— Это трудно объяснить Вашему Благополучию; я могу только сравнить его с сырой периной. Я нашел облако чрезвычайно холодным и влажным и получил тогда ревматизм, которым страдаю до сих пор.
Когда облако достаточно напиталось, столб лопнул, и мы быстро поднялись, так что наконец достиг я такой высоты, что дрожал от холода как осиновый листок. Мы пролетели мимо радуги, и я очень изумился, что ключ и ножик стали двигаться в кармане моего полукафтана; вскоре они выскочили из кармана и направились прямо на фиолетовые лучи дуги, которые, изволите видеть, весьма сильно намагничены. Я упомянул об этом странном обстоятельстве одной французской даме, которую встретил в своих путешествиях, и узнал потом, что она сообщила эту новость во все ученые общества, а они выдали ее за свое открытие, но так как дама была очень милая женщина, то я простил ей научную кражу. Тут мне захотелось посмотреть на землю: я проткнул пальцем дырочку в облаке и изумился, видя, что она быстро вертится. Мы находились вне сферы земного притяжения и потому стояли неподвижно. Я просидел здесь уже шесть часов и хотя тогда, когда мы поднимались, был почти прямо над берегом Америки, однако теперь ясно различал в стороне пик мыса Доброй Надежды. С такой высоты я мог не только составить себе правильную идею о форме нашей планеты, но даже понять ее чудное устройство, потому что мое зрение проникало глубоко в недра земли. Согласитесь, Ваше Благополучие, что, если хотят узнать что-нибудь любопытное, необходимо посидеть на облаке.
— Правда, — отвечал паша. — Но продолжай.
Меня чрезвычайно занимал химический процесс превращения соленой воды в пресную, который происходил там с необыкновенной быстротой.
— Вашей Высокостепенности, может быть, покажется интересным описание этого процесса?
— Нет, Гуккабак, это вовсе не интересно. Продолжай.
Удовлетворив совершенно любопытство, начал я опасаться насчет своего странного положения. О средствах для продолжения жизни я не заботился, их было слишком достаточно…
— Свежую рыбу, Ваше Благополучие.
Множество рыб попалось вместе со мной в водяной столб, не считая лягушек и камней. Маленькие озера чистой воды были разбросаны вокруг меня на облаке. Только холод был ужасный, и мне казалось, что я никак не проживу долее двух часов в такой стуже. Что касается того, как попасть на землю, это оставалось задачей, которую я не мог разрешить.
Но она уже решилась, потому что облако, окончив свои химические процессы, свое пищеварение, начало так же быстро спускаться, как прежде поднималось. Оно соединилось со многими другими облаками. Видя, как они пересылают друг другу свои электрические заряды при всяком столкновении, я трепетал от мысли, что если попаду в молнию, то полечу вниз с громовым ударом и сожгу где-нибудь дом, если не погибну прежде от стрел небесной артиллерии. Я был, однако же, так счастлив, что избежал беды. Облако мое спустилось ниже и понеслось с такой быстротой и с таким шумом, что я догадался, что мы участвуем в урагане.
Приблизившись к земле, облако не могло воспротивиться силе ее притяжения и принуждено было избавиться от своего бремени: я упал с потоком воды, с градом рыб, лягушек, жаб и камней. Ураган был во всей силе. Ветер ревел и дул так, что и я, вместе с лягушками, упал под острым углом.
— Под чем, ты говоришь, упал? — прервал паша — Я не понимаю.
— Я упал под острым углом, то есть по косвенному направлению, Ваше Благополучие, описывая гипотенузу между основанием и перпендикуляром, образованными сложной силой ветра и силой притяжения.
— Святой пророк! Кто поймет такую чепуху! Говори яснее. Смеешься ты, что ли, над нашими бородами?
— Мин Аллах! Помилуй Бог! Раб ваш смеет ли есть грязь в присутствии благовонного ума своего эфенди и благодетеля?
