— Этот способ осчастливить себя вовсе не так удивителен, как ты воображаешь, — заметил сухо Мустафа.
— Мустафа, — сказал паша, зевая, — ведь это все пустяки, одни слова, ветер. — Клянусь фонтанами, которые бьют около трона великого пророка, от сомнений этой собаки у меня совершенно пересохло горло; оно так сухо и так горит, как будто обложено горячими углями. Сомневаюсь, затушу ли этот пожар.
— Тотчас же надо рассеять это сомнение, Ваше Благополучие. Гудузи, друг, ты можешь идти.
Едва успел Гудузи поднять свои туфли и удалиться, как паша и его достойный визирь вперегонку стали рассевать туман сомнений, и средства, к которым они прибегли, имели такой успех, что вскоре были не в состоянии сомневаться в своей трезвости.
Глава XVI
На другое утро паша и его министр, по окончании дивана, с головами, больными от сомнений Гудузи и средств, употребленных ими, чтобы рассеять эти сомнения, в довольно дурном расположении духа решились выслушать конец истории.
— Я слышал однажды замечание, — продолжал Гудузи, — что внезапное приобретение денег делает храброго осторожным, а слабодушного еще трусливее. На мне самом оправдалось это замечание. Пятьсот золотых обнаружили свое действие надо мной: последняя искра моего мужества потухла. Я стал советоваться сам с собой и, наконец, решил совсем не мешаться в это дело.
В ту же ночь мы предприняли нападение. А так как меня почитали чудом храбрости, то и вверили моему надзору одно знамя. Я храбрился, клялся не оставить в живых ни одного янычара, махал саблей, шел впереди всех, выждал благоприятную минуту, дал тягу и в два дня счастливо достиг родительского дома. Вступив в дом, я разорвал свой тюрбан, посыпал голову пеплом, чтобы почтить память родителя, и сел. Мать обняла меня. Мы были одни.
— А отец твой? — начала она. — Или мы должны оплакивать его?
— Да, — сказал я, — он дрался, как лев, и теперь уже в раю.
Мать моя пронзительно закричала, но тотчас опомнилась и сказала:
— Но к чему это, к чему понапрасну рвать волосы, драть одежды? Гудузи, уверен ли ты, что отец твой умер?
— Совершенно, — отвечал я. — Я видел его распростертого на земле.
— Но, может быть, он был только ранен? — сказала она.
— Нет, матушка, нет и тени надежды; я видел труп его без головы.
— Но точно ли знаешь ты, что то был его труп?
— Да, любезная матушка, я видел, как ему отсекали голову.
— Если так, — сказала мать моя, — он уже не вернется — это ясно. Аллах акбар! Велик Бог! Мы должны оплакивать его.
С этими словами она выбежала на улицу, плакала, кричала, распустила волосы, рвала одежды, пока не обратила на себя внимания соседей и не возбудила в них к себе жалости. Они спрашивали ее, что за несчастье случилось.
— Ах! Ваги, главы дома моего уже нет на свете! — отвечала она. — Горесть грызет мое сердце, душа поблекла, внутренности превратились в воду. Горе мне, горе мне!
И она снова кричала, плакала, рвала волосы, не слушая никаких утешений. Соседи собрались около нее, уговаривали, старались всячески утешить ее горе, что наконец и удалось им. Они говорили, что потеря ее велика, но что он, как истинный правоверный, пошел прямо в рай, и, наконец, все решили, что во всем околотке ни одна жена не вела такой скромной жизни и не любила так нежно своего мужа.
Я не говорил ни слова, но, сознаюсь, судя по общему разговору и по количеству пилава, съеденного ею во время ужина, я сомневался в ее горе.
Не долго сидел я дома. Конечно, я должен был уведомить мать о кончине отца, но долг велел мне также воротиться на свой пост. Однако, несмотря на то, решился я не делать этого. Я подумал, что тихая, спокойная жизнь более согласовывалась с моими наклонностями, и, наконец, решил быть членом какой-нибудь религиозной секты.
