регионе. Откуда они пришли, точно сказать никто не может. Возможно, как предполагает Геродот, они жили по соседству с фригийцами и постепенно проникали на Восток с Балканского полуострова. Они могли просто выделиться среди безымянных многочисленных племен, кочевавших по плоскогорью. Достоверно известно следующее: приблизительно в шестом веке до нашей эры среди жителей покоренного Урарту появился народ, называвший себя «Ай». Они платили персам дань и называли свою сатрапию «Айастан». Так называют свою страну и нынешние армяне. Они считают себя исконно анатолийским народом, и именно в силу этого изгнание так тяжело переносится ими. Одно дело — потерять свою землю, и совсем другое — потерять эту землю, именно это плодородное плато.
Я приближался к Стамбулу в состоянии странной апатии. Утро выдалось пасмурное и туманное. Бесконечно долго поезд тащился по задворкам города с полузастроенными пригородами и химическими фабриками. Наконец он подошел к платформе вокзала, по форме напоминавшего немецкий замок. Фасад в тевтонском стиле угрюмо смотрел через Босфор, взгляд из Азии в Европу. Но в то утро смотреть там было не на что — сплошной туман.
Паром через Босфор до Галаты был заполнен конторскими служащими. Мой рюкзак выглядел просто неуместно на фоне их портфелей. Через планшир парома я видел, как над бесцветной гладью моря проступают сквозь туман очертания высоких стройных призраков. Стрелы подъемных кранов грузовых судов? Трубы еще каких-нибудь заводов? Нет, то появились минареты Святой Софии и Голубой мечети, затем показались стены дворца Топкапы, сплошные крыши и купола, что разбросаны по всему городу и составляют его фон.
Я пересек бухту Золотой Рог по мосту, который качался по ногами из стороны в сторону, а его перила были сделаны и удилищ, на которые пошли целые заросли тростника. Я взобрался на холм, где и расположен собственно Стамбул. Прошел ряды на удивление тихих восточных базаров, вдоль домов с грязными стенами, мимо сборищ студентов и курдов, мим отрядов полиции, которые их разгоняли, мимо инвалида чертиками на ниточке, мимо женщины с обезьянкой, мимо цыгана с танцующим медведем и вновь мимо украинцев из Одессы, облепивших стены центрального базара с унылыми грудами ненужных товаров и зазывающих покупателей в рас чете на твердую валюту.
8
Скажи «Стамбул» — и сразу вспомнишь имя Великого Архитектора Синана. Десять пальцев его поднимаются ввысь, словно могучие деревья платана на фоне неба.
Бедри Рахми Эюбоглу,«Сага о Стамбуле»Рыбный и фруктовый ряды крытого рынка в Галате были разделены воротами и перегородкой. За ней находилась армянская церковь. Узкий проход вел к деревянной двери. Дверь оказалась запертой. Чуть приподняв тонкую занавеску в окне, на меня с подозрением уставилась женщина, тогда я поздоровался с ней по-армянски. После чего она открыла дверь, и я вновь очутился в полускрытом мире армянской диаспоры.
Здание принадлежало редакции армянской газеты «Мармара», выходящей в Стамбуле. Рядом с редактором сидел собственной персоной директор армянской школы в Венеции в экстравагантном итальянском костюме и красных носках. Прошло добрых два месяца с тех пор, как мы познакомились с ним в то мое первое морозное утро в Венеции возле канала. Судя по его реакции, встреча со мной была для него полной неожиданностью: в Стамбуле он не бывал лет уже двадцать. Но и таким уж большим совпадением эта встреча не была, если учесть тот факт, что я вообще не собирался оказаться здесь. Я спросил, удалось ли ему починить свою машину, он засмеялся и стал рассказывать мне, что сразу после моего отъезда из Венеции им пришлось посылать людей разбивать лед на Большом Канале.
Остаток утра я провел в свободном закутке редакции за чтением. Я наткнулся на историю, связанную со взрывом бомбы в Бейруте. Вглядевшись пристальнее в фотографию, я узнал комнату, которую я там занимал, — она превратилась в груду развалин.
Попалась мне на глаза новая книга о династии Бальянов превосходных стамбульских архитекторов девятнадцатого века. Никто не отдал большей дани декадентскому стилю XIX века в архитектуре, чем два поколения армянского семейства Бальянов. По иллюстрациям в книге видны масштабы их работы: просторные белые казармы Селимийе, Нусретийе Джами, дворец Бейлербей и — вершина их зодчества — огромный дворец Долмабахче. Книга начинается с краткого обзора, посвященного роли армян в оттоманской архитектуре. После того как в 1453 году султан Мехмед Фатих захватил Стамбул, он привез в город целую армию армянских ремесленников, граверов, миниатюристов, каменщиков. Странствующий французский художник Ван Мур писал в восемнадцатом веке, что архитекторы в Стамбуле «большей частью армяне» и что им «надобны только топор и пила, чтобы выстроить дом». Но что меня потрясло больше всего, так это утверждение автора, что величайший турецкий архитектор Синан тоже был армянином.
Я позвонил автору книги, и мы договорились встретиться в тот же день ближе к вечеру Но прежде мне захотелось взглянуть на некоторые творения Бальянов своими глазами, и я отправился во дворец Долмабахче. День был ясный, северный ветер дул с Босфора, неся с собой остатки русской зимы Вода в проливе переливалась всеми оттенками «голубого огня», а у покупателей в магазинах Галаты были красные лица и повышенная раздражительность.
За Галатой находился новый стадион одной из Стамбульских футбольных команд. Они играли с командой город Конья… османская столица против сельджуков. Я зашел туда на несколько минут посмотреть матч. Команда Коньи играл в изумрудно-зеленой форме цвета мавзолея Мевляны, и я вспомнил историю, рассказаную одним армянином, о том, как «Конья» прошла в высшую лигу. Перед началом их отборочного матча с «Таксим», единственной армянской командой в Турции, несколько игроков команды «Конья» вошли в раздевалку и дали понять, что если армяне помешают им выиграть этот матч, кое-кто может недосчитаться костей. Так это было или нет, ясно только, что «Конья» так и не попала наверх; они продолжали проигрывать и, когда я уходил, уже пропустили два мяча.
За стойками прожекторов виднелись минареты бальяновской мечети Долмабахче, а за мечетью — дворец. Поброди по его комнатам, которых там триста шестьдесят пять, я почувствовал себя так, словно очутился в хорошо изготовленных диснеевских декорациях, изображающих нечто среднее между Версалем и Тадж-Махалом. Три столицы за три дня: Конья, Бурса, Стамбул — и турецкое правление предстало предо мной в своем естественном развитии. Здания увеличились до небывалых размеров; благочестие сменилось пышностью, Азия уступала место Европе. Здесь, в тронном зале самого большого дворца в мире, висела люстра весом в четыре с половиной тонны, подарок королевы Виктории султану. В этих мраморных залах, последнем отголоске империи, меня переполнило ощущение некоего упадка. Разглядывая великолепную верхнюю розетку этой люстры, я вдруг поразился тому, что вся эта махина продержалась под потолком столь долгое время.
Парс Тугладжи, автор книги о Бальянах, проживал за стамбульской полицейской академией в фешенебельной квартире с хорошо продуманной планировкой. Он был по национальности армянином, но фамилию переделал на турецкий лад. Его кипучее поведение отличала армянская самоуверенность, с которой мне не приходилось сталкиваться после Бейрута; он носил самодовольные пушистые бачки и имел вид жизнерадостного надменного драгуна. Мы уселись за журнальным столиком, заваленным газетными вырезками.
Я сказал, что книга его доставила мне массу удовольствия, и разговор пошел о Синане. Синан построил чудовищно много — более трехсот пятидесяти сооружений обязаны ему своим появлением; пожалуй, ни один архитектор не строил с такой энергией и щегольством. К тому же он был блестящим инженером; до того, как стать архитектором, в бытность свою солдатом, он поразил военачальников изобретательным решением понтонного моста через озеро Ван. Его работа совпала по времени с кратким периодом расцвета Оттоманской империи и пережила ее в виде многочисленных мечетей, больниц, бань, дворцов, мостов на пространстве от Боснии до Мекки. Он был невероятно влиятелен, потому что именно ему, взявшему за образец собор Святой Софии, удалось создать характерный для османов стиль мечетей, которые, на мой взгляд, всегда смахивают на нечто ракообразное: жирные крабы, погрузившиеся в раздумье посреди щупальцев минаретов.
Турки утверждают, что Синан по происхождению турок, так же как и Бальяны. Но, как известно, Синан служил рядовым в императорской гвардии, то есть был янычаром, а янычары всегда были христианского вероисповедания. Предположения о его армянском происхождении высказывались неоднократно, но, насколько я знаю, никому не удавалось это доказать. Парс Тугладжи откинулся на софе, томно вытянув руку вдоль спинки, и объяснил, на чем основывается его теория.
— Я покопался в закрытых архивах Османской империи в Хазин-и-Эвраке. Там я обнаружил указ, датированный 7 рамазаном 951, что соответствует 1573 году по христианскому календарю. Указ появился в связи с личным прошением Синана к султану. Судя по всему, речь в нем шла о судьбе жителей городка Агырнас неподалеку от Кайсери, которых должны были выслать на Кипр за неуплату налогов. Синан просил об отсрочке и добился ее. Агырнас — город, в котором Синан родился.
— Это был армянский город?
— Не совсем. Но трое из семьи Синана были названы по именам. Все эти имена — армянские.
Такие доказательства внушали доверие. Но почему турецкие власти позволили армянину копаться в их архивах? Парс Тугладжи гордо вздернул подбородок:
— У меня особые привилегии. Когда я ездил в Анкару на встречу с президентом, чтобы получить из его рук присужденную мне медаль за один из составленных мною словарей, он спросил: «Мистер Тугладжи, вы проделали блестящую работу. Мы у вас в долгу. Над чем вы работаете сейчас?» Я ответил, что в настоящее время готовлю энциклопедию оттоманской истории. «Чем мы можем вам помочь?» — спросил он, на что я ответил: «Откройте мне доступ к османским архивам».
Он поднялся на ноги и, провожая меня в свой кабинет, широко развел в стороны руки и воскликнул:
— Эту комнату я называю Вагон Парса Тугладжи!
Три высоких шкафа с множеством выдвижных ящичков, в которых собраны статьи для его турецкой энциклопедии. Здесь же деревянные полки, на них разместились словари, которые он составил: шеститомный словарь турецкого языка (пятнадцать лет работы), двухтомный турецко-английский словарь, турецко-французский словарь, словари синонимов, антонимов, идиом, научных, экономических, юридических и медицинских терминов (на нескольких языках). Полки пониже были отведены под его исторические труды: несколько книг о положении женщин в Турции, три уже опубликованных тома шеститомной современной истории Турции и его «История Турции. 1071—…» в двадцати трех томах; тут же стояла книга о Бальянах, иллюстрированная история Болгарии и несколько других.
Я улыбнулся и покачал головой.
— Все эти слова… очень армянские.
— А, да, но пошли смотреть дальше.
Мы вернулись в гостиную, и он показал мне на несколько шкафов, стоявших в ряд.
— Некоторые мне не верят, — сказал он, открывая шкафы. Они были забиты сверху донизу бесчисленными папками и отпечатанными на машинке рукописями.
Теперь у меня не было основания хоть в чем-то ему не доверять.
— У меня лежит еще пятьдесят три рукописи, которые ждут своего издателя.
На обратном пути в центр я шел пешком по Стамбулу и свернул через Галату к заливу Золотой Рог в тот момент, когда солнце только-только скрылось за горами. Я уже начинал узнавать в зубчатой стамбульской панораме отдельные силуэты. Возможно, за шестнадцать веков имперского правления, а может быть, за последние годы город разрастался произвольно, только здесь, в центре города, минареты и старинные башни выглядели до странного не на месте. Стамбул, видимо, не в состоянии справиться с наследием своего прошлого. Жители его суетятся у подножий памятников, отираются у входов, продавая входные билеты, но сами, кажется, не имеют к ним никакого отношения. Пожалуй, никто и не был «своим» в Стамбуле. Даже римский император Константин, первый великий правитель этого города, был всего лишь узурпатором, когда он, «пребывая в угрюмой мрачности, перенес свою столицу на место города Византии».
Не знаю, служит ли хоть каким-то утешением маленькой армянской общине то обстоятельство, что великое число главных сооружений в городе, как мне теперь известно, было возведено их предками — мечети построены Синаном, дворцы — Бальянами и многими другими армянами, которые работали с великими архитекторами и которым нет числа. Ни с чем не сравнится изумительный неглубокий свод собора Святой Софии, одного из чудес мировой архитектуры. Он был восстановлен в 989 году после того, как частично пострадал во время землетрясения. Его архитектором был Трдат, тот самый армянин, который раньше построил кафедральный собор в Ани.
Византии, Константинополь, Стамбул, Истанбул… армяне, живущие в этом городе, по-прежнему называют его «Полис» — как и греки, подразумевая тем самым, что все прочие места попросту провинции. В период расцвета все так и было — этот город, как правило, являлся столицей и для большего числа армян, в отличие от любого другого из множества крупных городов, в которых они жили. Но он никогда не был их городом. Они играли там двусмысленную, загадочную роль, ту, которая всегда отводилась армянам в изгнании. И никогда она не была более двусмысленной, чем во времена тысячелетнего существования Византийской империи. На протяжении всего этого периода в разных уголках Армении то и дело вспыхивали мятежи, однако в Константинополе армяне занимали ключевые позиции в управлении империей. Больше других армяне, например, способствовали эпохе возрождения Византии IX века. Двадцать четыре византийских императора были из армянского рода. Армяне играли там настолько значительную роль, что, по мнению некоторых специалистов, Византийскую империю следовало бы называть для большей точности Греко-армянская империя.
Стивен Рэнсимэн, сам шотландец, сравнил роль армян в Византийской империи с ролью, которую играли в Британии шотландцы, поставлявшие ей лучших солдат, изобретателей, ученых и просто свободный дух горной страны, привносивший в жизнь империи обновление и динамичность. Но в те времена они, — что шотландцы, что армяне, — вносили свою лепту в проблемы метрополии. Депортация была обычной мерой наказания для периодически восстававших окраин; с шестого века постоянный поток воинственных армян ссылался на Балканы.
И среди этих армян был один, который в IX веке усыновил мальчика по имени Василий. Из Фракии Василий добрался до Константинополя. Там он нашел себе работу конюха. Однажды, вызванный сразиться с болгарским силачом, он запросто швырнул этого мужика через весь двор конюшни. С тех пор о его силе стали слагать легенды, которые достигли слуха императора Михаила. Он послал за Василием и поставил его управляющим императорскими конюшнями, а со временем сделал его своим фаворитом. В дальнейшем Василий использовал свое положение. Первым делом он убил главного министра императора, а затем и самого императора. Он захватил трон и основал величайшую из византийских династий. Позже он сошел с ума и был умерщвлен по приказу своего сына. Но во времена правления этой македонской династии процветали две армянские ветви: одна — в Константинополе, ее представители занимали высокие государственные посты, были генералами, архитекторами, художниками; другая — традиционно армянская — правила Арменией на востоке. Так это и продолжалось с перерывами и во времена Османской империи вплоть до апреля 1915 года, когда подозрительное отношение к восточным армянам завершилось тем, что турки арестовали тех, кто процветал в Константинополе, и попытались избавить себя раз и навсегда от этого вездесущего народа.
Меня всегда ставило в тупик то обстоятельство, что такой малочисленный народ мог сочетать в себе такие крайности. Мое начальное представление об армянине как о личности, пребывающей в вечном движении, склонной к торговым занятиям, осторожной и сильной, разбивалось вдребезги каждый раз, когда я сталкивался с его драчливым родственником. Каждый поддерживает другого, и каждый в свою очередь пугает другого… но оба действуют во имя права быть армянином.
Однажды вечером, прожив уже несколько дней в Стамбуле, я пересек залив Золотой Рог, чтобы попасть в Галату и обсудить это с армянским священником. Отец Акоп всем своим обликом производил впечатление умудренного жизнью человека. Мы сидели в его кабинете, все стены которого были заставлены книгами, и, испытывая потрясение от осознания чрезвычайно распространенного разнообразия психологических типов армян, я спросил его:
— В чем причина, что это сохраняется с незапамятных времен?
Он улыбнулся и запустил в бороду пальцы. Я не ожидал ответа на свой вопрос, а он его и не дал. Просто он пробежался рысью по армянской истории, выделяя извечные циклы восстаний и репрессий, восстание — репрессия, восстание — репрессия.
— А нынешняя война в Карабахе?
Он соединил ладони рук и задумчиво поднял глаза к потолку:
— Да. Но знаете, мы все чувствуем это одинаково. Просто мы выражаем свое чувство по-разному.
Затем он поведал мне историю, незамысловатые образы которой долго не выходили у меня из головы. Несколько лет тому назад епископам и старому патриарху, святому человеку, было дано разрешение посетить Восточную Турцию для осмотра руин многочисленных памятных армянских мест. На озере Ван прелаты наняли небольшую лодку. Их сопровождал в качестве охранника полицейский. Плывя по озеру, они постепенно совсем смолкли, пораженные редкостной красотой места и горами, которые «цепью окаймляли горизонт».
Вдруг послышалась мелодия, сперва еле различимая, армянской народной песни. Они уже могли различить слова рапсодии, обращенной к озеру. Но епископы не могли понять, откуда исходит песня. Отдельно от всех на корме лодки стоял патриарх. Песню пел он. Он выучил когда-то ее в сиротском приюте в Сирии, Никто не слышал прежде, чтобы он исполнял светские песни. Когда закончилась песня, он обвел взглядом озеро, горы и произнес без малейшей примеси горечи: «Кто посмеет сказать, что это не Армения?»
Проведя в Стамбуле неделю, неделю холодных ветров с Босфора, вечеров в шашлычных, в постоянной необходимости лгать туркам о целях моего путешествия, я пришел к выводу, что местные армяне оказались самыми неуловимыми. Мне не удалось войти в доверие общины, как это было в других местах; создавалось впечатление, будто ходишь кругами вдоль стены, высматривая, где же тут вход. Однажды утром я сделал очередную попытку повидать патриарха. Его официальная резиденция находилась в Кумкапы, в одном из старых армянских кварталов, где в добрые времена жили рыбаки, почитавшиеся в городе лучшими.
Я приблизился к тяжелой дубовой двери и позвонил. Тощий старик приоткрыл ее на несколько дюймов. Его землистого цвета лицо свидетельствовало о нездоровье.
— Патриарх? — спросил я.
— Его нет.
— Но он прибудет?
— Возможно.
Он распахнул дверь, и я вошел в темный, отделанный панелями вестибюль. Пахнуло застоявшимся воздухом нежилого помещения и старости. Я пошел за стариком по коридору в его кабинет. Он медленно сел и прикрыл глаза рукой. Дышал он напряженно и часто.
— С вами все в порядке? — спросил я.
Он покачал головой. Вдруг мне показалось, что от слабости он не может говорить. С трудом дотащившись до дивана, он лег. На момент затих. Потом шепнул:
— Таблетки…
Флакон с исподрилом стоял на столике. Я высыпал две таблетки и подал ему вместе с водой. Шумно проглотив их, он улыбнулся, постучал рукой по груди: «Сердце…» — и снова улегся, чтобы заснуть.
За окном сильный порыв ветра смахнул чаек с башни армянской церкви. Они нырнули вниз, потом снова взмыли вверх, навстречу ветру, и полетели к морю. Налетел шквальный дождь, очистил крыши, шумно забарабанил по дороге, вбивая водяные струи в пыльную грязь. Из-за церковного полога вышла пожилая пара, пытаясь открыть под напором ветра непослушный зонт. Старик начал мирно похрапывать.
Немного спустя подъехала машина патриарха. В вестибюле он стряхнул со своих облачений капли дождя, и мы поднялись к нему в кабинет. Долгие годы он жил монахом в Иерусалиме, и я рассказал ему новости о Геворге, Альберте и отце Анушаване.
— Анушаван! Как у него обстоит дело с языками? Знаете, он, даже покупая на рынке помидоры, разговаривал на классическом арабском, которым написан Коран.
— Сейчас он изучает немецкий, — сообщил я. — Хочет прочитать «Фауста» в оригинале.
— Какой лингвист! Должно быть, он знает массу языков.
— Пятнадцать. Но говорит, есть одна проблема: когда он усваивает новый язык, то один из предыдущих забывает.
Патриарх пригласил меня отобедать с ним на следующий день в одной из пресвитерий. Там я встретил отца Манвела, чье имя мне было хорошо известно в связи с печальной историей Догги.
В Иерусалиме при армянском музее жил сторожевой пес по имени Догги. Это был очень крупный и очень свирепый доберман-пинчер, — настолько свирепый, что подпускал к себе только своего хозяина и кормильца Геворга. Однажды он сбежал и покусал армянского школьника. Тогда Геворгу даже пришлось обратиться к мэру, чтобы спасти свою собаку. Жизнь Догги протекала в рамках армянской общины, его любили, им восхищались, и только для бедного отца Манвела собачье имя обернулось бедой.
Лет десять назад отец Манвел собрался побывать в Иерусалиме. Его остановили в стамбульском аэропорту. Спецслужбы просто поджидали его там. «У ваших армян в Иерусалиме есть собака, — заявили они. — Как ее зовут?» Отец Манвел ответил, что не знает. «Собаку зовут Ататюрк! Вождю нации нанесено оскорбление!»
Отца Манвела заключили в тюрьму. Там ему предъявили обвинение в причастности к различным армянским политическим группировкам, но в центре всего дела по-прежнему фигурировала собака. Была организована кампания с целью оказать давление на турецкое правительство. В мировой прессе появлялись статьи, тысячи писем приходили в турецкие посольства. Догги стал, по выражению Геворга, «самой знаменитой собакой на Ближнем Востоке». В Иерусалиме ему пришлось срочно составить заверенное у еврейского юриста письменное показание, данное под присягой, о том, что собаку зовут не Ататюрк, а Догги. В конце концов отца Манвела освободили. Но пережитое нанесло ему неизгладимую травму. Он сильно пострадал от жестоких побоев в тюрьме и от примененных к нему пыток. Этим, насколько я понял, и объясняются его внушающие беспокойство медлительность и слабость.
Несколько месяцев назад, в мой последний вечер в Иерусалиме, я обошел монастырь и пришел к Геворгу. Пришел, чтобы попрощаться. Но нашел Геворга обезумевшим от горя.
— Догги серьезно болен, — сообщил он.
Мы тут же направились в чуланчик Догги. Тот стоял с налитыми кровью глазами, на его серых потных боках проступали ребра. Мы попытались дать псу лекарство, но не смогли разжать челюсти. В ночь, когда я покинул Иерусалим, Догги околел.
В Стамбуле я сделал все необходимые приготовления для моего дальнейшего путешествия. Я посетил посольство Болгарии и получил визу. Путь мой лежал на северо-запад через Балканы, где численность армян всегда была значительной.
Сколько их осталось и как они живут, выяснить мне не удалось. Железный занавес расколол армянскую диаспору точно так же, как и все остальное. Поблагодарив патриарха, я добрался до вокзала и сел на поезд, идущий через Фракию до Эдирне, последнего турецкого города перед болгарской границей.
II
Восточная Европа
Если изначально вы признаете научным открытием только то, что совпадает с вашей точкой зрения, тогда не трудно выступать в роли пророка.
Карл Маркс,«Кельнская газета»9
«Плыть необходимо, жить нет необходимости», — убеждал Помпей своих моряков.
В ожидании автобуса, который доставит меня к болгарской границе, я пошел осмотреть мечеть Селимие в Эдирне, ту единственную из трехсот пятидесяти, которую Синан назвал своим личным шедевром. Я уселся у противоположной стены и оттуда наблюдал, как молодые семейные пары и женщины стайками проходят бесшумно по коврам. Высоко над их головами, словно раскрывшийся парашют, парил свод совершенной красоты. Рассеянный свет невидимо для глаза проникал через девятьсот девяносто девять окошек, и создавалось любопытное впечатление, будто кто-то внимательно наблюдает за вами.
Мужчина в черной кожаной куртке отделился от толпы и уселся рядом. Тыльную сторону его ладони обвивали молитвенные четки.
— Немец? — спросил он.
— Британец..
— Турист?
— Да…
«Нет! Я вот-вот покину эту страну, — подумал я, — как можно упускать шанс, а вдруг…»
— Нет.
— Что-нибудь изучаете?
— Да. Армян…— Я испытующе смотрел на него — нет, ничто не дрогнуло в его лице.
— Армяне, значит, — задумчиво проговорил он. — Древний народ.
— Я изучал их современную историю, период Первой мировой, несчастья…
Ничего…
— Я изучал историю в колледже, — сказал он уклончиво.
— А теперь?
— Теперь я офицер полиции.
Я испытал глубокое разочарование. Этот полицейский развеял остатки моего предубеждения. Видимо, именно эта встреча вызвала довольно резкую запись, которую я обнаружил в своем блокноте: «Жду не дождусь, когда прибуду в Болгарию. Дело не столько в желании узнать новую страну, сколько в возможности покинуть эту и вздохнуть с облегчением. Турки даже лишены коммунистического прошлого. Эта страна не коммунистическая, ничего западного в ней тоже нет, и на самом деле даже не исламская, а просто безликая смесь жестокости и обыденности».
Когда я, перейдя границу, зашагал по широкому шоссе, мне стало легче. Болгария разлеглась передо мной с большим достоинством в античном стиле: неторопливая, сонная и потому такая привычная. Не сворачивая с шоссе, я миновал скособоченные свинарники и крытые красной черепицей строения какой-то крохотной фермы. Во дворах было грязно и безлюдно. Я прошел аллеей грустных, обнаженных тополей, которые в свою очередь сменили подстриженные ивовые деревья с торчавшими в серое небо обрубками ветвей. Прищурившись, я следил за полетом аиста, который держал путь на север и нес в своем длинном клюве весну Балканам. На окраине маленькой деревушки коротышка болгарин предложил довезти меня до вокзала в городе Сливен. Всю дорогу он хранил молчание, но ни на секунду не переставал улыбаться, эта улыбка приклеилась к его лицу, словно сардоническая маска.
Сидя в привокзальном ресторане с замусоленными белыми скатертями, с двумя мясными тефтелями, плавающими в моей тарелке, я почувствовал, что вернулся в Европу: пусть измученная, разоренная, но все равно Европа. Я заказал две бутылки пива и выпил за то, что какой-никакой, а определенный порог я преодолел.
В конце шестого столетия византийский император Маврикий в отчаянии написал своему персидскому собрату Хосрову II. В послании говорилось, что у них обоих нет возможности в полной мере и с пользой управлять своими империями, пока между ними проживают армяне. Он предложил разделаться с этим «нечестным и мятежным народом»: «Я соберу своих и выселю всех до единого во Фракию. Ты поступишь так же со своими, и мы оттесним их на восток. Если они потом вымрут, так ведь вымрут враги наши. А если они поубивают кого, так ведь они врагов наших поубивают. И мы заживем в мире. До тех пор, пока хоть один из них останется жить, не будет у нас покоя». Предвосхищая турецкий способ решения проблемы, примененный тринадцать веков спустя, Маврикий выселил десятки тысяч армян из горных селений и погнал их на запад, к Балканскому полуострову. Проходили века, к этим изгнанникам присоединялись другие: изгнанники из Византийской империи, участники вооруженных восстаний и еретики.
В годы существования Османской империи армян высылали преимущественно на Балканы, где население городов и так было изрядно приправлено армянскими авантюристами разного толка, странниками, торговым людом, и, наконец, туда попали пережившие ужас 1915 года. Но Маврикий ошибался, предположив, что изгнание усмирит армян. Гиббон писал о них так: «Мужество этих „собак“, всегда жадных до войны, всегда жаждущих человеческой крови, отмечали с изумлением малодушные греки».
Даже после прибытия во Фракию армяне доставляли властям много неприятностей: они способствовали внедрению на Балканах своих ересей, учили македонцев изготовлять бомбы, а в последние годы оказались первыми среди тех, кто выступил против коммунистов. С давних пор Пловдив — изначально Филиппополь — стал центром армянской общины на Балканах. Анна Комнина, летописец Византийской империи, питала отвращение к армянам и к безбожным путям их веры. Она называла их «мерзким потоком», превратившим Пловдив в место, где сливаются воедино, «образно говоря, все нечистоты». В ее времена, в двенадцатом веке, город преимущественно был населен армянами и богомилами, особой разницы между которыми она по известным лишь ей причинам не видела.
Пустынно на вокзале в Пловдиве, — минул первый посткоммунистический год, казалось, интерес свелся только к одному: как согреться. Люди сидят на корточках в подземном переходе, кучки людей жмутся друг к другу в билетной кассе. Исхудалые, безразличные ко всему… Первый же встречный, с которым я пообщался, — им оказался человек, промышляющий обменом валюты, — развеял мои иллюзии. А я еще подумал, что оказываю ему помощь.
— Сколько левов за доллар? — спросил я.
— Пятнадцать.
— Хорошо. Здесь двадцать долларов. Значит, триста левов.
— Двадцать долларов? — Он в изумлении уставился на меня. — Двадцать?! — Он достал из кармана пригоршню банкнот. Это были долларовые сотенные купюры. — Знаете, сколько у меня здесь?
— Понятия не имею.
— Двенадцать тысяч долларов! А вы хотите обменять двадцать.
Со вторым встречным — им оказался студент — мне повезло больше.
— Армяне? У меня приятельница армянка. Только что вышла замуж. Я позвоню ей.
Пухленькая веселая девушка пришла на встречу вместе со своим новоиспеченным мужем. Я сказал, что хотел бы остановиться в отеле, но они и слушать ничего не хотели — я, дескать, у них первый гость — и соорудили мне постель в гостиной, приготовили обед из супа и кислой капусты, позвонили армянскому священнику. Но тот оказался занят. Зато тетя, которая преподавала английскую литературу, сказала, что «была бы рада познакомиться с англичанином».
Это был спокойный вечер. Сорок пять лет коммунизма заморозили Пловдив и его представление о внешнем мире на уровне тюлевых занавесок и чаепития в полдень. Учительница английского говорила на архаично литературном английском, обожала Джорджа Эллиота и интересовалась, как поживает королева. К тому же коммунизму удалось оболгарить местных армян. В 1974 году армянская школа в Пловдиве была закрыта, и теперь для всех, за исключением армян старшего поколения, болгарский язык стал основным. И многие молодые армяне, с сожалением сказала учительница, вступают теперь в смешанные браки.
Но печальнее всего было отсутствие у них какой-либо информации о существовании другой части диаспоры. Я привык к изысканно-вежливой фамильярности, с какой армяне на Ближнем Востоке говорили об общинах в Лондоне, Париже или Лос-Анджелесе, словно речь шла об отдаленных селениях. Здесь же, когда я рассказывал о монастыре Святого Иакова в Иерусалиме, мои собеседники испытующе смотрели на меня и недоверчиво качали головой, слушая о том, что армяне занимают целый квартал в Святом Городе и имеют больше прав на Святые Места, где родился и был похоронен Христос, где он молился, страдал и умирал, чем все западные церкви вместе взятые.
— А мы и не знали. Никто нам об этом никогда не рассказывал.
Я почувствовал себя человеком, сообщающим о наследстве некой давно пропавшей тетушки.
Мое первое утро в Болгарии было почти теплым. Мороз неожиданно быстро убрался, а на солнышке припекало по-весеннему. Я отправился с визитом к Акопу Варданяну, которого мои хозяева обрисовали мне как «нашего главного армянского знатока».
Имея от силы пять футов роста, Акоп оказался человеком кипучего энтузиазма. У него был живой взгляд, и говорил он не переставая. Ему было известно абсолютно все об армянах, проживающих на Балканах; за каждый мой вопрос он хватался по-кошачьи, с лету, рассматривая его со всех сторон, словно играл с клубком шерсти, распутывая его с помощью еще более запутанных фактов. Вот через таких, как он, по моим наблюдениям, знакомые черты армянской диаспоры проникали в Центральную Европу.
Акоп жил в одном из ветхих деревянных домов, что стоят, покосившись, по обочинам булыжных мостовых в старой части города. Его предки бежали из Турции в период кровавых репрессий. Из них в живых оставалась его девяностолетняя мать, которая сидела во дворе и раскачивалась взад-вперед, устремив глаза в небо.
Мы обедали в верхней комнате. Его жена сновала вверх-вниз по скрипучей деревянной лестнице то с водкой, то с кастрюлями супа, то с тарелками грибов.
— Моя первая любовь, — засмеялся Акоп, и его жена застенчиво отвернулась.
Но он имел в виду не жену.
— Грибы! — воскликнул он. — Весной я собираю их в Родопах.
— Они не очень похожи на грибы.
— Это очень редкие грибы.
— Вы уверены? Акоп подмигнул:
— Десять лет кормлю ими жену. Она еще ни разу не отравилась.
Пришлось мне попробовать один, запив его тут же большим глотком водки. Я спросил Акопа, кто, по его мнению, был основателем монастыря Бачково. Я следил по книжным и журнальным публикациям за многословной полемикой о происхождении Бачково, но так ничего и не понял. Из всего прочитанного меня больше всего поразило, как много националистов в Восточной Европе рядится в тогу учености. История для них — это как бы продолжение их территории, которую необходимо завоевывать и защищать при помощи фактов. Кто сделал, что и когда, для них значения не имеет до тех пор, пока не выяснится, болгарин или серб, венгр или румын, грек или армянин сделал это первым. Этим страдают и болгары, которым в наследство от прошлого достался монастырь Бачково. В конце концов, он находится на территории Болгарии. Случайно в этом оказались замешаны греки — оригинальный текст монастырского устава, подписанный основателем Григорием Парюкани, хранится в одной библиотеке на греческом острове Хиос. И у них и у грузин, казалось бы, могли быть основательные претензии, поскольку текст устава сохранился только на греческом и грузинском.
Празднование Пасхи в монастыре Бачково. Болгария
Но, объяснил Акоп, по уставу в монастыре не должно было быть греческих монахов (их считали слишком лицемерными и вздорными, чтобы допускать в приличный монастырский орден). А начинается устав со слов: «Я, Григорий Парюкани, пришел из страны Иберия, относящейся к восточным провинциям Византийской империи…»
Пожалуй, совершенно очевидно, он был грузином.
— Ничего подобного, — сказал Акоп, — Григорий был армянином.
Изначально устав был написан на трех языках — греческом, грузинском и армянском; в значительной степени это подтверждается сохранившимися текстами. А в греческом тексте есть два упоминания, которые сами по себе убедительны: Григорий собственноручно начертал свое имя армянскими буквами.
— Но если вы обратитесь с тем же вопросом к грузинам, — тут Акоп пожал плечами, — то они, вероятней всего, расскажут вам эту историю по-другому.
У меня оставался еще один вопрос, правда, он звучал непочтительно.
— Скажите, неужели так важно, был он армянином или нет?
— Важно, потому что многие отрицают причастность армян к этому монастырю. А это часть нашей истории. Вам не кажется, что мы и так уже достаточно утратили?
10
Где же Церковь твоя, о мирской человек?
Тертуллиан, некогда монтанистЯ намеревался прибыть в Бачково до наступления темноты, но рассказы Акопа о средневековых интригах задержали меня. Когда я добрался до Асеновграда, последний автобус к монастырю уже отошел. Несколько часов я поднимался по глубокому каменистому ущелью. Река, словно живое существо, вздыхала у самых скал. Звуки походили на отдаленный шум моторов, но никаких машин не было. Начался дождь, и я укрылся на заброшенной бензоколонке. Темнота сгущалась, словно выползая из теней, и вскоре от сияния дня осталась лишь узкая серебристая полоска в западной части небосвода.
Дождь стих, и я снова отправился в путь.
Была Великая суббота. Впервые за пятьдесят лет коммунисты — теперь называющие себя социал-демократами и пришедшие к власти в результате демократических выборов — объявили Пасху праздником. И один из главных болгарских монастырей, Бачково, был призван приподнять покров забвения и робости с запретного до недавних пор праздника Пасхи и отметить его надлежащим образом.
Ущелье сомкнулось вокруг меня. Оно походило на длинный туннель, и когда я наконец вышел из него, небо прояснилось и пелена дождя уже не была плотной. Слабый отблеск сероватого света лежал на скалах, и дорога прихотливо вилась меж ними. Был поздний час, когда Бачково вырос передо мною, мерцая оранжевыми огнями сквозь моросивший дождь.
По камням монастырского двора бродила толпа. Дети сжимали в руках крашеные яйца, и вид у них был скованный и смущенный. В полночь что-то должно было произойти: никто из тех, к кому я обращался с вопросом, не мог с уверенностью ответить, что именно, но все были исполнены готовности не пропустить этого.
В ресторане разворачивалось ритуальное действо, не уничтоженное коммунистами. Окна сильно запотели, и в воздухе, казалось, колыхались клубы табачного дыма и взрывы смеха. Посреди комнаты, словно дуб-исполин, возвышался огромный бородатый человек, громоподобным голосом исполнявший родопскую народную песню. Ансамбль из четырех человек пытался подстроиться под него. Три девушки спотыкались и подпрыгивали, танцуя. По комнате бродили болгары самого разного вида. Влюбленные парочки сидели, глядя на певца, держась за руки, с глазами, затуманенными чувством, а сгорбленные годами бабушки находились рядом с мятежной юностью; очень пьяная компания в полном составе заснула вокруг стола, за исключением человека, похожего на цыгана, шарившего под юбкой дремавшей женщины. Полицейский стоял у бара рядом со мной и спрашивал, знаю ли я американскую девушку, изображенную на картинке, висевшей на стене. На девушке не было ничего, кроме кроссовок с символикой американского флага, и при этом она похотливо облизывала ствол револьвера. Элка Константинова, лидер оппозиции и представитель крайне правых в Софии, стоя попивала кофе рядом со странной женщиной в высоких кроссовках, сетчатых чулках и юбке величиной с салфетку. Министр труда Эмилия Масларова вошла и с минуту постояла у двери, но вскоре вышла. Я лениво размышлял, как должен был отнестись к подобному сборищу монастырский кодекс.
С приближением полуночи все, кто еще был в состоянии передвигаться, устремились к монастырю. Монастырский двор и оба яруса под сводами оказались битком набиты народом. Внутри крохотной часовни, щуря глаза на свет, появился пожилой священник. Его мгновенно окружила толпа, и каждый старался дотянуться до его свечи, чтобы зажечь свою собственную. Его свите пришлось прокладывать ему дорогу. Выйдя наружу, ровно в полночь священнослужитель произнес короткую, не слишком уверенную речь, и все повернулись друг к другу, ударяя своим крашеным яйцом по пасхальному яичку соседа. Затем они некоторое время потолкались поблизости, размышляя, все ли закончилось, и стараясь согреться. Через час все, кроме нескольких пьяных, разошлись, оставив на камнях двора яичную скорлупу и свечные огарки.
Ночной холод пронизывал насквозь. Я нашел кровать и несколько одеял в одной из келий, но ветер с гор продувал сквозь расшатанные оконные рамы, и я так и не смог заснуть.
Едва дождавшись рассвета, я сошел вниз и расположился в церкви, обогретой горящими свечами и дыханием людей, присутствовавших на богослужении.
Все пасхальное утро нескончаемый поток людей струился в храм, чтобы совершить ритуальные подношения иконам. Чудотворная икона Божьей матери, которую долгие века турецкого ига прятали в лесу, получила львиную долю: пасхальные яйца, желтые нарциссы, дикие гиацинты, большой круглый пирог, ботинок, пару очков и рубашку в целлофановом пакете. Двое монахов постоянно уносили дары, чтобы освободить место для новых. По соседству на галерее заснул старик, до того попеременно то пыхтевший, то припадавший к горлышку бутылки со сливовицей. Снаружи блеяла на привязи овца, предназначенная для заклания.
Когда я уходил, монахи и священник торжественно проследовали в трапезную. Группа молодежи собралась поглазеть на эти странные фигуры в длинных одеяниях, с бородами, закрученными вокруг шеи. Они подошли поближе, но не слишком близко, и, когда некоторые из них достали фотоаппараты, мне почудилось, что я присутствую при экзотическом сафари. Эта первая Пасха посткоммунистического периода показала, как далеки друг от друга и в равной степени далеки от Бога церковь и народ.