Я хотел сказать, что такова была сила ветра, что она несла меня по косвенному направлению и так треснула о вершину одной волны — к счастью, это было еще над морем, — что я отлетел от нее и потом несся еще рикошетом по нескольким другим волнам, прыгая с одной на другую, как ядро, пущенное по поверхности моря, или как камешки, которые бросают для забавы в пруд греческие мальчишки. Последний скачок сделал я на снасти небольшого корабля, но не успел опомниться, как слетел с них вниз и, к счастью, уцепился ногами за руль. В таком положении я оставался некоторое время, пока матросы не втащили меня за ноги на палубу. Ураган стих, облака исчезли, солнце засияло во всем блеске, и природа, казалось, лукаво улыбалась причиненным несчастьям. Корабль пристал к берегу, я вышел на сушу и узнал, что мы прибыли в Иль-де-Франс. Таким образом в течение двадцати часов я был перенесен с одного конца земли на другой! Я нашел остров совершенно разоренным: труды нескольких годов были истреблены ужасами одного часа, жатвы исчезли, дома сравнялись с землей, обломки кораблей лежали на берегу, только естествоиспытатели расхаживали по острову, подбирая жаб и лягушек и ругаясь между собой во все горло из-за того, откуда они взялись, из почвы ли, или с облаков. Все показывало следы страшного опустошения. Несмотря на то, я был принят с радушием земляками-островитянами, и мы от радости плясали и пели целые сутки. Я сочинил новую миленькую кадриль, которую назвал «Ураган» и которая привела в восторг всех жителей и с лихвой вознаградила их за все убытки.
Но в гостях хорошо, а дома еще лучше; с нетерпением ожидал я случая возвратиться на родину, и так как один голландский корабль отправлялся в Марсель, я почел за счастье получить на нем место на таких же условиях, на каких отправился из Вест-Индии. Мы отплыли, но пробыв только двадцать четыре часа в море, я увидел, что капитан мерзавец и ужасный деспот. Так как я был измучен и не мог исполнять трудной должности на мачтах, то меня до того забили, что я чуть-чуть не спятил с ума; я был в нерешительности, убить ли капитана, или броситься за борт, или покориться судьбе. Однажды ночью, когда я лежал, страдая от полученных днем побоев, со мной случилось важное происшествие, которое было для меня причиной принятия ислама и восклицания, обратившего на себя внимание Вашего Благополучия, когда вы прогуливались переодетые.
— За что меня так преследуют? — восклицал я в отчаянии.
В ту самую минуту, как я произносил эти слова, предстал передо мной почтенный муж с лучезарной бородой и с книгой в руке и отвечал мне:
— Потому что ты, Гуккабак, не принял еще истинной веры.
— Какая же истинная вера? — спросил я в страхе и удивлении.
— Нет божества, кроме Аллаха единого, — отвечал почтенный муж, — и я пророк его.
— Аллах! — воскликнул паша. — Так это был Магомет.
— Это был он, Ваше Благополучие, хотя тогда я и не знал этого.
— Докажи мне, что это истинная вера, — сказал я ему.
— Изволь, — отвечал он. — Я излечу сердце неверного капитана.
На следующее утро, к большому моему изумлению, явился ко мне капитан корабля, со слезами на глазах, просить прощения за свои жестокости; велел перевести меня в свою каюту, положил на собственную постель и ухаживал за мной, как за родным сыном. В скором времени я выздоровел. Он позволил мне не работать, просил меня считать себя гостем и оказывал всевозможные услуги.
— Велик Бог! — воскликнул паша.
Я лежал на постели, когда почтенный муж с лучезарной бородой и с книгой снова предстал передо мной.
— Да, — отвечал я.
— Так докажи истину слов твоих принятием моей веры, лишь только будешь в состоянии это сделать. Ты будешь награжден за то, но не теперь, а когда благочестие твое будет испытано. Признавай меня; продолжай службу на море, и когда впоследствии ты будешь стоять в кипрском диване перед двумя особами, бывшими одного с тобой ремесла, расскажи им мое веление. Ты сделаешься начальником флота паши, который под твоим предводительством будет счастлив и победоносен. Такова награда, ожидающая тебя за твою верность.