Прежде чем я оставил родительский дом, дал я матери тридцать цехинов, за которые она была мне очень благодарна, потому что дела ее по имению были в очень, плохом состоянии.
— Ах, — сказала она, завернув деньги в какую-то старую тряпку, — если бы, Гудузи, к этому привез ты еще голову отца своего!
Я хотел было сказать, что деньги, полученные ею, достались мне за его голову, но подумал, что лучше ничего не говорить об этом, обнял ее и удалился.
В семи милях от нашей деревни находилось общество дервишей, а так как они нигде не оставались долгое время, то я и поспешил отыскать их.
Придя к дервишам, объявил я свое желание поговорить с их настоятелем. Думая, что я хочу прибегнуть к молитвам благочестивых мужей, они тотчас впустили меня к нему.
— Хода шефа мидегед! Бог в помощь! — сказал старик. — Чего желаешь, сын мой? Хош Амедеед! Да будет благословен приход твой!
Я объявил свое желание из благочестивого побуждения вступить в их секту и просил не отказать мне.
— Ты не знаешь, чего хочешь, сын мой, — сказал настоятель. — Жизнь наша есть жизнь трудностей, лишений и беспрерывных молитв. Коренья утишают наш голод, вода утоляет жажду, сон наш прерывист, и мы не знаем, куда преклонить голову. Иди, яга биби, друг мой, иди с миром.
— Но, благочестивый муж, я готов на все это (потому что, если сказать Вашему Благополучию правду, несмотря на уверения старика, в их строгой жизни я что-то очень сомневался). Я отдаю свое маленькое достояние в общую кассу, чтобы тем хотя немного содействовать благосостоянию святого братства, и не переменю своего намерения.
Я заметил, что глаза старика при одной мысли о золоте уже сверкали; я вынул двадцать пять цехинов в намерении предложить их ему.
— Вот, святой отец, — продолжал я, — жертва, которую желаю принести.
— Барик Аллах! Хвала Богу! — воскликнул дервиш. — Он послал нам истинного правоверного. Твоя жертва принята, но еще не надейся вступить в таинства нашего святого ордена. У меня есть много юношей, наложивших на себя одежду ордена, которые ведут образ жизни, несообразный со званием дервиша. Но всему свое время, и когда у них пройдет охота грешить, они (Иншаллах, дай-то Бог), без сомнения, сделаются благочестивыми святыми мужами. Ты принят.
Он протянул руку к деньгам, схватил их с жадностью и сунул под свою орденскую одежду.
— Али, — сказал он одному из своих дервишей, которые в продолжение нашей аудиенции находились в некотором отдалении, — это г молодой человек — как твое имя? — Гудузи — принят в братство. Возьми его с собой, надень на него орденское платье и посвяти в наши таинства, взяв с него прежде клятву молчания. Ну, теперь, брат Гудузи, можешь идти с ним.
Я шел за дервишем через какой-то узкий ход, пока наконец мы достигли двери, в которою он постучал. Ее отворили, и мы вошли во внутренность двора, где я заметил многих дервишей, которые лежали на земле в различных позах: иные из них тяжело дышали, другие были в беспамятстве.
— Это святые мужи, которые угодны Аллаху, — сказал мне проводник. — Они находятся в восторженном состоянии, в котором посещает их пророк и в котором могут они вступать на седьмое небо, где видят наслаждения, ожидающие истинных правоверных.
Ничего не отвечал я на эти слова, но дервиши просто были в скотском опьянении, и потому я очень сомневался в истине слов его.
Я дал клятву хранить молчание обо всем, был одет и представлен моим товарищам. Я скоро узнал, что все они были редкие развратники, они вдавались во все пороки и смеялись над каждой добродетелью. Они жили в праздности приношениями народа, который был вполне убежден в их святости.
Старик с белой бородой, глава их, один не предавался порокам. Он пережил пороки юности и из одной крайности впал в другую: он имел ненасытную алчность к деньгам.