Я собрал вещи, опустил пожертвование в ящик и сошел на мощеную дорогу, как раз когда грязно-серый фургон с надписью «Телевидение» неровными рывками прокладывал себе путь сквозь толпу. Я истосковался по тишине леса и отыскал дорогу, ведущую наверх, в Родопы. Я шел уже довольно долго, но не встретил ни единой души. Я отправился в долину вдоль ручья, пересек водораздел и пробрался сквозь густую чащу. Склоны были испещрены похожими на яичный желток цветами, и ноги мои погрузились в подстилку из гниющей листвы. Прямо над моей головой переплетались ветви низкорослого дуба, похожие на змей, и моему взору было доступно лишь голубое небо над ними, — и снова леса, снова россыпи известняка, снова холмы.
Ни одно из бедствий, пронесшихся над Балканами, не наложило отпечатка на этот пейзаж: ни кровавая гражданская война, ни проклятая оккупация, ни одно из цементных сооружений позднейшей эпохи: дома отдыха, площадки для пикников, статуи — именно такой подход к природе, как я знал, был характерен для аппаратчиков. Природа здесь осталась чистой, нетронутой. Но не всегда в этих местах все дышало такой безмятежностью. Когда Анна Комнина писала о средневековом Бачково, она обмолвилась несколькими словами об окружающих деревнях. Население этих деревень, писала она, было беспокойным, суетливым, находилось в беспрестанном движении, что вряд ли характерно для крестьян. Кто были эти люди?
Историки предположили, что район Бачково был выбран для выселения группы местных еретиков; центр ортодоксальной веры должен был противостоять их еретическим убеждениям. Население деревень, должно быть, состояло из павликиан — секты, изгнанной из Армении на Балканы примерно в девятом столетии. Это могло бы объяснить характеристику, данную Анной Комниной: беспокойные, набожные изгнанники, не привязанные ни к чему, кроме земли, которую они потеряли. Но теперь не осталось никого из них. К девятнадцатому столетию павликиане и армяне полностью ассимилировались.
Вскоре после полудня я наткнулся на человека с козой. Его немелодичное посвистывание донеслось до меня сквозь деревья, разделявшие нас, задолго до того, как я увидел его. Он стоял перед своим простым домом, и его коза мочилась на голую землю. Увидев меня, он заговорил негромко, без всякого удивления, точно продолжая беседу, прерванную раньше. Но я не мог понять ни слова.
— Нема болгарски, — сказал я.
— Тюркски?
— Тюркски йок.
— Русский?
— Нет.
Мы зашли в тупик. Я по-русски выразил свое восхищение его козой, и он улыбнулся. Затем мы стояли молча, глядя, как она обнюхивает листья в поисках съедобных.
— Арменски, — объявил он.
— Армянский? Вы говорите по-армянски?
— Я армянин.
Но прежде, чем я успел спросить его, как он попал сюда, или найти хотя бы призрачную связь с павликианами, его непринужденность испарилась. Он указал на лес. Сквозь деревья приближалась человеческая фигура.
— Ой! Вам нужно уходить.
— Кто это?
— Жена, уходите скорее!
Он бросился в дом, вернулся с метлой в руке и в то время, как я удалялся, принялся лихорадочно мести двор.
Я двинулся в сторону холмов, и вскоре безмолвие леса укрыло от меня эту странную фигуру. Я не завидовал этому человеку и утешал себя тем, что, будь он истинный павликианин, он бы вообще не женился. Секта просуществовала так долго исключительно благодаря чуду — или, скорее, лицемерию.
Из всех явлений, которые проникли в Европу с востока через армян, ни одно не имело такого воздействия, как павликианская ересь. Отторгнутые Арменией, в девятом веке павликиане были сосланы на Балканы. Здесь они продолжали упорно придерживаться своих верований, отклонявшихся от официальной церковной доктрины, что вызывало постоянное раздражение византийских властей. В 1130 году, в эпоху первых готических соборов, христианские ереси впервые всерьез появились в Европе. Они быстро распространялись, отвращая людей от церкви и церковь от людей. В Риме созывались синоды по вопросам, беспокоившим церковь, слухи о ереси распространялись на рынках и в монастырях. Женщин, которые отказывались вступать в связь со священниками, клеймили как еретичек и пытали. Папские власти прибегали к очистительной грозе святой инквизиции и финансировали ряд крестовых походов, чтобы смести с лица земли еретиков, называвших себя катарами, то есть чистыми.
В отличие от ранних крестовых походов, эти, начавшиеся в 1208 году, были направлены не в какую-то отдаленную пыльную землю, но в южную часть Франции. Во время одной такой «чистки» пятнадцать тысяч еретиков были убиты, бесчисленное множество ослеплено, покалечено, использовано в качестве мишеней для лучников. Впервые Европу раздирала идея. Этой идеей стал дуализм манихейцев, истоки которого прослеживаются от Франции до Балкан, а оттуда в Армению, на родину множества древних корней. В Европе успех дуализма объяснялся двумя убедительными причинами: неизбежной коррупцией любой официальной церкви и могуществом демонов, чья злая воля преследовала всех средневековых крестьян. Именно дуализм давал ответ на вопрос, волновавший теологов и философов от Иова до Канта: если Господь всемогущ и добр, как объяснить существование Зла?
Дуализм делит мир на два элемента: дух и материю. Дух принадлежит Богу, и он добр, материя подчинена дьяволу и является воплощением Зла. Поэтому все, что ассоциируется с видимым миром, есть Зло. Проблема появилась, когда Сатана и его мятежные ангелы были изгнаны с небес. В отместку они сотворили материальный мир, горы и океаны, животных и деревья. Но когда очередь дошла до человека, Сатана обнаружил, что не способен вдохнуть в него жизнь. Поэтому с Богом было заключено соглашение о разделе этого сокровища: Бог сотворил душу, а Сатана — тело. Поскольку человек сочетает в себе оба элемента, его земная жизнь — это сплошная пытка. Плотские желания приходят в постоянное противоречие с мудростью души. Человек представляет собою Божественный дух, заточенный в грешном теле, и земной долг каждого — сделать все, чтобы положить конец этому дьявольскому заговору. С одной стороны, это порождало неистовую набожность в сочетании с иконоборчеством, с другой стороны, официальная церковь считала, что дуалисты зашли слишком далеко. Среди них были люди, отрицавшие не только иконы, но и культ Пресвятой Девы. Они отказывались поклоняться кресту как символу земных страданий Христа. И сама Церковь, и принадлежавшие ей здания, и ее служители рассматривались ими как воплощение коррупции и разврата и как земная организация, потакающая прихотям дьявола.
С точки зрения большинства дуалистов, еда и питье были неизбежным злом, а брак и рождение потомства рассматривались как величайший грех: появление детей отсрочивало наступление царства Божия на земле, создавая новые тела, новые тюрьмы для духа. Напротив, половая жизнь, не ведущая к появлению потомства, была разрешена, и половым излишествам потакали. Половые оргии были обычным делом. Многие дуалисты считали, что человеческое тело ниже пупка является изначально грешным и потому не важно, что делает с ним его владелец. Французы называли всех еретиков, в том числе и болгарских богомилов, Bougre, а так как существовало подозрение, что дуалисты способствовали распространению содомского греха, от этого корня произошел глагол bougrire и английское to bugger.
Признание существования духа и материи и постоянного конфликта между ними является общим для самых различных религиозных традиций: буддизма, гностицизма, зороастризма, манихейства. В годы раннего христианства это сознание проникло в десятки странных сект, каждая из которых имела собственные ритуалы в противовес официальным, но всех их объединял выраженный дуалистский подход. Наибольшим рвением отличались монтанисты, сманивавшие жен у мужей, которые приобрели также известность своими пророческими снами, ненавистью к собственному дыханию, поеданием редиски и активным поощрением своих преследователей. Когда император Юстиниан явился, чтобы покорить их, они прибегли к самосожжению.
Борбориты, или «нечистые» (от греческого корня со значением «грязь»), рассматривали любые проявления гигиены как ненужную прихоть: они использовали для своей литургии семенную жидкость и менструальную кровь. Карпократы считали, что не достигнут спасения, если не пройдут через все виды греха. Существовали также гельвидиане и патерниане, славившиеся своей распущенностью. Адамиты молились нагими, считая, что все еще находятся в Эдеме, а мессалиане требовали, чтобы новообращенные стояли на молебне до тех пор, пока злые духи не вылетят у них изо рта, затем они постились три года, после чего, очистившись от скверны, они могли снова предаваться любым видам плотского греха.
Что на самом деле происходило в этих сектах, понять не просто: во многих из них письменные отчеты тоже считались грехом, и те источники, которые дошли до нас, большей частью составлялись теми, кто их преследовал. Павликиане, хотя и были строгими дуалистами, оказались более терпимыми в своих требованиях и оставили для потомков любопытный текст на армянском языке, озаглавленный «Ключ истины». Большинство сект к седьмому столетию были уничтожены, те же, что сохранились, были поглощены арабскими завоевателями, и многие дуалисты стали мусульманами. Исключение, как всегда, составили армяне, жившие в горах и сохранившие верность христианству. В их среде распространение ислама вызвало возрождение дуализма и подъем павликианства.
Ничуть не менее, чем прежние павликиане, преданные миссии обличения дьявола, авторы «Ключа истины», написанного по-армянски, определяют двенадцать обличий Зла:
1) змеи;
2) вороны (за их пристрастие к падали);
3) звери, обитающие в полях;
4) телята (или тюлени — по-армянски одно и то же слово);
5) свет;
6) женщины (украшающие себя и занятые охотой на мужчин);
7) мужчины (которые охотятся за богатством);
8) школьные учители;
9) священнослужители;
10) апостолы;
11) епископы;
12) монахи (любящие овощи и сырые места).
«Мы упомянули только двенадцать, — предупреждает „Ключ истины“, — чтобы не утомлять вас излишне, о возлюбленные мои!» Но и этот перечень достаточно ясно показывает характерное для павликиан отвращение к церкви. В Армении это объяснялось тем, что религиозный сан передавался по наследству, а епархиями часто управляли, словно феодами. Для лишенных влияния набожных мирян манихейский дуализм был весьма притягателен.
Нигде более два течения раннего христианства не переплетались между собой так тесно, как в Армении. С запада, из Византии, вера пришла в расшитых золотом одеяниях, с позолоченными иконами и сонмом святых. Это была помпезная, авторитарная организация — христианство, распространяемое «сверху». Но такая вера была лишь поверхностным глянцем на буколическом язычестве армянских крестьян. Они были пропитаны менее земными зороастризмом и манихейством. Христиане-евангелисты, пришедшие с юга, святые отцы из Сирии «с медовыми речами» оказались ближе им по духу. Пустыня воспитала более чистую, более возвышенную веру; именно это течение христианства оказалось самым близким к дуализму.
Официальная церковь Армении преследовала еретиков: их земли были конфискованы, им ставили на лбу клеймо с изображением лисы и подвешивали на крюк, если они упорствовали, а в случае, если и эти меры не помогали, изгонялись на далекий запад, прочь из византийского мира. Во Фракии ссыльные армяне и дуалисты в основном заселяли столицу области Филиппополь (ныне Пловдив). Он превратился в своеобразную свалку для всех, кто был неугоден Византии, по определению Анны Комнины — «нечистыми водами», став удобным буфером против скифских захватчиков, которые периодически вторгались с севера. И когда крестоносцы проходили через город, павликиане были единственными, кто не бежал.
Рыцари тамплиеры, со своими эзотерическими традициями и странными ритуалами, безусловно, имели склонность к дуализму. Один источник свидетельствует, что от них требовалось, помимо всего прочего, плевать на крест. Они соприкасались с павликианами и армянами не только в Филиппополе, но также и возле Антиохии. Храмовники и армяне, как нам известно, даже объединились с целью взятия замка Баграс. Принято считать, что тамплиеры «нахватались» ереси от катаров во Франции, но, возможно, в действительности она пришла к ним другим путем. Торговцы тканями и коврами также способствовали распространению дуализма, и в Европе еретиков нередко называли ткачами. Между прочим, уже в тринадцатом столетии армяне вовсю занимались торговлей коврами.
Многие ученые склоняются к мысли, что дуализм взял свое начало не только от павликиан, но и от мессалиан и других. Однако характерно, что из многочисленных названий, используемых в Западной Европе для обозначения еретиков, единственным со специфически восточным уклоном стало «публикани», что является латинизацией термина «павликиане». В 1167 году в Везели семь публикан были сожжены заживо. Даже в Англии были обнаружены публикане, которым затем заклеймили лбы.
Однако расцвет еретических течений длился недолго. Богомилы, балканские дуалисты, происходившие от павликианских и отчасти мессалианских корней, были сокрушены турками. Рим успешно избавился от катаров, патаров и альбигойцев. Но павликиане сохранились на Балканах, так же как и в самой Армении. Они выжили тем же образом, каким всегда выживали армяне и за который постоянно подвергались преследованиям: при помощи упорного отказа принять другую веру. Не далее как в 1717 году леди Мэри Уортли Монтегю совершила путешествие в Пловдив, откуда писала домой, что обнаружила «секту христиан, называющих себя паулинцами». А в середине девятнадцатого века русский консул в Пловдиве сообщал о находившихся в городе павликианах. Возможно, что затюканныи женой козопас действительно был последним уцелевшим дуалистом.
Я вернулся в Пловдив в тот же вечер. Он был теперь не рассадником ересей, а вторым по значению городом Болгарии. Я прошел через старую часть города, разыскивая Акопа Варданяна. Вечер был темный и сырой, и свет, струившийся из маленькой галереи, дробился и разбивался на камнях. Два армянских художника, братья-близнецы Григор и Магардич Касапьяны, выставили свои работы. Они были похожи друг на друга как две капли воды. Братья носили одинаковые пиджаки, одинаковые серые свитера, серые туфли, у них были одинаковые проницательные карие глаза. Их произведения главным образом представляли из себя гравюры, и работа над каждой из них, как они объяснили, отнимала не меньше месяца. Сейчас стало немного легче, но при коммунистах им приходилось самим смешивать краски в поисках нужного оттенка и работать с помощью переделанных инструментов дантиста. Одна из гравюр — «История монеты» — получила премию и высокое признание в Болгарии.
Гаспар и Мкртыч Гаспаряны, армянские художники, Пловдив, Болгария.
Я беседовал с близнецами об их работе и о том, как их родителям удалось бежать во время резни из-под Бурсы, когда Акоп Варданян ворвался в галерею.
— Замечательно! Значит, вы их нашли! — Он с видом заговорщика взял меня под руку и отвел в сторону. — Они хороши, эти картины, очень хороши, как вы думаете?
— Да. И очень армянские.
— Почему вы так говорите?
— Деталь — микроскопическая подробность. Это как хачкары на армянской чеканке в Каире или Бейруте. Как вы считаете, почему армянское искусство так любит мельчайшие подробности?
— Чтобы запутать демонов и помешать им проникнуть внутрь!
— Совсем как у павликиан.
— Да, — улыбнулся он, — как у павликиан.
11
Когда я был в Патне, из Данцига приехали четыре армянина, которые совершили до того поездку в Бутан.
Тавернье,«Путешествие по Индии» (XVII в.)Из Пловдива я отправился поездом в Софию. Проснувшись там в первое утро своего пребывания, я был так поражен окружавшей меня тишиной, что мне показалось, будто я глохну. Не было больше слышно ни скрежета транспорта, ни бесцеремонного многоголосия базара, ни голосов многоэтажного перенаселенного дома — всего этого пестрого беспорядочного и живого шума, сопровождающего вас на Востоке. Столица выглядела присмиревшей, дисциплинированной. Посты регулировщиков высились над светофорами, и трамваи мерно двигались по своим маршрутам. Однако вместе с ощущением упорядоченности столичной жизни пришло смутное чувство беспокойства. Рядом с бульварами шириной во взлетную полосу величественно взирали вниз фасады правительственных зданий, выдержанные в стиле неоклассицизма: сотни помпезных окон на сотнях хмурых фронтонов. И под их взором, крошечные рядом с этими суровыми громадами, фигурки в пиджаках и голубых беретах сновали по улицам, суетливо пересекая их в разных направлениях.
Но я полюбил Софию. Мне понравилась ее серая меланхоличность. Не важно, что она, казалось, навсегда осталась в каком-то вечном сонливом полудне конца сороковых годов. Если здесь присутствовали гнев и напряженность — а они не могли не присутствовать, — их удавалось надежно скрыть под пальто. Чуть утомленные лица были по-старомодному обаятельны.
Армянский Дом не был исключением. Армянская община в Болгарии, сократившаяся примерно до двадцати тысяч, была достойно представлена в небольшом четырехэтажном здании. Церковь каким-то образом разместилась на первом этаже, на втором этаже производился благотворительный обмен одежды, на третьем — клуб (тяжелые деревянные стулья, армянские трехцветные знамена, исторические карты Армении), а на верхнем этаже расположилась редакция армянской газеты, распространявшейся во всех пятнадцати болгарских городах, где еще жили армяне.
Сотрудники редакции вывели меня на Севду Севан, армянскую писательницу, и я договорился о встрече с ней в баре пресс-клуба в центре города. Пресс-клуб был выдержан полностью в стандартных восточноевропейских коричневых тонах. Стены темно-коричневого мореного тика, занавески цвета печеного картофеля, стулья и скатерти табачного оттенка. Даже красная кайма ковра казалась коричневой. Какой-то журналист сидел в одиночестве за столиком в этом салоне цвета жженого сахара. Глядя на него, видя, как его подбородок медленно опускается между лацканами коричневого костюма, я представил себе, как вся Центральная Европа от Балтики до Балкан в тяжелой полудреме медленно погружается в грязно-коричневые мутные волны посткоммунистического оцепенения.
Однако за коричневым периодом скрывались века национальной вражды, и армянский гнев Севды Севан был порожден ими. Она как будто освещалась изнутри горькой скорбью изгнанничества и, приведя меня к себе, тут же показала рукопись своей трилогии «Родосто, Родосто».
— Родосто — родина моего деда. Он владел двадцатью двумя фермами, но в 1915 году турки вынудили его бежать.
— В Болгарию?
— Нет, на юг. Его этапировали на юг вместе с семьей. Первой умерла его жена, и он нес ее тело три дня, прежде чем смог похоронить. Ему пришлось рыть ей могилу голыми руками. Трое его детей умерли по дороге, выпив грязной воды.
— Они добрались до Сирии?
— Они добрались до Дейр-эз-Зора. Когда он пришел туда, у моего деда осталась лишь одна дочь. Она нашла себе работу в одной арабской семье, но умерла, съев зараженное яйцо. Моему деду больше нечего было терять. Он бежал вместе с двумя друзьями, которых знал по Родосто. Они шли по ночам, пробираясь назад, к Евфрату. Сначала первый, затем и второй друг умерли. Но мой дед всегда был крепким — когда он родился, у него были все зубы, — все мужчины в их семье рождались такими. Он прошел весь путь назад в Родос то и, когда добрался туда и вошел в свой прежний дом, впервые заплакал. «Этот дом снова будет полон детьми». У него родились две дочери, и когда одна из них еще ждала рождения ребенка, его первого внука, он умер. Этим ребенком была я…
Севда говорила не переводя дыхания. Во время своего повествования, перечисляя все ужасы, постигшие ее семью, она сидела спиной к письменному столу, глаза ее горели, иногда она слегка ударяла по ножке стула, а в длинных пальцах правой руки был зажат череп.
Она скользнула по нему взглядом, словно держать в руке череп было самым будничным делом.
— Ах да. Кто-то дал мне его в Рас-эль-Айне. Вы были там? — Да.
— Взгляните на плоскую затылочную часть этого черепа — он принадлежал армянину. Когда я пишу, этот череп всегда лежит на моем столе.
Перед отъездом из Лондона я попытался получить в советском посольстве визу на посещение Армении, но мне не повезло. В день моего отъезда из Иерусалима приехала знакомая армянка и сказала, что знает кое-кого в советском посольстве. Я должен был пойти в торговый центр на Брент-кросс и встретиться там с дамой в темном пальто. Она будет ожидать у фонтана. Дама устроит все, что мне было необходимо. Разумеется, дама была армянкой.
Я последовал инструкциям, данным в письме. Стоя между тропическими папоротниками и скульптурой Харди Вильямса, я вручил ей копии своих документов и попросил, чтобы визу отправили телексом в советское посольство в Софии. Поблагодарив ее, я вновь вернулся в заснеженный северный Лондон. В тот же вечер я уезжал поездом в Венецию.
В Софии русская женщина с каменным лицом пожала плечами и сказала «нет». Мне велели заполнить бланк. Я сказал, что хотел бы лично побеседовать с послом, но вновь услышал в ответ: «Нет, нет!» Но я тем не менее увиделся с послом, который с улыбкой побеседовал со мною о Европе и об автомобильной промышленности и сказал, что да, он получил письмо по поводу меня; виза придет через несколько дней. Так что проведенный с помощью армян эксперимент прошел вполне успешно.
Я вышел из посольства с итальянцем, который добивался визы, чтобы навестить девушку в Киеве. Мы возвращались на трамвае к центру города через парк. У Сергио тоже не было визы, но он не терял бодрости духа. Он полюбил Болгарию.
Конец коммунизма открыл перед ним весь мир; он теперь мог поехать куда хотел. «И дешево! Так дешево!»
В Варне, черноморском курорте, он открыл для себя возможность за доллар в день снять комнату с видом на море, а еще за доллар угощать местных девушек болгарским совиньоном, приводить их к себе в комнату и делать с ними что хочет.
— Послушайте, мне за сорок. В Италии совсем не просто снимать молодых девушек. А здесь это не проблема.
Мы пошли в столовую. За прилавком стоял чернокожий студент.
— Откуда вы? — поинтересовался Сергио.
— Я из Ганы, из Африки.
— Вот почему вы такой коричневый.
Я взглядом извинился перед ганским студентом, но он смеялся.
Когда мы уселись, Сергио замолчал, полностью посвятив себя еде.
— Должно быть, он сильно проголодался, — предположил ганец.
— Итальянцы все делают быстро, — пояснил я. — Быстро ходят, быстро говорят и быстро едят.
Сергио вытер рот салфеткой и ухмыльнулся:
— Но когда я занимаюсь любовью, я никогда на спешу! — Он повернулся к ганцу: — Послушайте, может быть, вы объясните. Две недели назад в Париже я был с девушкой из Камеруна. Она косметолог. Ей двадцать лет. Очень красивая.
Ганец кивнул.
— Мы в постели, и нам очень хорошо. Просто изумительно!
— Да?
— Но потом она хочет обнимать меня всю ночь.
— Да?
— Я говорю ей: пожалуйста, я должен немного отдохнуть ночью, но она все равно хочет обнять меня. Я думаю, возможно, у нее психологические проблемы или что-то в этом роде.
Ганец нахмурился.
— Я подумал: может, она скучала по своей семье. Поэтому я говорю: «Наверно, ты скучаешь по своей семье в Африке». Тогда она встает с постели и говорит: «Мы больше не будем встречаться». Что случилось? Я не понимаю.
Разговаривая с разными людьми в Софии в течение той недели, я обнаружил, что армянское присутствие на Балканах было гораздо более ощутимым, чем мне представлялось сначала. Мне дали фамилию армянского профессора, лингвиста из Софийского университета, и однажды вечером мне удалось разыскать его в лабиринте домов типовой застройки на окраине города. Я провел целый вечер с профессором Селяном в его кабинете. Он был одержим чисто армянской любовью к знакам, символам и загадочным вещам. Его воображение было занято тайнами топонимики; фонемы по меньшей мере четырех языков эхом отдавались у него в мозгу, и перед внутренним взором проносились петли и закорючки трех разных письмен. Он использовал свои выдающиеся возможности для создания скоростной системы печатания, которая, основанная больше на фонетических символах, чем на отдельных звуках, давала возможность развивать невероятную скорость, равную девятистам пятидесяти знакам в минуту. Однако основную энергию он тратил на розыски следов влияния Армении в районе, ставшем его второй родиной. Он потряс в воздухе кипой бумаг:
— Вот перечень венгерских названий армянского происхождения! Вот карта двойной топонимии, павликианские и богомильские поселения!
Мы расстелили карту на полу. Богомильские значки были разбросаны по просторам Македонии, павликианские концентрировались вокруг Пловдива и южной долины Дуная. Я насчитал пять богомильских поселений, но павликианских было восемнадцать. Мне приходилось слышать теорию, что богомилы были теми же павликианами, только под другим именем, и я рассказал ему о полуразрушенных армянских церквах, обнаруженных мною возле сербско-македонской границы.
Знание диалектов позволило профессору выявить еще больше армянских корней и влияний. В западной Болгарии многие общеупотребительные слова — армянского происхождения, включая одно из самых распространенных: andach — лес. На сербской границе есть гора, называемая Вартаник Чемернек — по-армянски «Вартаник живет» — в честь армянского героя, жившего в пятом веке. У профессора была смелая гипотеза по поводу Василя Левского, величайшего национального героя Болгарии.
— Он был павликианского происхождения.
— Откуда вы знаете?
— Он был родом из района, заселенного павликианами, здесь, к северу от Пловдива, и одно из его десяти тайных имен было армянским. И он знал армянский — тот диалект, на котором говорили павликиане.
— Боюсь, что болгары не поблагодарят вас за это.
— Возможно. Но то же самое касается и богомилов. Ученые здесь любят говорить: «Посмотрите, как они повлияли на Западную Европу!» Но никогда не говорят, как на них самих повлияли армяне.
Даже в девятнадцатом столетии в Болгарии было сто сорок тысяч армян, несмотря на то что многие из павликиан растворились в основном населении. К тому времени армяне стали врачами, ювелирами, архитекторами, камнетесами и, как всегда, купцами.
Армянские купцы путешествовали на огромные расстояния: в Персию и Польшу, Стамбул и Амстердам. В Пловдиве я нашел дом старого армянского купца, где на первом этаже стены комнат были расписаны сценами его торговых приключений: мост в Венеции, Стокгольм, Лиссабон, Александрийский маяк. Фамилия купца была Хинтлиан, что предполагает источник более отдаленный, индийский или индостанский. Ни один народ не прокладывал торговые пути так далеко, как армяне. Добрую тысячу лет они отправлялись в торговые путешествия через Балканы. Но если средние века стали эпохой армянских камнетесов, работавших на самом высоком уровне в Польше, Леванте, мавританской Испании, сельджукской Турции, то уже семнадцатое и восемнадцатое столетия стали, по-видимому, апогеем армянского купца.
Именно тогда армяне имели исключительное право на торговлю с Россией, тогда они подчинили себе польские и украинские торговые отношения с Персией (где пользовались полной монополией на торговлю шелком), тогда армянские суда бороздили Индийский океан, тогда армяне играли важную роль в придворной жизни крупнейших империй эпохи: Оттоманской, Арабско-сефевидской и Могольской. К этому времени они были вхожи к эфиопскому и бирманскому тронам, им был дарован беспошлинный проезд на судах Ист-Индской компании (которая была так заинтересована в благосклонности армян, что соглашалась на строительство церкви везде, где их насчитывалось более сорока). Когда в 1707 году католические миссионеры ступили на Тибетское плато, они обнаружили там пятерых хорошо устроившихся армянских купцов. Армяне проникали во внутренние территории Китая со времен монгольских ханов. Еще до Марко Поло Вильям Ребрукский, прибыв ко двору великого хана, обнаружил там армянина, который пешком прошел из Иерусалима четыре тысячи миль. Армяне бывали в Калькутте еще до того, как она стала центром торговли. А в семнадцатом веке жемчужины, скупавшиеся армянами на Яве, продавались армянами в Амстердаме.
Армянские караваны славились своим аскетизмом. Хотя исфаганские купцы, например, жили в сказочной роскоши, во время торговых путешествий они держались крайне скромно. Они отказывались от копченой говядины и сухарей и довольствовались пойманной в реках рыбой. Если до них доходил слух, что по пустыне движется другой армянский караван, они были готовы идти два или три дня, чтобы встретить его; тогда накрывались столы с вином пением и беседами. Но потом снова — пустынный горизонт да ноги бредущих верблюдов, их снова ожидали ночи в пустых комнатах на постоялых дворах. Когда наконец они приезжали в Рим или в Геную, они покупали безделушки — зеркала или эмаль — для обмена по дороге домой. Они могли провести в путешествии два и более года, и если им не удавалось окупить расходы, они от стыда просто не возвращались домой.
Французский путешественник Турнефор описывает в своих воспоминаниях, как армянин совершал в Арзруме торговую сделку. Сначала обе стороны клали на стол свои мешки с деньгами, вид которых «позволял им быстрее поладить». Затем демонстрировались один за другим различные товары. Последовавший за этим шумный спор сменился небольшой потасовкой. И когда непосвященному зрителю казалось, что они уже «готовы были перерезать друг другу глотку», купцы перешли к крепкому рукопожатию. После того как соглашение было достигнуто, вся группа — покупатель, продавец, носильщик, посредник — разразилась громоподобным хохотом. Существует часто цитируемая восточная поговорка о том, что один еврей стоит трех греков, но один армянин стоит трех евреев. Армяне занимались торговлей так же, как и всем остальным: с особой, страстной сосредоточенностью. Тот же самый беспокойный дух, который заставлял их углубленно изучать математику, создавать хачкары, воздвигать церковный купол на квадратном основании, теперь, в изгнании, заставлял их проходить тысячи миль по земле Азии, прокладывая новые торговые пути. Ими двигало бесстрашное любопытство.
Профессор Селян наклонился вперед в своем кресле. Он энергично жестикулировал, рассказывая, как возле Софии на месте старой павликианской церкви было построено предприятие по выработке ядерного топлива — предприятие, ставшее одним из самых страшных концентрационных лагерей коммунистической эпохи. Это место называлось Белин, бывший Бели Павликиан.
— Когда я закончу работу в университете, я проведу остаток дней среди этих вещей. — Профессор взмахом руки указал на рабочий беспорядок вокруг себя: на полу стопки книг с массой сведений, карты, содержащие ключ к истинному пониманию истории и ее обманчивых трюизмов.
Таня Марковска, которая несколько дней сдавала мне комнату в центре Софии, была тучная, добрая старая дама с неровными зубами и в рыжем парике. Она любила литературу и была окружена множеством переплетенных в кожу томов: Достоевский, Толстой, Байрон, Пруст, Дюма… Правда, мне ни разу не удалось застать ее за чтением.
Много лет назад Таня Марковска овдовела: ее муж исчез во время одной из «чисток». С тех пор окружающий мир стал для нее источником невообразимого ужаса. Она никогда не выходила из дома. Солнечный свет пробивался в ее комнату сквозь тонкий ажур занавесок померкшим и слабым. Она проживала свою жизнь через жизни других. Входя в ее сумрачную квартиру, я обычно ждал, пока ярко-рыжая голова хозяйки не мелькнет у моей двери.
— Значит, вы вернулись, месье? На улице очень холодно, да? Вы заболеете!
А когда я выходил:
— Вы идете на улицу? Но, месье, сейчас совсем темно! Вы можете заблудиться, или на вас нападут!
— Я буду осторожен.
— Где ключ?
Я доставал его из кармана, чтобы показать ей.
— Нет, нет, месье, никогда не доставайте его! Спрячьте обратно в карман!
Несколько поездок в советское посольство не принесли никаких новостей от армянки с Брент-кросс. Срок моей болгарской визы истекал, скоро я должен был покинуть страну и следовать поездом дальше, в Бухарест.
Таня Марковска была в ужасе:
— Румыния! Нельзя ехать в Румынию.
— Почему нельзя?
— Бандиты! Они бандиты и… И животные.
— Не волнуйтесь, со мной ничего не случится. Я поклонился.
Ни по дороге к вокзалу я понял, что мрачные предположения Тани Марковска каким-то образом окрасили мое восприятие Румынии.
Поезд выбрался из тесного Искарского ущелья на широкую придунайскую равнину. Голые известняковые скалы уступили место тучным полям и широкому горизонту. Мы проехали станцию Павликени, один из древних центров армянского павликианства.
В Горне к поезду присоединили вагоны с названием мест назначения, казавшихся немыслимо далекими: Минск, Киев, Москва.
На платформе цыганка пыталась справиться с пьяным мужем. Она была одета в черное и канареечно-желтое, и ее облик хранил черты дикой красоты; последние лучи солнца играли на разбросанных в беспорядке прядях волос. Она ходила взад и вперед по платформе, схватив мужчину под руку, но его колени подгибались и ноги волочились. Она дергала его, шлепала, кричала на него, но его голова бессильно валилась из стороны в сторону, точно у марионетки. Он хрюкал, как свинья. Было ясно, что он скоро заснет.
Мимо с бешеной скоростью пронеслась человеческая фигура. На плече — две кожаные сумки, сплошь увешанные ярлычками авиалиний. Человек был одет в пальто с бархатным воротником и имел полусветский небрежный вид западного журналиста.
Он взглянул на поезд.
— Бухарест? — спросил он с американским акцентом.
— Да, — сказал я и помог ему внести вещи в купе.
— Господи, я думал, что опоздал. Ничего не поймешь с поездами в Восточной Европе, они сами себе закон. Фу!
Я поинтересовался, не журналист ли он.
— Нет, адвокат. По вопросам усыновления.
— По вопросам усыновления? — Да.
Усевшись, он надел очки на нос и открыл одну из своих сумок.
— Занялся этим делом несколько месяцев назад, оно меня полностью захватило — видите, вот у меня портативный компьютер, а вот струйный принтер на батарейках — новенький, с фабричным клеймом, тысяча семьсот долларов. А вот видеокамера для съемки детей.
Состав устремился вперед, со скрипом выползая из Горны в сторону Дуная и границы с Румынией. Адвокат снял пальто.
— И как же происходит усыновление?
— Ну, я нахожу детей, заполняю документы и выполняю все формальности. В Соединенных Штатах дефицит детей, пригодных для усыновления. В некоторых штатах для этого требуется пять лет и пятьдесят тысяч долларов. Ну, у меня цены пониже, и я помогаю трем-четырем человекам, иногда пяти. Большинство американцев хотят усыновить белого ребенка, а румыны, венгры, югославы — европейцы. Трудности возникают иногда с албанцами: у некоторых кожа оливкового оттенка. Румынию я исчерпал, но теперь попробую поехать в Сибирь. Полететь прямо через полюс…
— А СПИД — разве с ним нет проблем в Румынии?
— Да, но у меня договоренность: шесть с половиной часов на проверку всех сирот за двести пятьдесят долларов, девяносто шесть процентов надежности.
— А сколько положительных результатов?
— Всего лишь около двух или трех процентов на севере, но вокруг Бухареста, возможно, все тридцать.
Теперь он выложил из своих сумок почти все содержимое. В порыве энтузиазма он демонстрировал мне устройства, которые помогали ему вести свой бизнес, тем самым превратив купе в подобие логова контрабандиста: видеокамеру и полароид, компьютер со всеми причиндалами, упаковки молотого кофе и сигарет, странные сосуды с растворами и шприцами для проверки на СПИД. Словно рыбак, проверяющий снасти перед выходом в море, он выглядел весьма удовлетворенным в окружении всех своих припасов и кажется, был рад тому, что вряд ли такое снаряжение можно было раздобыть в Восточном блоке и что скоро он будет выкладывать эти вещи в другом румынском приюте, закидывая очередную сеть.
Он чувствовал себя вполне уверенно до той минуты, пока над дунайским мостом «Дружба», позвякивая своим обмундированием, румынские пограничники не открыли дверь нашего купе. Когда они ушли, карманы адвоката стали на несколько долларов легче, зато карманы стражей границы разбухли от сигарет. Но он воспринял это как должное:
— Обычная такса за проезд. Я так часто ездил по этому маршруту, что научился ладить с ними.
— Итак, что вы запланировали на эту поездку? Он взял в руки одну из папок.
— Я сейчас занимаюсь неполноценными детьми, и меня в самом деле очень устраивает, что я уже завтра увижу их в Бухаресте. Один из них очень шустрый, у него заячья губа, но это поправимо. Вот этот очень тяжелый, его родила пятнадцатилетняя цыганка, он умственно отсталый, так что скорее всего будет мало толку.
— И вам нравится такая работа?
— Нравится ли? Конечно! Я же говорю, нет ничего приятнее, чем видеть, как эти дети выходят из самолета, обретая дом. Конечно, если запрячься на полную катушку и привозить каждый раз человек двенадцать, а запрашивать десять или больше тысяч за партию, то выходило бы почти четверть миллиона за каждую поездку. — Он помолчал, обдумывая свои слова. — Но знайте — я делаю это ради самих детей.
Когда рано утром мы прибыли в Бухарест, там было темно и холодно. Адвокат погрузил свое оборудование в такси и отправился в «Интерконтиненталь». Я выбрался из вокзала и вошел в первую подвернувшуюся гостиницу. Она была битком набита подгулявшими турками. Они сидели в фойе с бутылками пива; турецкая лира котировалась здесь достаточно высоко. Я нашел свою комнату на третьем этаже. Смех сидевших внизу, казалось, тоненьким ручейком струился вверх по лестнице. Пока я возился с ключом, из тени появилась женская фигура.
— У вас есть мадам? — промурлыкала она.
— Я устал.
— Я есть для вас очень хороший мадам. — Она прижалась ко мне, и я почувствовал, как ее пальцы скользнули по передней части моих джинсов.
— Нет. Спокойной ночи, — сказал я и закрыл дверь.
Я повернул выключатель. Пусто и тихо. Лишь капли воды из крана с долгими промежутками стучали по раковине; кусок обвалившейся штукатурки лежал на кровати. Сквозь окно небо над городом мерцало, как уличные фонари. Румыния показалась мне в большей разрухе, чем Болгария.
12
Не сожалейте о красивой шевелюре узника.
Мулла НасреддинПервое, что я должен был сделать в Бухаресте, — получить свою советскую визу. Я отправился на Главпочтамт, намереваясь позвонить армянке с Брент-Кросс и попросить ее содействия в оформлении визы здесь, а не в Софии. Но это оказалось не так просто. В Лондоне мне сказали, что она в Москве. В Москве мне сказали, что она в Ереване, а с Ереваном вообще не было связи. Собственно говоря, попытку Дозвониться куда-либо из Румынии можно было приравнять к участию в войне. Я провел два бесплодных дня возле телефонных будок на почтамте, так и не добившись никакого результата. Тогда я отправился в одну из больших гостиниц. Здесь имелись десятки международных линий, и я завязал дружеские отношения с одной из телефонисток; после пары совместных выпивок она помогла мне дозвониться до нужных мне людей.
Я передал всю информацию через армян в Лондоне, Москве и Иерусалиме. Однако никаких следов армянки с Брент-кросс найти не удалось. Дело оказалось безнадежно запутанным, но все-таки к концу третьего дня мои усилия увенчались успехом. Одно из моих посланий дошло до адресата. Я подарил блок американских сигарет благоволившей ко мне телефонистке и приготовился ждать. А пока я решил поискать армян в Бухаресте.
Однажды, долгим дремотным утром бродя по городу, я вышел к гостинице «Ханул Луи Манук». Отмеченная в справочнике как «самый знаменитый бар и ресторан», гостиница в действительности является перестроенным караван-сараем, открытым в 1808 году — когда Бухарест лежал на перекрестке торговых путей. Манук-бей, ее легендарный владелец, был армянином. Я провел часа два во дворе старой гостиницы, пытаясь представить себе, как она выглядела в те времена. Но мне было трудно это сделать. Снаружи две женщины шумно хлопотали над печью для выпечки хлеба, а два официанта тащили в сторону кухни сильно перебравшего любителя возлияний, причем его рука с надеждой шарила по широкому бедру одной из женщин. Когда он, шатаясь, вновь появился в поле зрения, по его щеке сбегала тонкая струйка крови.
Возможно, что и в постосманскую эпоху Манука пища была столь же скудной, а его служащим приходилось иметь дело с еще более неотесанными посетителями. По крайней мере, тогда у этого заведения была определенная роль — роль ячейки в сети армянской торговли: копыта лошадей постукивали по булыжнику, склады были наполнены пряностями и шелком, шепотом передавались новости из Одессы, Вены, Исфагана. Эпоха Чаушеску окончательно отрезала Бухарест от основных торговых путей, вынудив армян покинуть страну или уйти в тень. Теперь постоялый двор Манука был не более чем второразрядным баром.
Но Страда Арменеаска оставила более отрадное впечатление. Перед армянской церковью стоял белый «понтиак». Со своими хромированными дисками и ливанскими номерными знаками он выглядел инородным телом в унылом Бухаресте. Священник сказал мне, что это машина бейрутского армянина, который приехал из Ливана, через четыре напряженнейшие границы, чтобы открыть здесь торговлю импортными сигаретами. Армянский дух возвращался в Румынию. Страда Арменеаска издавна была средоточием румынских армян. За скоплением армянских зданий — церковью, библиотекой, музеем, резиденцией епископа стояла ветхая вилла в стиле барокко, построенная давно умершим армянским купцом. В помпезных гостиных виллы (стены бледно-персикового цвета, настенные зеркала, украшенные лепниной потолки) теперь разместились редакции двух армянских газет — «Арарат» и «Нор кянк» («Новая жизнь»).
Большую часть своего пребывания в Бухаресте я провел в этих комнатах. Здесь я ожидал поворота далекого, невидимого колеса, в результате чего мне выдали бы советскую визу — или отказали в ней. Здесь, томясь в ожидании, я рассеянно блуждал взглядом по армянским книгам редакционной библиотеки и пачкам отзывов на газетные публикации: здесь я написал статью для «Арарата», посвященную Рас-эль-Айну и Ани. Но большая часть времени протекала в разговорах. Разговаривали все. Как и во все редакции газет, люди приходили сюда просто договорить. Сегодня я не припоминаю, о чем именно шла речь. Беседа была просто частью медленного ритма безрадостной жизни, она снимала напряжение от гнева, дарила возможность поделиться горем или внезапной вспышкой надежды. Все контакты в Румынии проходили с каким-то животным подтекстом, напряжением и жадностью, точно на поверхность все время грозило выплеснуться что-то связанное с насилием или эротикой.
Варужан Восканян, представлявший армянскую общину в парламенте периода после Чаушеску, часто бывал на старой вилле. Он отличался экспансивной манерой говорить и энергичными жестами истинного политика.
— О! Я опаздываю в парламент, — воскликнул он однажды днем. — Пойдемте со мной, Филип, поможете мне бороться с коммунистами.
— Я думал, вы от них уже избавились.
— Если бы!
Но парламент был закрыт, и коммунистов в нем не было. На площади Георге Георгиу-Дежа перед зданиями правительства бушевал антикоммунистический митинг. Демонстранты заполонили площадь. Они заняли строительные леса вокруг опустевшей университетской библиотеки и министерства безопасности и забрались даже на деревья. Сама площадь, эпицентр революции 1989 года, выставляла на всеобщее обозрение израненные, в шрамах от пуль и ожогов, здания. Это напомнило мне Бейрут.
Над морем раскачивающихся голов колыхались румынские трехцветные флаги, слабо хлопая на ветру, словно паруса над попавшим в штиль судном. Всего неделю назад я видел подобный митинг в Софии. Там это действо шло в сопровождении оркестра, зычные голоса ораторов нередко перекрывались взрывами рок-музыки. Это тоже был митинг оппозиции. Несмотря на революцию, как Болгария, так и Румыния все еще оставались в тисках прежнего порядка. Коммунисты держались у власти, «сдав» своих вождей (в цивилизованной Болгарии Живков был, в согласии с законом, арестован, в дикой Румынии Чаушеску расстрелян взводом солдат).
Митинг оппозиции. София.
Митинг был хаотичным. Между речами зияли долгие паузы, а сами речи производили впечатление суетливых попыток использовать политический скандал в своих целях: призывы к возвращению короля, повторяющиеся нестройные выкрики об отставке правительства. Система власти, построенная при Чаушеску, доказывала свою эффективность хотя бы тем, что даже после падения режима никто, кроме его приспешников, не имел организованной политической поддержки.
Я потерял Варужана в толпе, но стоял рядом с его спутником, умудренным жизнью армянином из Бессарабии.
— Слова, — вздохнул он. — Слова, и больше ничего. Некоторые люди легко покупаются на слова.
— Что еще им остается делать?
Он пожал плечами.
— Во всяком случае, парламент реальной властью не обладает. Если бы не бесплатная столовая, туда вообще никто бы не ходил.
В воскресенье я был приглашен на обед, посвященный памяти армянского врача. В центре Бухареста есть закоулки, известные немногим, с мощеными двориками, воротами с кариатидами, сохранившиеся, точно в коконе, с довоенных времен. Квартира доктора и снаружи и изнутри была именно такого рода. Большая комната была завешена тяжеловесной масляной живописью и буквально утыкана фигурками в стиле модерн. Стены были различных оттенков фруктов: лимонные в столовой, бледно-оранжевые — в холле, цвета спелого абрикоса — в ванной. Даже гости, все не моложе семидесяти, с их высокими шляпами, твидовыми пиджаками, казалось, вышли на свет из далекого начала тридцатых годов.
Один старичок услаждал мой слух сбивчивым рассказом о времени, проведенном в Англии, — четырех счастливых годах между войнами в английской начальной школе.
— Я любил крикет — никогда толком не мог усвоить правила игры, но, ей-богу, это было очень здорово. — Взяв в руку кочергу, он встал перед воображаемыми воротами. — Смотрите: я в полузащите — вперед — удар отражен. Правильно?
— Очень хорошо, — одобрил я. — Хотя отражать удары — это скорее дело боулера.
— Боулинг, конечно! Я любил боулинг…
Получив короткий выговор от жены на армянском, старичок послушно отложил кочергу и спросил:
— Ну, где же священник?
— Он опоздает, — сказала ему жена. — У него сегодня венчание.
— Свадьба, а? Не припомню, когда я в последний раз был на свадьбе.
Я тоже не мог вспомнить. На армянской свадьбе я не был ни разу. Все сборища, на которых мне пришлось присутствовать, так или иначе были связаны со смертью: похороны в Иерусалиме, поминовение жертв землетрясения и резни, плач о погибших в Карабахе… Все эти траурные даты словно брались за руки, образуя освященный армянской традицией и хорошо отрепетированный фестиваль скорби.
Когда священник наконец появился, его осанистая фигура с бородой, в черном одеянии, казалось, наполнила собою всю комнату. Старики безмолвно наблюдали, как он откинул замок на своем чемодане и достал оттуда изумрудно-зеленый головной убор, надеваемый на похоронах; водрузив его на голову, он сделал круг, обойдя стол, произнес несколько молитв, поднял стакан вьетнамской водки и воткнул вилку в ломтик ветчины. Пиршество началось.
Все сразу разговорились. За несколько минут я услышал разговоры как минимум на пяти разных языках: румынском, армянском, английском, венгерском и турецком. Справа от меня сидел восьмидесятидвухлетний старик, которому пришлось бежать из Коньи в 1915 году. Окружающие перемывали косточки его новой жене:
— …вдохнула в него новую жизнь…
— …отправляет его спать пораньше…
— …и в могилу тоже отправит пораньше…
Старик счастливо улыбнулся и опрокинул свою рюмку водки.
— Она армянка? — спросил я.
— Нет, румынка. У меня первые две жены были армянки, но когда встретилась эта, я подумал: почему бы и нет? Она очень красивая, и ей всего только пятьдесят три года.
С другой стороны сидел игрок в крикет. Его английский звучал словно в ролике с новостями.
— Извините, — сказал он. — Вам придется говорить громче. Я на это ухо туговат. Сталинград, знаете ли.
— Русские или немцы?
— Немцы, кавалерия. Это был настоящий ад. Доскакал верхом до Сталинграда, съел собственную лошадь и вернулся назад пешком. Две тысячи километров, знаете ли. Ад кромешный, одним словом. Потом пришли русские, и я сражался на их стороне.
— А кто вам больше пришелся по душе?
— Никто. Но мне нравилась война — лошади, опасность. Знаете, какая была самая большая опасность?
— Какая?
Он наклонился ко мне и понизил голос:
— Сифилис, старина. Адская болезнь. Отец умер еще в Первую мировую, и некому было меня просветить на этот счет. Но я всегда очень тщательно мыл руки.
У армян еще шла Пасха, и в течение трапезы священник время от времени возглашал: «Кристос ареав!» — «Христос воскрес!», после чего все поднимали рюмки и пили.
По завершении обеда сестра хозяина внесла пирог и поставила его перед священником. На пироге были разноцветные украшения и одна свеча. Священник зажег ее и поднял тарелку. Затем он начал читать долгое благословение всей жизни умершего доктора. Старики поднялись и взялись за край тарелки, а те, кому было трудно стоять, взялись за руки стоявших, образовав хрупкое старческое сообщество. Я обвел взглядом стол, призрачный круг лиц, бриллиантовые броши и шелковые перчатки и шляпы — и понял: передо мною было нечто почти исчезнувшее из жизни — последние могикане, прошлое румынских армян.
— Знаете ли вы, что определяет характер народа?
Мы сидели вокруг стола в помещении редакции «Арарата» с обычной группой праздных интеллигентов, любителей кофе, математиков и теоретиков. Варужан — скорее Варужан-астроном, чем Варужан — политический деятель — делился с нами своими мыслями о человеческих расах.
— Осадки, — объяснил он. — Осадки, ландшафт и погода. Возьмем англичан, — сказал он, указывая на меня. — В Англии всегда туманно. В Лондоне туман настолько густой, что они называют его «гороховый суп». Туман повсюду. О чем это нам говорит?
— Что англичане туманно мыслят?
— Что англичане любят гороховый суп?
— Что англичане сдержанны и холодны. Они смотрят на вас словно сквозь густой туман — сквозь «гороховый суп».
— А что вы скажете о румынах? — спросил я.
— В Румынии только невысокие холмы — настоящих гор нет. Поэтому румыны любят маленькие вещицы. Аккуратные упаковки. Посмотрите, как охотно они пользуются уменьшительными: вместо кофе они скажут кофеек, пирожное они назовут пирожницей, сигару — сигарочкой и тому подобное.
— А об армянах? Варужан улыбнулся:
— Вы достаточно давно знаете армян — что вы о них думаете?
Я не был уверен, что безоговорочно подписываюсь под его детерминистической теорией.
— Трудно сказать. На тех, с кем мне приходилось встречаться, сильное влияние оказало изгнание — потеря своей земли, а не ее особенности.
— Но как это повлияло на характер? Должны же у вас быть какие-то соображения по этому поводу. Не будьте туманным англичанином.
Я ответил, что, по моему мнению, изгнание и жизнь в изгнании выработали в армянах внутреннюю силу, силу духа, и это качество восхищает меня. Но возможно, это просто попытка сохранить память о своей утраченной земле.
Варужан кивнул.
— Но вы были в Западной Армении — возле Вана и прочих мест, что эта земля говорит вам об армянах?
— Западная Армения — пустынное место. Его посещают тени ушедших армян. Я пока не встречался с армянами, живущими на своей собственной земле. Вот почему я хочу добраться до Армении. Но могу сказать, что Западная Армения — одно из красивейших мест, которые я видел.
Варужан покачал головой и вздохнул. Одна из женщин произнесла:
— Говорят, что Ван — место, где находился рай.
— Да, мне приходилось слышать об этом. Вы считаете, что Адам был армянином?
— Должно быть!
— Поэтому, когда армяне были изгнаны из Анатолии, это было подобно изгнанию из Эдема, из райского сада. Дважды изгнаны: сначала Господом, затем турками. Возможно, именно это делает их вдвойне живучими.
Варужан задумался.
— Я думаю, что эта особая армянская сила духа появилась гораздо раньше 1915 года. Армяне всегда интересовались идеями. Возьмем астрономию…
— Варужан, — съязвила собеседница, — все разговоры сводит к астрономии.
— Астрономия — древнее армянское занятие. Знаете, почему? Потому что в Армении всюду горы, только горы. Поэтому армяне видели только небо и камни — камни, куда ни посмотри, и что они делали поэтому?
— Бросались камнями! — сказал его сосед.
— Они изучали звезды. Они открывали законы математики. Они соединяли законы и камни и строили храмы, великолепные храмы…
В один из дней недели, проведенной в Бухаресте, когда я по-прежнему ждал ответа из Еревана по поводу визы, мне удалось найти книгу, которая ускользала от меня со времени пребывания в Иерусалиме. Там я лишь перелистал ее, но здесь, в Бухаресте, в квартире армянского поэта, я смог уделить ей то внимание, которого она заслуживает. Я посвятил целый день тому, чтобы беспрепятственно бродить по просторам ее страниц.
«Жизнь и приключения Овсепа Эмина: Армянин» впервые была опубликована в восемнадцатом веке в Калькутте. Эмин сам написал ее, и если бы его фантастические истории не были бы подтверждены его современниками, он легко мог быть обвинен в буйном фантазировании. Однако его жизнь остается яркой страницей армянской истории. Никто другой, ни один купец, монах или военный авантюрист, о которых мне приходилось читать или встречаться лично, не воплотил гений армянской нации с такой силой, как Овсеп Эмин. Гений армянской науки выражался разными способами, но у Эмина — своеобразной и неотразимой бравадой. Мир для него не имел границ, и он передвигался в нем, одержимый лишь одной идеей — освобождением собственного народа (я полагаю, именно он был прототипом таинственного армянина в «Лавенгро» Джорджа Ворроу).
Повествование начинается более чем за столетие до рождения Эмина, с Теодора, его прапрадеда. На календаре — 1604 год, и шах Аббас только что одержал победу над турками. Возвращаясь в Персию через Армению, шах-победитель брал с собой каждого встречного армянина. Тысячи утонули при переходе через реку Аракс, еще сорок тысяч погибли от малярии в Мазандеране. Колонна, которая тянулась через северные пустыни Персии, была настолько длинна, что, как утверждают, требовалось три дня, чтобы пройти ее от головы до хвоста. Однако в течение жизни одного поколения армяне стали неотделимой частью Сефевидской империи. Они получили от шаха монополию на торговлю шелком. Они помогли построить некоторые из прекраснейших зданий Исфагана и беззаветно воевали с турками.
Сам Теодор поселился в Хамадане. Его сын вступил в персидскую армию и, оказавшись первым среди взявших штурмом крепостные стены Багдада, получил чин полковника. В возрасте ста десяти лет он погиб, защищая свою семью от пяти янычар; прежде чем пасть, он успел обезвредить двоих ударами дубины. Несколькими годами позже, в 1722 году, в Хамадане в эпоху непрерывных войн родился Овсеп Эмин. Мать увезла его в Калькутту.
Уже в ранние годы Овсеп Эмин посвятил себя идее освобождения Армении. В возрасте семнадцати лет, надеясь изучить европейское военное искусство, он отправился в Лондон на корабле Ист-Индской компании, оплатив проезд своим трудом. У него не было ни денег, ни друзей. Он жил впроголодь; чтобы не умереть с голоду, брался за поденную работу в доках, пил портер с гринвичскими грузчиками и часами бродил по незнакомому городу. Одна из таких прогулок привела его в парк Святого Якова, где он случайно наткнулся на Эдмунда Бурке. Эмин понятия не имел, кто такой Бурке, но на Бурке, как записал в своем дневнике сам Бурке, армянский юноша произвел такое впечатление, что он дал ему полгинеи. Позже историк навестил его со списком необходимых ему книг. В другой раз Эмин встретил земляка-армянина из Алеппо который был конюхом у графа Нортумберлендского (позднее эрцгерцога). Скоро Эмин сидел в гостиной лорда.
— Я вижу, — сказал Нортумберленд Эмину, — что у тебя на уме нечто необычное. Не скрывай от меня ничего.
Рассказ Эмина о своей жизни и надеждах вызвал в душе графа понимание, сочувствие и желание покровительствовать юноше (Эмин тепло относился к своим английским покровителям и много лет спустя, на Кавказе, с нежностью вспоминал как он обязан герцогу Ричмондскому, — подаренным им пистолетом он как-то разнес голову какому-то лезгину).
Его военная карьера началась во Франции под руководством герцога Кэмберлендского. Получив назначение в какие-то отдаленные части, Эмин вскоре перебрался к генералу. Часто в среде офицеров, за обедом, он делился своими планами освобождения Армении и в свою очередь дотошно перенимал у них тонкости военного искусства. А после заключения мира Эмин вступил в войско короля Пруссии Фридриха, и вскоре он уже верхом сопровождал короля, объезжавшего свои войска. Герцог Мальборо в Вестфалии называл его «своим львом» и держал всегда при себе. Однако сам Эмин постоянно думал об оккупированной персами Армении. В то время как он покорял гостиные и военные лагеря в Европе, сердце его оставалось на Востоке. Однако первая поездка Эмина в Армению оказалась неудачной. Монахи в Эчмиадзине упрятали его за решетку за то, что он убил их собаку. Эмин вернулся в Лондон несколько упавший духом. В салоне миссис Монтегю, к которой Эмин обращается по-разному, именуя ее то Прекраснейшей королевой, то Владычицей вселенной, то Мудростью Европы, граф Батский обратил внимание на Эмина и понял причины его подавленного состояния. В тот момент молодого армянина терзал вопрос, каким образом он мог бы быть представленным ко двору русского царя, у которого надеялся найти поддержку своей армянской кампании. Лорд снабдил его рекомендательным письмом — с этого началось планирование следующей экспедиции. Эмин заручился также письмом епископа Кентерберийского, финансовой поддержкой миссис Монтегю, леди Софии Эгертон и герцога Нортумберлендского. Свою поддержку ему обещали армяне Амстердама. Он был принят Питтом. Даже принц Уэльский, услышав об усилиях Эмина, обещал помощь. Но герцог объяснил: «Он уже не нуждается ни в чем. Он может взять любую сумму денег, какую пожелает».
В 1761 году Эмин морем отправился в Россию и, подавив бунт на борту судна, в начале 1762 года прибыл в Петербург. Вскоре он стал членом придворного кружка, встречался с императором Петром III и получил поддержку Екатерины Великой и императрицы Елизаветы Петровны (ее отец Петр Великий очень ценил помощь, оказанную ему армянами в его борьбе за власть на Кавказе. Он назначил своим личным представителем при дворе в Исфагане армянина, но подозрительные персы избавились от него, когда поняли, что имя его — Israel Ori — таит в себе подлинные намерения царя: Il sera roi (Он будет королем).
В середине марта 1762 года Овсеп Эмин выехал из Москвы на санях и по заснеженным просторам России отправился на Юг. Уверенный в союзничестве грузинского царя Ираклия, Эмин имел теперь, кажется, все для осуществления своих замыслов. Но с этого момента повествование о нем превращается в печальный перечень разочарований, вызванных кавказским предательством и внутренними распрями в самой Армении. Его положение менялось самым отчаянным образом. Только что он имел под своим командованием двенадцать тысяч человек — в следующий момент он бредет по горам в одиночестве, ночью, «словно вор или убийца». Иногда армяне встречают его как принца, но несколько раз его жизнь висит на волоске. Он покинул Армению и вернулся в Индию, лишившись всех своих иллюзий.
Овсеп Эмин умер в 1809 году в Калькутте.
Мне так и не удалось точно выяснить, каким образом был решен вопрос с моей визой, но на шестой день ожидания я позвонил в посольство, и мне сказали — да, виза есть. Консул, по-видимому, был сбит с толку. Он не любил армян, и им было непонятно, зачем, собственно, мне было ехать туда и почему я должен был получать визу в Бухаресте.
Стоя возле своего стола, он набирал телекс. Он прочитал мне условия, словно объявлял приговор:
— Через десять дней вы летите рейсом Бухарест—Киев-Москва. Понятно?
— Да.
— Затем рейсом Москва—Ереван. Я кивнул.
— В первый день после прибытия в Москву зарегистрируетесь у властей. Понятно?
— Да.
— Хорошо. Счастливого пути. С вас четыре доллара США. Он пожал мне руку и дал маленькую карточку. Я мог отправляться в Советский Союз. Но я не имел намерения ехать в Москву, тем более в Киев и вообще садиться в самолет. Облегчение, которое я испытал, на краткий миг подарило мне счастливое чувство собственного могущества, и, подумав, что в Советском Союзе документы мне больше не понадобятся, я в приподнятом настроении отправился ловить поезд на Трансильванию.
13
— Его величество спрашивает, кто вы?
— Я человек.
— Что за человек?
— Меня зовут Эмин. Я армянин.
Беседа между свитой короля Пруссии Фридриха Великого с Овсепом Эмином, который стал фаворитом, короляЯ поднял шторы; за окном — серое, морозное небо. Трансильвания неслась мимо окон поезда: грязные дома, стреноженные лошади, поросшие мхом склоны холмов, сосновые и березовые леса, церкви, устремленные ввысь башни, сложенные шпалы, пустые автомобильные стоянки, широкие безлюдные дороги. Ночью мы миновали Карпаты и оказались в одном из тех уголков Европы, которые с трудом поддаются описанию.
То, что по прихоти судьбы и капризу изменчивых современных границ Трансильвания оказалась на территории Румынии, на деле значит очень мало. Она столько же венгерская, сколько и румынская, настолько католическая, настолько и православная. Ее население представляет причудливую смесь венгров, румын, саксонцев, евреев, славян и цыган. Более пятисот лет Трансильвания была частью армянского мира, его щупальцем, протянувшимся в Закавказье. Разграбление Ани турками-сельджуками в 1064 году, их вторжение стало причиной первой волны армянской эмиграции. Одна из хроник того времени, описывая положение Армении, утверждает, что она лежит «на перекрестке всех дорог, обнаженная и обесчещенная, и каждый проходящий мимо грабит и унижает ее».
Спустя два столетия армянские монастыри необычайно окрепли. В это время были возведены многие из монастырских зданий Армении, а в библиотеках работало множество переписчиков и ученых. Серебряный век Армении — несомненно, одна из славных страниц в истории средневековья — до сих пор остается невоспетым. Но потом появились монголы, и Армения, чуткая к новым веяниям Армения, с ее неповторимой архитектурой, музыкой, математикой, литературой, подлинная жемчужина, блиставшая целое тысячелетие, была уничтожена. Некоторые ушли, спасаясь, в Киликийское армянское царство, расположенное в горах Тавра, однако большое количество армян ушло на север, постепенно расселяясь в восточной части Причерноморья, в Крыму, Украине, Польше, Молдавии и, в конце концов, спасаясь от преследований в шестнадцатом веке — в Трансильвании. Как сообщили мне в Бухаресте, к настоящему времени их там осталась лишь небольшая горстка.
Я прибыл в Клуж, имея на руках лишь армянское имя, никому не известный адрес и телефонный номер. Весь день я пытался свести их воедино. После полудня мои попытки по-прежнему оставались безрезультатными, и, чтобы уменьшить трату времени и сил, я решил поехать последним поездом в старый город Арменополис. Но уже на вокзале я предпринял последнюю попытку и нашел шофера такси, который действительно знал город. Он сумел найти дом, я нашел квартиру, но дома никого не было. Напротив через площадку находилась дверь с табличкой «Олтеан». Подумав, что, возможно, это армянская фамилия, я позвонил. Дверь открыла женщина. Нет, она не армянка, но это не важно. Она предложила мне подождать своих друзей здесь. Ее муж налил мне большую порцию сливовицы.
Семья Олтеан была румынской. Они смотрели немецкое спутниковое телевидение и считали Трансильванию с ее венграми удручающе примитивными. Чтобы показать степень этой примитивности, мадам Олтеан рассказала анекдот. Тупые крестьяне-венгры всегда носят с собой ножи. Она объяснила, что мадьяр даже представить себе не может, что у кого-либо нет такого же ножа, какой он всегда носит с собой. Однажды у дороги мадьярская семья готовит ужин. Появляется собака и утаскивает у мужа колбасу. «Быстрей, — кричит жена, — а то собака съест колбасу!» Но муж невозмутим: «Ничего, далеко не убежит. — Он похлопывает себя по карману: — Нож-то остался у меня».
Чета Олтеан считала анекдот смешным и смеялась от души, мы выпили еще сливовицы — и день плавно перешел в вечер. Было почти девять часов, когда армянин вернулся. Мы пошли к нему, выпили еще сливовицы и посмотрели все то же немецкое спутниковое телевидение. Армянин был хирургом-косметологом, стажировался в Риме и однажды даже оперировал нос кардинала. Его предупредили о моем приезде из Бухареста, и он заказал мне номер в роскошной гостинице Клужа, оставшейся со времен коммунистов. Я слишком много выпил и слишком устал, чтобы объяснять, насколько мне безразлично, где ночевать.
Мы расстались у входа в гостиницу. Он обещал показать мне Арменополис утром. Я довольно бессвязно выразил ему благодарность и побрел по лабиринту слабоосвещенных коридоров. Рядом с моей дверью, прислонясь к стене, стояла женщина в мехах и короткой юбке. Офицер секуритате — службы безопасности — флиртовал с ней. На лестничной площадке, развалившись на стуле, храпел полицейский. Все вокруг дышало упадком.
Утром служащий гостиницы пытался получить с меня за комнату сто долларов; я заплатил пять. Возможно, я был единственным в этой гостинице, кто вообще что-то платил. Хирург-косметолог повез меня в своей белой «дакии» за город, на север, к Арменополису. Утро было сырое, и низкое облако проплывало над поросшими лесом склонами. Несколько машин пронеслись мимо нас, мы обогнали запряженную быками телегу, но в целом долина казалась почти безжизненной.
Мой спутник каждое воскресенье ездил в Арменополис, переименованный в Герла. Там была похоронена его мать. На заднем сиденье автомобиля лежали завернутые в газету четыре гвоздики. Цветы были такого же цвета, как таинственное здание бледно-розового оттенка, примыкавшее к кладбищу. «Три этажа над землей, — бормотал хирург, — два — под». Здание оказалось одной из тюрем Трансильвании, пользовавшихся зловещей славой: в его подвалах, в сырых, темных камерах, госбезопасность пытала политических заключенных.
У могилы матери он опустился на колени, чтобы положить гвоздики на плиту. Минуту мы стояли молча. Тюремная охрана лениво смотрела на нас с вышки, и капли моросившего дождя сверкали, словно бриллианты, на поросшем мхом камне.
Высоко в ветвях раскидистой лиственницы шумно ссорились две вороны. Мы отошли от могилы и побродили по кладбищу. Хирург показывал имена армян, словно почетный список. Вот бюст доктора Молнара Антола, адвоката Габсбургов, а это — склеп богатой семьи Тьюзеш, которая ввезла сюда искусство ковроткачества из Анатолии. Разбросанные между рядами могил, словно стражи, стояли кусты можжевельника. Вокруг царили порядок и тишина. Возможно, в этой неспокойной стране единственной надеждой на покой и порядок являлись смерть или режим, строивший розовые тюрьмы, чтобы держать подданных на коротком поводке. И возможно, для армян, вся история которых являлась стремлением к порядку и постоянной борьбой против немыслимого хаоса, эти строгие участки выглядели особенно привлекательно. «Владеть могилой, — писал Клаудио Маргис, — значит владеть землей». Это кладбище было единственным, что оставалось у армян Трансильвании; это была их Армения, маленький уголок страны которую они никогда не видели.
Герла, или Арменополис, был первым полностью армянским городом, в котором мне удалось побывать, — не кварталом или гетто и не просто частью другого города. В 1700 году группа армянских купцов собрала двенадцать тысяч флоринов и купила землю у короля Леопольда Первого Австрийского Это место вполне устраивало армян, так как лежало на перекрестке торговых путей — от Клужа до Молдовы, от Брашова до Мармары, от Греции до Польши, и купцы Арменополиса процветали. Вино, персидские шелка, мешки специй из Индии останавливались во дворах Арменополиса по пути на север и запад. Грузы дробились, товары перераспределялись, и усталые путники-армяне обменивались новостями о ценах и далеких войнах.
Город разрастался. Купцы строили большие дома и армянские церкви и аккуратно мостили улицы. Они выдавали кредиты Марии Терезии, а она, в свою очередь, дарила им полотна художников школы Рубенса, изображающие снятие с креста. Но при Чаушеску румыны силой вторглись в город. Многие старые виллы были разрушены, чтобы освободить место для рабочих мебельной фабрики. Принадлежавший армянам Рубенс теперь хранился в сейфе секуритате в Клуже. Все, кроме нескольких семей, разъехались. Лишь в центре сохранился старый стиль игрушечного барокко, что особенно ярко было заметно в Армянском соборе — зеленой базилике, непомерно разросшейся благодаря религиозному рвению купцов.
Армянская Церковь Св. Троицы в г. Герла (бывший Арменополис) в Трансильвании.
Как раз начиналась вечерняя молитва. С десяток немолодых армян сидели там и тут на скамьях. Рядом со мной сидела пожилая женщина с ватой в ушах. Я видел, как она сморгнула, услышав незнакомый язык, на котором велась служба, но когда перешли к армянской литургии, она вынула вату из ушей, и ее пронзительный голос взлетел к облупившейся штукатурке потолка, словно в оперной арии.
Выйдя из церкви, я спросил женщину об армянском священнике. Она сказала, что отведет меня к пресвитеру, но сначала я должен прийти к ней в гости и отобедать в кругу ее семьи. Она была наполовину венгеркой, наполовину армянкой и чем-то напоминала мне мадам Олтеан, румынку из Клужа.
— Я говорю на пяти языках. Румыны не говорят ни на одном, кроме румынского. Только взгляните, — она указала в окно на новое здание напротив, — посмотрите, что они сделали с нашим городом.
Она жила в старом купеческом доме с высокой изразцовой печью и сводчатыми потолками. У нее не было немецкого телевидения и телевидения вообще, вместо него были полки с научными трудами и художественной литературой на трех или четырех языках. Я невольно подумал, что и мадам Олтеан, и эта темноволосая женщина, румынка и венгерка-армянка, были, должно быть, примерно одного возраста, обе опекали своих мягкосердечных мужей, имели хорошую работу, любили детей, шпиговали домашнюю колбасу, мариновали овощи, были умными, дружелюбными и веселыми. Но если бы их поместили в одну комнату, боюсь, они разорвали бы друг друга на куски.
За двадцать лет импозантный священник отец Сашка был свидетелем того, как в Герле вымерли пятьдесят четыре армянские семьи. Теперь здесь был даже дефицит молодых людей брачного возраста. Судя по всему, ему не придется увидеть следующее поколение армян. Из золоченых рам со стен зала викариата осуждающе смотрели портреты его предшественников. Когда-то в Трансильвании было более дюжины армянских священников, теперь осталось только двое. Я спросил его, где я могу найти второго, и он показал на моей карте город где-то на востоке.
В прошлом году был и третий. Отец Ференц Диариан содержал маленький армянский приход в Думбравени. Но в марте он отслужил мессу по венгерским демонстрантам, убитым в Тиргу-Муреш. В тот же вечер к нему явились представители властей. Они ворвались к нему в дом, посадили в кресло, связали ему руки и заткнули рот кляпом. Они вырвали ему ногти. Потом били его чем-то тяжелым по голове, пока не убили.
Понадобилось шесть часов и четыре пересадки, чтобы добраться поездом из одного армянского города — Герлы, в другой — Георгиены, от отца Сашки к отцу Фоголиану. «Вам придется ехать цыганским поездом», — сказал он. Это был единственный способ проехать через эту холмистую сельскую местность. Мужчины с пилами на плечах входили и выходили, Женщины тащили авоськи с провизией, и обомшелые языки предгорий Карпат простирались к вершинам.
Было почти темно, когда цыганский поезд прибыл наконец в Георгиены. Я зашел в армянский приход, но там не было ни малейших признаков отца Фоголиана. Я оставил для него записку и снял комнату в старой австро-венгерской гостинице. Внизу находился длинный, заполненный клубами дыма бар, в котором сидело множество мужчин с усами, похожими на Щупальца крабов. Один из них тяжело приземлился за моим столиком. У него были желтые, обкуренные пальцы и неуклюжие движения пьяного человека. Он уставился на меня, но взгляд его вскоре затуманился. Проурчав что-то, он уронил голову на стол и начал храпеть. Девушка, которая была с ним, вздыхая, бесцельно перебирала пальцами его волосы. Неожиданно пьяный свалился со стула, ударившись головой о камень пола. Я опустился на колени возле него; по лбу бежала струйка крови. Девушка дала мне свой шейный платок, и я перевязал ему голову. Подкатила машина, и парочка уехала, а все это время в повитом табачным дымом архипелаге столов цыгане ни на минуту не прерывали молчаливую игру в карты.
На следующее утро я снова отправился в приход и застал пожилого отца Фоголиана в библиотеке. Он склонился над книгой в потрепанном переплете. Лучи раннего солнца проникали сквозь высокие окна, и ровные полосы света ложились на ковер. В армянском приходе была великолепная библиотека. Бесчисленные полки с рядами строгих переплетов поднимались вдоль стен. Это место хранило самое святое, что удалось сохранить армянам: тысячи страниц, испещренных знаками алфавита Святого Месропа. Слово, как достояние, передаваемое от одного поколения священников к другому, слово, как пароль, которое везли в переметных сумах из одного армянского квартала в другой, слово, густое, словно кровь, соединяющая части организма диаспоры.
Некоторое время я рассматривал книги. Отец Фоголиан показал мне армянский словарь 1773 года, созданный аббатом Мхитаром, армяно-турецкий словарь 1846 года, названия книг, отпечатанных в армянской типографии Герлы, венецианскую Библию 1687 года, раскрашенную вручную Библию, изданную монахами-мхитаристами в 1733 году, и знаменитую амстердамскую Библию 1666 года. Для Фоголиана эти книги составляли смысл жизни и целый мир — мир, частью которого он был: всего несколько месяцев назад он приехал сюда из Венеции.
— Вам нравится здесь? — спросил я.
В ответ он кивком головы указал на окно:
— Видите полицейский участок прямо через дорогу?
— Да.
Он наклонился ко мне:
— Они прослушивают телефонные разговоры, знаете ли. Он отошел от окна, угрюмо кивнув.
Я сказал:
— Должно быть, вы скучаете по Венеции.
— О, нет!
— Почему?
— Воздух. Я люблю горный воздух этих мест. Люблю свежий горный воздух. Венеция — такой сырой город.
Приход располагался в очень сыром месте, мрачном, как пещера. Струйки воды текли по стенам, и влага была повсюду. Влага оседала на покрытых плесенью ящиках с одеждой, которую венецианские монахини, знакомые Фоголиана, прислали для детей из бедных семей. Сырость оставила пятна на страницах книг, а переплеты были покрыты плесенью. В одном углу под течью в потолке стояло жестяное ведро. Отец Фоголиан печально смотрел на свои книги, пробегая пальцами по их корешкам.
— Мне нужен макинтош, — пробормотал он. — Но вряд ли епархия купит его.
— Но это не может стоить особенно дорого.
— Высокая таможенная пошлина.
— На плащи?
— Плащи? Какой плащ? Макинтош — компьютер фирмы «Макинтош». Он нужен, чтобы составить каталог книг. Здесь есть очень редкие книги, знаете ли. Они должны быть обязательно внесены в каталог!
Отец Фоголиан сообщил, что слышал об армянах из деревни Фрумоаза. Я проехал поездом по долине Миеркуриа-Сиук и провел вечер в столовой маленькой гостиницы. Группа толстых озабоченных людей сидела в одном конце комнаты, сгрудившись возле батареи.
— Коммунисты, — прошептала официантка. — Слышите, они говорят: «Нам нужна хорошая немецкая система телефонной связи. Телефоны станут первым шагом к улучшению положения». Телефоны! Они думают, что их спасут немецкие телефоны! Ничто их не спасет. Особенно теперь…
Утро было снова морозным, небо над головой казалось просторным, молочно-голубым. Я вышел из города и зашагал по прямой дороге, окаймленной платанами. В такой местности приятно прогуляться. Туман редел, и солнце медленно выползало из-за облаков. Две телеги со скрипом и грохотом покатили мимо меня к рыночной площади. Внизу, под очертаниями церковной колокольни, две лошади тащили плуг по глинистым бороздам. Сойдя с основной дороги, я зашагал по тропинке к холмам.
Несколько дней я пытался понять, что придает странное очарование пейзажу Трансильвании. Возможно, приземистые холмы, обрамленные лесными чащами, или стоящие на склонах, точно пасущиеся лани, деревья. Меня, помимо моей воли, потянуло к этим деревьям, вверх по рыхлым склонам и дальше в лес. Добравшись до тени, я взобрался на пригорок и нашел маленькую полянку. Здесь я уселся и достал последнюю из запаса острых, приправленных специями колбас, которые я купил в Стамбуле. Купленная в качестве возможного подарка, эта колбаса теперь приобрела особую ценность. Какая польза была в забытой Богом Румынии от моих стодолларовых купюр, если не считать колбасы? Отличная колбаса! Я достал свой нож и почувствовал себя настоящим мадьяром.
Если пересечь еще одну долину, подняться на следующий холм и обогнуть неровные границы леса, большего, чем этот, то внизу откроется вид на поросшие мхом, оранжевые, словно затейливые заплаты, крыши домов Фрумоазы. Как и многие селения в этом районе, Фрумоаза населена главным образом чанго, разновидностью народа шекели. «Чанго» по-венгерски означает просто «бродяга». Это была группа религиозных диссидентов, аутсайдеров, преследуемых церковью за их нонконформистские верования. У них было немало общего с армянами.
Петер Захариас был портным из Фрумоазы. Пожилой человек с медлительными движениями и усталыми глазами, косящими от слишком большого количества простроченных швов. Он только что закончил бриться, когда я постучал в его садовую калитку. Впустив меня, он убрал помазок, мыло, правило и лезвие, похлопал себя по щекам, пригладил усы и снял кофе с плиты. Сорок лет он кроил для добрых бюргеров и фермеров этой долины. До того он работал портным в Клуже, а мальчиком проучился несколько семестров в армянской школе в Вене. Если не считать этого, то вся его жизнь прошла здесь, во Фрумоазе. Два года назад умерла его жена, и теперь он жил один.
Армянин-портной из города Фрумоаза в Трансильвании.
Все в его доме было разложено по полочкам. В его аккуратности было что-то вынужденное и неестественное: выдвижные ящики делились на отсеки, где хранились его бритвенный прибор и швейные принадлежности, наперстки, иглы и шила, чистые салфетки; в гостиной, которой не пользовались, были опущены занавески, в ней бережно хранились семь армянских книг и сложенные пачки армянских газет — «Нор кянк» еженедельно доставлялась сюда из Бухареста. Казалось, дом был приведен в порядок перед длительной отлучкой.
— У меня есть портрет англичанина!
— Покажите.
Он направился к семи заветным книгам и извлек армянскую историю.
— Его зовут мистер Лад.
— Лад?
— Да, мистер Лад. Тут говорится, что он был преданным другом армян.
— Покажите.
На портрете была изображена изящная особа во фраке и с львиными бакенбардами. «Лорд Гладстон» — гласила подпись; армяне присвоили ему звание лорда.
— Да, мистер Лад!
Петер Захариас положил книгу на место и открыл выдвижной ящик. Оттуда он достал маленькую коробочку, а из коробочки — конверт, в котором лежала изрядно потрепанная фотография. На ней была запечатлена молодая пара. Они выглядели счастливыми и полными жизни: он — в шляпе, держащий на привязи вола, она — с завитками темных волос, в белом хлопчатобумажном платье. Петер Захариас вздохнул:
— Мы копали колодец в саду.
— Расскажите, пожалуйста, как ваша семья оказалась в Трансильвании.
На минуту мой вопрос озадачил его. Слишком сложный вопрос, слишком долгая история; он отвернулся, что-то бормоча, затем взял лист бумаги и взволнованно начертил маленький кружок: Ани, 1064, от него — стрелу к надписям: «Крым, Польша, Молдова, 1595; Трансильвания, 1663 год». Он начертил второй выразительный кружок вокруг последней надписи и пододвинул ко мне лист:
— Вот так мы уехали из Армении, так появились здесь. Слово «мы» повисло в пустоте дома как нечто неуместное.
Петер Захариас смотрел через открытую дверь на свои фруктовые деревья и на колодец. Кроме него, здесь не осталось никого.
Если я подвину руку хотя бы на четверть дюйма, я потеряю последний источник тепла. Боюсь, что я не выдержу этого после десяти часов, проведенных в еле плетущихся поездах и холодных комнатах ожидания, подкрадывающейся усталости и отсутствия пищи, черноглазых цыганок, пожирающих взглядом мою сумку, алчных венгров, нетерпеливо ждущих, пока я усну, после десяти часов езды по Карпатам к Молдове ради этого: половины третьего ночи и неосвещенного поезда в Сиретской долине.