Я должен признаться, что общество и образ жизни этих людей были мне гораздо более по нутру, нежели бдение, скудная пища и беспрерывные молитвы, которыми стращал меня старик, и скоро я превзошел всех в обманах, плутнях и притворстве и приобрел тем общую любовь братии.
Нужно заметить Вашему Благополучию, что секта, к которой принадлежал я, известна была под именем ревущих. Вся наша обязанность состояла в том, чтобы реветь во все горло, как шакал или гиена, реветь до тех пор, пока упадешь на землю в действительных или притворных конвульсиях. Мое рычание почиталось ужаснейшим и необыкновеннейшим, дотоле еще неслыханным, и святость, которой меня окружили, увеличивалась вместе с успехами в этом реве.
Братство готовилось в дорогу к Скутари, настоящему его местопребыванию, и дней через десять после моего вступления в сообщество они пустились в дорогу. Мы редко где останавливались, и то разве для того, чтобы опорожнить бурдюк с вином. После очень утомительного восьмидневного странствования мы пришли в Константинополь, переправились через Босфор и наконец достигли места жительства нашего ордена.
Жители, знавшие главу ордена и многих из братии, приняли нас с радушием.
Ваше Благополучие должны знать, что жители во всех случаях спрашивали у дервишей совета, даже делали их своими банкирами, вверяя деньги на сохранение. Наш глава (имя которого, как я думаю, говорил вам уже прежде, Улу-биби) имел у себя на сохранении большие суммы, вверенные ему знакомыми. Но очень трудно было получить их от него обратно, потому что скупость побуждала его присваивать их себе, а если кто и получал, то всегда с убытком.
Не прошло нескольких месяцев, как я поселился в Скутари, а успел уже приобрести себе славу своим неподражаемым ревом и продолжительностью конвульсий.
Я так часто находился в этом состоянии, что оно сделалось от привычки настоящими конвульсиями и настоящим изнеможением; несмотря на это, дух мой был деятелен по-прежнему, и даже впадая в свой привычный припадок, я был погружен в море сомнений.
В этом изнеможенном состоянии я сомневался во всем. Сомневался в том, были ли мои конвульсии притворные, или настоящие; сомневался в том, спал ли я, или нет; сомневался в том, нахожусь ли я в забытьи, или в другом мире, мертв ли я, или…
— Друг Гудузи, — прервал Мустафа, — нам желательно знать сущность твоей истории, а не твои сомнения. Не правда ли, Ваше Благополучие? Все эти сомнения, предложения и тому подобное — пустяки.
— Правда, правда, — сказал паша.
— Иногда думал я, что добрался до сущности дела; но оно, подобно угрю, вывертывалось у меня между пальцев.
— Так сделай милость, братец, говори нам дельное, что не вывертывалось у тебя, и рассей туман своих сомнений перед лучезарным величием нашего паши, — сказал опять Мустафа.
Однажды сидел я на могиле одного правоверного и грелся на солнце, светлые лучи которого озаряли мою душу; ко мне подошла какая-то пожилая женщина и начала говорить со мной.
— Приветствую приход твой! — сказал я.
— Счастлива ли моя встреча? — спросила она.
— Очень, — отвечал я.
Она села подле меня и с четверть часа хранила молчание.
Наконец, сказала: «Велик Бог!»
— И Магомет пророк его! — присовокупил я. — Во имя Аллаха, чего желаешь ты?
— Где святой муж? Я принесла деньги, которые хочу отдать ему на хранение. Могу ли говорить с ним?
— Он совершает свою молитву; но что в том? Разве я не подобен ему? Разве я не бодрствую, когда он молится? Мишаллах, видит Бог, мы равны. Дай кошелек.
— Вот он, — сказала женщина, вынимая деньги. — Семьсот цехинов, приданое моей дочери. Но есть на свете злые люди, которые крадут; есть и добрые, которым могу доверить их. Не правда ли?
— Совершенная правда, — отвечал я, — и Бог велик.
— Не угодно ли вам пересчитать?.. Счет верен, — сказала она.
Я пересчитал деньги и всыпал их снова в кошелек.
— Совершенно верно. Теперь позвольте попросить вас оставить меня. Мне нужно вернуться к себе.
Старуха удалилась, благодаря Аллаха, что деньги ее в верных руках, но, судя по мыслям, толпившимся в голове моей, я сомневался в этом.
В сомнении сел я. Я сомневался в честном приобретении этих денег старухой; был в нерешительности, вручить ли мне их главе дервишей, или удержать у себя, и не будет ли от того худых последствий для меня? Также сомневался я…
— Я нисколько не сомневаюсь в том, что ты удержал их у себя, — прервал Мустафа. — Не так ли?
— Конечно.
Мои сомнения скоро рассеялись. Я рассудил, что семьсот цехинов этой старухи, в соединении с четырьмястами оставшимися у меня, умножатся со временем, и что мне надоела уже жизнь ревущего. Я закричал в последний раз, чтобы глава наш знал, то я гут, и без дальнейших размышлений удалился.
Я отправился на базар; в одной лавке купил себе платье, в другой шаль, в третьей тюрбан; снял одежду дервиша, поспешил в баню и, пробыв некоторое время под бритвой цирюльника, вышел оттуда совершенно другим. Никто не мог узнать в молодом турке отвратительного дервиша Я прибыл в Константинополь, где зажил славно.
Я увидел, что в свете нужно обладать не одним ятаганом, но и мужеством, и по временам пускать его в ход в ссорах, в которые впутывало меня неумеренное употребление воды гяуров, по всегда оказывалось, что, несмотря на то, что у меня львиный голос, сердце мое было подобно воде, и перст презрения слишком часто укатывал на бороду хвастуна
Однажды вечером, поссорясь в кофейном доме, я обнажил ятаган, по, не имея достаточно мужества противостоять моему противнику, уже хотел ретироваться, как проклятый успел нанести мне удар своим оружием, которое, рассекши пополам тюрбан, глубоко проникло в мою голову. Увлекаемый страхом и болью, пробежал я много улиц; вдруг наткнулся я на что-то, опрокинутое мной, и растянулся во весь рост.
Я вскочил и увидел, что то был человек. Он был еще жив, и я в несказанном испуге принял его за самого шайтана Но если это и не был сам черт, то, конечно, сын его, потому что то был неверный гяур, собака. Одним словом, то был франк-лекарь, приобретший огромную славу своим леченьем от всех болезней, в чем, как говорили, пособлял ему сам дьявол.
— Ланетби шайтан! Проклятие дьяволу! — сказал Мустафа, отняв ото рта чубук и плюнув
— Аллах таиб! Совершенная правда! — сказал паша.
— Я был так уверен что эта тварь не здешнего мира, что хотел нанести ему удар ятаганом, думая, что при прикосновении правоверного он обратится в прах и исчезнет. Но случилось противное. Он тотчас поднялся на ноги, отпарировал удар палкой с золотым набалдашником и отвесил мне такой удар по голове, что я без чувств упал на землю.
Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на рогоже в одном из домов, находящихся близ того места. Мой противник стоял передо мной и накладывал на рану пластырь
— Это ничего, — сказал он, перевязывая мне голову. Но я чувствовал такую боль и был так слаб от потери крови, что, несмотря на ею слова, очень в том сомневался.