Ночной ветер врывается в разбитые окна, оранжевые огоньки пляшут по сиденьям. Все вышли из поезда несколько часов назад, — все, кроме меня и уснувшего на полу пьяного солдата. Я голоден. Целые недели еды урывками и всухомятку подорвали мои силы, и уже прошло много времени с того дня, когда я нормально ел и был в тепле. Чуть раньше американские сигареты помогли добыть ломтик сыра и глоток водки у солдата, который уже опустошил свою флягу и прикончил запас сигарет. Он храпит. Я слишком замерз и слишком устал, чтобы уснуть, и если я подвину руку хотя бы на четверть дюйма…
Огни Сучавы освещают окна, поезд замедляет ход, вздрагивает и останавливается. Я выбираюсь наружу: на станции удивительно тихо. Прижавшиеся друг к другу люди сидят, глядя на меня и сонно щурясь. Я бужу таксиста, сажусь поближе на переднее сиденье — поближе к обогревателю — и начинаю дремать.
Он расталкивает меня: гостиницы, к которой я просил подвезти, не существует, другая закрыта. Не остается ничего другого, кроме государственной гостиницы, а я слишком устал, чтобы возражать. За конторкой ночного дежурного сидит женщина — знойная красавица средних лет. Она просматривает мои документы и утверждает, что комнат нет. Я знаю, что они есть.
— Я знаю, что комнаты есть. Она пожимает плечами.
Мне также известно, что гнев в таких случаях не помогает. Но что-то (видимо, застекленные шкафы работы молдавских умельцев, ценники в долларах, красочные туристические плакаты с изображением монастырей и залитых солнцем летних лесов) помогает мне справиться с усталостью и, кажется, из последних сил овладеть собой. Я наклоняюсь к ней:
— Вы слышали, что в Бухаресте произошла революция? Она впервые улыбается. Должно быть, она привыкла к этому.
— Кажется, вы нервничаете?
Она достает из ящика стола бутылку виски, наливает два больших стакана и ставит еще один стул. Хорошо, она найдет комнату, и если мне нужна еда — тоже. Я прошу дать мне бутерброд, и мы пьем за падение коммунизма. Она показывает мне фотографии своих детей, и мы расстаемся друзьями.
Молдова очень устраивала странников-армян. Она была равнинной и легкопроходимой, открытой в направлении русских степей и подбрюшья Польши, Балкан и Альп. Начиная с тринадцатого столетия здесь свободно развивалась торговля. Ведя ее, молдавские армяне проявляли свое обычное равнодушие к расстояниям и трудностям, сопоставимым с неотапливаемыми поездами и коммунистическими границами. Говорят, что одно время в Молдове и соседней с ней Валахии в обращении было до семидесяти видов различных валют. В условиях открытых границ армяне процветали. Дважды в течение второй половины шестнадцатого столетия армяне восседали на молдавском троне: два Иоанна — Иоанн Подкова и Иоанн Армянин, он же Храбрый, Героический, Скверный, Безумный, которого в конце концов оставили даже собственные бояре и убили турки. Однако незадолго до воцарения этих правителей имели место погромы. Армян, не желавших быть обращенными в «правильную» веру, загоняли в палатки, которые затем поджигались факелами. История армян в Молдове разворачивалась по общим законам: в Сучаве я столкнулся со знакомым эпилогом.
Армянская церковь Св. Марии в Яссах, Молдавия.
Женщина стояла на коленях в церкви на Страда Арменеа. Она терла пол. Распрямившись, она сказала:
— На кладбище. Сегодня все на кладбище.
Единственный в Молдове армянский священник выполнял свои обязанности: вчера он отслужил мессу в Ботошани, сегодня — освящение могил в Сучаве. Группа вдов тянулась за ним, пока он переходил от надгробия к надгробию, бормоча молитвы по умершим мужьям. Слегка моросило, и скоро капли воды покрыли бархатную шляпу священника. Одна из женщин принесла печенье и рисовую лепешку, аккуратно разместив то и другое на могиле своего мужа. В надписях на могильной плите был оставлен пропуск — место для ее собственного имени. Она вставила свечу в лепешку и пыталась зажечь ее, но как только пламя поднялось, капли дождя погасили его.
— О, — воскликнула женщина в тоске, — смотрите, сегодня даже свечи не горят.
По ее словам, в девятнадцатом веке Сучава была наполовину румынской, наполовину армянской. Еще раньше армяне составляли большинство. Армянский город! Она в раздумье покачала головой. А теперь? Двадцать семей, не более.
Священник шагал от могилы к могиле, словно врач в больнице во время утреннего обхода. Женщина с лепешкой следила за его продвижением, когда он подошел, вынула спички и снова нагнулась, чтобы зажечь свечу.
В 1565 году, спустя примерно тринадцать лет после погромов в Сучаве и всего за шесть лет до восшествия на трон Джона Армянина (он же Храбрый, Героический, Скверный, Безумный и т.д.), столица Молдовы была перенесена на юг, в Яссы. Многие армяне тоже переехали туда. Однако здесь мало что сохранилось, за исключением церкви начала четырнадцатого века, резиденции священников и могил. Пожилая армянка ухаживала за могилами, но других армян я там не видел. Сегодня Яссы славятся главным образом своей могущественной и жестокой мафией. Масса огнестрельного оружия, находящегося в частных руках, часто используется для передела сфер влияния.
За чередой кварталов новых домов, за стоящими позади них более старыми слышится шепот беззакония и произвола, характерный для приграничных городов. Десятью милями западнее находится «проклятая» река Прут и советская граница.
Следующий неотапливаемый и плохо освещенный поезд из Сучавы в Яссы доставил меня в тот же вечер к еще одной обветшавшей гостинице. В поисках еды я оказался на четвертом этаже, в комнате заведующего складом. У него были сыр, ветчина, хлеб, и я дал ему два доллара, взяв всего понемногу.
В помещение вошла молодая пара. У нее были длинные темные волосы и страстные, горящие глаза. Она расстегнула пуговицы своего пальто — под ним оказалась кружевная комбинация. Смех ее был похож на рокот трактора. Сутенер взял бутылку виски и оставил девушку с заведующим складом. Я взял свой пакет с провизией. Выйдя, он сказал:
— Очень хорошая дамочка. Хотите?
Я сказал, что в настоящий момент хочу только есть.
— Десять долларов. Для вас, возможно, восемь. Пойдет?
— Нет.
— Может быть, вам нужен пистолет? Очень хороший пистолет. Такому человеку, как вы, он пригодится. Пиф-паф! Здесь много опасностей, угрожающих западному человеку.
Я ответил ему, что был бы счастлив просто поесть и поспать, и, на ходу отрывая горбушку хлеба, зашагал по неосвещенному коридору к своей комнате.
14
Я хотел бы, чтобы на наших путях не зияли провалы, потому что мне ведомо, что все они вскоре будут унесены ветром.
Грегор фон Реццори,«Прошлогодние снега»Купить билет до Кишинева оказалось проблемой, потому что на этот раз мне не удалось отыскать армян, которые могли бы мне помочь. На вокзале выяснилось, что у меня должно быть разрешение на провоз валюты. Разрешение выдавалось банком, а банки по выходным были закрыты. Я разыскал начальника вокзала и студента, который говорил по-английски. Возможно, надо было дать взятку, и я помахал несколькими долларами. Нет! Если нет разрешения, то не будет и билета.
Студент сказал:
— Ну и что? Проведите выходные здесь, в Яссах. Здесь полно развлечений.
Я не стал возражать ему. Но если бы я останавливался перед каждым препятствием такого рода, я бы все еще оставался на Кипре. Я сказал, что должен добраться до Армении, и ушел, оставив несколько озадаченного моими словами студента.
На автобусной станции мне сказали, что первый рейс на Кишинев будет после выходных, и посоветовали сесть на поезд. Но, уходя, я увидел газету на кириллице, засунутую за ветровое стекло автобуса. Толпа молдаван с нетерпением ждала посадки: мне объяснили, что это специальный автобус на Кишинев. Я проскользнул в салон вместе с ними, и они объяснили, что каждый выходной они совершают это путешествие, чтобы навестить родственников, с которыми их разлучила проведенная Сталиным граница. Водитель согласился довезти меня до границы.
Мы выехали из Ясс в полдень и миновали ряд невысоких холмов. Молдавские деревни поражали изобилием по сравнению с Трансильванией. Даже самые простые домики были отделаны резьбой и завитушками и покрашены в ярко-голубой, сиреневый или оливково-зеленый цвет. Под навесами поднимались округлые носы лодок, а на грязных выгонах горделиво цвели похожие на разряженных невест яблони. Даже навесы над колодцами были выполнены на манер миниатюрных соборов.
На границе все было из стекла и бетона. Советский офицер в похожей на блюдо фуражке усадил меня в своем кабинете и закидал вопросами: почему именно здесь, где моя семья, почему англичанин, сколько долларов, имею ли при себе оружие? Но в конце концов он меня пропустил. Я присоединился к пассажирам автобуса, и мы покатили по разворошенному муравейнику Советского Союза, мимо ждущих очереди на проезд машин, растянувшихся на мили. За машинами женщины, согнувшись, готовили еду, стирали белье, их полные груди выпирали, словно тесто, из летних платьев без рукавов, а вокруг тесными группками сидели мужчины в жилетках.
Затем снова пошли пологие холмы, лес и яркие деревушки, намного ярче тех, что остались в Румынии. Если переезд из Болгарии в Румынию означал переход от лучшего к худшему, то возвращение из Румынии в Советский Союз как бы компенсировало это. Признаюсь, последние тысячи миль на пути к Армении обескуражили меня. Я собирался ехать туда через Крым и Грузию, но в моих документах был обозначен другой маршрут. Я не мог пользоваться гостиницами и билетными кассами — вообще ничем, где могли проверить документы. Я знал три слова по-русски и не имел ни единого рубля (никто не мог разменять мне сто долларовые купюры, а в банках требовались документы). Я устал и проголодался. Я задавался вопросом, сколько из этих тысяч миль мне предстоит покрыть до того, как я сяду в самолет в Москве.
Было темно, когда наш автобус въехал в Кишинев. Молдавская семья, с которой я ехал в автобусе, предложила мне переночевать у них. Я дал им три пачки американских сигарет. Семья обитала на четырнадцатом этаже многоквартирного дома, который все еще строился. У них была крупная немецкая овчарка, привязанная к батарее. Утром меня отвели на автобусную остановку и купили мне десятирублевый билет, что стоило мне еще нескольких пачек сигарет. Они махали мне руками на прощание, четверо добродушных, полных молдаван, все еще находившихся под впечатлением того, как сошлись наши два различных мира на один вечер, объясняясь на убогом французском, чтобы снова навсегда разойтись.
Все утро передо мной расстилалась далеко на востоке приднестровская равнина, безграничная и бесконечная, по которой двигались группы танкоподобных тракторов. Деревни появлялись в пустоте степи, словно робкие оазисы. Окаймлявшие их деревья уже шелестели листвой, пора их цветения заканчивалась. Казалось, весна здесь на две недели опередила румынскую. Возможно, совхозы научились ускорять ее наступление.
Днем я добрался до Одессы и попытался найти судно, идущее на восток по Черному морю, но таковых не ожидалось. Я пытался поменять деньги, найти комнату, но ни первое, ни второе мне не удалось. Я старался получить сведения — но информация была такой же скудной, как и все остальное. Если бы я сел в поезд, например, как бы я мог перебраться через Азовское море: пришлось бы мне в этом случае объезжать Ростов-на-Дону или существовал паром через Керченский пролив? В Грузии шла война; ходили ли там автобусы и поезда? Но я ничего не мог толком выяснить — казалось, люди сами были совершенно растеряны. Когда я показывал им карту их собственной страны, они смотрели на извилистые линии и очертания, словно перед ними было дьявольское наваждение.
Когда день перешел в вечер, вопрос о пристанище стал со всей остротой. Я пытался проникнуть во многие гостиницы, но везде спрашивали документы или просто говорили «нет». Несколько студентов пытались помочь, но вскоре оставили меня, осознав тщетность этих попыток.
Поздним вечером я оказался в одесском университетском театре. Точно уже и не припомню, как я там оказался, во всяком случае, усевшись между двумя преподавателями английской литературы, я смотрел капустник. Мой рюкзак не помещался под сиденьем, и поэтому мне пришлось устроить его на коленях, словно ребенка-переростка.
— Носки, — прошептал профессор справа от меня.
— Носки?
— Носки, — кивнул он на сцену. — В Одессе ощущается прискорбный дефицит носков. — Его английскому языку явно не пошло на пользу слишком глубокое знакомство с классикой. — Эта скромная драма — о носках.
Группа босых студентов бродила по сцене. Человек в высоких ботинках скакал вокруг них. Пара последних в Одессе носков свисала с его головы. Он заявил, что он Ленин, и все студенты повалились на землю, махая босыми ногами в воздухе. Ленин подпрыгнул. После этого он швырнул носок на пол и наступил на него ногой. Все засмеялись.
— Одесса, — изрек профессор, — столица юмора.
Когда зажегся свет, он спросил:
— Кто вы? Вы турист?
— Да.
— Вы странно выглядите.
— Возможно, он из Шотландии, — предположил профессор, сидевший с другой стороны. — Как Бернс.
— Или из Озерного края — как Вордсворт.
— Или бард из Стратфорда-на-Эвоне.
Я сказал, что мне нужно где-то остановиться.
— Он бродяга!
— Хиппи!
— Панк!
— Неудачник!
Здесь же, на капустнике, один из профессоров представил меня студенту, у которого была своя квартира, мрачно добавив:
— Боюсь, что он полуеврей-полуармянин. Это самое плохое сочетание!
— Или же — самое хорошее.
Тигран воистину был послан мне небесами. У него была большая квартира в одном из старых еврейских домов. Мы выпили армянского коньяка и съели банку балтийских шпрот. Его подруга-грузинка присоединилась к нам, и мы заговорили о Кавказе, по которому оба они скучали, причем с каждой новой рюмкой коньяка — все больше. Тигран разменял стодолларовую банкноту и превратил сорок долларов в рубли, сумму достаточную, чтобы добраться до Армении (собственно говоря, когда пару месяцев спустя я выезжал из Советского Союза, оказалось, что я не истратил и половины этой суммы).
Утром я долго бродил по Одессе. Тигран говорил о своеобразии Одессы, о том, как сильно она отличалась от любого другого советского города. Но по книгам я знал Одессу как город неудачников и торговли, еврейских гангстеров и итальянских архитекторов, турецких мулл, возвращающихся из Мекки, армянских купцов с тюками персидского шелка, как город одесских рассказов Исаака Бабеля и английского купца мистера Троттиберна, который, сходя на берег, рекламировал свой товар: «Сигары и тонкий шелк, кокаин и пилочки для ногтей, беспошлинный табак из штата Вирджиния и красное вино с острова Хиос». Но теперь доки опустели: Одесса находилась в постсоветском оцепенении. Я стал искать дом Исаака Бабеля и нашел его рядом с пустовавшим государственным рынком. Я набрел на церковь, превращенную в «Спортивный центр подготовки к Олимпиаде», и на вторую, под куполами которой разместился планетарий. Родители Тиграна присоединились к потоку одесских эмигрантов, уехавших в Израиль и Соединенные Штаты. Казалось, город задыхался и угасал. Я задавался вопросом о том, что же мне предстоит увидеть в Армении.
Перед посадкой на поезд в Крым я спросил Тиграна, что ему известно о ситуации в Армении. Он не знал. Там была другая власть. У всех теперь были свои собственные правила. У меня возникло ощущение, что я пытаюсь ухватиться за плот, который разваливается: обломки расходятся все дальше прямо у меня на глазах, и я не пойму, где нахожусь.
Заплатив проводнику за полку, я оказался в купе с отпускником, молодым моряком торгового флота. Его невеста цеплялась за его руку с видом заблудившегося ребенка. Во рту моряка были два серебряных зуба, сверкавшие при каждой его улыбке, когда он вспоминал названия английских портов: Гулль, Ливерпуль, Лоустофт, горькое пиво и туман. Он только что вернулся с Дальнего Востока и все время сжимал руку своей невесты так сильно, что костяшки его бронзовых от загара пальцев побелели.
Утром следующего дня я уже увидел холмы восточного Крыма. Над их солоноватой жижей болот вставал серый рассвет. Я думал о бесчисленных препятствиях, встающих между мной и границей Армении. Если я не смогу пересечь Керченский пролив, мне придется потерять четыре дня, объезжая Ростов. Армения не становилась ближе. Я растянулся на своей полке и, пока другие спали, а Крым скользил мимо окон, погрузился в чтение.
Современником Исаака Бабеля, также евреем и тоже жертвой сталинских «чисток», был Осип Мандельштам. Оба эти писателя с необычайной силой передают безвременье и безграничный страх, царившие в России. Мандельштам говорил об «арбузной пустоте» России и, задыхаясь в послереволюционной Москве, постоянно стремился на юг, где ему становилось легче. В двадцатые годы он часто ездил в Крым. А из Крыма он двигался дальше на юг. С каждой поездкой он продвигался дальше на восток по побережью Черного моря, ближе к Кавказу, пока весной 1930 года не приехал в Армению. Здесь он стоял на том месте, которое считал краем земли. Для него эта изолированная республика с остатками древней цивилизации была дальним аванпостом античного мира, перед которым он преклонялся. Его восхищало упорное сопротивление Армении исламу и то, как она «отвернулась от бородатых городов Востока».
Каменные развалины Армении дышали благородной древностью, которую искал Мандельштам. Но его армянский цикл стихотворений и «Путешествие в Армению» наполнены еще и чем-то другим. Закрывая страницы своего атласа древних культур, Мандельштам был заворожен настоящим Армении. Его проза заряжена ощущением духа гор и вечных деревень. До своего приезда в Армению он в течение пяти лет почти ничего не писал. К моменту отъезда из Армении он начал писать свои лучшие работы. В Армении Мандельштам увидел жизнелюбивых мужчин и «женщин с красотой львиц». Он был покорен «грубой нежностью» армянских крестьян, их «благородной тягой к тяжелому труду». Их «великолепная близость с миром реальных вещей» заставила его заключить для себя: «Бодрствуя, не бойся своего времени».
Но собственное время Мандельштама настигло его. Год путешествия в Армению был первым годом самых зловещих десятилетий Советов. Тремя годами позже, в 1933 году, он снова посетил Крым. На этот раз он был ошеломлен видом умиравших от голода беженцев с Украины. Его вдова, Надежда Мандельштам, вспоминала, что ни Тамерлан, ни нашествия татар не могли вызвать таких бедствий, какие им пришлось видеть той весной. Вернувшись в Москву, в частной беседе Мандельштам назвал Сталина убийцей крестьян. Вскоре последовал его первый арест. Несколькими годами позже, затравленный и сломленный безымянными палачами сталинского режима, поэт умер в концлагере Усвитлаг 3/10 неподалеку от Владивостока. «Путешествие в Армению» Мандельштама стало одним из главных побудительных мотивов моего собственного путешествия. Перечитывая в поезде по дороге в Крым эту книгу, уже в который раз я поражался ее главной притягательной силе — заразительному торжеству жизни.
Именно в 1933 году в старой столице Крыма, Старом Крыму, он увидел беженцев: «Холодная весна в голодающем Старом Крыму… Природа не узнала бы собственное лицо». В этом городе, должно быть, он тоже встречал армян, возможно, делясь с ними собственными воспоминаниями об Армении. Потому что в Старом Крыму находилась старейшая из армянских общин диаспоры. Восемьсот лет назад армяне бежали от турок-сельджуков из дымящихся развалин Ани. Крым стал первым убежищем для изгнанников, направлявшихся на север. В кварталах Старого Крыма, Каффы и Херсона они хранили свои традиции. Армяне строили караван-сараи и церкви, их влияние распространялось на Украину и Польшу. Они колесили по Центральной Азии в поисках выгодной торговли, и уже к пятнадцатому столетию в Крыму было не менее двухсот тысяч армян.
В 1475 году полуостров был захвачен турками-османами. Местные армяне способствовали им, надеясь, что это положит конец гегемонии греков. Новый паша пригласил армян на банкет. Они отведали роскошного плова, шашлыка и сладостей. Затем паша удобно устроился на диване, а армяне с прощальным поклоном приготовились уходить. За дверью их ждал янычар с острым мечом: он обезглавил их всех.
К полудню поезд остановился в Керчи. Я все еще не был уверен, что смогу пересечь Азовское море. Армянка, встретившаяся мне на вокзале, пообещала помочь. На ней был странный ярко-синий плащ цвета электрик, от всех, моих вопросов она просто отмахивалась: возможно, судно, возможно, автобус, возможно, такси, возможно, возможно, но сначала вам надо пообедать. По дороге к ее дому мы миновали несколько безрадостных башен. Сразу же бросившись на кухню, она указала мне на яркую гостиную, обставленную в советском стиле. Все в ней сверкало, звенело и гремело. Я вдруг почувствовал сильную усталость и, перелистывая книгу по армянской архитектуре, задремал, склонившись над изгибами гармоничных сводов Санаинского монастыря. — Ты устал, англичанин. Поешь.
У меня едва хватило сил, чтобы поесть. С супом и колбасой я расправился машинально, позже мы выпили кофе и водки, и я почувствовал себя лучше.
Армянка что-то негромко напевала, передвигаясь по своей квартире, мелодии следовали за ней, словно запах духов. У нее была копна крашеных светлых волос, она была печальна и все еще по-своему красива. Но ее семья разъехалась: сын был в Москве, дочь — в Киеве, а ответом на вопрос о муже был лишь иронический взмах руки. Она показала мне свой альбом с фотографиями. Она показала мне свои комнатные цветы. Она показала мне сувенирные тарелки с видами Еревана, фотографию Арарата в рамке, висевшую над ее кроватью. Она распахнула дверь кладовки, где ряды коробок, пакетов и жестянок были сложены, словно оружие в ожидании войны. Запасы впрок были сделаны с размахом: здесь были фены, коробки с армянским коньяком, русская водка, несколько телевизоров, турецкий кофе, носки и туфли — десятки пар обуви.
День быстро подходил к концу. Я мог проспать восемнадцать часов, но я знал, что мне надо идти и постараться уехать в Армению.
— Я должен идти, — сказал я.
Она уселась возле меня. Ее рука легла на мое бедро.
— Англичанин-джан, останься.
— Я не могу.
— Но ты так устал — посмотри на себя. Останься со мной. Ты должен отдохнуть здесь, джан. Почему бы тебе не остаться?
— Я не могу.
Она медленно убрала руку, встала и отошла к окну. Солнце ярко светило, и она моргнула, глядя на море.
— Очень хорошо, англичанин. Тогда уходи сейчас.
В нескольких милях к востоку от Керчи через пролив ходил паром; почему никто не сказал мне об этом? С Азовского моря дул резкий ветер. У борта стоял моряк торгового флота, с которым я встретился в поезде. Он улыбнулся своей серебро-зубой улыбкой, а невеста прижалась к его груди.
— Посмотрите на эту старую посудину, — сказал он саркастически.
— Я рад, что есть хотя бы это судно.
— В Турции уже построили два моста через Босфор. А здесь только эта развалина. И рыбы не стало — вся рыба сдохла! Отравили! Вот что значит Советский Союз!
На пароме моряк познакомил меня с доктором, который ехал в Новороссийск. Он был знаком с кем-то из работников гостиницы. Мы приехали в город в сумерках, и мне без лишних вопросов дали комнату.
— Будьте в порту завтра в пять утра, — сказал доктор. — Может быть, вам повезет — иногда бывает рейс в Сочи, хотя обычно его нет.
В тот вечер в ресторане гостиницы, где труппа русских танцовщиц давала представление для партийных боссов, вдруг стали раскачиваться и звенеть люстры. В ту же ночь в Грузии произошло сильное землетрясение. На фоне этого, войны в Осетии, забастовок и перебоев с топливом русские в гостинице потеряли всякую надежду выяснить, что вообще происходит: в Грузии было слишком неспокойно — слишком много борьбы, слишком много проблем.
Задолго до полуночи я вышел из столовой и поднялся лифтом на пятый этаж, где находилась моя комната. Меня заинтересовали апартаменты гостиницы. Мне хотелось узнать, как они отделаны, за счет чего достигалась эта чрезмерная роскошь. Такая расточительность требовала особого таланта. Очевидно, здесь не останавливались ни перед какими тратами: лучшая мраморная облицовка, лучшие бронзовые светильники, лучшая мебель с Украины, лучшие ковровые покрытия из Казахстана, украшавшие лестничную клетку… Это был дворец плановой экономики, безликий храм государства.
Я упаковал вещи, готовясь к раннему старту: надо было попытаться уехать пятичасовым рейсом. Я вышел и постоял на балконе, глядя на корабли, стоявшие на рейде в подковообразном заливе. Над ними тянулись темные линии Кавказского хребта. Ночь была ясная. По Би-Би-Си сквозь треск помех прорывались новости о землетрясении: двадцать погибших, множество разрушенных деревень…
Что преследовало меня? Откуда это странное чувство разлада, сопровождавшее меня все путешествие в Армению и становившееся тем сильнее, чем ближе я к ней подъезжал?
Я проспал уже часа два, когда раздался стук в дверь. Я не обратил на него внимания.
— Милиция, милиция! Англичанин, откройте!
Черт побери! Я скатился с постели, сразу же представив себе вопросы и неприятности, отправку самолетом в Москву и Бог знает какие еще наказания. Больше всего я боялся, что от меня ускользнет возможность, к которой я теперь приблизился вплотную, — возможность совершить последний бросок — через Грузию в Армению.
— Милиция и милиция!
— Иду!
За дверью стоял мужчина в коричневом костюме. У него были глубокие проницательные глаза. Поверх коричневого костюма — черная кожанка в стиле КГБ. Одна из танцовщиц цеплялась за его руку. Лениво усмехаясь, он помахал бутылкой водки.
— Давай выпьем. Выпей с девушкой и милиционером! Когда он сказал мне, что он армянин, я почему-то не удивился.
Рано утром на следующий день я отправился вдоль залива к порту. Солнце еще не вышло из-за гор. В неподвижном воздухе разносились запахи весны: цветов, почек, сосновой смолы и свежеокрашенных памятников советской эпохи, обновленных к празднику Первого мая. Рейс на Сочи должен был состояться, но судно шло только до Туапсе. В Туапсе я сошел лишь затем, чтобы узнать, что судно пойдет-таки в Сочи, но мест нет. Толпа, собравшаяся у сходней, устремилась на борт. Некоторое время я смотрел на нее, размышляя, как же мне все-таки покинуть берег. Другого пути, кроме этого судна, не было. Я вынул пятидолларовую банкноту и вновь поднялся на сходни.
— Да, — кивнул матрос и протянул руку за купюрой, но ветер выхватил ее и неожиданно понес, переворачивая и крутя, по палубе, на мгновение прислонив к столбу, прежде чем унести совсем. Затем она соскользнула вниз и оказалась в воде. Взгляды всех собравшихся последовали за бумажкой, вздрагивавшей на поверхности воды, и я почувствовал внезапный стыд за свое собственное неловкое богатство: здесь, В гавани, плавало их двухмесячное жалованье. Я испытал облегчение, когда купюра исчезла между бревнами пристани.
Путешествие в Сочи было скрашено водкой, чаем и игрой в нарды с командой. «Русский сервис», — поясняли они, отвечая на жалобы пассажиров.
В Сочи выяснилось, что судно пойдет дальше.
— В Сухуми? — спросил я.
— В Сухуми проблема.
— Какая проблема?
— Война.
— В Поти?
— В Поти проблема. Землетрясение. Идем в Батуми.
Итак, мы минуем это беспокойное побережье единым прыжком. А я-то предполагал, что на это придется потратить несколько дней.
Весь день Черное море испускало какое-то серо-голубое сияние. Серебристые волны подпрыгивали, бились о берег и расстилались у берегов Кавказа: Ни малейших признаков паники или беспорядка не было заметно ни на поросших лесами склонах побережья, ни среди гордого пантеона покрытых вечными снегами вершин.
Вечером, удобно расположившись на верхней палубе и вытянув ноги, я услышал, что супружеская пара говорит по-армянски, и обратился к ним. Оба повернули ко мне бронзовые лица, рассматривая меня с интересом. «Вы не говорите по-русски, но говорите по-армянски? Вы странный человек!»
Минасьяны отдыхали несколько дней поблизости от Сочи. Они настаивали, чтобы я остановился у них на квартире в Батуми. Впрочем, долго настаивать им не пришлось. Я помог им поднять палатку по лестнице на девятый этаж к двери их квартиры, обитой кожзаменителем. Она распахнулась, обнаружив толпу детей. У Минасьянов было десять детей. Детей было так много, что у старших уже были свои дети, родившиеся раньше, чем их дяди и тети. Они выскочили из тесных комнат, заключив нас в массовое объятие, прыгая, визжа и болтая наперебой, показывая место на потолке, которое прогнулось и треснуло прошлой ночью во время землетрясения. Наутро в доме было тихо. Я шепотом попрощался и на цыпочках прошел к двери. Десять пар обуви выстроились в коридоре в порядке возрастания размера. У меня было немного одесского шоколада, и я оставил его двоим самым младшим детям. А двоим самым старшим я оставил блок американских сигарет. Я тихо закрыл за собой дверь и зашнуровал ботинки на лестнице.
В то утро, бродя по пыльным улицам Батуми, я впервые почувствовал, что Армения досягаема. Советская власть не распространялась на Кавказ, следовательно, я мог не тревожиться о своих документах. В порту мне объяснили, как пройти к железной дороге, и я вошел в здание вокзала с чувством облегчения. Но поездов не было. Единственный путь в Ереван лежал через Тбилиси, а все поезда в Грузии остановились вследствие забастовки.
На автобусной станции я нашел автобус, но стоило ему выехать из города, как он сломался. Несколько часов я просидел на обочине дороги, ожидая замены автобуса и наблюдая, как остальные пассажиры разыгрывают пародию на воинственных кавказцев. Азербайджанцы расселись на своем багаже, споря друг с другом, затем они попытались восстановить водителя-абхазца против армянина, жена которого упрашивала кондуктора-лезгина, стоявшего с каменным лицом, найти для нее и мужа место в автобусе. А автобуса все еще не было. Лезгин смотрел на армянина, армянин — на азербайджанцев. В стороне хмуро стоял подтянутый русский полковник, всем своим видом показывая, что без этих надоедливых людей Родина стала бы значительно лучше.
Следующий автобус вывез нас из лесистых районов Черноморского побережья Грузии в страну горных долин и стремительных потоков. Затем сломался и он. Ко времени нашего прибытия Тбилиси был погружен в зловещую темноту, напоминающую затемнение во время войны. Я нашел комнату в армянском квартале, но надо было раздобыть еду. По темным улицам, гонимый ветром, носился мусор. Большая крыса сбежала по эскалатору метро. Улицы были пустынны. Мои надежды утолить голод, похоже, были тщетны, ввиду траура по жертвам землетрясения все вокруг было закрыто.
Но, к счастью, ресторан гостиницы «Тбилиси» был открыт, и там, вылавливая вилкой кубики шашлыка, окаймлявшие большую тарелку с рисом, ужинал киевский корреспондент лондонской «Таймс». У его локтя стояла бутылка грузинского вина, и он был недоволен отсутствием в Тбилиси лишь двух вещей: зубной пасты и вертолета, который мог бы перенести его в зону землетрясения.
Следующее утро было прохладным и серым. Тяжелые облака все еще нависали над горами вокруг Тбилиси, но в районе вокзала я обнаружил первые признаки Армении. Цепочка армянских такси с открытыми дверями ожидала пассажиров. От таксистов веяло свежим духом предпринимательства, а на дверцах и стеклах их машин были прикреплены наклейки с видами Арарата, Эчмиадзина и озера Севан. В одном из таких такси собралось четверо: обвешанный золотыми цепочками армянский фарцовщик в блестящей черной рубашке, армянская пара из Бухары (голубые глаза на их обветренных в пустыне лицах сияли, словно сапфиры) и девушка-литовка, которая, как выяснилось, была с фарцовщиком.
В это время Армения была в блокаде. В течение трех лет азербайджанцы блокировали все пути на восток, включая газопровод и главную железную дорогу. Дорога через Грузию не действовала вследствие забастовок, а вдоль турецкой или иранской границы не было никаких коммуникаций. Только аэропорт и две узкие, побитые морозами и землетрясением дороги соединяли Армению с остальным миром. Одна из этих дорог вилась перед нами через лес, озаренный ярким утренним светом. Листья буков вздрагивали и трепетали на тонких ветках.
При мысли об Армении у меня резко улучшилось настроение. Я глянул на своих спутников, ожидая увидеть, что они чувствуют то же самое. Фарцовщик спал, его подруга выглядела хмурой. Только у армян из Бухары можно было заметить признаки оживления, и, когда, еще в Грузии, мы остановились у источника, чтобы умыться, они, словно золотоискатели, вглядывались в воду в своих сложенных ковшиком ладонях.
День плавно переходил в вечер, когда деревья на вершинах, плавно окаймлявших длинную долину, поредели. Вдоль дороги тянулась вереница деревянных домиков. В их тени прятались последние кристаллики инея. За домиками цвели яблони. Козы щипали свежую траву, а в овчарнях блеяли ягнята. На этой узкой полосе зима, казалось, быстро отступала, словно старая гвардия коммунизма, а весна, казалось, наступила за один день.
На перевале находилась каменная будка погранпоста и два солдата. Один из них сидел, откинувшись, на стуле. Его гимнастерка была расстегнута, грудь подставлена солнцу, глаза закрыты. На его коленях лежал автомат. Второй вразвалку вышел из будки и зевнул. При виде такси он медленно помахал рукой и дернул за веревку, поднимая деревянный шлагбаум на пути в Армению.
Шесть месяцев пути через двадцать стран пришлось мне пройти, чтобы оказаться здесь, у этой высокогорной границы с сонными пограничниками, у рубежа маленького государства Армения с его голыми холмами. Это было все, что уцелело от древней страны, от старинного золота Армении. Оставшаяся за моей спиной диаспора была лишь осколком этого золота.
Поверхность земли, расстилавшейся за шлагбаумом, казалось, выровнялась. Опрокинутые чаши далеких вершин нависали над линией горизонта. Все выглядело слишком маленьким на этой высокой равнине: города — словно отары овец, отары овец — словно камни, а камней, которыми славится Армения, отсюда вообще не было видно.
Стела десятого века, монастырь в Одзуне.
III
Армения
«Ты видишь эту сонную вершину? Вон там? Выше. Ты знаешь, что это?» — «Нет», — сонно ответил другой. «Это — Арарат».
Джеймс Брайс,«Закавказье и Арарат»15
Прими меня с нежностью и мудростью, о моя новая страна. Я иду пропеть свою песню под твоим октябрьским флагом.
Арам Арман,«Песня вернувшегося поэта»Позади одного из мрачных многоэтажных домов Еревана, в которых люди, должно быть, чувствовали себя не дома, а в консервной банке, тянулась безымянная полоска пустыря к другому, столь же угрюмому блочному дому. Посреди этой пустынной полоски приютился маленький деревянный домик сапожника. Впервые я обратил внимание на наметившуюся дырку где-то в Трансильвании. Однажды вечером, расшнуровав ботинок, я увидел на его внутренней стороне разрыв примерно в два дюйма. Меня мгновенно охватил немой ужас, похожий на первый приступ лихорадки. У меня не было другой пары на смену, и день за днем в течение долгих месяцев я натягивал эти ботинки как самую большую ценность в моем гардеробе.
День за днем я наблюдал, как дыра увеличивается. Она росла в обоих направлениях: вперед — к мыску, и назад — к пятке. Я пытался найти сапожника, чтобы починить ботинок, но все лишь пожимали плечами, отделываясь междометиями «Ну!» и «Нет!».
К тому времени, когда я приехал на Украину, трещина перестала расползаться, и я почувствовал, что смогу добраться до Армении. Я не сомневался, что в Армении обязательно смогу починить свой ботинок.
Лучи позднего солнца проникали в домик сапожника и ложились на его передник неровными лоскутами. Сапожник носил очки со стеклами в форме полумесяца и работал быстро, то наклоняясь, то распрямляясь над кожаной подметкой с неровной поверхностью. Напротив него на потрепанном автомобильном заднем сиденье расположился чванливый тип. Одна его нога в носке стояла на картонной коробке. Я снял ботинок и вручил его сапожнику. Он нащупал дыру, потянул ее вправо и влево, затем поскреб заросший щетиной подбородок и пожал плечами. За моей спиной послышалось неясное бормотание о русских. Сапожник тут же протянул мне ботинок. Я повернулся к высокомерному типу и сказал ему по-армянски, что я не русский.
— Поляк?
— Британец.
— Извините, я подумал, что вы русский.
Сапожник вновь принялся чинить мой ботинок. Мрачный тип подвинулся, дав мне усесться рядом с ним на автомобильном сиденье, и достал бутылку водки.
— Давно здесь, в Армении?
— Нет, я только что приехал.
— Ах, из Лондона!
— Да.
— Какая погода в Лондоне? Дождь, наверное.
— Я ехал окольным путем.
— Окольным? Как это?
— Через Грузию, Россию, Украину, Молдавию, Румынию.
— Румыния? Это далеко!
Мой ботинок уже был натянут на колодку. Сапожник захватил край разрыва плоскогубцами и стал выворачивать его. Я моргнул и отвернулся. К стенам домика была приколота невероятная мешанина зрительных образов: репродукция картины крымского армянина Айвазовского, изображающей бурю на море, скульптурный портрет поэта Паруйра Севака, календарь с фотографией Его Святейшества Католикоса.
— Вы мне не верите? Я ученый, я видел место, где они готовят эти специальные бомбы. Они закладывают эти бомбы в геологические разломы и устраивают землетрясения где хотят.
— Давайте выпьем еще водки.
Подошва моего ботинка теперь отставала от пятки, словно лоскут оторванной кожи: сапожник продергивал иглу через кожаный верх.
В дверном проеме замаячила женщина, державшая в руке вечернюю туфлю со сломанным каблуком.
— Заходите! Заходите! — настойчиво произнес ученый. Мы потеснились, и она примостилась на сиденье, закинув ногу в чулке на другую, обутую. Вскоре мы заговорили о дефиците мяса, об азербайджанской блокаде, а затем, вполне естественно, о Вардане и персидских войнах пятого века и об арабском нашествии седьмого века. И о генерале Андранике, герое армянского Сопротивления, который возглавил партизанские отряды в борьбе против турок и был похоронен на кладбище Пер-Лашез. Мы говорили об армянских поэтах, и мои собеседники читали наизусть Севака, Сиаманто и Чаренца. Мы выпили еще водки, и ученый угостил меня еще несколькими невероятными историями: он работал на ядерном реакторе. У Армении была своя бомба. Туринская плащаница принадлежала армянину.
На мгновение воцарилась тишина. Солнечный свет половиком улегся на пыльном полу и мелкой рябью — на задней стене. Сапожник постукивал молотком, и у меня невольно возникало ощущение, словно Армения то попадает в фокус, то выскальзывает из него.
Женщина вздохнула:
— Они еще там, возле Оперы.
— Много? — спросил ученый.
— Очень много.
— Я видел их. — Ученый повернулся ко мне. — Вы видели их сегодня возле Оперы?
— Да, видел.
Траурный кортеж черных «Волг» спускался с гор. Движение на ереванских улицах замерло, и машины медленно подъехали к зданию оперного театра в центре Еревана. Семь гробов, семь фидаинов.
Местный журналист рассказал мне эту историю. Советское командование пыталось депортировать армян. Ответом было упорное сопротивление местных сил фидаинов, которые поднялись на их защиту. Население одной из деревень оказалось особенно непокорным, и советский командир дал команду прекратить огонь. Он лично отправился на переговоры с армянами. Семь фидаинов во главе со своим командиром вышли навстречу. На всякий случай каждый из них держал в руке ручную гранату. Соглашение о перемирии было достигнуто, и полковник направился к линии своих войск. Но, не дойдя до нее, он внезапно бросился на землю и приказал своим солдатам открыть огонь… Лишь одного из фидаинов смогли положить в открытый гроб.
Я стоял на ступенях оперного театра и смотрел, как их гробы проплывают над головами толпы. Здесь собрались десять, пятнадцать, двадцать тысяч армян. Они были безмолвны, и каждый поднимал над головой сжатую в кулак руку. На ступенях позади меня стояла охрана из полудюжины фидаинов. Они казались людьми из легенды: серо-голубые глаза, светло-коричневый оттенок кожи и поросль черных волос на головах и подбородках. Пулеметные ленты крест-накрест перечеркивали грудь каждого, и готовый к бою ствол автомата вздымался, словно третья рука. На их черной форменной одежде было изображение генерала Андраника.
Похороны фидаина, Ереван.