Описывать ли мне этого сына сатаны? И не будете ли вы сомневаться в подлинности слов моих? Бе хезм, головой отвечаю, что не лгу. Его нельзя назвать мужем, потому что у него нет бороды. На голове его вместо тюрбана была какая-то сетка, к которой были прикреплены волосы люден, уже лежащих в могилах, и на которую каждое утро он сыпал муку, чтобы питать тем свой мозг. Около шеи был у него кусок полотна, затянутый наподобие шнурка для того, чтобы правоверный при встрече с ним не мог отрубить ему голову. Одежда его была адского черною цвета и плотно лежала на теле, однако в своей земле он должен быть каким-нибудь важным лицом, чем-нибудь вроде двухбунчужного паши, потому что два хвоста висели у него сзади. Один вид его вселял страх. Он не боится ничего, входит в зачумленный дом, дотрагивается до зараженных, подойдет к постели, и больной встает и начинает ходить Он противостоит судьбе, и никто не знает, что с ним станется, пока лекарь не откроет ему того. В руке у него ключ ко вратам на поля смерти Ну, что еще остается сказать о нем? Он скажет: ? Живи! » — и правоверный живет; скажет: «Умри! » — н гурии уносят тою в рай.
— Да это поклонник дьявола! — воскликнул Мустафа
— Плюю на него и могилы отцов его! — присовокупил паша.
— Четырнадцать дней пробыл я в руках его, пока не получил столько сил, чтобы быть в состоянии выходить. Хаким в совершенстве знал наш язык и однажды сказал мне:
— Ты более способен лечить раны, нежели наносить их. Ты поступишь ко мне в услужение; прежний помощник мой ушел от меня.
Я согласился, надел смиренную одежду и несколько месяцев прожил у фрэнковского врача. Мы много путешествовали, потому что он нигде не оставался долгое время. Вместо того, чтобы бегать от чумы, он везде следовал за ней, и я страшился, чтобы при лечении других не умереть самому, а потому решился при первом удобном случае оставить его. Я уже успел научиться от франка-лекаря многим чудным вещам: я узнал, что кровь необходима для жизни, что человек без дыхания должен умереть, что лихорадку должно лечить белым порошком, а понос — черными каплями.
Наконец мы прибыли в этот городок, и когда, дня два тому назад, толок я в ступке терпения лекарство наблюдения, приказал мне мой учитель взять инструменты и следовать за ним.
Я шагал по улицам за ученым Хакимом, пока наконец мы приблизились к полуразвалившемуся домику в самой глухой части города, которым так мудро правит Ваше Благополучие. Нас . встретила старуха с просьбами и плачем и повела к кровати, на которой лежало создание, прекраснее самих гурий.
Старуха предложила лекарю через занавес пощупать у больной пульс; но он засмеялся ей в бороду — хотя у ней не было вовсе бороды — отдернул занавес и схватил ручку, которая была так мила и так нежна, что из нее сам пророк не погнушался бы принять небесного пилава, который приготовляется там для правоверных. Лицо больной было закрыто, и франк велел снять покрывало Старуха сначала тому противилась, но когда он повернулся к больной спиной и хотел оставить ее, то любовь старухи к дочери преодолела все религиозные условности, и она согласилась допустить неверного снять с больной покрывало.
Красота неземная поразила глаза мои, я был совершенно очарован и мечтал просить больную себе в жены, но франк желал только взглянуть на язык ее. После чего он отвернулся от нее с таким же хладнокровием, как бы перед ним лежала околевающая собака.
Он велел мне перевязать ее руку и наполнил чашку золотой кровью красавицы. После чего дал старухе белый порошок и сказал, что придет еще. Я протянул руку за золотым, но должен был опустить ее пустой!
— Мы бедны! — сказала старуха Хакиму. — Но Бог велик!
— Мне не нужно ваших денег, добрая женщина! — сказал он. — Я вылечу вашу дочь.
Тут подошел он к кровати больной, утешал, ободрял ее и уверял, что все будет хорошо.
Девушка отвечала голосом столь же восхитительным, как голос соловья, что она может доказать ему свою признательность одной благодарностью и мольбами ко Всевышнему.
— Да, — сказала старуха. — Злой дервиш из секты ревущих в Скутари похитил все, чем могли мы поддерживать свое существование. То было приданое моей дочери, семьсот цехинов в кошельке из козьей шкуры.
Тут ее пожелания полились рекой, и чего не желала она! Чтоб собаки облаяли ее гадкую харю! Она кляла отца моего, мать мою и их могилы. Призывала бесчестье на моих сестер и язву на весь мой род. Меня величала самим сатаной и другими, не менее лестными именами. Ужасно было слушать ее проклятия.
Я надвинул тюрбан на глаза, чтобы она как-нибудь не узнала меня, и поднял одежду, чтобы закрыть лицо и защитить себя от проклятий, сыпавшихся на мою голову.
Подняв одежду, я случайно открыл мешок, висевший на моем кушаке. В этом мешке были деньги не только старухи, но и мои собственные.
— Машаллах! Как дивен Бог! — завизжала старая ведьма, львицей бросилась на меня и вцепилась когтями в лицо.
Что мне сказать еще? Соседи сбежались; меня, франкского доктора и старуху потащили к кади. Мешок с деньгами был у меня отобран. Хаким уволил меня; испотчевав сотней ударов по пяткам, отпустил меня и кади. Таково было предопределение, и история моя окончена.
— Может раб Вашего Благополучия удалиться? — спросил Гудузи.
— Нет! — воскликнул паша. — Клянусь моей бородой, мы должны, Мустафа, узнать об этом обстоятельнее. Гудузи! Скажи, какое решение принял кади? Уши наши открыты для слов твоих.
— Кади решил дело так. Я украл деньги и потому должен был нести заслуженное наказание. Но так как мешок при возврате его старухе должен был вмещать в себе семьсот цехинов, а в нем найдено более тысячи, следовательно, деньги не могли принадлежать ей. И потому он задержал их до отыскания настоящего хозяина. На доктора наложен был штраф в пятьдесят цехинов за то, что он видел в лицо турчанку, и в пятьдесят цехинов за то, что он пожал плечами. Девушка была взята в гарем кади как сообщница в этом преступлении, а старухе советовали отправиться домой. Все присутствовавшие объявили, что приговор дала сама мудрость; что касается меня, то я очень сомневаюсь в этом.
— Мустафа, — сказал паша, — прикажи представить пред глаза наши кади, франкского доктора, девушку и мешок с деньгами. Мы должны разобрать это дело.
Отданы были нужные приказания, и не прошло часа, в продолжение которого паша и Мустафа молча курили трубки, как кади с другими явился в диванной зале.
— Да не уменьшится тень Вашего Высокомочия! — сказал кади.
— Мобарек, будь счастлив! — сказал паша. — Что нам делать, кади? Мешок с деньгами и девушка не были представлены нам при суде. Есть разве у тебя тайны, подобные тем, которые были сокрыты в колодце кошана? Говори, что за грязь ел ты?
— Что сказать мне? — отвечал кади. — Я просто грязь; здесь деньги, здесь и девушка. Неужели паша должен быть утруждаем криком каждой женщины, или каждую пару золотых должно представлять ему? Мин Аллах! Избави Бог! Разве я не принес денег, даже целых семь мешков? Могла ли девушка, близкая к смерти, тощая, как собака на базаре, предстать пред светлые очи Вашего Благополучия? Разве теперь она не здесь? Не правы слова мои?
— Умно сказано!.. Кади Муракас, можешь идти. На франкского врача был наложен новый штраф в сто цехинов. Пятьдесят за то, что щупал пульс у девушки, и пятьдесят за то, что глядел у нее язык. Молодая девушка принуждена была отправиться в гарем паши, старуху отпустили с позволением ругаться сколько душе ее угодно, а Гудузи с одобрением сомневайся во всем, исключая правосудие паши.
Глава XVII
— Машаллах! Хвала Аллаху! Наконец мы избавились от этой собаки с его сомнениями, — сказал паша. — Куря трубку надежды и достигнув наконец залы мудрости, я решил, что этот человек, сомневающийся во всем, не может быть правоверным. Сожалею, что не отправил его к муллам: его бы посадил на кол, что доставило бы нам, при недостатке в нынешний день подобных приключений, приятное препровождение времени.