Но одна из женщин затмила собой их почти потустороннее присутствие. Она шагнула к одному из гробов, не сводя взгляда с его наклонной крышки. В гробу покоились останки ее мужа. Она обняла гроб и откинула назад голову. Я ожидал услышать рыдание, но вместо этого женщина только сжала губы и стиснула кулаки.
Все, что говорилось об Арарате, было правдой: все штампы, которые раньше вызывали у меня улыбку, оказались истиной. Пару дней я пытался сопротивляться Арарату. Но я видел контуры горы повсюду — они маячили в конце кварталов, заполняя свободное пространство неба между домами сталинской застройки. Я наблюдал те же самые очертания более рельефно на фоне оранжевого заката. Однако в самом величии горы сквозило нечто навязчивое и амбициозное, и потому я перенес свое восхищение на ее более скромного, но более совершенного по очертаниям соседа, на конус Малого Арарата. Но однажды ранним утром, стоя на ступенях Матенадарана над Ереваном, я впервые увидел гору во всем ее блеске. Она была великолепна. Она возвышалась над копошащимся городским муравейником. Она возвышалась над банальными, стертыми картинками диаспоры. Она предстала неправдоподобно, неестественно высокой. Хотя я находился в сорока милях от нее, меня не покидало ощущение, что достаточно сделать один шаг — и можно будет свободно бродить по ее покрытым складками склонам. В свете раннего утра снежная вершина сияла, словно корона. Я больше не мог игнорировать ее присутствие. Не прошло и недели — и она полностью овладела мною, заставив украдкой оглядываться на нее, искать ее взглядом в конце улиц, выходящих на запад, и печалиться, когда ее очертания оказывались скрытыми от глаз. Подобно всем армянам, я тоже теперь испытывал страсть к этой горе.
Гора Арарат.
Второе место после любви к Арарату, к Масису, в душе армян занимает страсть к родному языку. «Это народ, — писал Мандельштам, — который любуется ключами от родного языка, даже когда не собирается отворить ими дверь сокровищницы».
Матенадаран — алтарь этого культа. Расположенный на верхних склонах Еревана, откуда полностью виден Арарат, он служит хранилищем десяти тысяч манускриптов и сотен тысяч исторических документов. У входа восседает Месроп Маштоц, человек, который изобрел полк букв с тридцатью шестью воинами.
Трудно переоценить значение алфавита Месропа. Армяне и их алфавит неотделимы друг от друга — один не мог бы существовать без другого. Об этом единстве сложены легенды. Из 1915 года дошел до нас рассказ о женщинах, перед смертью выводивших на песке Дейр-эз-Зора буквы армянского алфавита с тем, чтобы дети не забыли их начертания. Поврежденные манускрипты армянского средневековья хоронили, словно рыцарей, со всеми подобающими почестями. Книга проповедей из Муша — огромная рукопись тринадцатого столетия, состоявшая из шестисот телячьих кож, была вывезена из Турции в 1915 году двумя женщинами, бежавшими из плена, причем она оказалась для них слишком тяжелой, так что им пришлось разделить ее на две части.
Говорят, что на заре советской эпохи большевики обратились к известному филологу. Они хотели, чтобы он переработал алфавит и тем самым ускорил ассимиляцию армян. Он отказался. Они связали его и жгли ему лицо сигаретами, но он стоял на своем. Тогда они обратились к другому филологу и стали пытать и его. В конце концов этот человек сдался. Спустя годы он заболел и утратил дар речи. Он написал первому филологу, прося приехать. Явившись, тот застал своего старого коллегу при смерти. Ему вручили записку. «Пожалуйста, — умолял больной, — прости меня…»
— Я прощаю тебя, — сказал первый филолог. — Но это ничего не значит. Скоро ты будешь в мире ином. Что ты скажешь, когда встретишься лицом к лицу со святым Месропом?
Французский филолог Антуан Милле восторгался алфавитом Месропа, называя его шедевром, а Маргарет Мид предложила выбрать армянский в качестве языка международного общения, считая его самым подходящим на эту роль из всех языков мира.
За Матенадараном, в толще горы, проложен туннель, который ведет к бункеру, предназначенному для защиты от ядерного поражения. Вся библиотека может быть перенесена сюда в считанные часы, и этот факт служит лишним горьким напоминанием о том, что Слово переживет людей.
Здесь ли сердце Армении? Возможно, что здесь. Если армянский язык — кровь, гонимая толчками этого сердца до отдаленных уголков диаспоры, тогда в самом деле сердцем должен быть Матенадаран. А может быть, сердце Армении — Арарат? Неприкосновенный Арарат. Арарат, украденный турками. Арарат, к которому демон Язатас приковал Артамазда. Но Артамазд однажды освободится от оков и спасет Армению…
Или сердцем является Эчмиадзин? «Свет Господний, сошедший на землю», престол Католикоса всех армян, величайшая святыня, куда каждый приезжающий армянин заходит, чтобы зажечь свечу, место, где освящается миро для крещения каждого армянского ребенка. Именно здесь расколотое самосознание армянской нации соединяется со своим символом, Армянским Христианством. Ни разу за советские годы Католикос и его вартапеты не отказались от Евхаристии, так же как и в предыдущие шестнадцать столетий. Под сводами центральной апсиды расположен позолоченный купол, несколько ниже — сонм святых, а еще ниже — бархатный покров алтаря. Это незыблемая и неизменная святыня для разбросанных по всему свету армян, их Кааба.
Но в глубине земли, под алтарем, древнее, чем все то, что находится сверху, древнее абсолютного большинства мест поклонения в мире, здесь, в самом центре Армении, был когда-то расположен храм огня. Сердце Армении — христианское, но ядро его — стихийное, языческое, и оно сохранилось.
В Ереване было жарко. Я пытался настигнуть весну на побережье Черного моря, а она уже была здесь, наполняя воздух теплом и белизной проплывающего тополиного пуха. Я обосновался в принадлежавшей молодой семье квартире со сводчатой дверью и несколькими врезными замками. Снаружи были цементные ступени и облупившаяся краска, внутри — бесценная коллекция живописи, русских икон, солнечных российских пейзажей и бронзовых будд из Сухотаи.
Не столько сам Ереван, сколько ощущение того, что я наконец добрался до цели, привело меня после приезда в состояние оцепенения и покоя. Впервые за долгие недели я выспался. Я получил возможность спокойно оглядеться. Мне не надо было беспокоиться о документах и границах: я был среди друзей. Так продолжалось около трех дней. Затем передо мною вновь встали вопросы, послужившие причиной моего путешествия. Разумеется, я надеялся, что сама Армения, скорее то, что от нее осталось, поможет мне понять проблемы диаспоры и причины ее выживаемости. Но Ереван предстал передо мной скорее советским, чем армянским городом. Его стилизованные площади и муниципальные здания — далее его автобусные остановки — преобразили традиционные мотивы армянской архитектуры в странную и вместе с тем безликую смесь.
Я подготовился к отъезду из Еревана. Один из моих знакомых, воспользовавшись старыми партийными связями, обеспечил мне возможность пожить в коттедже в лесу возле Дилижана. В последний перед отъездом день в Ереване я поднялся к памятнику жертвам резни 1915 года. Мощеная дорога к нему была необычайно мрачной. Два сооружения, подобные копью и щиту, вставали из земли: стройный обелиск и ряд наклоненных внутрь бетонных блоков. Вечный огонь горел под этими плитами. Вокруг него целый ряд высоких, по пояс, увядающих гвоздик: они были принесены скорбящими двадцать четвертого апреля, в отмечаемую ежегодно траурную дату.
Из трех частей монумента: пламени, плит и обелиска, две из них, две последние и наиболее заметные, символизируют землю и ее утрату. Двенадцать бетонных плит обозначают двенадцать утраченных областей Западной Армении, в то время как обелиск разделен длинной тонкой линией на две части, что символизирует разделение Западной и Восточной Армении.
Для меня это служило подтверждением истины, скрытой за фактом резни: потеря земли была столь же глубокой раной, как и утрата жизни. Этот факт преследовал судьбы всех изгнанников, с которыми я беседовал в диаспоре. Он стоял за каждой историей, которую они мне рассказывали. Это не уменьшало ужасов резни, скорее придавало им дополнительную глубину, позволяя увидеть корни всего происшедшего и как бы приблизить его, сделать почти осязаемым.
Из всех бывших советских республик Армения стала первой, осуществившей земельную реформу. Села теперь перестали быть придатками государственной машины. Мысль об армянских селах вызвала у меня желание стряхнуть с себя впечатления от продолжительного пребывания в городских домах диаспоры. Я пешком пересек Ереван и сел в автобус на Дилижан.
16
Он писал, что каждое живое существо обречено на гибель, и семена жизни восстают из смерти: мир продолжает существовать как результат этого противоречия.
Геворг Эмин, армянский поэт XX века, об Анании Ширакаци — армянском ученом VII векаЯ уезжаю из Еревана и его знойного марева. Лишь Арарат возвышается над городом. Гора парит и вздымается, словно изображение на огромном экране; от нее исходит какая-то властная сила. Полдень стремителен и ярок. Высокие склоненные коконы тополей обрамляют дорогу из Еревана. На плато автобус проезжает мимо заброшенных теплиц бывших совхозов, мимо запутанной сети тросов и опор, мимо нелепых скульптур, неуклюжих памятников и автобусных остановок в форме рыбы.
Озеро Севан гладкое, словно зеркало. На его поверхности дрожат и извиваются вершины и хребты гор. Женщина поднимается в автобус. Из ее набитой форелью сумки сочится кровь. Жаркое горное солнце раскаляет автобус, словно жестянку. Густые леса покрывают склоны гор до самого подернутого дымкой горизонта. Дорога делает несколько немыслимых петель, и вдруг внизу появляется опрокинутая бетономешалка.
В стороне от шоссе в лес уходит дорога, которая, петляя, вьется вплоть до самых коттеджей Дома творчества композиторов, любопытного обветшалого наследия эпохи коммунизма.
Большую часть недели в Доме творчества я провел в ничегонеделании. С каждым днем лес становился зеленее и трава на лугах выше. Я разложил на дубовом столе в своем коттедже все свои наброски и записи и полностью погрузился в медленный, размеренный ритм жизни этого места. За Домами творчества творческой интеллигенции, разбросанными в живописных уголках бывшего Советского Союза, стояло понятие «культуры» с его строго определенными местами и функциями в системе государства. Разместить композиторов здесь, в горах, где звучат птичьи трели и журчание ручьев, обеспечить их готовой едой в столовой, освободить их от утомительных повседневных забот — и пусть они создают прекрасную, трогающую сердца людей музыку.
Дом творчества был частью разрушающейся системы партийной экономики, параллельной экономики, более или менее равномерно распределявшей блага и наказания. Но теперь вся эта система пришла в упадок. Некоторые из Домов творчества перешли в сферу теневой экономики мафии. В соседней долине находился Дом творчества кинематографистов, который теперь не имел ничего общего с кинематографией, но стал удобным пристанищем для ереванских бандитов, привозивших сюда проституток.
Остров на озере Севан: Дом творчества писателей и церковь.
Дом творчества композиторов сохранил какой-то смысл своего первоначального предназначения. В моем коттедже, как и в других, по-прежнему стояло пианино, и во многих уголках поросшей лесом территории композиторы создавали и перерабатывали свои произведения. Однажды, устав от одиночества в своем коттедже, я присоединился к группе композиторов с семьями, которые решили отправиться в горы на пикник. Мы собрали немного еды: на кухне нам дали хлеба и сыра, у кого-то нашлись яблоки, у меня был большой пакет миндаля, купленный в городе. Стоял отличный весенний день. Мы лежали на траве и смотрели на лесистую долину, протянувшуюся в сторону Дилижана. Два или три облака плыли на фоне безбрежного голубого неба между вершинами гор, жуки сновали у верхушек деревьев. Дети собирали колокольчики, гонялись друг за другом и дрались, а я беседовал с обычно молчаливым, бородатым композитором Ашотом об особенностях армянской музыки.
Большая часть традиционной музыки, объяснил он, основывалась не столько на мелодии, сколько на том, что он называл «тоническим домом» — на мотиве или последовательности нот.
— Именно это придает армянской музыке присущее ей постоянство. У нее нет ни начала, ни конца, а есть только этот тонический дом, вокруг которого она вращается.
— Подобно самим армянам.
Он улыбнулся и кивнул, и мы продолжали разговор о великой неразгаданной тайне средневековой армянской музыки. Со времен армянского Золотого века до нашего времени сохранилось много нотных записей — церковная музыка, реквиемы, литургии, гимны (армянское название церковного гимна «шаракан» означает дословно «ожерелье»). Это весьма сложные произведения, соединяющие в себе персидские и армянские традиции. Но, увы, теперь никто не в силах понять, как они звучали. Сохранилось лишь множество больших листов, испещренных давно забытыми армянскими нотными знаками. Говорят, что отец Комитас сумел разгадать эти загадки и вдохнуть новую жизнь в эти долгие века хранившие молчание страницы. Но в 1915 году он был арестован в Константинополе во время одной из первых «чисток». Тайна ушла вместе с ним, так как ужасы резни свели его с ума.
В Ереване я встречался с ученым, который утверждал, что сумел подобрать ключ к тайне. Он опубликовал четыре тома по этому вопросу, но после беседы с ним я не приблизился к разгадке ни на йоту. Он старался увести меня от сущности вопроса, и его ответы были уклончивы.
Ашот тоже был настроен скептически:
— Да, я читал его работу. Ничего не смог в ней понять.
— Он говорил, что решение будет дано в пятом томе. Ашот пожал плечами:
— Хорошо, подождем.
Собственно говоря, меня интересовало не столько обещанное решение, сколько сама тайна, само существование подобной системы как таковой. Средневековым армянам, судя по всему, удалось свести мироздание к цепи взаимосвязанных абстракций. В знаках, понятных только им самим, — цифрах, буквах, музыкальных символах — они сумели отразить зыбкую космологию, привязать ее к странице и заставить функционировать определенным образом.
Святой Месроп был великим мастером в этом смысле. Его алфавит оказался долговечнее земли, для которой он создавался, и выполнил отнюдь не только чисто фонетическую функцию. Первая буква армянского алфавита является одновременно начальной буквой слова Аствац — Бог, последняя — первой буквой слова Кристос — Христос. Так, Отец и Сын, объединенные армянской христологией, стоят, словно часовые, на обоих концах системы, той самой, которая передает посредством Библии все законы и особенности их мироздания. Соответственно и система — отряд воинов Святого Месропа, — состоящая из четырех аккуратных рядов по девять знаков в каждом, связана с другим кодом Божественного закона — математикой. Манипулируя этими символами, переводя движение небесных сфер в принципы геометрии, армяне пользовались числами, словно огнем Прометея, для сооружения храмов. О, неповторимая прелесть этих ранних церквей! Но как много их заброшено, и никому теперь не ведомо, какая музыка наполняла их купола.
Я сказал:
— А каменные кресты — хачкары? Они тоже по-своему славят порядок и Божественный закон.
— Да, — ответил Ашот. — Но если вы присмотритесь, то увидите, что они никогда не бывают вполне симметричными. На расстоянии они кажутся симметричными, но если вы подойдете близко, иллюзия исчезает. И ни один не повторяет другой.
То же самое и с церквями. Например, собор в Ани — воплощение порядка и правильных пропорций. Однако измерения доказывают, что это не совсем так. И ранняя армянская поэзия демонстрирует такое же эллиптическое чувство порядка. Строфы варьируют в длине, стопы увеличиваются на один и более слогов. Тем не менее в целом доминирует сильное чувство гармонии. Создается впечатление, что средневековые армяне говорят: именно таков мир. Вы можете подумать, что перед вами образец, но это не так. Образец существует лишь перед нашим внутренним взором. Именно идеал помогает нам не погружаться во тьму, но он живет лишь в воображении. Если же созданное кажется вам идеалом и образцом упорядоченности — подойдите поближе и всмотритесь.
Я поднял камень и бросил его вниз по склону. Он покатился, приплясывая, по траве и наконец с шумом упал в ручей. Над горами сгустились тучи. Их выпуклые складки были похожи на круглые грибы. Внезапный порыв ветра потряс деревья и прошелестел в траве.
— Приближается дождь, — сказал я.
Первый громовой раскат прокатился со стороны Севана. Он, казалось, сорвался с вершин, заглушая жужжание вертолетов. Я видел, как их похожие на ос силуэты разворачивались над долиной в сторону Карабаха.
— Мы беседуем, — сказал Ашот, — А они — воюют.
В тот вечер их привезли на четырех желтых автобусах. Шел сильный дождь. С мокрыми волосами и охапками одежды и постельного белья они собрались под лампой в столовой. Старики сгрудились в углу, сгорбленные и разбитые. У измученных женщин были окаменевшие и усталые лица, но когда они заговорили, их голоса словно надломились, и они зарыдали.
— О, мы знали, что идут солдаты… Мы сопротивлялись пятнадцать дней, но потом пришли танки и вертолет… много танков! В десять утра двадцать-тридцать танков двинулись на нашу деревню… Мы зарезали овец и сказали солдатам: «Идите, поешьте баранины…» Даже враги не должны отворачиваться от угощения! Но солдаты были пьяны. Они сказали: «Даем вам два часа на сборы!» А мы-то думали, что русские — христиане…
Работники столовой собрались вокруг них. Они возбужденно задавали вопросы, повторяли проклятия и утирали слезы своими грязными передниками.
— О Боже, потом они сожгли дома… детей убили… больные сгорели в своих домах… мы не смогли даже найти их, чтобы похоронить…
Наутро беженцы бродили вокруг коттеджей с удрученным и потерянным видом. Часть из них расположилась прямо в цветнике и на весенней траве, вокруг уцелевших коров, жующих стебли одуванчиков. Один старик сидел на скамье, уставившись на собственные руки. Его подбородок зарос седой щетиной, а на отвороте пиджака были военные награды: медаль за взятие Орла и орден Славы. Во время Второй мировой войны он сражался в войсках маршала Баграмяна, а теперь та же самая советская армия выгнала его из собственного дома.
— Посмотрите на мои руки. Видите? Рабочие руки. Что я буду делать без земли? У меня было шесть коров, двадцать овец, ульи. В погребе было пятьсот бутылок водки, тысяча бутылок вина. А фрукты — прошлым летом одной клубники продали на пять тысяч рублей! Моя семья всегда жила в этом доме. Вы ведь знаете старые армянские дома — с книгами, коврами и старинными вещами…
Вокруг нас постепенно собралась толпа, и я чувствовал, как тени людей подбираются ближе. Одна женщина протолкалась вперед. Она сунула мне фотографию, на которой была она сама, стоявшая в дверях дома рядом со стройным, статным молодым человеком в военной форме, сощурившимся в объектив.
— Смотрите! Это мой сын! — Она разорвала карточку пополам, и две половинки упали на землю. — Он мертв!
Старик запустил руку в карман. Он вытащил ее и разжал. Несколько сушеных абрикосов упали на мою ладонь.
— Это последние абрикосы из нашей деревни, последние из Геташена.
— Сохраните их.
— Нет-нет. Это вам.
Каждый прожитый день отдалял беженцев от Геташена, и скоро они осознали, что им не суждено вернуться туда. Женщины возвращались к действительности быстрее. Вскоре по утрам их можно было увидеть с ведрами воды и буханками хлеба: они отправлялись в лес и возвращались с фартуками, полными плодов и ягод. Мужчины, напротив, приходили в себя медленно, оставаясь безучастными ко всему. Без земли они чувствовали себя потерянными. Они проводили все меньше и меньше времени в гневных разговорах, все чаще и чаще молча и бесцельно бродили по саду. Было невыносимо больно смотреть на них.
Беженец из Геташена.
Представители другого поколения беженцев появились здесь в конце недели. Мне приходилось встречаться с ними в Ереване. Это были внуки 1915 года, зарубежные армяне, учившиеся в Ереване, и приехали они в Дилижан, чтобы навестить молодого композитора из Сирии. На самом же деле этот визит был лишь поводом для хороваца (шашлыка).
— Оторвитесь от своих книг, Филип. Будем готовить хоровац.
В проржавевшем «Москвиче» они привезли цыплят и канистры с вином.
— Цыплята для хороваца, вино для хороваца. Теперь для хороваца нужен костер!
Это была разношерстная группа, каких много в диаспоре: актер из Бейрута, писатель с Кипра, драматург с женой из Парижа. Женщина-музыкант из Парагвая привезла своего калифорнийского друга, и среди них каким-то образом оказалась маленькая старушка, которую все называли «мец майр» — бабушка. Мец майр была из Буэнос-Айреса. Я показал им место в лесу, где было много хвороста, и остался, чтобы побеседовать с мец майр.
Мец майр занималась музыкальной терапией. Она была ученицей великого швейцарца, который исследовал возможности некоторых гармоний и ритмов, позволявших избавить пациентов от беспокойства. Она утверждала, что это помогает, и помогает хорошо, если вы правильно сумеете подобрать музыку для каждого пациента. Я спросил ее, как она оказалась в Буэнос-Айресе, и она улыбнулась, глядя в пространство между деревьями.
Странствия мец майр начались так же, как и у беженцев из Геташена, изгнанных из своих домов азербайджанцами и русскими. Через несколько лет после большевистской революции в Баку были учинены погромы. Вместе с отцом и братом она уехала в Берлин и там встретила молодого армянского журналиста. Несколько лет они прожили в европейских столицах, а затем он получил назначение в Буэнос-Айрес. Брат ее остался в Берлине.
— Во время войны до меня дошел слух, что его повесили. Но много лет спустя я получила письмо из Канады. Он живет там с женой-канадкой. Он подтвердил, что они повесили его, правда, за ногу и за руку. Но в конце концов ему удалось спастись.
Хоровац затянулся далеко за полночь. Когда кончилось вино, мы перешли на водку. Щегольски одетый юноша из коттеджа барабанил кавказский танец с саблями. Никто даже не заметил, как отключили электричество. Мец майр просидела на кровати всю ночь, величественно глядя на танцующих, словно особа царствующего дома. Когда свечи уже догорали и танцоры стали расходиться, она просто отключила свой слуховой аппарат и уснула.
Рано утром следующего дня я оставил этот дом с беженцами из Геташена, спящими студентами и мец майр и отправился на северо-восток Армении. Я надеялся уйти подальше от потрескавшегося, облупившегося фасада коммунизма и от советской республики, в район старинных монастырей и высокогорных деревень. Возможно, там я сумею отыскать корни древних саг, которые я хорошо знал, разгадку армянской стойкости и преемственности.
17
Если спросят меня, где можно найти величайшие чудеса на нашей планете, я сразу назову Армению.
Рокуэлл КентКак ни парадоксально, но после вторжения турок-сельджуков в Армению в одиннадцатом столетии в стране начался период активной деятельности монастырей. Спрятанные в отдаленных долинах, высоко в горах, в скалах, монахи Армении строили и писали в масштабах, невиданных в течение четырех столетий. Получивший название Серебряного века, этот период совпал с эпохой великих монастырей средневековой Европы. То было лихорадочное, полное новшеств время, но в Армении, в отличие от Европы, оно увенчалось не эпохой Возрождения, а монгольским вторжением. Так завершилось тысячелетие армянской цивилизации. Никогда больше не было суждено армянам достичь подобных вершин величия и блеска на своей собственной земле. А лучшими образцами Серебряного века остается группа из четырех монастырей, венчающих Армянскую Республику: Гошаванк, Агарцин, Ахпат и Санаин. Чтобы осмотреть все, понадобилось несколько дней.
Выйдя из Дома творчества, я пересек луг над концертным залом и нырнул в лес. Солнечные лучи пробивались сквозь листья, и лесной подрост словно купался в этом призрачном, подводном мерцании. Стебли молодых папоротников склонялись и качались, словно жесткие водоросли. Я нашел тропинку между деревьями и несколько часов шел вдоль реки вниз к Дилижану.
Обойдя жалкие дилижанские магазины, я добыл на обед лишь хлеб и яблоки. Я уселся на низкой стене за рынком и приступил к своей скромной трапезе. Из толпы смуглолицых армян внезапно появилась женщина, которая поинтересовалась, что я здесь делаю. У нее были длинные светлые волосы, бледное лицо и большие печальные глаза. Я пригласил ее составить мне компанию, и она, забравшись на стену, достала кусок сыра, завернутый в платок. Женщина сказала, что она русская, из молокан, секты нонконформистских христиан. Я и не знал, что они еще сохранились. Она сказала, что ее семью выселили в Армению в сороковых годах прошлого столетия. Женщина объяснила, что существует три разновидности молокан: обычные молокане, постоянные молокане и так называемые прыгуны. Она была из постоянных и не любила прыгунов: по ее мнению, они были слишком показушны.
Она также объяснила название секты. Я думал, что оно имеет что-то общее со словом «молоко» или какую-то связь с молочной рекой. Но мне понравилась теория, по которой оно берет начало от «мало каяться», или «мало исповедоваться», так как молоканам мало в чем было каяться перед русской официальной церковью.
Она отвела меня к своему другу, сотруднику дилижанского музея, который собирал и хранил вдали от официальных экспонатов многочисленные образцы восточной керамики. Большинство из них, сказал он, датируется началом первого тысячелетия до нашей эры. Все они были найдены на холмах, окружавших Дилижан. Он был очень увлеченным человеком и, взобравшись на стремянку, протягивал мне один предмет за другим, объясняя символическое значение каждого. Терракотовые лампы были выполнены в форме черепахи, так как земля, по представлениям древних, покоилась на спине черепахи. Ручки маленьких ваз имели форму головы козла, что символизировало гром, или змеи, что олицетворяло мудрость. На керамике встречался также повторяющийся мотив в форме извилистых элементов, так называемый «мотив волчка», или «карусель», который был изображен по краям многих керамических изделий. Этот тип узора, по его словам, наиболее часто встречается — он символизирует вечный процесс возрождения. К тому времени, когда автобус выехал из города, день уже заканчивался, а когда он прибыл на деревенскую площадь Гошаванка, было почти совсем темно. Вокруг площади виднелись дворы, огороженные поломанным штакетником, в сумерках виднелись выкрашенные яркой краской балконы. Воздух был неподвижен и звонок, и столбы дыма вертикально стояли над трубами, напоминавшими пушечные стволы. Женщина, которая вела козу, указала мне на дом своего двоюродного брата. Там, сказала она, найдется место, чтобы переночевать.
Пройдя через грязный двор, я подошел к большому каменному дому: трещина от последнего землетрясения змеилась по стене гостиной. Хозяин дома умер несколько месяцев назад, и теперь семьи его двух сыновей поделили дом между собой. Один из сыновей был сурового вида, у второго были веселые, бесшабашные глаза и море очарования. Над всей семьей довлело присутствие вдовы старика, армянской матери с сильным, волевым характером.
Вечер прошел в непринужденной домашней обстановке. Я играл в шахматы с серьезным братом и пил водку с веселым. Мы пили за Армению: они ругали азербайджанцев. И я представил себе тысячи подобных домов в горах Армении, которые стряхивали с себя тени прошлых и будущих несчастий. Была почти полночь, когда я улегся на кровать старика, затерявшись в бескрайних равнинах матраса.
На фоне бледно-розовой скалы бледно-розовые камни Гошаванского монастыря почти не выделялись. Тесно жмущиеся друг к другу здания казались спрятанными, замаскированными. Но ничто не могло скрыть его особый, аскетический дух. Я провел возле него целое утро, в одиночестве, совершенно подпав под власть этого очарования. Построенный в тринадцатом веке, Гошаванк был одним из последних великих армянских монастырей. Давший ему свое имя легендарный настоятель Мхитар Гош — «безбородый утешитель», провел годы здесь, в горах, в период между турецким и монгольским нашествиями. Он разработал и изложил свое собственное видение всеобщего порядка, которое легло в основу принятого в Армении кодекса законов.
Опустевшие здания сохранились в целости и порядке, — оазис спокойствия в полном опасностей мире. Я почти позабыл силу воздействия армянской архитектуры. Я почти забыл ее своеобразный дух, дух Ани, Дигора и Ахтамара. Долгое время, проведенное в диаспоре, притупило остроту моих впечатлений — слишком много пройденных миль и прочитанных книг. Спустя несколько лет я снова оказался менее чем в шестидесяти милях от Ани, теперь уже нисколько не сомневаясь, что в этих церквах на самом деле было что-то сверхъестественное, что в них действительно обретался чудодейственный свет, пронизывающий всю историю Армении, свет лучистый и одновременно — взрывной.
Гошаванк представляет собой группу беспорядочно составленных часовен, библиотеки гавита и наружных стен тесаного камня. Каждый завиток, каждый угол находился на своем месте, каждая деталь из розового камня обработана до совершенства. Здания до сих пор не уступают по прочности скалам, расположенным внизу. Даже каменные желоба крыши пригнаны друг к другу, словно части головоломки, а зазор между округлыми плитами барабана центрального купола не толще волоска.
У стрельчатого входа в часовню для венчания расположен один из самых знаменитых в Армении хачкаров. Я провел рукой по его поверхности. Здесь, в горах, разбросаны тысячи подобных каменных крестов; их прихотливые узоры напоминают кельтские кресты северо-западной Европы. Ученые высказывали гипотезу об их возможной взаимосвязи, ссылаясь на армянских епископов, которые путешествовали в Ирландию в одиннадцатом веке. Но я подозреваю, что это сходство порождено скорее одинаковым усилием, направленным на то, чтобы высечь строгий орнамент в бесформенном камне, чем общими историческими корнями.
Ни один хачкар, ни один кельтский крест, который мне приходилось видеть, не может сравниться с этим, в Гошаванке. Высеченный из монолитного туфа, на расстоянии он похож на кружево или огромную глиняную филигрань, но, подойдя ближе, вы видите, что каждый дюйм его узорчатой поверхности выточен из камня. Это гордиев узел из камня. Тем не менее его не назовешь прекрасным. Прекрасная отточенность форм вызывает чувство смутного беспокойства. Именно беспокойства, а возможно, и тревоги, вызванной нашествием, потому что хачкар датируется 1237 годом: годом ранее монгольские орды перешли границу Армении.
Рассматривая каменный узел хачкара, пытаясь понять, правду ли говорят, что одна-единственная каменная нить проникает во все углы скульптуры размером в шесть футов, я вспомнил Эдварда3 Казаряна из Еревана, микроскульптора, чьи творения производят такое же головокружительное впечатление. Микроскульптуры Казаряна — самые маленькие в мире. Он может работать только с помощью мощной лупы или микроскопа. Однажды, работая над золотыми фигурками танцовщиц, он случайно вдохнул десяток их и с тех пор работает в маске.
Его обычным материалом являются зерна пшеницы или игольное ушко. Он автор поразительной фигуры Гулливера. Свободно чувствующий себя в стране лилипутов, Казарян поставил микро-Гулливера на человеческий волос, подвешенный между двумя крошечными домами. В каждой руке Гулливер держит по шару. На первом шаре находятся два кулачных бойца, на втором — акробат, стоящий на канате в сотню раз тоньше человеческого волоса. Легкое прикосновение сообщает скульптурной группе заряд статического электричества, заставляющий фигурки крутиться и двигаться. Говорят, что движения фигурок этого микроскопического цирка никогда не повторяются.
Я также вспомнил выдающиеся мнемонические достижения ереванского юриста Самвела Гарибяна. Во время землетрясения 1988 года он решил запомнить имена и адреса тысяч семей и тем самым помочь потерявшимся детям найти своих родных. Его мозг оказался гораздо более эффективным, чем компьютеры. Его дарования заслужили ему место в Книге рекордов Гиннесса: в течение пяти часов на двенадцати разных языках ему продиктовали наугад тысячу слов. Он повторил их в точности.
Мне думается, что в армянской страсти к деталям и миниатюрным предметам есть нечто очищающее. Золотые танцовщицы Казаряна и картины из зерна были порождены тем же гением, что и алфавит Месропа, и загадочная паутина средневековых музыкальных знаков. Чтобы обуздать хаос мира, его нужно разложить на мельчайшие составные части и детали. Армянское искусство, когда оно не является строгим, простым и монументальным, тяготеет к малым формам и деталям.
Майкл Дж. Арлен, сын автора «Зеленой шляпы», в семидесятых годах путешествовал по Армении. Он был американским армянином, которого воспитали так, чтобы он забыл Армению и отвернулся от ее трагедии. Но Армения притягивала его. Его путешествие в Армению было заранее спланированной и организованной «Интуристом» поездкой иностранного туриста в одну из советских республик. Но, несмотря на это, его книга «Путешествие к Арарату» полна интересных вещей. Особенно поразила меня мысль, высказанная в ней, — я считал, что она относится к 1915 году, но теперь вижу, что значение ее гораздо шире:
«В этот момент я понял, что быть армянином, жить по-армянски — означает быть помешанным. Не чудаком в обычном смысле этого слова, человеком с вывертами и, возможно, милыми странностями, и отнюдь не клиническим сумасшедшим. Именно помешанным: помешательство — очень глубокое понятие, обозначающее какое-то искажение или излом в глубоких, как морская пучина, недрах человеческой души».
После хачкара мне хотелось увидеть что-то гладкое и лишенное украшений. Я вошел в темное помещение главной церкви с простыми стенами и слабым светом, проникающим через строгие и узкие окна. В церкви обитало множество городских ласточек. Я спугнул их, и воздух затрепетал от взмахов их крыльев. Их щебет звучал как журчание воды в пещере, а суматоха, поднятая ими, только оттеняла неподвижность мертвого камня. Но впечатление, что стены совершенно голые, оказалось неверным. Из полутьмы, из-под наслоений птичьего помета, выступало что-то живое. Стены были покрыты высеченными в камне текстами молитв на древнеармянском языке «грабар», сотнями армянских букв.
Выйдя из монастыря, я спустился в место, которое Мхитар Гош назвал Тандзот — Долина груш. Теперь груш не было, а были отвесные скалы, сторожившие вход в долину. Возможно, именно они помешали монголам войти сюда.
Решив, что следующий монастырь — Агарцин — находится в четырех-пяти часах ходьбы, я зашагал по главной дороге. Было тепло, и края луж были затянуты засохшей грязью и пылью. Азербайджан находился не очень далеко к востоку, дорога была пустой. Но когда я прошагал с час, подъехала черная «Волга», и сидевший в ней человек сказал, что не стоит идти пешком. Есть машина и — никаких проблем, а если я сейчас не поеду с ним, то меня ждут неприятности с властями. Но в тот же миг его напускная суровость исчезла, и он усмехнулся:
— Люблю пошутить!
День выдался солнечный, но мужчина был в плаще. Оказалось, что он директор фабрики по пошиву плащей. Дотрагиваясь до своего собственного, хорошо сшитого в европейском стиле, он отбарабанил все статистические данные по производству плащей: длина кроя, глубина клина, размер пуговиц, человеко-часы, уровень производства, сроки. Затем он стал на чем свет стоит клясть азербайджанскую блокаду за снижение производства. Где теперь брать материал? Как экспортировать плащи? А тут еще электричество отключают — то вспыхнет, то погаснет, словно дождь и солнце! Я качал головой и выражал сочувствие, и скоро, разбрызгивая грязь, мы уже подъезжали к его дому. На кухне он налил два стакана коньяку и произнес тост:
— За мир!
— За мир, — поддержал я. — И за то, чтобы было больше плащей.
Он познакомил меня со своей старой матерью. Она сидела на краю железной кровати, и ее короткие ноги в чулках не доставали до пола. Старушка была одета в черное. Было видно, что она недавно плакала. Сын наклонился к ней и положил руку ей на лоб.
— Тридцать девять, — пробормотала старушка сквозь слезы.
— Ой, мама-джан, это высокая температура.
Она ткнула согнутым пальцем в сторону большого радиоприемника.
— Да нет же, глупый! В Карабахе убиты тридцать девять человек. Ох, ох, Боже мой…— Она достала из рукава носовой платок и, расправив его, приложила к мокрым глазам.
Директор фабрики плащей убеждал меня не ходить в Агарцин. Он говорил, что в лесу опасно и мне лучше остаться. В лесу полно русских и медведей, а Агарцин — старое и неинтересное место. Лучше мне поехать ознакомиться с его фабрикой и швейной машиной из Италии с вмонтированным компьютером…
Днем в лесу я проглядел все глаза, надеясь увидеть медведей и русских, но так и не увидел ни тех, ни других. Поросшая лесом долина была пуста. Сучья похрустывали у меня под ногами, и было слышно, как внизу течет стремительная река.
Каменщики, реставрирующие монастырь Ваанаванк (ок. 911 г.).
Ближе к монастырю располагалась заброшенная фуникулерная станция, часть одного из непостижимых планов партии. В хорошую погоду посетители могли остановить машину и проехать последнюю сотню ярдов к монастырю фуникулером (по правде говоря, даже пешком можно было быстрее добраться). Но пафос этого недолговечного сооружения так потряс меня, что некоторое время я бродил вокруг него. Стилизованная под церковь шестого века, его мирская скорлупа была теперь никому не нужна. Ветер гулял между его тросами. А деревья, казалось, отворачивались от его разлагающегося трупа. Немного поодаль, истекая бензиновой кровью, лежало его сердце — массивный шестицилиндровый двигатель.
Три или четыре монастырских здания одиноко стояли на густо заросшем травой отвесном берегу реки. Поблизости виднелась сколоченная из зеленых досок избушка. Это был домик каменщика. Больше никакого человеческого жилья не было на многие мили вокруг. Место было удивительно безлюдное. Я провел там два дня, и, впервые со времени приезда в Армению, при взгляде на горные хребты у меня появилось ощущение пространства.
У каменщика были две собаки и один-единственный ряд ульев, аккуратно вскопанные грядки с редиской и картошкой. Перед домиком росли вишни и ковыляла больная овца. Ночью собаки забирались в подпол. Иногда, почуяв медведя или волка, собаки лаяли. Осы устроили гнездо в стене над моей кроватью. Когда собаки лаяли подо мною, осы вились надо мною, а в отдалении выли волки, уснуть было совсем не просто.
Теперь каменщик в основном полол грядки с овощами, ухаживал за пчелами и собирал хворост. Его работа в монастыре прервалась. Не было гравия для цемента, не было бензина, чтобы наполнить генератор и запустить камнерезную пилу… Он перестал задавать вопросы и жил, точно отшельник, в кругу ежедневных забот.
Во времена Серебряного века Агарцин был великим центром армянской церковной архитектуры. В течение трех столетий сменявшие друг друга поколения каменных дел мастеров добавляли к общему ансамблю свои произведения из камня. Оставленные ими строения были блестящими и даже какими-то хвастливыми. На барабане купола главной церкви я заметил один из символов, который уже видел в музее Дилижана: круг, состоящий из вьющихся зубчатых сегментов, арийский символ вечной жизни (по иронии судьбы ставший прототипом свастики). Но сегодня монастырь выглядел не более чем напоминанием о лучших временах. Когда-то монахи постоянно строились: теперь каменщик сидел без дела. Полки дилижанских магазинов опустели: этой весной большинство людей надеялось на землю, ища на ней еду, топливо и даже лекарства.
Хачкар в монастыре в Агарцине.
Кто мог утверждать, что «суеверная чепуха» средневековой веры была принесена в жертву ради чего-то более стоящего? Постсоветская Армения выглядела досредневековой. Отзвучали и умолкли идеологические речи. Опустились и завяли знамена, прославлявшие освободительную функцию утилитарного века. Наступило полное замешательство.
По дороге к Ахпату и Санаину, еще двум великим монастырям этого уголка Армении, я остановился на ночлег в необычной деревне возле Алаверди. Между жителями деревни было определенное сходство. Их можно было условно поделить на два типа: невысокие и коренастые с выпуклой грудью и невысокие и худые с плечами как у пугала. Большинство мужчин носило имя Людвиг.
Было уже поздно, когда на главной дороге к городу Алаверди мне повстречался один из коренастых Людвигов. Он предложил мне комнату. Его деревня располагалась высоко в горах, и он вел машину по крутым поворотам дороги с бесшабашной яростью. Людвиг был молод, с широко поставленными глазами. Он был полон безоговорочного энтузиазма истинного националиста, пребывающего в черно-белом мире, мире Хороших и Плохих людей, армян и турок, в мире, в котором насилие было единственно возможной формой отношений. Его убеждения не были умерены практическим опытом: если не считать недавней службы в национальной армии возле Еревана, он никогда не покидал пределы своей высокогорной деревни.
Он указал мне на пустую комнату и вышел. Я устал: сбросив ботинки, я улегся на кровать и вскоре уснул.