— Велик Бог! — отвечал Мустафа. — Это рассеяло бы много сомнений. Но у меня есть в запасе еще один неверный, который рассказывает чудные вещи. Его поймали, как дикого зверя. Это франк, и путешествовал не менее сына шайтана, Гуккабака. Собаку нашли на улице; он лежал, опившись воспрещенного напитка. Кади хотел было отколотить его палками, но он остервенился, подобно льву, и всех приступавших к нему кидал, как щепки, пока наконец не упал на землю и никак не мог подняться на ноги. Кади принужден был представить его сюда. Он говорит только на языке франков, но солнцу, освещающему меня, известно, что я был в земле франков, и — иншаллах — по милости Аллаха могу передать его слова Вашему Благополучию.
— Но что это за человек, Мустафа?
— Это бай-бай, пивная бочка, дюжий детина. Он находился на военных судах франков. В одной руке у него фляжка с запрещенным напитком, другой он грозится рабам, погоняющим его толстой дубиной. Рот его набит драгоценными кореньями, которыми наполняем мы трубки, а волосы висят по плечам и спине.
— Хорошо, пускай введут его сюда, но поставь вблизи стражу. Подай мне трубку. Нет Бога кроме Аллаха! — продолжал паша, подставив кружку, чтобы наполнили ее. — А фляжка уже к концу? Поставь стражу и вели ввести неверного.
Через несколько минут стража ввела в диванную залу дюжего английского матроса. Он был одет в обыкновенное матросское платье, и волосы его висели по спине и плечам. Обращение стражи было ему очень не по нутру, и при каждом толчке он зверски озирался.
Матрос был трезв, но по глазам видно было, что он только что проспался. Мужественное лицо его от огромной жвачки табака за правой щекой представлялось в самом неестественном виде.
Когда он был уже довольно близко от паши, стража выпустила его из рук. Он встряхнулся, поддернул шаровары и сказал, кидая на них яростные взгляды: «Наконец-то вы, бестии, оставили меня в покое!» Мустафа заговорил с ним по-английски и сказал, что он находится перед лицом Его Высокостепенности, самого паши.
— Что?.. Этот старый хрен, окутанный шалью, паша?.. Черт возьми, да я за него не дам и пустого ореха! — И матрос начал с любопытством осматривать залу и, казалось, вовсе забыл, что он так близко от человека, которому стоило сделать знак, и голова слетела бы с плеч.
— Мустафа, что говорит франк? — спросил паша.
— Он вне себя от изумления при виде такого блеска, окружающего вашу высокую особу.
— Клянусь Аллахом, умно сказано!
— Думаю, что мне можно бросить якорь, — сказал матрос и сел на ковер. — Вот гак, — продолжал он, поджав под себя ноги. — Здесь люди сгибают канат накрест, отчего же и мне не быть таким же глупцом, как вы? Не худо бы и мне пускать такие же облака дьма, какие пускаешь ты, старый козел.
— Что говорит гяур? Что он за собачий сын, что осмелился сесть в моем присутствии? — воскликнул паша.
— Он говорит, — сказал Мустафа, — что в их земле никто не смеет стоять перед франкским королем; глубокое уважение клони г его к земле, ноги отказываются служить, и он склоняется в прах перед особой Вашего Высокомочия. Все, что говорит он, совершенная правда: я путешествовал по их земле и видел, что этот обычай точно существует у столь необразованной нации. Машаллах! Он весь — страх и благоговение.
— Клянусь бородой пророка, его вид вовсе того не показывает! — воскликнул паша. — Но, может быть, это тоже входит в число их обычаев?
— Бехезм! Отвечаю глазами, что это совершенно так! — сказал Мустафа. — Франк, — продолжал он, — паша велел привести тебя сюда для того, чтобы услышать от тебя описание всех чудес, виденных тобой. Лги — и тебя наградят золотом.