Людвиг вернулся немного позже.
— Смотри, Филип, — сказал он, протягивая мне книгу о фидаинах, тех фидаинах времен до 1915 года. — Славные парни, — сказал он. — Хорошие, смелые люди. — Затем он сунул руку за голенище своего высокого ботинка и вытащил нож. — Видишь мой нож, Филип? Хороший, да?
— Да, нож хороший. — Нож был огромного размера.
— Как ты думаешь, он хорош для мусульманина?
— По-моему, хорош для чего угодно.
Толстое лезвие ножа, напоминавшее по форме рыбу, сверкнуло в слабом свете; Людвиг погладил лезвие пальцем и наклонился ко мне:
— Покажи мне свой нож, Филип.
Я достал свой старый узкий нож, который служил мне для чистки фруктов и заточки карандашей.
— Испанский, — сказал я. — Эспаньол.
— Эспаньол?
— Да.
— Эспаньол! О, Филип!
Он пристально посмотрел на мой нож, затем, усмехнувшись, поиграл лезвием.
— Эспаньол! (Лишь позже я обнаружил, что армянский глагол «спанел» означает «убивать».)
Внезапно во дворе беспокойно залаяли собаки. Людвиг прижался лицом к оконному стеклу.
— О, пришли. Смотри, мои друзья пришли!
Его жена ввела в комнату двоих мужчин и вышла.
— Мы втроем всегда вместе, — сказал Людвиг, похлопывая каждого из вошедших по плечу. — Филип — Шаган — Людвиг. Шаган — гнчак, я — дашнак, Людвиг — коммунист.
— Не коммунист! — Второй Людвиг сердито смотрел на Людвига-дашнака.
— У тебя есть партийный билет!
Тот опустил руку в карман пиджака и вынул партийный билет.
— Плевал я на билет!
— Коммунист!
— Я ненавижу коммунистов! Смотри, англичанин, я рву билет!
— Сохраните его, — сказал я.
— Зачем сохранять? Разорву! Я не коммунист!
— Сохраните его, чтобы показать детям.
Он посмотрел на билет, на свое коммунистическое лицо, глядевшее с фотографии, и сунул его обратно в карман.
Дашнак Людвиг громко потребовал коньяка. Его долготерпеливая жена внесла поднос с бутылкой и пустыми стаканами. Она не произнесла ни слова. Людвиг разлил коньяк в стаканы и раздал всем.
— За Айастан! — воскликнул он.
— За Айастан! — эхом откликнулись Людвиг-некоммунист и Шаган.
— Давай! Пошли!
Они гикали и хохотали. Дашнак Людвиг хлопнул меня по плечу.
— Пошли в лес, Филип!
— В лес?
— Пойдем, пойдем, Филип!
Я снова натянул ботинки и пошел за ними к машине. Мы протряслись по темным улицам деревни, подобрали еще двоих и, наконец, съехали с дороги на колею между деревьями. Я держался за дверь, когда машина, отчаянно петляя, свернула с дороги в чащу. Все со смехом вывалились наружу, чтобы подтолкнуть машину. Шаган уселся на капот. Дашнак Людвиг в это время прибавил оборотов мотора и вывел машину в колею.
Под скалой притаилась поляна. С гор дул холодный ветер. Шаган развел костер с помощью старых шин. Дашнак Людвиг вынул нож и воткнул его в дерево. У кого-то оказался пистолет, и он несколько раз молча, ухмыляясь, выстрелил в костер. Было жутковато. Я смотрел, как пламя озаряло языческим отсветом неясные очертания собравшихся. Интересно, сколько подлинно армянских, сохраненных генотипом черт было на этих лицах, озаренных отблеском пламени? Я вновь поразился тому, какими разными бывают армяне. Но при этом во всех уголках мира самые разные армяне — миллионеры из Беверли-Хиллз, парижские ученые, небритые фидаины — поднимают бокалы с одним и тем же тостом: «За Айастан!»
Бутылку пустили по кругу. Я сделал глоток, застегнул пальто и отошел в сторону. Звезды светили ярко, но луны не было. Далеко внизу виднелись огоньки деревни. Над ними высились безмолвные сумрачные горы. Их неровные очертания на фоне ночного неба были похожи на кардиограмму умирающего больного старика.
Утром коренастый Людвиг сказал, что отвезет меня в Алаверди, но я ответил, что пойду пешком. Мне очень нравится ходить пешком. Мне пришлось проявить настойчивость, и я ушел из деревни, испытывая некоторое раздражение от собственной неблагодарности. Протекавшая внизу река странным образом изменила окружающий ландшафт. Глубокое узкое ущелье разделило долину надвое и оставило площадки, нависающие по обе стороны. На этих площадках стояло большинство средневековых деревень и церквей; в темном ущелье внизу находились нитка железнодорожного полотна и вся армированная сталь и бетон советской эпохи. Эта часть Армении называлась Лори. Шагая по шоссе, я чувствовал, что ущелье показывает мне в усмешке черные зубы своих базальтовых плит. Отдаленные края гор нависали с неба, словно оторванные черные ширмы, придавая дневному свету странный темный оттенок. Эта чернота, казалось, давила на меня, рождая в голове черные мысли.
Сразу после полудня мне попался автобус, на котором я выехал из ущелья.
В Ахпате все словно прояснилось. День оказался солнечным, деревня — спокойной. На главной площади в тени рябины сидела женщина, рядом ее дети гоняли в пыли мяч. Откуда-то из-за домов доносилось постукивание мотыги о камни. Над площадью высились здания монастыря. Они походили на эксцентрический семейный портрет, представлявший суровые поколения Серебряного века Армении. Гошаванк и Агарцин были такими же архитектурными ансамблями, построенными в течение веков. И каждый ансамбль свидетельствовал о том, что здесь жили монахи — много часовен, зал для официальных церемоний, столовая, библиотека, — но ни малейшего признака келий или жилых помещений.
В то время как в Агарцине сосредоточились на архитектуре и работах по камню, здесь, в Ахпате, посвятили себя Слову. Местные писцы трудились с особенным рвением. Они старались. В течение одиннадцатого и двенадцатого столетий они старались сделать свой монастырь вместилищем всего, что было создано на армянском языке, превратив его в первый Матенадаран. В поисках рукописей монахи бродили по горам, рылись в книгохранилищах под пыльными сводами монастырей от Вана до Урмии, переписывая все, что были не в силах унести. И когда в те бурные годы до них доходил слух об очередном нашествии туранских или монгольских орд, они собирали свои труды, бежали в горы и прятали тонкие пергаментные листы в пещерах. Сейчас здания пусты. Их толстые стены блестят от сырости. А камни черны от веками отлагавшейся свечной копоти.
Усевшись у задней стены часовни, которая была построена по образу собора в Ани и восстановленного Трдатом храма Святой Софии, и глядя, как солнечный свет проливается в узкие щели окон, я вспомнил иконоборческую вспышку Мандельштама в армянской церкви в Аштараке:
«Кто додумался заключить пространство в этом зловещем карцере, этой низкой темнице — чтобы воздавать ему здесь почести, достойные псалмопевца?»
Многие армяне разделили бы его негодование. В этих горных деревнях дохристианские традиции исчезали с трудом. Так же как в Эчмиадзине, под лежавшим на поверхности слоем здесь таились следы древних персидских верований; зороастрийских, манихейских, дуалистских. Персы не имели склонности запирать своих богов в каменных замках: они чувствовали себя ближе к ним на открытом пространстве и молились вне помещений. Геродот писал, что они отдают предпочтение молитве в горах. Зороастрийский молитвенник, йасна, содержит специальную молитву, которую нужно читать, «увидев впервые высокую гору». Армянский культ Арарата является частью этой традиции, и, между прочим, многие горы Армении названы в честь зороастрийских богов. До недавнего времени армянские крестьяне совершали утреннее умывание, а затем, выйдя из дома, молились, повернувшись на восток.
Хачкары, стелы и вишапы показывают тесную связь армянской земли с этими верованиями. Корни их гораздо глубже, чем осуждающие разговоры христиан о богоотступниках, язычниках и анимистах. При таком психологическом климате диссидентские группы вроде павликиан легко находили приверженцев; в сознании многих армян дуализм был более убедительным, чем христианство.
Сырые своды церквей и монастырей всегда соперничали с более земными, более восточными верованиями армян. Однако в одном определенном отношении эти необычные сооружения являются вызывающе армянскими. Нигде больше церкви — и, насколько мне известно, здания любого другого рода — не выглядят настолько различными снаружи и внутри. То, что в армянских церквах остроугольное и остроконечное, — внутри округлое; там, где снаружи — острый конус, внутри — купол; там, где снаружи треугольные слепые ниши, внутри цилиндрические альковы и апсиды; снаружи черепичная крыша, внутри — цилиндрический или дугообразный свод. Когда рассматриваешь планы этих церковных зданий, они выглядят почти как два здания в одном. Используя стены с наполнителем из гравия, армянские каменщики как будто задавались целью соорудить головоломку.
Часто, чувствуя себя чужим среди армян или пытаясь преодолеть какой-нибудь из армянских парадоксов, я вспоминал об этих церквах — и прощал себе свое непонимание. Я привык к неожиданностям. Каждый раз, когда я встречал образец, какую-то симметрию в армянах, я знал, что она будет отброшена, точно первоначальное впечатление за церковной дверью.
Ту ночь я провел во вновь открытой духовной семинарии Ахпата. Учебный семестр закончился: оставались только настоятель и двое учеников. После ужина отец Вартан, извинившись, вышел побродить по саду. Я погрузился в книги библиотеки, в которой двое юношей испытывали армянский шрифт в своем компьютере марки «Эппл Мак». Утром я отправился в Санаин.
Монастырь Санаина был виден из Ахпата, но, чтобы добраться до него, мне пришлось снова спуститься в мрачный Алаверди, и там я угодил в руки двух толстых рестораторов. У этих армянских гурманов были отличные связи — то, что в Румынии называли «хорошими отношениями». В Советском Союзе эти тайные каналы просто-напросто означали мафию. У здешней мафии была широкая улыбка и подделка под «ролекс» на запястье. Не проходило и вечера, чтобы в телевизионных новостях не показали квартиры мафии: пачки долларов, оружие, импортное спиртное… Иногда мафия применяла насилие, но в остальном — и это был один из тех самых случаев — демонстрировала чудеса елейного дружелюбия.
— Еще коньяку, англичанин! Пей! Этот коньяк — самый лучший.
Мы завтракали, сидя за длинным столом в их гостиной. Кажется, я начинал привыкать к употреблению спиртного с утра.
— А вот, англичанин, каспийская икра.
— Каспийская икра? А как же с блокадой?
— Да, блокада. Азербайджанская блокада. Ужасно, ужасно.
Санаинский монастырь примостился на поросшем лесом склоне над одноименным поселком из стекла и бетона. Монастырские залы были темными и пустыми. Под рядами колонн на земляном полу выстроились могильные плиты. Здесь, как и в Ахпате, средневековые переписчики летом боролись с блохами, а зимой — с холодом. Здесь они переводили Евклида и Платона, связывая воедино нити античной и восточной традиций, что характерно для Серебряного века.
Спустя приблизительно полтысячелетия после монгольских нашествий, когда Санаин все еще пользовался славой сокровищницы знаний, сюда прибыл молодой Георгий Иванович Гурджиев. Сын матери-армянки и отца-грека, Гурджиев сам был продуктом восточной и западной традиций. Но истинные источники его идей остаются неясными. Они отвергают все категории. Однако к его доктрине есть ключи. Как сообщают «Встречи с замечательными людьми», одно из своих первых путешествий Гурджиев совершил именно в Ани. Там среди развалин он построил хижину и весь первый период своей жизни провел за чтением загадочных текстов в поисках эзотерических Тайн. Однажды в Ани он обнаружил подземный ход. В конце хода оказалась комната, в которой Гурджиев нашел несколько обрывков пергамента. К его восторгу, оказалось, что эти обрывки с надписями на классическом армянском содержат сведения об исчезнувшем древневавилонском учении, центр которого находился к югу от озера Ван. Он отправился на поиски.
Соответствует или не совсем эта история действительности, она, безусловно, несет некий символический смысл. Согласно взглядам Гурджиева, вторжение арабов в Месопотамию в восьмом столетии превратило Армению в единственную хранительницу огня древних верований, предшествовавших монотеизму ислама и христианства. Ведя поиски в развалинах Ани, он начал открывать истоки дуалистских, зороастрийских и митраистских традиций, сохранившихся в Армении. Затем район его поисков расширился, распространившись на юг и восток. Двадцать лет он странствовал по Ближнему Востоку, Центральной Азии и Гималаям, а затем возвратился в Москву. Здесь он стал распространять собранные им учения. Часто превратно толкуемые, его идеи и до сих пор вдохновляют, очаровывают, захватывают, будоражат, освобождают и смущают умы на Западе.
Его величайший труд, в серии «Отовсюду и обо всем», озаглавлен «Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку». Это — тысяча двести страниц текста, весьма трудного для понимания, с аллегорическими персонажами, не менее разнообразными, чем у Блейка. Он писал свой труд карандашом, по-русски и по-армянски. Выбор русского языка был обусловлен его сравнительно широкой распространенностью. Но он считал, что возможности русского языка ограниченны, так же «как и английского, который также очень хорош, но только для разговоров в курительных комнатах, когда сидишь нога на ногу в удобном кресле и перебрасываешься замечаниями о замороженном мясе из Австралии или, скажем, об индийском вопросе». Армянский был его любимым языком, совершенно непохожим ни на какой другой и точно соответствующим «душевному складу представителей этой нации».
Гурджиев не принадлежал ни к какой традиции. Но, в моем понимании, характерное для него отсутствие корней могло сформироваться только лишь в этом регионе древней Армении и Кавказа, где среди развалин все еще сохранились следы древности и где столкновение идей — дуалистских, зароастрийских, суфийских, христианских, исламских, большевистских — сделало этот регион более разнообразным, более динамичным, более опасным, чем какой бы то ни было другой в мире.
Днем я покинул Санаин и вернулся на магистраль. В долине стояла жара. В Алаверди я нашел машину, водитель которой согласился подбросить меня в Ленинакан, где сто двадцать лет назад родился Гурджиев.
18
В последние двадцать лет устоялась точка зрения, согласно которой локализация больших и малых землетрясений следует определенным математическим закономерностям, точно таким же, которым, по-видимому, подчиняется распределение частных доходов в системах свободной рыночной экономики.
Джеймс Глейк,«Хаос: создание новой науки»Город Ленинакан прошел все стадии переименований. Сейчас он называется Гюмри — это его древнее армянское имя. Еще он был известен как Александрополь. Именно здесь в царское время — в Александрополе — Гурджиев провел свои молодые годы. Я не знал, что мне удастся найти в Гюмри, — вряд ли дом Гурджиева сохранился. Может быть, остались хотя бы следы греческого квартала, где он обитал. Но нет. Кварталы советской застройки поглотили старый город, как это произошло со множеством дореволюционных городов, а затем они рухнули, скошенные, как трава, землетрясением 1988 года.
Землетрясение 1988 года, Гюмри (бывший Ленинакан).
Из Алаверди я спускался вниз через горы в обществе погруженного в мрачное раздумье человека и его молчаливой матери. Она сидела на заднем сиденье автомобиля и с каким-то странным отчаянием вязала. Лишь когда мы остановились на отдаленном кладбище, мои спутники оживились. Старуха отложила свои спицы, взяла пакет с яблоками и повела нас мимо выступающих рядов надгробий к двойной могиле своего мужа и сына, погибших во время землетрясения. Там — и это характерно для армян — неизбежность и определенность смерти принесли женщине облегчение. Она уселась на низкий парапет и надкусила яблоко. Ее румяные щеки вздулись от пережевываемых кусков. Несмотря на полный рот, она оживленно говорила о том, как хорошо смотрятся другие могилы с белыми и красными гвоздиками, и о том, что в следующий раз она непременно постарается привезти сюда цветы…
Она убедила меня изменить мои планы. Выяснив все, что мог, о месте рождения Гурджиева, я намеревался отправиться на юг, к озеру Севан. Я не собирался знакомиться с последствиями землетрясения: это было стихийное бедствие, случайное несчастье, но не часть подлинной Армении. Но я был не прав: именно в силу своей случайности землетрясение многое поведало об армянах.
В Гюмри я пообедал со вдовой и ее сыном. Они обитали во временном жилище, которое содержалось в такой чистоте и порядке, что не сразу можно было понять, что их обиталище было немногим больше деревянного ящика.
Я провел день, бродя по грязным развалинам Гюмри. Мне вспомнились площади Революции в Бухаресте и Бейруте. Я смотрел на скорбные останки жилых домов: спальни на втором этаже были снесены начисто, а двери из прессованных опилок каким-то чудом остались целы. Я стоял перед разрушенными фасадами и пытался представить себе мгновение, в которое все это произошло: 11.41 утра седьмого декабря 1988 года.
В Ереване, в одном из тихих академических институтов, я беседовал с эксцентричным армянским математиком, который убеждал меня вдуматься в эти цифры.
— Смотрите, — говорил он. — Одиннадцать и сорок один — что это вам говорит?
Я решительно ничего не мог придумать.
— Простые числа! — Он оживился. — И не просто простые числа, но обратите внимание, что они не согласуются с последовательностью пятеричной системы минут. Не одиннадцать сорок, не одиннадцать сорок пять, а одиннадцать сорок одна!
Я сказал, что в Скопле, Македония, часы на вокзале были оставлены, чтобы сохранить память о землетрясении 1963 года:
— И стрелки на них показывают пять семнадцать.
— Вы видите, опять! Простые числа! Неправильные. Вспомните о бедствии, сотворенном человеком, — Хиросима, например: ровно в восемь пятнадцать!
Мне понравилась его теория. Меня интересовало, как стихийный ужас землетрясения согласовывался с необходимым утешением гармонией или каким-нибудь логическим объяснением, пусть и невероятным. Для него, специалиста по числам, единственной закономерностью была именно внезапность, непредсказуемость времени события. Для остальных людей землетрясение происходило по воле Бога. В неодушевленном мире Бог презирает шаблоны и закономерности. В камнях нет никакой симметрии до тех пор, пока они не будут обработаны человеком или если они не несут на себе отпечатка исчезнувшей жизни. Землетрясения бьют наугад, в непредсказуемое время, в непредсказуемом месте. Они превращают обработанный камень в бесформенную гальку, нанося удары по тем, кто осмеливается создавать порядок.
Но армяне Советского Союза были воспитаны в безбожную эпоху и вскормлены истинами другого рода. Существует историческая закономерность, и ее можно заставить работать в нашу пользу. Семьдесят лет марксисты-ленинцы учили, что доброжелательное государство заменяет потребность в Боге, игнорируя тот факт, что доброжелательное государство, как и любое божество, может также быть мстительным.
Итак, вернемся к человеку в домике ереванского сапожника, который говорил мне, как и другие, о контролируемых подземных взрывах. Землетрясение было делом рук Советов. Божий промысел для него не существовал, но как акт государства это звучало гораздо понятней. Советы хотели наказать нас, говорил он. С самого начала 1988 года Армения создавала проблемы, а проблем в Кремле и без нее хватало. Сначала это был химический комбинат с ядовитыми выбросами: армяне добились его ликвидации. Затем Карабах. С конца февраля 1988 года армяне добивались его воссоединения с Арменией. Пересмотр границ, загрязнение окружающей среды — новые головные боли для Москвы, вызванные самой маленькой из союзных республик. В один прекрасный день треть населения Армении — миллион человек собрались в центре Еревана. Это была крупнейшая антисоветская демонстрация за всю семидесятилетнюю историю существования Союза.
Затем, в последних числах февраля, в ответ на притязания Армении на Карабах, азербайджанцы устроили погром в прикаспийском городе Сумгаите. Армянский квартал был окружен. Три дня азербайджанцы бесчинствовали в городе, сжигая армянские дома, вырезая их обитателей и сбрасывая их, живых и мертвых, из окон многоэтажных зданий. Точное число убитых неизвестно. Армяне никогда не простят Горбачеву то, что он вовремя не послал войска, они сочли это местью с его стороны.
В течение всего лета обе республики находились в напряженном противостоянии. Двести тысяч армян выехали из Азербайджана в Армению и примерно сто пятьдесят тысяч азербайджанцев — из Армении в Азербайджан. Армян размещали везде, где возможно: в гостиницах, залах заседаний и жилых домах. Многие остановились в городах Северной Армении — Ленинакане, Кировакане и Спитаке. Именно здесь, после нескольких месяцев невзгод, недостатка пищи и топлива, проблем с водой, безработицы и отчаянной скученности, хмурым заснеженным зимним утром произошло землетрясение. В считанные минуты погибло двадцать шесть тысяч человек.
И даже теперь, спустя более чем два года, в Гюмри чувствовалось, что город все еще не пришел в себя. Он больше не стремился расти в высоту. Все происходило на уровне земли. Грузовики со строительным камнем пробирались по разрушенным улицам, и управляемые с земли краны протягивали свои руки над строительными площадками. Между палатками и времянками приютились школы, конторы и больницы, и город как-то жил. В магазинах, большинство которых располагалось в тесных хибарках, наибольшей популярностью пользовались торговавшие товарами для дома: позолоченными пластмассовыми безделушками, дешевыми светильниками, аляповатыми иконами и бессчетными вещицами, помогающими как-то скрасить убогий быт этого беженского города.
— В деревнях все по-другому, — объяснил торговец овощами. Его пучки морковки лежали у обочины дороги, словно павшие в битве рыцари. — В деревнях ничего нет.
— Где эти деревни?
— В горах. Я сам оттуда. Я туда не возвращался. У меня нет дома после еркрашаржа.
Еркрашарж — это армянское слово словно передает личный опыт этих людей: оно дрожит, скрежещет и рушится. Напротив, «землетрясение» звучит безучастно, как диагноз врача.
Я дал торговцу овощами несколько рублей, отказавшись от его моркови, и решил сделать попытку добраться до этих деревень. Спитак был ближайшим к эпицентру землетрясения большим городом. По-армянски «Спитак» означает просто «белый», но теперь он был серым и разрушенным. Я стал отыскивать сотрудников гуманитарных организаций, которых встречал в Ереване. Я нашел их уже в сумерки, и они пригласили меня остановиться в их поселке. Это были представители армянской диаспоры из Франции, Канады и Соединенных Штатов. Их сделанное в Швеции жилище представляло собой странное подобие капсулы, которую они установили прямо над городом, в развалинах летнего лагеря коммунистической молодежи. Лагерь начал уже зарастать молодыми лесными деревьями. Вокруг самой капсулы чернела дорожка свежепроложенного асфальта, перед дверью красовались две грядки с петуниями. А внутри царил образцовый порядок.
Большую часть вечера я провел с Майклом, армянином-буддистом из Бостона. Он был единственным армянином-буддистом, которого я когда-либо встречал. На нем были американские очки в строгой оправе и модная рубашка, но все это не могло скрыть его принадлежности к армянам. Приезд в Армению, объяснил он, был обусловлен его кармой. Он планировал поездку в монастырь дзен-буддистов в Японии, но уже в аэропорту внезапно передумал и вместо этого отправился в Армению. Он уже успел жениться на девушке из Еревана.
— Объяснить вам, почему армяне могут жить в любой точке земного шара?
— Да, пожалуйста.
— Я проехал по всей Армении. Она очень маленькая, но в ней есть что-то необычное. Знаете, что именно?
— У меня есть свое мнение на этот счет.
— Здесь, в Армении, можно найти любой мыслимый климат и ландшафт. Люди привыкли к крайностям. Поэтому мы, армяне, можем спокойно жить где угодно. Мы легко адаптируемся к любым условиям.
Я попытался объяснить Майклу, что в армянах меня интересует другое, — а именно то, что, легко адаптируясь, они не перестают быть армянами, не утрачивают своего армянства, где бы они ни находились. Как сам Майкл, к примеру. Но его теория казалась ему настолько совершенной, что он не захотел вступать в спор.
На следующее утро, в ожидании машины, я провел несколько счастливых часов в Аралезском психосоциальном реабилитационном центре в Спитаке, устроенном для детей, осиротевших в результате землетрясения. Был ясный день, и солнце озаряло головки детей, входивших во двор Центра.
Музыка играла немаловажную роль в процессе психологической реабилитации. Сотрудники гуманитарных организаций отказались от стандартного подхода, предпочитая напевать армянские народные песни под флейту и гитару. В соседнем бараке кукольник репетировал музыкальную сценку с деревянными волками и поросятами: коварный ухмыляющийся волк гонится за очаровательным поросенком с длинными ресницами: поросенок спасается, волк гибнет. Затем зал заполнили девочки-сироты в туфельках с помпонами и красных передниках. На головах у них были ярко-розовые банты. Девочки по очереди выступали вперед, делали реверанс, садились за пианино и играли несложную музыкальную пьесу. Мы все усиленно аплодировали.
Концерт почти закончился, когда моя спутница заглянула в дверь, жестами показывая мне, что готова ехать. Изабель была полуфранцуженка-полуармянка. Она оставила Париж, чтобы провести два года с жертвами землетрясения. Я сразу же оттаял при виде ее самоотверженности, легких, небрежных манер и полного отсутствия внимания к своим собственным удобствам. Мы съехали с главной дороги и выбрали колею, которая вела наверх, к деревням. Склоны долины были гладкими и округлыми, и на них почти не было деревьев. Местами виднелись россыпи камней. Несколькими милями дальше, в самом начале долины, облако сеяло на горы слабый моросящий дождь.
Изабель любила эту суровую местность.
— На этой земле по-прежнему есть жизнь — коммунисты не могут убить ее.
— Даже землетрясение?
— Да, даже землетрясение. Они такие стойкие, эти люди. Боже мой, какие стойкие. Знаете, в это трудно поверить. Каждые два-три поколения с ними что-нибудь случается. Землетрясение, Сталин, турки… Я иногда просто поражаюсь, как это армяне еще не свихнулись.
— Возможно, и свихнулись, — сказал я.
— Почему вы так говорите?
Я поделился с ней мыслью Майкла Дж. Арсена о том, что армяне в своей глубинной сути — сумасшедшие.
— Зачем же вы приехали в эту страну безумцев?
— Возможно, по той же причине, что и вы.
— Но я армянка.
— Вы могли остаться в Париже.
— Париж! Это так нереально!
— Точно.
— Но почему именно в Армению?
Я рассказал ей об Анатолии и озере Ван. Я поведал об Ани и церкви в Дигоре. Я сказал, что хочу понять, в чем секрет выживаемости армян.
Она улыбнулась:
— А вы уверены, что вы сами — пусть самую чуточку — не армянин?
Мы остановились в селении Саракар. Изабель должна была вести урок в школе, а я бродил по развалинам. Грузовики, везущие камни, разбили всю дорогу. На кладбище я отыскал скамейку и уселся на нее с книгой, но она так и осталась неоткрытой. Я прислушивался к щебетанию жаворонков и зябликов, к ветру, шелестевшему в листве тополей у кладбищенской ограды, к жужжанию пчел в траве, к кукареканью петуха, к постоянному постукиванию молотка. Однако за всем этим таилось нечто более серьезное — неотвратимое, безмолвное и бесформенное. Я знал это по Дейр-эз-Зору и десяткам других мест, где побывал. От этого нельзя было скрыться. Оно пряталось где-то на задворках деревни. Оно затаилось в лужах. Это его пыталась стереть женщина, чистившая водосток. Это оно указывало стрелками часов на могильных плитах: 11.41, и датами: 1932—1988; 1961 — 1988; 1874—1988; 1857—1988; 1982—1988.
Мы двинулись дальше по дороге в сторону эпицентра. Гогоран был последним селением на этой дороге. За ним горы словно расступались, превращаясь в гряду облаков, и серо-белые заснеженные склоны сливались с облаками такого же серо-белого цвета. В Гогоране признаки восстановления чувствовались меньше. Полдюжины уцелевших домов высилось над развалинами, и это было все. Две женщины месили грязь в резиновых сапогах, еще одна вынесла ведро картофельных очисток для козы, четвертая, расположившись на груде камней, вязала.
После землетрясения этому маленькому уголку Советского Союза было обещано столько денег со всех концов света, что уцелевшие поверили, будто скоро заживут, как армяне Калифорнии, в домах с кухнями, обложенными кафелем, внутренними двориками и витражами на окнах… надо только чуть подождать. В Гогоране и в других отдаленных деревнях люди пережили зиму под пластиковыми покрытиями и брезентом. Летом, когда станет сухо и тепло, думали они, придут деньги и развернется строительство.
Уцелевшие после землетрясения, Гогоран
Однако колонны машин с помощью так и не появились в Гогоране. Большинство прибывших были слишком заняты в Спитаке, Кировакане и Ленинакане. Посылаемые деньги оседали в западных банках или исчезали в Москве. Азербайджанская блокада и советская система создавали всему непреодолимые преграды. Люди прождали всю зиму. Все еще оглушенные землетрясением, уцелевшие работали мало и лишь пасли свои стада. В последних числах августа с гор подул холодный ветер, и именно женщины, по словам Изабель, прервали период бездействия. Мы должны сами отстраиваться, заявили они и заставили мужчин заняться строительством убежищ на зиму.
Изабель отвела меня в семью, к которой она относилась с особой теплотой. Они жили в одном из вновь отстроенных домов. В двух смежных комнатах царил особый, по-деревенски затхлый дух. Старая мебель смотрелась явно не на своем месте. Их было пятеро: два сына — Артур и Capo, отец, который находился в Спитаке, преданная мать с печальной улыбкой и щенок-дворняжка по кличке Лесси.
У въезда в деревню мы прошли мимо памятника из двух бетонных обломков. Между ними были подвешены часы со стрелками, остановившимися на 11.41. Это были школьные часы, а обломки бетона были частью пола классной комнаты. Здание было трехэтажным. Когда произошло землетрясение, все дети деревни были в школе. Построенная, как и большинство подобных зданий, с минимальными затратами при максимально урезанном партийными наглецами бюджете, школа рухнула мгновенно. В живых осталось лишь около десяти ребят.
Когда мы с Capo гуляли по склонам неподалеку от деревни, он рассказал мне то, что помнил: говорить об этом дома он не любил. В то утро у его класса должен был быть урок физкультуры. Но учитель физкультуры не явился, и ее заменили математикой. Capo терпеть не мог математику, и ему было скучно. Скучая, он пытался сосредоточиться, как вдруг почувствовал первый толчок. Он вспоминает, как в следующую секунду, словно расколотую надвое, увидел учителя, ринувшегося к открытой двери. Затем Capo оказался перевернутым вверх тормашками. Рухнувшая крыша чудом остановилась над ним, и это спасло ему жизнь. Кроме него, уцелел лишь еще один мальчик из их класса. Насколько часов они перекликались сквозь густую пыль, пока их не вытащили из-под обломков. Capo, к счастью, остался цел и невредим.
Его брату Артуру повезло гораздо меньше. Он находился в физическом кабинете и читал из учебника отрывок по ньютоновской термодинамике. Он помнит мгновение изумления и невесомости, а затем одна его нога оказалась прижатой к животу, а другая обкрутилась вокруг шеи. Мертвое тело его учителя оказалось прижатым к его собственному, и среди камней он видел оторванную ногу. В таком положении, со сломанной спиной, Артур прождал полтора часа, пока обломки здания растаскивали вручную (в этих деревнях и сейчас можно встретить людей с пальцами, стертыми до костей оттого, что они вручную разгребали каменные завалы).
Артура завернули в матрас, но по дороге в Кировакан он потерял сознание. Затем он был отправлен во Францию, где прошел хирургическое лечение. Операция закончилась успешно, и теперь он владел верхней частью туловища. Во Франции ему подарили специальный столик для настольного бильярда, который теперь занимал большую часть дома. Долгие часы он проводил, передвигаясь в своем кресле на колесиках, с коротким кием в руках.
Мы вернулись после прогулки в горах. Артур ждал нас, чтобы сыграть в бильярд, его мать вязала чулок. Она отложила вязание, глядя на то, как мы играем, и вздохнула. Она любила своих мальчиков, переживших землетрясение. Медленно поднявшись, она наполнила чайник, затем подошла и склонилась над креслом Артура, чтобы поцеловать его.
— Нет, мама-джан. Я играю.
— Ох, Артур!
Артур смеялся, отмахиваясь кием:
— Ма! Нет!
Изловчившись, она дотронулась губами до его лба и свалилась со смехом на Лесси, которая лежала на кровати.
— Ох, Лесси-джан!
— Осторожно, ма!
Capo натер мелом кончик кия и сосредоточился на бильярде. Его мать уложила Лесси, словно ребенка, и стала напевать.
— Мама-джан! — закричал Capo. — Тише! Мы играем!
— Ах эти игры! Всегда они играют! А мне что делать, Филип-джан?
Я улыбнулся, нагнувшись над столом, чтобы сделать очередной ход.
— Не знаю.
— Ах, мальчики!
Артур объехал в кресле вокруг стола, a Capo усмехнулся.
— Не беспокойся, мама-джан. Скоро меня не будет. Еще две недели, потом — в армию.
— Нет, Саро-джан! Только не армия! — И она еще крепче обхватила Лесси.
Всю ночь по жестяной крыше барабанил холодный дождь. Утром его сменил ледяной ветер. Он забирался под доски новых домов, он проникал за воротник рубашки и глубже к телу. К одиннадцати часам ночной дождь сменился снегом. Ожидая, пока погода прояснится, я играл в настольные игры с Capo и Артуром. Время от времени я смотрел в окно, однако туча находилась прямо над головой. Только после полудня дальняя часть долины стала различимой. Вон там, сказали мне, там находился эпицентр землетрясения.
Capo прошел со мной часть пути. Ветер по-прежнему обжигал холодом, и под ногами хрустела превратившаяся в лед грязь. К нам присоединился деревенский мальчик довольно дикого вида, с вытаращенными глазами и похожим на череп лицом. Он был сторонником теории, согласно которой землетрясение было результатом заговора Советов.
— Как раз перед этим творились странные дела.
— Странные дела?
— За несколько дней до этого было много грузовиков на дороге. Потом все советские солдаты вдруг исчезли. В то утро я был в поле, и вдруг вспышка по всему небу, а за ней — бум! Еркрашарж! — Концы его вязаной шапки хлестнули по впалым щекам. — Бомба взрывается! Дома рушатся!
В моем представлении история не стала более правдоподобной. Но я знал, что в мифологии гор — а эти рассказы докатятся до потомков, словно снежный ком, — землетрясение навсегда останется символом советской эпохи. Это была лебединая песня автократии, последний акт издыхающей империи. События слишком точно укладывались в схему, чтобы можно было признать их случайными.
Мы обошли низкий уступ, и Capo указал на противоположный конец долины:
— Деревни Гегасар и Халбенд. Иди прямо по этой тропе. Мы обнялись и пожали друг другу руки. Я попросил Capo быть поласковей с матерью. Я просил его заботиться о Лесси и о брате Артуре и, если Capo хочет обыграть его в бильярд, держать кий ближе к подбородку. За этим последовали новые объятия, хлопки по плечу и рукопожатия. Еще долго после того, как я свернул на тропу, мне были видны их фигурки, стоявшие внизу под хмурым небом, на фоне покрытых снегом склонов, и руки их взлетали в прощальном приветствии, а пар от дыхания, словно покрывало, окутывал их головы.
Эпицентр землетрясения 1988 года был определен как линия, разрезающая долину между двумя высокими скалами. Это была воображаемая линия, но, когда ее провели, она приобрела странную силу. Одна из двух скал высилась над полуразрушенной деревней Гегасар. Проведя еще одну ночь в уголке другого, сколоченного наспех дома, я обошел гору кругом и поднялся по ее пологому склону. Местами почва была вывернута землетрясением, оставившим короткие шрамы приблизительно в шесть футов, похожие на послеоперационные рубцы.
Горная трава уступила место камню, и мне пришлось последние тридцать футов карабкаться, добираясь до высокого выступа. Гегасар лежал почти подо мною, а примерно в пятистах футах вниз за ним находились река и магистраль, а еще дальше — деревня Налбанд. Чуть выше деревни, примерно в трех милях от нее, высилась другая скала — соучастница этого мрачного тектонического злодеяния; обе скалы виновато смотрели друг на друга.
Там, наверху, случилось что-то необычное. Возможно, подействовал напряженный подъем или общее утомление или сказалось продолжительное недоедание, а возможно, и все вместе. Может, все произошло из-за того, что я слишком много думал о землетрясении. Я испытал кратковременное чувство головокружения. Весь пейзаж внезапно стал текучим. Облака застыли на месте, а зубцы гор и холмы двигались, словно волны. Долина качалась, подобно люльке. Все, что не должно было двигаться, перемещалось, все, что было неподвижным, ожило.
Я прислонился к скале. Над ней вился легкий снег. Прислонившись к скале с подветренной стороны, я поднял воротник и посмотрел вниз. На этом уступе до землетрясения стояла гробница святого. Скала считалась священной. Значительно ниже, в глубоком ущелье, я увидел обломки гробницы, лежавшие, словно осколки разбитой вазы.
Внезапно я почувствовал глубокую усталость. Я устал от полуразрушенных мест, от парадоксов и пустяков, от расстояний в тысячи миль и границ, устал от скитаний. Я проспал не более нескольких минут. Когда я проснулся, долина исчезла. Гегасар теперь был лишь слабой, покрытой снегом тенью. Я поднялся, и короткие порывы ветра со снегом ударили мне в лицо, пробираясь за воротник. Снег стал уже скапливаться, как пыль, в трещинах скалы. Проклиная собственную глупость, я побрел обратно. Скала тянулась вертикально вниз, пока ее очертания не потерялись в начавшейся буре. Я прикрыл глаза, чтобы уберечься от летевшего прямо в лицо снега, и старался смотреть только на собственные ноги. Когда я добрался до травы у подножья скалы, я почувствовал, что вспотел в своем пальто, но руки мои онемели от холода.
К тому моменту, когда я вошел в дом, снегопад начал стихать. Женщины шили, приводя в порядок летние платья в народном стиле.
— Подумайте только, как он замерз! Садись поближе к огню.
— Спасибо, — сказал я и снял ботинки. Четырехлетний сын хозяев захихикал при виде облака пара, поднимавшегося от моих плеч, брюк и носков. За его спиной находились окаймленные траурной рамкой фотографии его дедушки и двух теток, ставших жертвами землетрясения. Одна из женщин подняла доску, ведущую в подпол, где хранился картофель, и наполнила свой передник. Ее муж, Манук, вернулся с работы в лагере русских строителей. Он откупорил бутылку водки и улыбнулся.
— За вас, — сказал он, поднимая стакан.
— Нет, — ответил я. — За вас. За всех вас.
После обеда я дошел вместе с Мануком до края деревни Гегасар, чтобы найти машину, которая вывезет меня из этого горного района. Вереница автомобилей выстроилась возле дверей длинного сарая, и люди стали загружать их мясом, готовясь к поездке в город.
— Одна из этих машин заберет вас, — сказал Манук. — Куда вы собираетесь ехать?
— На юг. К озеру Севан. Он нахмурился:
— Это далеко, но, возможно, вы найдете попутную машину из Кировакана.
Я пожал ему руку и некоторое время смотрел, как он снова поднимается в горы. Деревня, в которую он шел, представляла собой странное зрелище. Поздний снег перемежался с ранним терновником, брошенные остовы старых домов — с новыми, и над всем этим, словно протыкая насквозь дубленую кожу гор, стояла та скала, скала землетрясения, теперь в строгом равнении с тем местом, где стоял я, и скалой напротив. Этот старый кооперативный скотный двор был расположен прямо над эпицентром, в самом сердце землетрясения 1988 года.
Я зашел в это сумрачное помещение. Пахло мясом и навозом. В дальнем углу коровы склонились над яслями, пережевывая сено. Пастухи одну за другой подводили их к мяснику, который перерезал им глотки. Кровь стекала вниз по засоренному стоку. Вокруг меня мужчины и женщины обрабатывали туши. Одна старуха попеременно то пилила, то тянула, пытаясь освободить кость бедра от мяса, в то же время понукая другую женщину, которая делала то же самое с лопаткой. Несколько человек сгрудились вокруг весов, передавая пачки денег за различные части коровы. Прямо у моих ног мужчина разделывал безголовую тушу. Он засунул руку во внутренности туши. Понукаемый женой, он извлек легкие и шлепнул их рядом с собой на цементный пол. Затем он стал вырезать ножом желудок. Ему не удалось вынуть его неповрежденным, и полупереваренный навоз выплеснулся прямо ему на руку. Единственным, что вывело его из равновесия, заставив ворчать и ругаться, было то, что его последняя сигарета оказалась испорченной.