— Лгать! Хорошо, я мастер на это, но у меня горит во рту от жажды, и если я не промочу горла, то, клянусь самим сатаной, вы не услышите от меня ни полслова. Можете сказать это и старой козлиной бороде.
— Что говорит сын шайтана? — спросил нетерпеливо паша.
— Неверный говорит, что присутствие Вашего Благополучия так ошибло его, что язык прилип к гортани. Он просит воды, чтобы оправиться и иметь возможность говорить.
— Дать ему воды, — сказал паша.
Но Мустафа знал, что матрос не удовольствуется чистой водой, и потому продолжал:
— Раб ваш должен уведомить Ваше Благополучие, что в земле франков не пьют ничего, кроме водки, которую правоверные вкушают лишь по временам.
— Аллах акбар! Ничего, кроме водки! Что же делают они с простой водой?
— У них ее нет, разве только та, которая падает с неба. Реки там все имеют ту же крепость, как водка.
— Машаллах! Чуден Бог! Желательно $ы было иметь нам такую реку. Принести водки! Мне любопытно скорее услышать его историю.
Принесли фляжку водки и подали ее матросу. Он приложил флягу ко рту, и количество, которое он выпил, прежде чем отнял ее, чтобы перевести дух, совершенно уверило пашу в истине слов Мустафы.
— Не худо! — начал матрос, поставив фляжку между ног. — Теперь, пожалуй, я готов лгать старой козлиной бороде, сколько душе его угодно.
— Что говорит гяур? — прервал его паша.
— Что он намерен положить к стопам Вашего Благополучия чудные происшествия его жизни и что он надеется, что лицо его озарится, прежде чем оставит он ваше высокое присутствие. Франк, можешь начинать.
— Лгать, пока не почернею. Хорошо, если того желаете. Но меня, старый хрен, зовут Билл. Да от вас, турок, лучшего и ждать нельзя. Но прежде хочу я спросить вас об одном. За несколько дней перед этим, когда я был на борту одного фрегата в Дарданеллах, спросили мы о том, к какой религии принадлежите вы. Ганс Зомс говорил, что вы нехристи, а если и христиане, то католики. Но не думаю, чтобы он говорил правду: как ему это знать, когда он был на морской службе не более семи недель? Но кто вы такие, смею спросить?
— Что говорит он? — нетерпеливо спросил паша.
— Он говорит, — сказал Мустафа, — что считает себя несчастным, что родился не в земле правоверных, а на туманном сыром острове, где солнце никогда не светит и где такой холод, что небесная вода падает к ним жестка и холодна, как камень.
— Поэтому-то они и не пыот ее. Машаллах! Велик Бог! Вели ему продолжать.
— Паша приказал сказать тебе, что религия наша учит тому, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его, и желает, чтобы ты начал свою историю.
— Об этом малом, кажись, я никогда не слыхивал; ну, да нет нужды, расставляйте уши и слушайте.
История английского матроса
Родился я в Шильдсе, выслужил время учения на одном корабле в его гавани и поступил в экипаж маленького ливерпульского судна, предназначенного для торговли невольниками. Мы отплыли и достигли африканских берегов. Стеклянные бусы, водка и порох скоро кончились, и в короткое время корабль был нагружен. Но в день отплытия нашего в Гаванну между неграми появилась зараза; и не удивительно, если подумать, как бедные дьяволята были натисканы в трюм, словно сельди. Мы открыли люки и многих вывели на палубу. Но ничто не помогло, они умирали, как зачумленные овцы, и мы кидали через борт ежедневно человек по тридцать. Многие добровольно бросались в море. Целые отряды акул следовали за кораблем, чудовища прыгали на поверхность воды и ныряли, терзая еще теплые тела черных, и плескались в теплой воде, смешанной с кровью.
Наконец у нас не оставалось ни одного невольника, и мы вернулись за новым грузом. Мы были от земли еще в дне плаванья, когда заметили две лодки, шедшие у нас под ветром. Они подавали сигналы, требуя помощи, и были полны людьми.