Я нашел молодого колбасника с женой, которые направлялись в Кировакан. Мне пришлось делить заднее сиденье с двумя говяжьими языками, завернутыми в газету, и головой; багажник машины был приоткрыт из-за еще двух коровьих голов, и нам пришлось привязать его веревкой. Я открыл окно, чтобы впустить в машину немного свежего горного воздуха.
Мужчина был основательно пьян и вел машину с выражением небрежной самоуверенности: впрочем, на одном повороте он утратил ее, и машина соскользнула в канаву с гравием. Коровьи головы с треском ударились друг о друга, но мужчина даже не прервал свой монолог. Видимо, уверенный, что меня интересует именно это, он все путешествие говорил о местной коммунистической мафии: ее члены были партийными функционерами в Ереване и обжирались, как свиньи, а пили так, что засыпали прямо за столом.
— Подумайте, они пьянствуют, а в стране творится такое.
У меня не было настроения поддерживать разговор, потому что я уже заметил два или три разбитых автомобиля. Не стоило выводить его из себя, указывая на его собственное пьяное лицемерие. Поэтому я качал головой и в паузах бесстыдно цокал языком.
19
Я дар хмельной лозы своей Вкушаю здесь, в тени ветвей. Но слышу голос. Он зовет: «Оставь свой сад. Иди вперед!» Григор Ахтамарци, армянский поэт XVI векаЯ испытал внезапный подъем при виде озера Севан в лучах заходящего солнца. Плотник перевез меня из Кировакана через высокогорный перевал и оставил на берегу. Я был рад увидеть воду после такого количества разрушенного камня. Внизу, у берега, я прислонил сумку к стволу дерева и снял ботинки. Проковыляв по камням, я вошел в воду. Она оказалась холодной, илистой.
Возле берега неподвижная поверхность воды была гладкой, зеленовато-стального цвета. Чуть дальше ее рябило от легкого ветерка, дувшего с гор. Горы поднимались над восточной частью берега целым рядом нависающих уступов. Почему-то они напоминали мне партийных функционеров из Еревана, пьяных, с толстыми обвисшими щеками, склонившихся над скомканной скатертью озера. Прямо за их чуть ссутуленными, припорошенными снегом плечами находился Азербайджан. Направо от меня лежал остров Севан, в настоящее время уже не остров, так как его присоединили к берегу подобием перешейка. Дальше на юг — на тридцать, сорок миль — далекий берег простирался до линии горизонта, и озеро просто исчезало за ним.
Я вернулся к своей сумке и уселся на гальке. Вынув истрепавшийся в пути томик Мандельштама с «Путешествием в Армению», я устремился — в который раз — в бескрайнюю степь его первого предложения: «На острове Севан, отмеченном двумя весьма достойными архитектурными памятниками седьмого столетия, а также глиняными хижинами искусанных вшами отшельников, которые жили здесь еще совсем недавно, теперь густо поросшими крапивой и чертополохом и пугающими не более, чем заброшенные погреба летних дач, я провел месяц, наслаждаясь озерной водою, стоящей на отметке четыре тысячи футов над уровнем моря, и приучая себя к созерцанию двух или трех десятков могил, разбросанных вокруг, словно цветочные клумбы перед спальнями монастыря, резко помолодевшего после ремонта».
Это было в 1930 году. Мандельштам продолжает описывать остров в горниле новой советской жизни: отмирающие элементы церковного здания, чьи спальни «резко помолодели», чтобы вместить в себя молодежный лагерь; армянский археолог Хачатурян, который слишком увлечен древним царством Урарту, чтобы интересоваться коммунизмом, коммунист Каринян, который настолько ленив, чтобы интересоваться чем-нибудь, кроме новой советской литературы, и Гамбарян, моложавый шестидесятилетний химик, который амбивалентен ко всему. Он вместе с образцовым советским юношей пускается вплавь по озеру, но сам чуть не тонет, и его спасает идеолог Каринян. Эпилог этого фарса разыгрывается сегодня вечером: на острове Севан теперь умирала советская Армения.
Когда я шел по перешейку к старому монастырскому зданию, подъехала машина, и молодой священник предложил подвезти меня. Он широко улыбался.
— Я хочу сообщить вам хорошую новость. В Армении говорят, когда вы делитесь хорошей новостью с незнакомцем, она вдвойне хороша. — Он указал на полуразрушенное здание, бывшее некогда частью семинарии и во времена Мандельштама реквизированное государством. Решение гласило, что для того, чтобы получить его обратно, церкви нужно было уплатить триста семьдесят пять тысяч рублей. Но Комитет только что сообщил священнику, что он получит это здание бесплатно. Бесплатно! И не только это. Он встречался сегодня с директорами заводов. Эти люди, бывшие оплотом коммунизма, изменили свои убеждения. Один из них предложил провести в семинарию электричество, подарить ей прекрасные люстры для главного зала и церквей, а также заменить трубы, служившие для полива сада. Другой согласился дать миллион рублей на реставрацию церкви седьмого века в одной из деревень.
Великодушный и щедрый от сознания своей великой победы, священник предложил мне кров. В ответ на это я провел занятие для семинаристов. У каждого из них была новая Библия, на последней странице которой имелась карта Иерусалима. Я отметил на картах армянский квартал, монастырь и Святые Места, в отношении которых армяне обладали правами. Позже, когда они уже ели суп в новой кухне, они рассказали мне, что шесть месяцев назад, когда они прибыли сюда, здесь не было ни электричества, ни воды. После занятий они выходили на заснеженный монастырский двор и готовили еду на костре.
На следующее утро я встал рано и отправился на поиски Дома творчества писателей, где останавливался Мандельштам. Солнце поднялось над горами и позолотило гладь озера. Через несколько часов должна была наступить жара. «Что можно сказать о климате близ озера Севан? — риторически вопрошает Мандельштам. — Золотая валюта коньяка на тайной полке горного солнца».
Возможно, это красота самого озера приводила пишущих о нем к поиску изысканных метафор. Для Максима Горького озеро было частью неба, оправленной в камень. Колин Тюброн провела здесь пять ночей в 1981 году — «вода лежала в оцепенении — менее похожая на озеро, чем на огромный и немигающий глаз — застывший и бесцветный — око самой земли». Даже на расстоянии озеро приводило путешественников в экстатический восторг. Г. Ф. Б. Линч, хладнокровный и педантичный, как и все исследователи викторианской эпохи, провел в Армении месяцы, подсчитывая, измеряя и занося на карту увиденное. Он так и не добрался до Севана, что не помешало ему собрать информацию об озере для своего восхитительно исчерпывающего труда «Отчет с таблицами о свидетельствах путешественников в отношении колебаний уровня воды трех великих озер (Ван, Урмиа и Севан)».
Озеро Севан убедило Марко Поло, что именно здесь «самая прекрасная в мире» рыба ловилась лишь в течение сорока дней Великого поста. Симона де Бовуар, побывавшая здесь в советское время вместе с Сартром, с восторгом упоминает о севанской рыбе ишхан — «длиной с руку, ярко-розовая, словно лосось, и удивительно вкусная». Очевидно, вкусная еда и прекрасное озеро лишили Сартра бдительности, потому что он здесь произнес вселенский тост. Замечания о франко-армянских отношениях, высказанные им в обществе армянских министров и партийных бонз в момент пика ненависти Советов к Западу, были встречены ледяным молчанием и мрачными взглядами.
В своем необузданном восторге перед Севаном Мандельштам остается мастером. Именно здесь он дал волю своим самым странным и причудливым образам: тонким, прихотливым и окрашенным его поэтическим видением. Травы на острове «были такими сильными, сочными и самоуверенными, что их хотелось причесать железным гребнем». Незадолго до того, как химик Гамбарян чуть не утонул, «остров мутило, словно беременную женщину». Когда однажды рано утром Мандельштам услышал приближающуюся моторную лодку, ритмичный шум двигателя воспринимался им как бормотание: «Не Петр и не Елена, не Петр и не Елена» — скрытый намек на Армянскую церковь, избегающую влияния как Рима, так и Константинополя. И — мое любимое: когда он бродил по пляжу во время внезапно налетевшей вечером бури, «камень-первопечатник спешил отстучать вручную за полчаса толстую Гутенбергову Библию».
Листы утреннего прибоя, расстилавшиеся у ног, пришлось бы подталкивать, чтобы отпечатать хотя бы требник, не говоря уже о Библии. Ветра не было, и низкое солнце отражалось от поверхности воды, словно от зеркала. Камешки похрустывали под моими ногами, и время от времени мне приходилось перепрыгивать через усики трубы, которые тянулись прямо от озера к молодой березовой роще. На мой взгляд, остров приобретал все более и более искусственный вид.
Я обошел южную часть острова и наткнулся на высокую ограду. В лучшие дни она, вероятно, была неприступна, возвышаясь, словно Берлинская стена, над выступающим из воды островом и уходя глубоко в воду. Идя вдоль нее, я поднялся на скалу, и мне удалось перелезть через ограду.
Сад за оградой был хорошо ухоженным и аккуратным. В нем росли вишни и горный кустарник, а между ними порхали трясогузки. Две женщины в белых куртках взмахивали над дорожками тяжелыми метлами. Я сказал «Доброе утро» (по-армянски буквально — «хороший свет»), и они без лишних вопросов позволили мне пройти. Это был дом отдыха, но не писателей, а партийных работников, отсюда и ограда, чтобы не пускать никого на территорию. Построенная на прибрежных скалах, в лучшей части острова, считавшегося жемчужиной республики, эта ротонда принадлежала партийным функционерам. Теперь здание выглядело заброшенным. Однако, когда я стал подходить к зданию, появился толстый человек в полосатом костюме. Он жевал фисташки.
— Что вы здесь делаете? — проворчал он. — Сюда нельзя. Откуда вы?
— Из Британии.
— Турист?
Я рассказал ему, чем я был занят и как добрался до Армении.
Он выплюнул скорлупу фисташкового ореха.
— Вам придется пойти со мной.
Я последовал за ним через бетонный зал круглого здания и дальше по коридору к его комнате. На кровати лежала женщина, безучастно взиравшая на экран телевизора. Партийный руководитель зашел в комнату рядом. Утренняя программа Российского телевидения показывала группу сильно загримированных детей, которые исполняли явно не подходивший им по возрасту танец. Я почувствовал, что культ детей в России начинает меня слегка раздражать.
Мужчина вновь вошел, на этот раз с улыбкой, которая выглядела на его лице довольно неуместно.
— Не хотите ли выпить? Я бы с удовольствием выпил за ваше путешествие. Пожалуйста, расскажите нам о местах, в которых вы побывали.
Партийный руководитель знал Дом творчества писателей и показал мне дорогу к нему. Это здание трудно было не заметить. Его стоящая на отшибе застекленная столовая смотрелась как ряд широких окон, нависающих над озером с улыбкой чеширского кота. Неужели Мандельштам останавливался именно здесь? — подумал я.
Мне удалось отыскать женщину весьма преклонного возраста, одну из старожилов острова. Она сказала, что в детстве помогала строить это странное сооружение. Но это было в 1932 году, двумя годами позже приезда Мандельштама. Эта женщина, должно быть, была из тех детей, которые нарушали его покой на острове и преследовали старого чудака, ловили жаб и змей и карабкались на хачкары, которыми остров был буквально выложен. Я спросил ее, известно ли ей имя поэта и его связь с Севаном, но она лишь пожала плечами. Он все еще находился в черном списке Советов, и ему еще предстояло восстать из забвения. Однако власти в 1932 году уготовили праздным подросткам полезную роль в строительстве государства. За полбуханки черного хлеба в день эта женщина в числе прочих носила камень на строительную площадку будущего Дома творчества писателей. На камень разобрали здание церкви семнадцатого века. А хачкары, бесполезные старые надгробия, попросту сбрасывали в озеро.
Группы иностранных туристов все еще приезжали поглазеть на оставшиеся церкви как на «исторические памятники». Возле семинарии к моменту моего возвращения как раз стоял туристический автобус. Священник нервно поигрывал связкой ключей перед входом в часовню Аракелоц. От русских девушек, сказал он, одни неприятности. Вечно они приходят смущать покой учащихся семинарии, прося их собрать для них цветы и сопровождать их, допытываясь, почему они хотят стать священниками, и нарушая их покой своими ярко-синими русскими глазами…
Я зашагал обратно по перешейку к большой земле, огибая озеро. Два или три паруса бороздили его поверхность вокруг острова. Ветер с востока внезапно прекратился, и теперь их надувал западный ветер. Священник рассказал мне о кладбище со старыми хачкарами к югу, поэтому я задержался на западном берегу Севана и отыскал лес каменных надгробий в деревне Норадуз. На исхода дня дальний берег озера казался словно выскобленным, гладко отполированным чистым воздухом: как хачкары, так и далекие горы были видны в мельчайших деталях.
Хачкар на кладбище в Норадузе.
Я полюбил линии и узоры этих каменных памятников. Каждый из них был одновременно и сложным и четким — таким же, как и сами армяне. Здесь, в Норадузе, их было много сотен. Их обработанные поверхности обросли лишайником, а время накренило их цоколи, придав каждому странное, живое выражение. Я бродил между хачкарами и чувствовал себя призраком, затесавшимся среди оживленно беседующих семей, оказывающих знаки уважения пожилым строгим матронам.
Нагнувшись, чтобы рассмотреть получше одно из обветренных надгробий, я различил барельеф: две фигуры, выгравированные на камне. Это были муж и жена, державшие тот же самый символ вечности, который я видел в музее Дилижана. Эта арийская патера с вращающимися сегментами так же, как и крест, прочно вошла в армянскую иконографию: почему-то каждое биение языческого сердца Армении несказанно радовало меня.
Саркофаг супружеской пары с изображением символа вечности в руках, кладбище в Норадузе.
— Ни мяса, ни горючего, ни еды! Это все вы, русские, забрали.
Обернувшись, я оказался лицом к лицу с разъяренной женщиной и ее тремя овцами.
— Я не русский.
— У меня остались только мои овцы. Вы пришли, чтобы и их забрать?
Я заверил ее, что ничего подобного.
— Вор! Русский!
— Послушайте, я не русский, и мне не нужны ваши овцы. Она изумленно вздернула голову:
— Почему вы говорите по-армянски, вы, русский?
На другом конце кладбища находился серый навес. Оттуда доносилась странная механическая погребальная музыка из шести нот: внутри стоял камнерезный станок с шестью лезвиями, медленно вращающимися вокруг каменной плиты. Повсюду лежала каменная пыль: она густо покрывала пол и припорошила брови рабочего, который вытаскивал очередной большой блок. Увидев меня, человек, тяжело ступая в пыли, нажал на рычажок, и машина остановилась. Он показал мне несколько готовых хачкаров, но они были слишком совершенны, им не хватало легкого искажения симметрии, всегда присутствовавшего в тех, средневековых. Однако, бесспорно, под этим небольшим навесом работа кипела, как нигде во всей республике: ни нехватка топлива, ни блокада, ни экономический крах не могли помешать армянам оказывать знаки почитания своим умершим.
Я спросил, сколько они стоят.
— Для вашей матери или, может быть, отца?
— Нет-нет. Я просто интересуюсь.
— Вот эти, возможно, тысяч двадцать. Если заказывать специально, то дороже.
Человеку, прежде чем покидать этот свет, подсчитал я, следует потерпеть лет пять, а иначе такую сумму заработать не удастся.
Я вышел с кладбищенского двора к озеру. Вечер принес с собой еще большую ясность, и я смотрел на горы в обрамлении полосы облаков. Здесь, после месяца пребывания в Армении, обойдя половину берегов озера Севан, я прошел половину территории республики. К югу лежала область Зангезур, вклинившаяся между Нахиджеваном и Азербайджаном — между врагами. Жители этих гор никогда не сдавались.
Когда здесь правили персы, они просто умыли руки, объявив эту неспокойную область и заодно Карабах полуавтономной сатрапией. Через несколько дней я доберусь до Зангезура, но по пути мне бы очень хотелось разыскать семью Паруйра Севака, который был величайшим поэтом современной Армении.
В автобусе, двигавшемся на юг, я повстречал мужчину, который ехал на рынок. У его ног стояли три ящика с вишнями, четвертый он держал на коленях. Его подбородок был покрыт обросшей за несколько дней щетиной, и зубы стерлись до желтоватых пеньков. Он сдвинул кепку и, почесывая лоб, сказал мне, что уехал из Баку несколько лет назад.
— После погромов?
Он кивнул:
— Да, погибло много армян. Мой двоюродный брат погиб. Я уехал. Потерял много вещей. Много книг.
— Книг?
— Тысячу книг. Дюма, Голсуорси, Гюго. Я больше всего любил Виктора Гюго.
— Наверное, это тяжелая потеря для вас?
— Да, я горевал. Но Виктор Гюго остался во мне и уехал вместе со мною!
Он оторвал полоску газеты, насыпал в нее табаку и свернул самокрутку. Он широко улыбнулся, и клубы дыма окутали его лицо.
— Сейчас еду в Ереван продавать вишни. Потом три дня пробуду в Ереване. Там много женщин.
— Вы не женаты?
— Моя жена — дома. Мы, армяне, говорим: «Когда идешь в лес, зачем тащить с собой хворост?»
20
Десять лет, сто десять лет, тысячу десять лет я опасаюсь того, кто верует тщетно, я опасаюсь того, кто верует слепо.
Паруйр Севак,из книги «Да будет свет»Паруйр Севак принадлежит к числу наиболее читаемых современных армянских поэтов: более, чем кто-либо другой, он выражает современную борьбу за веру. Рожденный в 1924 году, он собственной жизнью и творчеством отразил темные страницы истории Армении. Паруйр Севак изучал средневековые учения, первые свои стихи слагал в духе староперсидской традиции, движимый ортодоксальным патриотизмом и любовью; переехав в Москву, обратился к теме геноцида армян, создав эпическое произведение, опубликованное в 1959 году, в котором насчитывается семь тысяч строк. Он вернулся в Армению модернистом, сбросив с себя путы всех поэтических традиций, и поселился в горном селении своего детства. Здесь он создал строки своего последнего произведения «Да будет свет», в дальнейшем беспощадно искромсанного цензурой. Вскоре после этого, в 1971 году, поэт погиб. Ходили слухи, что не без деятельного участия КГБ.
Оказалось, что священник, с которым я познакомился близ Севана, приходился Севаку родственником. Он нацарапал записку двоюродной сестре, живущей в Ширазе, в Араратской долине. Она была, как сказал священник, более близка к семье поэта. Я застал ее днем за обеденным столом под виноградной лозой в собственном саду. Родственница поэта оказалась скромной смуглой женщиной с длинными черными волосами. Она сидела в кругу своей семьи у стола, уставленного блюдами с вишнями, персиками, молодым сыром, лепешками лаваша и бутылками с вином и коньяком. Прочтя записку, женщина с улыбкой пригласила меня присоединиться к ним; завтра они собираются в Советашен, чтобы посетить дом поэта.
Сколько мы просидели за этим столом в сонной жаре под сенью зеленых ветвей, я не знаю. Но когда я поднялся, чтобы пройтись по городу, бутылки были пусты, а солнце почти сравнялось с вершиной Арарата. Я побродил между домами и вышел на открытую местность. Под сумрачным взглядом Арарата из-под заснеженных бровей (на расстоянии в сорок миль и десять тысяч футов в высоту) фруктовые деревья и электрические провода пересекали долину аккуратными рядами. Жара все еще держалась. Я проспал свой хмель в тени каштана и проснулся от криков детей, собиравших тутовые ягоды. Проходя мимо, я тоже набрал пригоршню и вернулся в город.
Людей вокруг было мало, но дыхание жизни чувствовалось во всем. Дома были укрыты густой листвой, виноградные лозы вились на высоких шпалерах вдоль дорог, по краям которых проходили каналы с журчащей водой. Все, что не зеленело, было золотистым, или красным, или желтым, или багряным. Но на старую женщину все это не производило, казалось, никакого впечатления. Она сидела на деревянном стуле возле небольшого цветника с лилиями. Ее руки до самого запястья зарылись в таз с грязной картошкой.
— Шираз, — произнесла она, не поднимая глаз, — это ерунда.
— По-моему, замечательное место.
— Для вас — возможно, но я из лучшего места.
— Где оно?
— Далеко.
— Лори? Зангезур?
Она насмешливо улыбнулась и покачала головой.
— Так где же?
— Вы не знаете этих мест. Это в Сирии.
Но я знал. Я помнил имущество, брошенное на турецкой границе. Я помнил историю сталинского приглашения и то, как он заманил в республику тысячи армян обещаниями «репатриации», и тех, кто скоро понял, насколько это несбыточно, и тех, для кого Сибирь сочли более подходящим местом, чем Армения.
— Кессаб? — предположил я.
Она взглянула на меня с подозрением.
— Вы знаете Кессаб?
Я сказал, что был там и видел Бедроса Домирджиана и старых Хаджи Бабука и Нориса Вердириана.
— О! — Она смотрела на меня в упор, видимо, не в силах понять. — А… деревня, яблоки — они по-прежнему красивы?
— Была зима, — сказал я. — Было холодно в сыро.
Она отвела взгляд и покачала головой. Она мне не поверила. Ничто не могло убедить ее теперь, что в Кессабе не всегда весна с цветущими яблонями; то, что окружало ее, казалось ей лишь унылой русской колонией. Но для меня, после холодных советских северных городов, Шираз выглядел иначе. Ночь была теплая, и я провел ее на покрытом ковром диване в доме двоюродной сестры Севака. Впервые я чувствовал, что Персия ближе, чем зубчатые линии Кавказского хребта.
Дело двигалось к полудню, когда двоюродная сестра Севака срезала розы и гвоздики и приготовилась выехать из Шираза в Советашен. Двигаясь на юг, вдоль границы с Турцией, можно было видеть отражение Арарата в реке Аракс и ее притоках. Там, в старой Армении, признаков жизни было немного: ни городов, ни ферм, ни медленно ползущего трактора. Но здесь возделывался каждый свободный клочок земли, и селения вытягивали свои бетонные руки до самой проволоки границы.
Выехав из Араратской долины, мы остановились у широкого камня с надписью. Именно здесь семнадцатого июня 1971 года, по дороге в Ереван, машина Паруйра Севака слетела с дорожного полотна, и он погиб. Ему было сорок семь лет.
Двоюродная сестра Севака опустилась на колени, чтобы поцеловать памятник и положить цветы на его плоское основание. Минуту мы простояли в молчании. Из Нахиджевани дул теплый ветер. На камне были выгравированы строки Севака: «Да будет свет». Под этими словами был высечен символ вечности, знак, выражавший уверенность в возрождении. Глядя на этот участок дороги, я мог понять слухи, окружавшие гибель Севака. В этом месте не было ни препятствий, ни крутых поворотов: это был широкий, открытый участок дороги. Не думаю, что правда о гибели Севака когда-нибудь будет раскрыта.
Мы вновь уселись в «Ниву». Возле бреши в каменной стене гор, единственного возможного пути в южную Армению, находилась новая деревня Севакаван, названная так в честь поэта. Однажды ночью, примерно две недели назад, азербайджанцы перешли границу и убили двоих из первых жителей новой деревни.
В Советашене, менее чем в получасе езды от места гибели поэта, мы свернули с полотна шоссейной дороги и увидели его дом и двоих его сыновей, работавших в саду. Здесь был маленький музей, на одной из стен которого разместилась странная, почти иконописная панорама его жизни. Его рождение в крестьянской семье было представлено подозрительно похожим на Рождество Христово, с такими деталями, как солома, ясли и мычащий скот. На изображении сцены свадьбы был его отец, танцующий, словно еврей-ашкенази. Довольно красноречиво выглядела сцена ученичества поэта, где он находился под мифическим покровительством Месропа Маштоца, Мовсеса Хоренаци и Григора Нарекаци. Сам Севак изображен при вечернем освещении, с сигаретой, торчащей из его толстых губ. Его лицо всегда было загадкой для меня. В одном из своих стихотворений он сам называет его уродливым — и это правда. Но вместе с тем оно было наиболее выразительным из всех, которые мне доводилось видеть. Оно несло на себе отпечаток спелой избыточности армянских деревень: широкий, похожий на щель почтового ящика рот, огромные зубы, широкий нос и глаза, полные горечи и сладости. Что-то было в нем от полнокровия полукровки Пушкина, соединившего в себе черты двух рас, и мне кажется, что между этими поэтами существует какая-то странная, необъяснимая связь.
В семнадцатом веке семья Севака была выслана в Персию вместе с сотнями тысяч других армян. Сефевидский правитель Шах Аббас пытался просто опустошить Армению. Однако русские в двадцатые годы XIX века дали возможность примерно девяноста тысячам армян вернуться. Из всего безликого множества со скорбным достоинством вырисовывается фигура одного несчастного русского. Подобно многим находившимся на царской службе, Грибоедов был еще и писателем. Знойным летом среди густой зелени Тифлиса (который был также и центром армянской литературы) он создал пьесу «Горе от ума». Это была острая сатира, которая пришлась не по вкусу раздражительным петербургским цензорам. Поэтому они запретили ее. Тем не менее пьеса была поставлена в Ереване, и деньги от ее постановки помогли трем или четырем сотням армянских семей вернуться в Армению из Тебриза. Семья Севака собрала свои пожитки, оставила дом в Персии, пересекла Аракс и вновь поселилась в своей деревне.
Но бедняга Грибоедов дорого заплатил за свою дерзкую пьесу. Его перевели из Санкт-Петербурга от греха подальше, в Персию. Здесь ему вменили в обязанность следить за соблюдением Туркманчайского мирного договора — соглашения, которое означало конец прямого персидского вмешательства в армянские дела и начало русского. (Теперь, после семидесяти лет губительного диктата Москвы и постоянной угрозы со стороны Турции, именно Персия играла значительную роль в этом регионе.)
По условиям Туркманчайского договора армяне получали право свободного возвращения в Русскую Армению, и Грибоедов направился в Тегеран, чтобы содействовать этому. Однако его приезд в Тегеран совпал с ежегодно отмечаемой датой смерти имама Хусейна, возведенного в сан святого, внука пророка Магомета. В это время в исламской столице шииты били себя плетьми и носили одежду с пятнами собственной крови, с возгласами: «Йа Хусейн!» — прыгали, падали, распростершись ниц, на землю и клали горящие угли на головы друг другу. Особенно неудачным оказалось то, что Грибоедов въехал в город на вороном жеребце. Именно такой масти была лошадь убийцы Хусейна.
Поэтому Грибоедову не только не был оказан почетный прием, но, напротив, он был вынужден, пришпоривая коня, въехать в ворота русского посольства, чтобы спасти свою жизнь. Казацкая охрана сдерживала толпу. Но фанатичные мусульмане неистовствовали за воротами, проклиная русского гяура, раня и калеча себя мечами, чтобы выразить свое недовольство. Кризис достиг своего апогея, когда в здание посольства проникли три армянина, стремившиеся вернуться в Армению. Один из них был евнухом в гареме шаха, и вместе с ним могли уехать все интимные тайны сераля.
Теперь толпа получила молчаливую поддержку шаха. Она ворвалась в ворота. Армяне были убиты, а Грибоедов погиб, загнанный в угол в верхней комнате, тщетно пытаясь защищаться от шиитов своей шпагой. Продавец кебаба острым ножом отрезал голову посланника, водрузив ее над своей жаровней. Руку отсекли, польстившись на кольцо с бриллиантом. Толпа привязала изуродованное тело к собакам и протащила его через весь город. Затем оно было выброшено на свалку. Неделю оно пролежало в армянской церкви Тегерана, прежде чем его разрешили похоронить.
Александр Пушкин не знал о гибели своего друга, когда направлялся к границе Персии. Проезжая верхом по каменистой кавказской тропе, он встретил повозку, запряженную волами, медленно двигавшуюся в противоположном направлении.
— Что везете? — спросил он.
— Грибоеда, — пробормотал погонщик.
Реакция Пушкина была странной. Он писал о зависти, которую испытал к своему обезглавленному другу: «Я не знаю ничего более счастливого и достойного зависти, чем его полная бурь жизнь. Смерть, настигшая его в пылу смелой и неравной битвы, не была ни мучительной, ни ужасной, но, напротив, внезапной и прекрасной». Пушкину было суждено погибнуть на дуэли несколькими годами позже, что лишь добавило горечи к этим словам.
Как Грибоедов, так и Севак оставили знаменательные высказывания накануне своей насильственной смерти. Грибоедов сказал Пушкину: «Ты не знаешь этих людей. Увидишь, что без ножа не обойдется».
А Севак в одной из своих последних поэм, «Мимолетности», написал следующие строки:
Снова я становлюсь наивным, снова верю я в справедливость, и мне кажется, будто я умру естественной смертью. Могила Севака отмечена массивным валуном, огромным камнем с гор. Он выглядел словно покоящийся кит между камней и цветов его сада. Яблони и вишни, посаженные им, были в цвету. Если действительно его жизнь была короткой яркой искрой, сверкнувшей во мраке двадцатого столетия, во мраке советского строя, во мраке истории Армении, завершившись возвращением в родную деревню с естественной для крестьянина любовью к земле, — тогда и в самом деле самым подходящим памятником для него должна стать не придорожная стела и даже не вулканический камень, а лопата. В день своей гибели Севак копал картошку. Он ногой счистил с лопаты землю и прислонил ее к дереву. Затем он зашел в дом, чтобы помыть руки и приготовиться к поездке в Ереван. Двадцать лет, прикрученная проволокой к узловатому стволу, лопата стоит на том же месте, где он ее оставил.
Двоюродная сестра Севака не одобряла мое желание ехать дальше на юг: там война, турки, это небезопасно… Не первый раз за путешествие мне пришлось проявить твердость. Юг был для меня сердцем Армении, я пересек двадцать границ, чтобы добраться сюда, и провел месяцы с армянами, лишенными своей земли… В горах юга находились настоящие армянские деревни, места, где армянское население сохранялось сотни лет. Это был заключительный аккорд моего путешествия среди армян, последняя часть заинтриговавшей меня армянской головоломки, ради нее я и прошел весь путь.
После подобной речи она больше не отговаривала меня. Но, произнеся ее, я испытал чувство вины. Мы расстались в глубоком ущелье, и я смотрел, как «Нива» устремилась вперед по дороге, лавируя подобно жуку между высокими скалами.
21
Товарищи, уважайте силу армянского коньяка! Легче забраться на небеса, чем выбраться отсюда, когда вы немного перебрали.
Надпись на стене подвала коньячного завода в Ереване, оставленная Горьким и МаяковскимЯ повернулся и зашагал вниз по ущелью к Горису. Река бормотала, словно тихо нашептывая что-то в заводях, ворча и бранясь на быстринах. С солнечной стороны скалы были ярко-желтыми, с другой была глубокая тень; я перешел дорогу, чтобы идти по солнечной стороне. Надо постараться добраться в Горис до вечера. Вероятно, на машине это заняло бы три-четыре часа, но на дороге не было ни малейшего признака движения.
Чуть подальше я наткнулся на троих человек, готовивших еду на костре. У всех троих были сильно обветренные лица; все трое были в глянцевитых черных рубахах. Я спросил у них, как добраться до Гориса.
— В Горис ехать нельзя. Там стреляют.
— Да?
— Нет, Хачик, — вмешался второй, — в Горисе все в порядке, а в Джермуке опасно.
— Нет, Левон-джан. Можно смело ехать в Джермук, но не в Капан и не в Горис.
— В Капане спокойно, Раффи-джан.
— Нет, я был там вчера и…
Я сказал:
— Меня интересует Горис. Там спокойно?
— Да.
— Нет, Раффи-джан!
— Послушай, на прошлой неделе…
— Ты не прав!
— Молчать! — Тот, которого звали Хачиком, встал и поднял стакан с водкой: — За Карабах, за Зангезур!
— За Карабах!
— За Зангезур!
Затем они поцеловались прямо в губы и принялись что-то бормотать, то смеясь, то жалуясь. Они были сильно пьяны. Солнце нырнуло за края гор, укоротив тени на противоположной скале. Неожиданно стало холодно, и я ощутил беспокойство за предстоявшую ночь, ничего не сумев выяснить у этой веселой компании подгулявших патриотов. Именно в этот момент из отдаленной части ущелья донесся хриплый кашель грузовика. Когда я вышел на дорогу, чтобы проголосовать, я все еще слышал отдельные реплики в их споре:
— Горис…
— Не Горис…
— В Джермуке танки…
— Советский миномет…
— Вертолет…
— Турок…
Грузовик, за рулем которого сидел тощий человек по имени Хачик, ехал в Горис. Я уселся в кабину. В машине уже были два пассажира: молодая женщина в платье с оборками и ее муж, горный инженер. Они ехали к шахте — месту его работы после своей свадьбы в Ереване. Инженер сжимал руку молодой жены и, улыбаясь, смотрел вперед, на горы. Мы ели вишни. Грузовик тащился безнадежно медленно. Он еле одолевал скорость в тридцать миль в час, затем давала знать о себе какая-нибудь особенно изношенная шестеренка, и скорость уменьшалась до двадцати миль. Когда мы начали медленный подъем вдоль границы Зангезура, алое вечернее небо за нашей спиной было похоже на открытую рану, а машина стала двигаться со скоростью бегущего рысью мула. Затем со скоростью идущего мула. Затем со скоростью больного мула.
Я не отводил взгляда от темного горизонта, чтобы мы побыстрее проехали это место. Я не сомневался, что проводить ночь здесь, вблизи границы, было небезопасно. Мне также было известно, что стоит нам перебраться через перевал — и мы окажемся в Зангезуре. Но я чувствовал, что мы находимся слишком низко. Вид у Хачика был крайне хмурый. Я сомневался, что нам это удастся.
И в самом деле, это нам не удалось. Водитель мужественно сражался с первой передачей, но она не поддавалась. Он спустился и забрался под кабину, а я тряс рукоять передачи и нажимал на педаль газа, но и это не помогало. Коробка передач, переставленная с другого грузовика перед этой поездкой на юг, отказала. Потерпевший фиаско Хачик стоял, озаренный слабым светом фар, и вытирал руки о тряпку.
Я открыл дверцу и спрыгнул в темноту. Нам предстояло идти на рудник инженера, через перевал. На высоте восемь тысяч футов холод был пронизывающим. Мы все шли очень быстро. Ярко светила луна, кое-где на горах виднелся снег, походивший на отслоившуюся краску. Мы шли в молчании. Со стороны границы слышался колокольный звон. Зангезур в переводе с армянского значит «звонящие колокола», и потому у въезда в область высится мачта с колоколами.
Инженер вдруг крепко сжал мой локоть. Он ткнул пальцем в залитую лунным светом широкую долину внизу, показал на вздрагивающие огоньки рудника, а затем на края гор вверху и сказал:
— Турки здесь, и турки там. Всегда между турками.
— Они беспокоят вас?
Он мрачно кивнул.
— На прошлой неделе ночью они перешли через горы и убили троих.
Я был счастлив, когда мы, шлепая по грязи, миновали ворота рудника и вошли в его деревянный домик. Молодая жена зажгла плиту и постелила на стол порванную белую скатерть. На скатерть она поставила остатки вишен и буханку хлеба на доске. Хлопоча, она что-то напевала и улыбалась, казалось совершенно позабыв об угрозе нападения азербайджанцев. Я внезапно испытал к этой паре весьма теплую симпатию, отчасти вызванную тем, что напряжение спало. Когда инженер принес водку, я произнес такой вдохновенный тост за их семью, что они были слегка ошарашены.
Отец инженера также жил на руднике. Он был вдов. У него была свинья и машина, и ему приходилось делить внимание между тем и другим. Трудно сказать, кто из двоих был ему дороже. Больше времени отнимала возня с машиной, но каждый вечер, взяв шахтерскую лампочку, он отправлялся проведать свою свинью.
Утром инженер сказал:
— Пойдемте, я покажу вам шахту.
— Что здесь добывают?
— Воду.
Он нашел для меня шлем с резиновым щитком, спускающимся на шею. В насосной он достал огнезащитный костюм, и я натянул его поверх одежды. Кто-то нарисовал на стене мелом знакомые очертания двойной вершины Арарата. На большом пике было написано: Армения, на малом — Америка. Что это значило? Что Армения выше Америки? Или что они теперь в неразрывной связи?
И мне пришел на память разговор о фантастическом проекте, который я слышал на Севане. Он был настолько невероятен, что казался частью никогда не существовавшего архипелага советских заговоров и рукотворных землетрясений. Шахта с водой — ну конечно же…
Я последовал за инженером на подъемную платформу. Все было черным, влажным и жирным. Я взялся за рукоять. Звонок дважды прозвенел. Платформа вздрогнула и заскользила вниз. Луч света лампы, укрепленной на моем шлеме, выхватывал из тьмы глубокой шахты жемчужные струйки воды, стекавшей в тысячефутовый ствол шахты. С тех пор как коммунисты захватили власть в Армении, уровень воды в озере Севан упал. Их прогрессивные промышленные проекты потребляли воду в таких количествах, что озеро сократилось в размерах более чем на четыреста квадратных километров. Их правление принесло немало интересного: освоение целинных земель, превращение в полуостров острова Севан, археологические открытия, относящиеся к Урарту и, наконец, хачкары, которые коммунисты сбрасывали в воду в 1932 году.
Но теперь старый порядок, а вместе с ним и большинство производственных планов рухнули, уровень воды в озере снова поднимался. Она постепенно возвращалась в озеро.
Что можно было сделать, чтобы спасти землю и здания, построенные там, куда теперь возвращалась вода? Озеро было окружено горами, никакого естественного стока не было. Единственным решением было пробить туннель в горах и таким образом отводить воду, словно кровь гипертоника. Сорок восемь километров туннеля, пробитого в скалах от Севана до Зангезура… Теперь я спускался в горные недра, чтобы увидеть его. Платформа двигалась мучительно медленно. Она скрипела и громыхала на проржавевших петлях, из которых состоял колодец шахты. Я невольно провел неприятную параллель с тем, как еле плелся наш грузовик прошлой ночью. Он отказал. Я еще не видел в республике ничего, что работало бы должным образом, — почему я должен был доверять сложным механизмам шахты? По правде говоря, и не доверял. Но если таким образом можно было добраться до сердца Армении, то так и быть. Только скорее бы это закончилось…
Мы спустились через люк загрузочного отсека, и слабый свет сменил полутьму колодца. Грузовики с пустой породой выстроились в очередь, ожидая, пока их поднимут на поверхность. Два шахтера прислонились к ним, и в холодный воздух поднимался молочно-белый пар их дыхания.
Мы сели в электрическую вагонетку, которая покатила по рельсам в туннель. Пол туннеля фута на два был покрыт ржавой водой. Через четыре километра рельсы кончились. Из воды выступала груда собранного булыжника, блокировав туннель. Инженер добрался до стены и при помощи отвертки соединил разомкнутую цепь.
Выбравшись из вагонетки, я ступил в воду. Возле стены она доходила только до щиколотки, и я направился к куче камней.
Над ней высилась скала. Я провел по скале рукой: она была мокрая. Один кусок камня уже почти не держался на ней: я отломил его и положил в карман. Мне показалось, что эту частицу Армении стоит увезти с собой на память.
Когда мы вернулись на поверхность, жена инженера стояла у двери их домика. Она выложила на стол хлеб, сыр и поставила в вазу букет полевых цветов. После еды я простился и отправился к шоссе.
Автобус в Горис появился на перевале, и я стал махать рукой. Меня не хотели впускать, пока я не доказал, что я не русский. Тогда мне не позволили платить за проезд. В Горисе они поймали для меня такси, и таксист тоже не только отказался взять с меня плату, но сам пытался дать мне денег так, что и мне пришлось с самым свирепым видом отказаться от двадцатипятирублевой купюры.
Правительственная гостиница в Горисе практически уже не была гостиницей. Она была занята беженцами из Баку и Карабаха. Они превратили балконы в галереи свежевыстиранной одежды, увешав их полотнищами постельного белья и полотенцами. Сад превратился в пустырь, где среди кустов дети гоняли футбольный мяч. В одном углу бывшего сада группа мужчин развела костер, насадив на вертел куски ягненка и выстроив в ряд бутылки без этикеток; в другом стояла битая машина. Но мне нашли комнату: занимавшая ее семья выехала в Ереван. Закрыв за собой дверь, я внезапно испытал облегчение: впервые за последний месяц в моем распоряжении была отдельная комната. Я хотел помыться, но вода еле-еле текла. Поэтому, сбросив ботинки, я улегся на кровать и закрыл глаза, а когда проснулся, лучи заходившего солнца ложились на красный линолеумный пол.
Я включил радио: репортаж о войне в Эфиопии. Аддис-Абеба была окружена и должна была вскоре пасть. На улицах стояли танки. В одной из сводок я услышал, что обстрелу подвергся старый дворец. Я подумал о первых армянах, с которыми познакомился там, о немногих, которые там остались: о механиках, о сыне портного Хайле Селассие, о вечерах на озере Лангано и в Кастеллис, с хорошим вином, сохранившимся с дореволюционных времен…
Я выключил радио и отправился на поиски еды. В буфете гостиницы сидела женщина, подперев ладонью волосатый подбородок. Она подняла глаза и спросила:
— Что вам надо?
— Что у вас есть? — Я не видел ни следа хоть какой-нибудь еды.
Она пожала плечами.
— Мясо?
— Нет.
— Сыр?
Отрицательное движение головы.
— Хлеб?
Она отправилась шарить где-то за стойкой, но вернулась с пустыми руками.
Мне удалось получить чашку чая, и я сидел, помешивая его и слушая урчание в собственном животе, когда в буфет ворвалась группа косматых фидаинов и устроилась в углу с четырьмя бутылками водки. Они косились на меня с подозрением.
Я уже привык к подобным ситуациям.
— Я не русский, — сказал я по-армянски.
Один из них убедил меня подсесть за их столик. Скоро усатая женщина приносила еду буквально из ниоткуда — тарелки с ломтями баранины и сыра, хлеб и блюда с зеленью. Потом начались тосты и пение, продолжавшиеся до поздней ночи. Я даже не помню, как добрался до кровати. Доставать еду самому оказалось невозможным. Я стоял перед выбором: голодать либо пользоваться чьим-то гостеприимством с неизбежной в этом случае водкой.
Я пытался добраться до Татева, расположенной в горах неподалеку от Гориса деревни. Там находится монастырь десятого века, который один поэт диаспоры описал мне как «самый трогательный из всех». Из Татева по высокогорной тропе я снова двинулся на юг, к иранской границе и ущелью Аракса. На следующее утро я позвонил горисскому епископу, епархия которого включала весь Зангезур. Меня интересовало, могу ли я получить у него рекомендательное письмо, чтобы свободно посещать деревни. Без соответствующего письма меня примут за русского, а каждого приехавшего сюда русского местные жители принимали за шпиона.
Епископ подкатил к гостинице в сверкающей черной «Волге», которую вел шофер. Я не хотел просить его о посещении, не желая отнимать его время, — но время, как выяснилось, не было проблемой. Он снял темные очки и улыбнулся:
— Давайте поедем позавтракаем вместе с моим другом, философом.
У философа было ленивое лицо, и все в его квартире говорило «партия» гораздо громче, чем «наука». Все здесь сверкало хромом, было устлано пушистыми коврами, а на полках без книг красовались почетные грамоты. На экране телевизора спортсменки соревновались в синхронном плавании.
— Я изучаю английский, — заявил философ. — Послушайте: remember me to your wife, can you recommend a hotel… the hens are laying… I want to see the prig.
— Pig, мне кажется.
Его жена принесла канапе с салями и каспийской икрой и бутылку армянского коньяка.
— Will you be wanting a shower… The dog is brown…
Епископ вытер бороду и сказал:
— Мой друг хорошо говорит, не так ли?
Выйдя из дома, епископ написал записку в Татев прямо на крыше своей «Волги». Поблагодарив его, я пошел на автобусную остановку. Здесь, сидя у пыльной стены в ожидании автобуса, я получил обычную порцию полных ненависти взглядов. Я подумал обо всех многонациональных городах от Адриатики до Иркутска, где разменная монета ненавидящих взглядов теперь, по-видимому, набирала вес и цену. Армянам было не привыкать к подобным проявлениям шовинизма, но здесь они сами потчевали им других.
Я был рад, когда Горис остался позади. Взгляд отдыхал на приятно незамысловатой линии Зангезурских гор — гладкой, зеленой, лишенной леса. На их склонах группы крестьян, согнувшись, собирали травы, передвигаясь, словно лодки в широком заливе. Мы остановились в деревне, и через окно автобуса я увидел группу девочек, танцующих на площади. Возле них танцевала группа мальчиков. К тому времени, когда наш автобус отъехал, мальчики дрались, а девочки сидели на стене в состоянии полного изнеможения. Дорога вилась через плато, затем спустилась в глубокую расселину. Скала с другой стороны представляла собой нагромождение деревьев и камней. Серый туман поднимался с реки. Высоко над потоком, близ обвисающей губы ущелья, поднималась башня Татевского монастыря. На фоне грандиозных скал церковь казалась маленькой. Иерусалимский поэт оказался прав. Зрелище было невероятной красоты, за такую землю стоило воевать.
Солнце давно скрылось за снежными вершинами, пока автобус карабкался по высокогорной дороге. В сумерках я разыскал дом Рубена, монастырского прораба. Он предоставил мне комнату и повел меня показывать свою домашнюю винокурню; невинно булькающее спиртное и гордая ухмылка Рубена означали, что вечером неминуемо придется выпить немалое количество этой жидкости.
Рубен сказал:
— Позже мы сходим на собрание деревни. Сегодня День Армянской Республики, и мы должны навестить моего друга. Он капиталист.
— Капиталист?
— Раньше он был коммунистом. А теперь он капиталист.
Я понял, что против этого не возразишь.
Из темноты сада сквозь освещенное окно мне были ясно видны их красные лица — они сидели у длинного стола в подвальном помещении. Рубен распахнул дверь, и навстречу нам зазвучали их грубые голоса. На столе была расстелена скатерть в белую и красную клетку, которой почти не было видно из-за обилия сыра, баранины, хлеба, трав и арака. За скамьями и склоненными спинами людей у стены стояли несколько автоматов. Мы сели и оказались буквально заставленными едой и выпивкой.
В дальнем конце стола тамада-капиталист отодвинул стул и встал. Лампочка свисала с деревянных досок, освещая нимб его седых взлохмаченных волос.
— В этот день более семидесяти лет назад была провозглашена республика Айастан (одобрительные выкрики из-за стола), давайте вспомним то время и тех, кто боролся…— И он вспомнил тех героев, которые отстояли территорию у турок в 1918 году, и великого вождя Андраника (одобрительные возгласы). — А теперь Армения снова независима, и мы должны вооружаться и защищать свою землю от турок, отстоять отечество и… и…— Он поднял свой стакан: — За Айастан!
— За Айастан!
Сидевший рядом со мною гигант налил в стакан домашней водки и подвинул его ко мне. Стакан был полон до краев.
— Пей, англичанин!
Весь стол вдруг повернулся ко мне, целое море выпученных, налитых кровью глаз.
— Пей!
Я залпом опрокинул стакан, — к подобным вещам я уже привык. Но ужасающая крепость этого горного самогона была для меня неожиданной. Я почувствовал себя так, как будто проглотил горелку: горячая, вязкая жидкость пролилась мне в грудь. Мой рот горел. На глазах выступили слезы. Я проглотил кусок хлеба, слабо улыбнулся и прохрипел:
— Бензин.
Глаза вокруг меня сузились от смеха.
— Да, англичанин! Это похоже на бензин!
Великан снова наполнил мой стакан. Воинственные крики отражались от стен и повисали, словно знамена, в прокуренном воздухе. Собрание несколько оживилось: женщины сновали вокруг стола, убирая пустые блюда и ставя вместо них полные.
Великан повернулся ко мне и произнес:
— У нас в Татеве два осла.
Я кивнул, не зная, следует сожалеть или радоваться по этому поводу.
— Два осла!
— Хорошо.
— Нет! Не хорошо! Один осел — Муталибов.
— Лидер азербайджанцев?
— Другой осел — Горбачев.
Он расхохотался. Затем, неожиданно посерьезнев, он посмотрел на свой стакан и покачал головой.
— Они точно как ослы, эти двое, Муталибов и Горбачев. Точно ослы…
На другом конце стола начался спор, и капиталист снова поднялся. Его приспешники рявкнули:
— Тихо!
Он поднял свой взгляд государственного деятеля над головами собравшихся, обратив его к одному из дубовых перекрытий потолка.
— Так как наша земля, которая была нашей еще до времен Багратидов и Ани, снова подвергается нашествию турок и мусульман, мы молимся за победу Христа, которого мы приняли первыми в мире, в 301 году.
— За Христа! За победу!
Он поднял стакан в мою сторону.
— А сегодня мы смотрим на Европу и христианские страны Запада, на наших братьев в Америке, Великобритании и Финляндии, надеемся на их помощь в борьбе с нашими врагами — азербайджанцами и мусульманами, и…
— За победу! — Голоса приобрели агрессивный, беспощадный оттенок. — Смерть мусульманам!
— Смерть мусульманам! — Кулаки ударили по столу. — Смерть мусульманам!
Тон мгновенно изменился, теперь в этих криках явственно слышалась жажда крови.
— Нет.
Я удивился, услышав голос, выражавший несогласие в такой группе. Еще с большим удивлением я понял, что голос принадлежит мне. Воцарилось молчание. Снова глаза собравшихся смотрели на меня — налитые кровью, утратившие дружелюбие.
— Нет, — повторил я. Теперь отступать было поздно. — Не мусульмане ваши враги. Это не битва между христианами и мусульманами. На Востоке многие мусульмане были давними друзьями армян. Арабы укрывали армян в 1915 году. Это даже не война с турками. Это война с советскими генералами. Не они ли разжигают ненависть между азербайджанцами и армянами?
Один или двое из сидевших за столом покачали головой и, бормоча что-то, уставились в свои стаканы. Но другие сказали:
— Он прав. — Они подняли стаканы. — Вперед! Еще бензина англичанину!
И тогда зазвучали другие речи — о Месропе Маштоце, Байроне и Севаке, и стало шумно, и звучала музыка, и женщины потихоньку пришли с кухни, и все мы танцевали, взбивая пыль с пола.
22
Армения никогда не имела мира; всегда — войну.
Сэр Джон МандевиллЯ проснулся сразу после восхода солнца на диване татевского прораба. Впервые в жизни я почувствовал, как тошнота подкатывает к горлу. Когда я сглотнул, собственная слюна, казалось, обожгла меня. Это насквозь проспиртованное путешествие не могло не сказаться. Как они могут переносить такое количество алкоголя? Должно быть, они переняли это у русских, которые пьют больше всех в мире. Возможно, это и есть единственное реальное наследие старой царской империи; водка — своеобразная дубинка для масс, гораздо более надежная, чем марксизм-ленинизм, и, как оказалось, легко экспортируемая.
Я принял единственно возможное в данных обстоятельствах решение — выпить большой стакан домашней водки вместо завтрака. Это уменьшило жжение и успокоило мои горящие внутренности. Простившись с прорабом, я прямо через его сад зашагал к монастырю.
Каждый клочок земли вокруг домов был засажен чем-нибудь съедобным: картофелем и капустой, фасолью, деревьями миндаля и каштана, вишни и яблони. Сама земля была черная и жирная и комьями отваливалась с грядок, точно асфальт. Именно этот чернозем и его качества были увековечены в названии «Карабах»: на фарси это словосочетание означает «черный сад». Именно плодородие здешней земли превратило ее в маленький райский сад, и казалось, что ее жизненные соки напитали и самих жителей этого края, передав им свои качества.
Стиль монастыря в Татеве был более размеренным. В центре его находилась церковь Петра и Павла, построенная в конце девятого века. Как и остальные армянские церкви, она поражала гениальным совершенством форм и пропорций: серые края ее барабана закруглялись со слоновьей грацией, камни подогнаны друг к другу безукоризненно. Я поднялся по каменным ступеням и через верхний проход вышел на поросшую травой крышу. Десятки хачкаров выстроились, как на параде, в порядке убывания размера: некоторые склонились друг к другу у стены, сложенные, словно дары у ног могущественного властелина. Край крыши монастыря обрывался в бездну ущелья. Весь ансамбль был построен прямо на скале.
Я представил себе первых монахов, выбиравших место для строительства монастыря. Вода и шум водопадов, далекие горы, не столько горы, сколько горные пики, утесы, вершины и снова камни, камни, а там, где не было скал, росли кустарники, дикая высокогорная трава — и шрамы красных маков. Это была Армения, настоящая Армения. Однако головокружительная высота самым плачевным образом усугубила мое похмелье.
У подножия скал, примерно на семьсот или восемьсот футов вниз, среди нагромождения камней я различил прямоугольные очертания территории другой церкви. Я спустился туда по извилистой тропе, петлявшей по отлогому склону. Воздух становился все более горячим и влажным, трава была выше, а цветы были ярче и даже экзотичнее. В густом воздухе летали сонные толстые пчелы, а между ними скользила танцующая мошкара. Стрекозы нависали над ручьями, словно воздушные кресты. Сойки пронзительно кричали в густом кустарнике. Треск цикад перешел в сплошной шум. Крошечные лягушата выскакивали из травы при моем приближении, звонко шлепаясь в илистые лужи. В одном месте на расстоянии чуть больше метра от меня желто-зеленая змея переползла через тропу, не менее удивленная моими шагами, чем я — извивами ее безногого тела. Несколько старых хачкаров были прислонены к стене ущелья, и по их обветренным узорам ползали улитки. Я снял пальто и пошел дальше.
Внутри церкви было холодно и пахло затхлостью. Последнее богослужение в ней было совершено, по-видимому, очень давно. Солнце проникало внутрь сквозь прорези окон множеством серебристых стрел. Стены зазеленели от плесени, а в сырых трещинах рос папоротник. Выйдя из церкви, я увидел человека, усевшегося на куске разбитого карниза. Изо рта у него торчал стебелек травы. Я спросил у него воды. Он пожевал стебелек и не пошевельнулся. Я сказал ему, кто я, и что я здесь делаю, и что я не русский, и что мне нужна вода. Он улыбнулся, соскочил с камня и повел меня назад в церковь.
Этот человек жил один в старом церковном притворе. Все то имущество состояло из разбитого сундука. Из него он достал лаваш и сыр, воду и маленькую бутылочку с водкой. У него было пятьдесят ульев, разбросанных по монастырским крышам, на которых росла трава, и мы ели лаваш с медом, полным мошек и мелких прутиков.
Я поблагодарил его и двинулся дальше по ущелью. Чтобы выйти на дорогу, мне надо было перебраться через реку. Я босиком подошел к мосту и уселся на нем, глядя высоко вверх, туда, где дорога неожиданно резко ныряла от плато и начинала свой долгий, узкий и извилистый спуск. Вдруг там появилась черная точка, но понадобилось еще пятнадцать минут, чтобы подъехать к мосту. Дверца распахнулась, и там, на заднем сиденье, в темных очках и безукоризненно выглаженной сутане, оказался не кто иной, как епископ из Гориса.
Епископ вывез меня из ущелья и высадил на магистрали, идущей на юг. Я прождал около часа, пока не появилась следующая машина. Семья Папазьянов, или по крайней мере часть ее, возвращалась из Капана. Они были на свадьбе. Парон Папазьян вел машину чрезвычайно сосредоточенно: его дыхание веяло араком, он напряженно всматривался в дорогу. Мать и дочь были в своих самых нарядных платьях: на одной черное с желтым рисунком, на другой — черное с лиловым; когда мы остановились у лесного источника, они пробирались через грязь, словно пара экзотических тропических птиц.
Источники были непременной частью любого путешествия по Армении. Мне приходилось ездить в автобусах, которые делали остановку, просто чтобы люди могли подойти к какому-нибудь источнику: к нему выстраивалась очередь, словно за святой водой после литургии. Многие церкви были построены рядом с источниками и, несомненно, на местах более древних священных мест. Вода всегда играла особую роль в жизни армян (внезапно я подумал об изгнанниках, бредущих по безводной пустыне, и о прочих ужасах Рас-эль-Айна, в частности о водоемах в пустынях, забитых трупами). Здесь вода была отведена в трубу, пробитую в большом камне. У подножия камня находился желоб, и вода, переливаясь через его край, уходила вниз по водостоку. На камне над трубой, как и над большинством виденных мною родников, был высечен такой знакомый теперь круг с вращающимися сегментами. Прежде чем вернуться в машину, обе леди Папазьян ополоснули свои нарумяненные щеки.
Но когда мы, освежившись и умывшись, выезжали из-под лесной сени, мимо нас пронеслась другая машина. Мы все заметили разбитое заднее стекло и человека, лениво развалившегося на сиденье.
Парон Папазьян сжал губы.
— Прошлой ночью на этой дороге они убили человека. Возможно, нам не удастся проскочить.
Как и следовало ожидать, поднявшись на холм, мы увидали две или три машины и остановившийся посреди дороги автобус. Вокруг них собралась толпа, среди которой было несколько озабоченных фидаинов. Каждый из них держал у бедра автомат Калашникова. Впереди на дороге была обнаружена засада. Но взволнованные люди не могли ничего толком объяснить. Я мог разобрать лишь беспорядочные выкрики: «Русские! Мусульмане!» Папазьяны сказали, что не могут рисковать и поедут назад, в Горис. Я поблагодарил их и сказал, что подожду. Возможно, автобус поедет позже, то была единственная дорога на юг.
Лес в этом месте отступал от дороги, и рядом с нею находилась лужайка с маками и высокой травой. В ярком солнечном свете маки напоминали капли крови. Вдалеке, под небом юга, была видна линия серых горных пиков, последних пиков Армении.
Я мерил дорогу беспокойными шагами. Когда, склоняясь над картами в Иерусалиме, я планировал свое путешествие, я решил, что закончу его возле реки Аракс и границы с Ираном. Стремление добраться до самого края Армении было лейтмотивом моего путешествия и его целью, а по крайней мере географически Армения заканчивалась у южной границы и реки. Но что могла рассказать мне карта о сегодняшнем случае?
Фидаины посоветовали людям возвращаться в Горис. Но я ждал, упрямо не желая верить, что застряну здесь. Через несколько часов на поляне появился грузовик: он должен был проехать. Я уселся в кабину.
Дорога в Капан была вымощена минувшими нашествиями. Среди деревьев стояли странные обгорелые здания. Аэропорт на окраине города был разбит. Теперь, приближаясь к самому узкому и дальнему концу Армении, я стал сравнивать эту узкую полосу земли с потрепанным до бахромы флагом, который слишком долго оставался на ветру. Сам Капан был хаотичным и полуразрушенным городом. Заброшенные аттракционы ржавели в центре города. Улицы были полны прохожих. Их лица маячили в сумерках. Государственная гостиница пока еще функционировала. Администрация гостиницы, выслушав мой хорошо отрепетированный рассказ о том, что я не русский, каким образом я добрался до Армении, в каких странах я побывал, с кем из армян встречался, предоставила номер, который в былые времена занимали партийные работники. Взять с меня плату решительно отказались.
Закрыв дверь номера, я, обессиленный, рухнул в одно из кресел табачного цвета. С чувством вины я подумал обо всех тех коммунистах, которые сиживали, развалясь, в этом кресле. Я подумал об их благих намерениях, об их тугих, лоснящихся задах, об их усатых, преисполненных сознания собственной важности лицах. Затем я погрузился в сон. Незадолго до полуночи я проснулся и открыл дверь в ванную комнату. Что-то зеленовато-белое проскользнуло по кафельному полу. Оно исчезло в большой дыре в стене прежде, чем я успел его рассмотреть. Всю ночь слышались взрывы, отдававшиеся через стены номера. Долгое время я не мог заснуть, стараясь понять, откуда исходили эти звуки — от зеленовато-белого зверя, водопровода или артиллерийской стрельбы в горах.
Отец Вазген, священник Мегри и Капана.
Утром я позвонил местному священнику. Тот сказал, что у него есть бензин, он едет на юг и может меня подбросить. Мы встретились в кафе гостиницы, и он подтвердил, что ночью был минометный обстрел. Отец Вазген был бородатый, сероглазый, похожий на фидаина мужчина. Он недавно был рукоположен и был первым священником в этих местах с 1921 года.
Увидев его, официантка забыла про своих клиентов.
— О, святой отец! — воскликнула она и закрыла рот ладонью.
Она подсела к нам и, закурив сигарету, начала длинный монолог о прошлом. Она боялась перекреститься, не могла посещать церковь или крестить своих детей. Всю жизнь она хотела поехать в Татев, чтобы поставить свечи за них и за свою умершую дочь. А теперь, когда он здесь — святой, апостол! — можно больше не беспокоиться.
— Спасибо вам, святой отец. Слава Богу, что вы здесь, у нас. — Она схватила его за руку. — Я заказала хачкар. За Карабах. Могу я привезти его, святой отец? Можно привезти его в церковь?
Он сказал, что можно. Выйдя из гостиницы, мы выехали из Капана и двинулись вверх к перевалу.
— Видите, как люди жаждут Бога? На прошлой неделе в гостинице я встретил фидаинов. «Пойдем с нами, святой отец!» — сказали они. Я не мог им отказать. Они привели меня в свою комнату. На кровати лежали шесть автоматов. Командир показал мне на них: «Вы должны отслужить мессу, святой отец! Вы должны благословить наше оружие!»
— Как же вы поступили?
— Я не знал, что делать. В семинарии меня не учили. Поэтому я произнес молитвы и окропил стволы, как при крещении.
Мы проезжали перевал через облака, но к тому времени, когда мы спустились к Мегри, стало жарко и сухо. Город притиснут к иранской границе, которая проходит по середине реки Аракс. Мегри оказался непохожим ни на один из других армянских городов. Отец Вазген еще не видел одну из старинных церквей города, и мы пошли к беззубому сторожу за ключом; оказалось, что сторож потерял ключ. Вместо него сторож дал нам пару плоскогубцев, и мы сорвали висячий замок. Отец Вазген сморщил нос при виде синусоидных арок и персидских деталей фресок.
— Мусульманство, — прошептал он.
Позже он вернулся в Капан, а я, помахав ему, пересек главную площадь. Под платанами сидели старики и выплевывали вишневые косточки мне под ноги. Я устал объяснять всем и вся, что я не русский. Поэтому я ответил ледяным взглядом на их ледяные взгляды.
Уцелевшие после резни 1915 года, г. Мегри.
Мегри был угнетающим местом. Здесь я постоянно ощущал какую-то опасность. Со всех сторон над городом нависали голые, лишенные растительности горы с острыми зубцами, которые или находились в тени, или становились попеременно синими, желтыми, красными… В этом месте чувствовалась какая-то непривычная сухость. Заглядывая через ущелье, через проволоку, через похожие на зубы дракона зубцы гор, расположенных на иранской стороне, я ощущал безграничность Востока и, по контрасту, зажатость этого уголка Армении. Но прежде всего в Мегри особенно явно чувствовалась незримая угроза со стороны Азербайджана. Азербайджан был всего в десяти милях на восток и на запад. Советские танки были расставлены вдоль границы и на севере; население Мегри отделяли от соотечественников девять тысяч футов гор. Мегри — это Армения в миниатюре, изолированная и открытая опасностям, Армения, граничащая с иранцами-шиитами и турками-суннитами, а также осколками советского коммунизма — расположенная между тремя мирами и не принадлежащая ни одному из них. Я ушел с площади и отправился бродить по запутанной сети городских улиц, состоящих из одних камней. У меня родилась одна мысль. Я шел полчаса, час, два часа… У подножия скалы я присел отдохнуть. Темные городские здания были разбросаны внизу, в сухой долине: они напоминали куски, приставшие ко дну сковороды.
Подойдя к самому краю, я спрыгнул вниз и оказался в ущелье Аракса. Здесь оно было уже, и река подходила вплотную к границе. С берегов этой же реки, только миль на двести севернее, оттуда, где расположены развалины Ани, четыре года назад началось мое путешествие. Круг как бы замкнулся. У меня в кармане лежал кусочек горной породы, подобранный мною несколькими днями раньше в глубинах севанского туннеля. Я намеревался сохранить его, но сейчас я вынул его и бросил через ограду. Перелетев через колючую проволоку, он низкой дугой пролетел над нейтральной полосой, а потом скрылся в закрученных струях Аракса.
23
Для того, кто родился в горах, вся жизнь — высоко в горах. Стоит судьбе забросить его на равнину, и он от тоски зачахнет. Из польской народной песни «Красный пояс»Я переночевал в доме мэра города Мегри. Было жарко, много жарче, чем когда-либо за последние месяцы. Я спал на балконе, светила яркая луна, и ущелье было залито ее серебристым сиянием. Утром я готовился к возвращению в Ереван. До Капана через горы ходил автобус. Но дорога в Горис была блокирована. Там снова была засада, и снова пассажиры стояли на дороге в напряженном ожидании, глядя на меня с подозрением. Я укрылся в чайной. Там я встретил человека по имени Ашот, который тоже ждал, пока дорога откроется. Он сидел один, перед ним стоял стакан водки. Его лицо было ненормально красным.
Он пригласил меня за свой столик, и я заказал сыр, лаваш и еще водки. Я предложил тост за мир, и мы выпили за мир, затем Ашот предложил выпить за победу. Выпив за победу, я поднял тост за всех армян, которые помогали мне на моем пути. А когда мы выпили и за них, Ашот поставил свой стакан и неожиданно расчувствовался.
Когда-то давно, объяснил он мне, он жил в деревне, похожей на здешние. Потом он уехал в Ереван, и некоторое время все шло хорошо.
— Я учился в институте и был лучшим в своей группе по английскому. Но потом партия не дала мне устроиться на работу. Партийные не любили меня. Я мог бы стать хорошим переводчиком или учителем. Но я не стал никем.
— Но партии больше нет, — сказал я.
— Теперь моей родине нужно, чтобы я воевал, а не учил. Я хотел бы быть фидаином, но…
— Но что?
Он посмотрел куда-то поверх моей головы.
— Это трудно объяснить. Если бы у меня была возможность сражаться, я бы…
Как раз в этот момент в чайную ввалился фидаин. Закинув автомат за спину, он оглядел комнату. Заметив меня, он прошел прямо ко мне и рявкнул по-русски:
— Выходи!
— Я не русский, — сказал я.
— Выходи, — стоял он на своем.
Ашот пустился в пространные объяснения — сказал, что я встречался с армянами в Бейруте и во многих дальних местах, что я приехал издалека и что я хороший друг… Фидаин вновь посмотрел на меня, и я сказал, что это так.
Он потянул себя за ус и вышел. Вскоре он вернулся и сказал:
— Послушайте, дорогу сегодня не откроют. Вам придется вернуться в Капан.
Я спросил, можно ли ждать машину здесь. Фидаин снова ущипнул себя за ус.
— А почему бы вам обоим не остаться в нашей деревне?
Я посмотрел на Ашота. Его лицо покраснело сильнее.
— Нет-нет. Для меня это проблема…
Пока я забирался в потрепанный джип фидаина, Ашот обеими руками сжал мою руку. Он выглядел чрезвычайно смущенным и только что не плакал:
— Не бойтесь. Идите. Я не могу. Я боюсь. Мне очень жаль. Нет, для меня это невозможно.
Деревня фидаина раскинулась на холме над широкой долиной Аракса. Над равниной небо выглядело бледнее. Мы проехали через крайние дворы деревни, и теплый ветер свободно проникал в джип. Фидаина звали Гамлет, а деревня, состоявшая, как и большинство виденных мною, из пыльных дорожек и зеленых садов, носила имя другого отважного князя — Давида Бека. В начале восемнадцатого века Давиду Беку удалось объединить усилия армянских горных вождей в борьбе против персов. Но так же, как в случае с Овсепом Эмином и многими другими, его попытки создать независимую Армению были неудачными.
Дня два я гостил у фидаина в селении Давид-Бек. Армяне, которых я встречал здесь, были совершенно непохожи на тех, кого я встречал в Иерусалиме, в помещениях с зарешеченными окнами. Мужчины широко улыбались и выглядели старше своих лет. У женщин было гордое и отрешенное выражение лиц и непокорные завитки волос цвета воронова крыла. Именно женщины здесь правили деревней. За их передники цеплялись дети, они ухаживали за домом, подметали двор, кормили животных и проводили большую часть времени в лесу, обрабатывая полоски земли, расчищенные под поля. Мужчины ночью бодрствовали, охраняли деревню, а днем дремали где-нибудь возле полей. Они вернулись к своей традиционной роли горного воина и защитника, бдительно охраняющего свой очаг.
На следующий день около полудня мы с Гамлетом, захватив трех цыплят, отправились через лес в поле. Мы сделали стойки из ореховых кольев и зажарили цыплят, а потом вместе с десятком деревенских жителей провели томительно ленивые полуденные часы в беседе, сидя в тени и слушая, как бежит вода по канавкам, орошая поля. Позже, вместе с несколькими фидаинами отводя лошадей в деревню, мы набрели в лесу на заброшенную часовню. Хачкар опирался на ее увитые плющом стены. Капли воска застыли на его передней части. Один из фидаинов достал из кармана огарок свечи, разжег ее и поставил на верх хачкара. Гамлет преломил хлеб, а кто-то вытащил из седельного мешка бутылку с водкой, которую пустили по кругу. Все фидаины носили нательные кресты и татуировку в форме креста на предплечье. Они часто говорили мне: «Мы христиане, они — мусульмане». Но в случайно возникшей литургии присутствовал элемент неуклюжей бравады. В этих воюющих деревнях религия стала скорее политическим знаменем, чем исповеданием веры.
Фидаины на отдыхе. Зангезур.
Начинался вечер, когда мы вернулись в деревню. Мы привязали лошадей и зашли к двоюродному брату Гамлета. Он стоял в тени каштана и засаливал медвежью шкуру. Смерть медведя не раз обсуждалась и даже изображалась в лицах. Сначала, когда медведь продирался через деревья, он решил, что это азербайджанец. Потом медведь вышел на поляну прямо перед его постом. Когда он увидел, что это всего лишь медведь, он улыбнулся и снял палец с курка. Но потом передумал и все-таки выстрелил.
Он насмешливо улыбнулся мне.
— Как вы думаете, англичанам понравился бы медведь?
— Сохраните медведя, — сказал я.
— Возможно, наши ночи слишком холодны для медведей.
— Ночи в Армении прекрасные.
Он хмыкнул и вытер руки, и все мы вошли в дом и уселись в его гостиной. Несколько автоматов стояли рядом с пианино в одном углу, и двое детей ползали по полу на расстеленном шерстяном одеяле. Третий сосал грудь женщины, которой на вид нельзя было дать больше семнадцати лет. Разговор был простым и приятным. Я прислушивался к жестким согласным и гортанному смеху. Я отмечал их жесты, сочные и выразительные, и чувствовал, что именно здесь, где угроза была особенно велика, армянский дух проявлялся с особой силой. Тот же самый дух вел армян по необозримым просторам невероятной истории, именно он в странно измененной форме обусловил их выживание на чужбине. Здесь армянский дух проявлялся в изначальном и чистом виде. Это подтвердило мое давнее предположение: именно деревня с ее вечным круговоротом плодородия и борьбы была средоточием духа нации, бьющего, подобно роднику, с высоких Кавказских гор.
Женщина внесла поднос с водкой, и Гамлет сел за пианино. Один из фидаинов облокотился на крышку и, подняв подбородок, затянул песню «Армянская девушка»:
— Hay aghjik. — Он крепко сжал крышку пианино. — Siroon aghjik, chega kes bes sirounik, Hayastani siroun aghjik.
Фидаин пел, прижимая ко лбу сжатый кулак, и, когда он поднял глаза, оказалось, что они полны слез.
— Hay aghjik… Hay aghjik…
Позже я пошел вместе с Гамлетом в деревенский клуб. В одном углу группы мальчиков играли в настольный теннис и карамболь. На облупленных стенах висели портреты авторитетов былых времен в строгих костюмах и галстуках. За этим залом располагался небольшой кинотеатр, где человек тридцать-сорок смотрели какой-то футуристический мультфильм, мелькавший на самодельном экране. Гамлет провел меня в боковую комнату, отделанную заметно богаче. Обитые красным бархатом банкетки стояли вдоль стены, а позади бара находился блок электронного оборудования. Гамлет поставил кассету с синтетическим советским роком. Это была комната партийного руководства. Сейчас она находилась в запустении.
На мгновение фидаин испытал чувство собственного могущества. Гамлет раскинул руки и усмехнулся:
— Здесь хорошо, да?
Вошли два фидаина и опустились на банкетки. Гамлет спросил меня:
— Хочешь посмотреть видеофильм?
— Какие видеофильмы у вас есть?
— Есть с женщинами, есть с борьбой.
— На ваш вкус, — сказал я.
— Хорошо. Возьмем про борьбу. — Он засмеялся, но не вкладывая в это никакой иронии, скорее просто от хорошего настроения.
Это был отвратительно тягучий американский фильм, продублированный на русский язык. Дубляж был не синхронный, а ленту крутили так часто, что все цвета пожелтели. История сама по себе была о тренировках чрезвычайно крутого десантно-диверсионного отряда. Их, безоружных, оставили на холме, и отряды бойцов из разных стран и эпох поочередно атаковали их холм, чтобы взять его штурмом. Здесь был представлен первобытный человек с луком и стрелами, римские легионеры, вооруженные копьями, и даже рыцари с мечами. С одной стороны группа монголоидов — мастеров карате с воинственными криками карабкалась вверх по склону. Некоторые новички оказались не на высоте и вскоре лежали на земле, стонущие или мертвые, но самые крутые из защитников выжили. Им пришлось оставить холм и бежать, обливаясь потом, через какую-то выжженную солнцем полупустыню. Я как раз думал о том, что этот фильм — неплохая пародия на армянскую историю, когда мальчик отодвинул черный бархатный занавес, висевший перед входом, и что-то крикнул.
Фидаины вскочили и схватили оружие. Я выбежал в зал. Вместе с ними люди покидали свои места, а мальчики бросили игру: мячик для пинг-понга подпрыгивал на полу.
Снаружи на террасе было темно. В воздухе зависло напряженное ожидание. Затем в лесу, расположенном ниже деревни, раздалась автоматная очередь. После нескольких секунд тишины над нами вспыхнул красный след трассирующего снаряда. Крики ярости донеслись из небольшой толпы.
Гамлет вскинул руку к небу:
— Смотрите! Видите, что делают эти турки?
Я кивнул, хотя, строго говоря, трассирующий снаряд был выпущен сзади, с армянской стороны.
Мы уехали из клуба в джипе Гамлета. В темноте до меня доносились звуки автоматных очередей, а потом один или два взрыва снарядов. Мы поехали к дому Гамлета. Его жена уже стояла в дверях, и слабый свет, падавший из комнаты, озарял ее фигуру. Она протянула ему автомат Калашникова и пластиковый пакет с запасными патронами: его дочь сделала шаг вперед и застенчиво подала ему ремень, который он пристегнул к ложу и стволу. Он нагнулся и погладил девочку по голове. Никто не произнес ни единого слова. Мы поехали за остальными. В каждом доме на пороге стояла женщина, держа наготове оружие и пакет с боеприпасами. Затем мы снова погрузились в темноту улиц, не слишком хорошо понимая, что происходит.
Я повернулся к Гамлету и спросил:
— Что происходит?
Он пожал плечами и покачал головой.
Мы заняли позицию на нижнем конце деревни, усевшись в линию спиной к складу бывшего молочного кооператива. Ночь была ясная и прохладная, и яркие звезды рассыпаны по небу. Внизу, в долине, я различал огоньки нескольких азербайджанских деревень. Где-то выше нас лаяла собака, но стрельба прекратилась.
Гамлет прополз несколько ярдов вокруг здания до того места, где оно фасадом было обращено к долине. Он говорил по двухканальному радио. Я слышал, как он спросил, что происходит. «Чэгитэм», — протрещало в ответ — «я не знаю».
Затем снизу снова раздалась автоматная очередь. Гамлет выстрелил наугад в сторону деревьев и ждал. На стрельбу ответили, и я слышал, как две или три очереди, не причинив никому вреда, просвистели сквозь листья березы у сарая. Над нами вспыхнула целая линия трассирующих снарядов, и снова раздались взрывы, затем откуда-то из верхней части долины донеслись крики и снова стрельба. Радио Гамлета зашипело, и кто-то спросил его, что происходит. Он ответил, что не знает.
Снова тишина. Залаяла собака. Гамлет вновь занялся своим радио, но оно теперь не действовало. Он вновь отполз к нам и, покачав головой, закурил.
Мы просидели там четыре или пять часов. По временам доносился грохот стрельбы, но уже издалека. Незадолго до полуночи из-за деревьев появился отряд в полдюжины человек. Гамлет приготовился стрелять, но оказалось, что это армяне. Ненадолго к нам присоединился посыльный одной из двух групп. Он пытался выяснить, что происходит. Он уселся спиной к стене домика и закурил сигарету. Спичка на мгновение осветила его лицо, прежде чем он потушил ее. Гамлет передал ему бутылку, и он рассказал какой-то анекдот об азербайджанцах, которого я не понял. Затем он исчез в ночи.
Все это время штормовой фонарь, раскачиваясь взад-вперед, посылал свой молочный свет через двор к двери амбара. И, глядя на медленное, призрачное мерцание, оставляемое им на ветру, я думал о том, как много вмещает в себя каждый армянский вечер: этих людей, эту деревню и этот унаследованный от предков страх потерять свою землю.
Список литературы
Christopher J. Walker, Armenia: The Survival of a Nation, second edition, Routledge 1990, London.
David Marshall Lang, The Armenians: A People in Exile, Unwin 1988, London.
Sirarpie der Nersessian, The Armenians, Thames and Hudson 1969, London.
H. F. B. Lynch, Armenia: Travels and Studies, two volumes, Longmans 1901, London.
Leslie A. Davis, The Slaughterhouse Province: An American Diplomat’s Report on the Armenian Genocide 1915-17, ed. by Susan Glair, Arislide D. Caratzas 1989, New York.
J. Toynbee (ed.), “The Treatment of Armenians in the Ottoman Empire”, Parliamentary Papers, Miscellaneous no. 31 (1916), reprinted with decoding appendix 1972, Beirut.
Francis P. Hyland, Armenian Terrorism: The Past, the Present, the Prospects, Westview Press 1991, Colorado.
Vartkes Yeghiayan (trans.), The Case of Soghomon Tehlirian, Armenian Political Trials, Proceedings I, ARF Varantian Gomideh 1986, Los Angeles.
Joseph Strzygowski, Origins of Christian Church Art, Clarendon Press 1923, Oxford.
Richard Krautheimer, Early Christian and Byzantine Architecture, Pelican History of Art 1965, London.
Pars Tuglaci, Osmana mimarliginda batililasma donemi ve Balyan Ailesi, 1981, Istanbul.
Steven Runciman, The Medieval Manichee: A Study of the Christian Dualist Heresy, Cambridge University Press 1947.
F. C. Conybeare, The Key of Truth: A Manual of the Paulician Church of Armenia, Clarendon Press 1898, Oxford.
K. S. Papazian, Merchants from Ararat, ed. and revised by P. M. Manuelian, Ararat Press 1979, New York.
Joseph Emin, The Life and Adventures of Joseph Emin: An Armenian, second edition, 1918, Calcutta.
James R. Russell, Zoroastrianism in Armenia, Harvard University Press 1987.
Documenti di Architettura Armena, volumes 1-20, ed. by Agopik and Armen Manoukian, OEMME Edizioni, Milan.
Osip Mandelstam, Journey to Armenia, trans, by Clarence Brown, Redstone Press, London.
Paruir Sevak, Selected Poems, trans, and with an introduction by Garig Basmadjian, St James's Press 1976, Jerusalem.
The lines quoted from Aram Arman’s “The Chant of the Returned Poet” are reprinted from Armenian Poetry Old and New by permission of Wayne State University Press.
Об авторе
Филип Марсден — англичанин, путешественник и автор книг “Перекресток: путешествие среди армян” (книга удостоена премии им. Сомерсета Моэма), “Дом Бронской” (“The Bronski House”) и “Духоборцы” (“The Spirit-Wrestlers and Other Survivors of the Russian Century”) (книга удостоена премий Томаса Кука и газеты Дейли Телеграф как лучшая книга о путешествиях). Работы Марсдена переведены на девять языков. Он является членом британского Королевского Литературного Общества и живет в Корнуэлле.
Марсден является одним из основателей компании Travel Intelligence, издающей литературу о путешествиях.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|