Вот уже четыре года, как я принял истинную веру, но всегда мучаюсь сомнением, не видя исполнения пророчества. Да и возможное ли дело, встретить когда-нибудь в диване двух цирюльников?
— Святой пророк! Как чудно! Ведь Мустафа был цирюльником, и я также! — воскликнул паша.
— С этой же минуты, — отвечал паша. — Мустафа, да будет известна всем моя воля.
— Но нынешний начальник флота, — возразил Мустафа, который не дал себя провести лукавому ренегату, — очень любим народом.
— Так возьми и отрежь ему голову. Может ли он сопротивляться повелениям пророка?
Визирь ударил челом, и паша оставил диван. Ренегат с улыбкой на устах, а Мустафа с изумлением смотрели друг на друга несколько секунд.
— У тебя великие способности, Гуккабак, — заметил визирь.
— Благодаря вашему покровительству, которое буду стараться заслужить и вперед.
И ренегат оставил диван. Мустафа все еще стоял в изумлении.
Глава XIV
— Мустафа, — сказал паша, отнимая от губ трубку, которую молча курил с полчаса. — Я думаю, что довольно странно, что наш святой пророк — да будет благословенно имя его! — был слишком милостив к этому сыну шайтана, Гуккабаку, религия которого вся в тюрбане. Не удивительно ли, что он присылает его сюда начальником над моим флотом?
— То была воля Вашего Благополучия, — отвечал Мустафа.
— Машаллах! Разве мог я противиться воле пророка?
Мустафа курил трубку и не отвечал ничего.
— Он хороший рассказчик, — сказал паша после короткого молчания.
— Да, — отвечал Мустафа сухо. — Ни один из наших правоверных кессегу не может в этом сравниться с ним, но теперь мы увидим, каков он будет на море. Так как
Яфнал, что Вашему Благополучию нужны развлечения и что долг раба вашего заботиться об этом, то со вчерашнего вечера делал всевозможные поиски и наконец открыл, что недалеко от нашего города расположился караван богомольцев и что между ними есть кессегу. Он отправляется в Мекку для поклонения гробу пророка и чтобы набрать побольше сюжетов для рассказов. Я послал за ним рабов, и он, наверное, поспешит облобызать туфли Вашей Высокостепенности. — Мустафа низко поклонился.
— Аферин! Превосходно! — воскликнул паша. — Скоро ли он придет?
— Прежде чем эта трубка, которая имеет честь быть в великолепнейших устах Вашего Благополучия, будет выкурена, туфли кессегу будут лежать у порога дворца вашего.
— Хорошо, Мустафа! Раб, — продолжал паша, обращаясь к греку, который стоял в углу комнаты со сложенными на груди руками и потупленными в земле глазами, — принеси кофе и крепкой воды гяуров!
Трубка паши была набита снова; они с визирем выпили по чашке кофе и осушили порядочную фляжку запрещенного напитка.
— Тут непременно есть ошибка, Мустафа. Не в коране ли говорится, что все хорошее создано для правоверных? А вино разве не хорошо? Может ли быть оно запрещено? Или назначено оно для гяуров? Плюю на могилы отцов их!
— Точно, — сказал Мустафа, поставил кружку и глубоко вздохнул.
Мустафа не ошибся в расчетах. Не успел еще паша выкурить трубку, как доложили о прибытии рассказчика. Нетерпеливый паша захлопал в ладоши, и рассказчик вошел.
— Кош амидеид! Здравствуй! — сказал паша вошедшему кессегу, который был очень хорошо сложен и имел возраст не более тридцати лет от роду.
— Я здесь по приказанию Вашего Благополучия, — сказал красавец сказочник приятным голосом, приветствуя пашу обычными поклонами.
— Чем может служить своему повелителю подлейший из рабов его, Менуни?
— Расскажи нам какую-нибудь повесть, и ты получишь за это награду.
— Я хуже праха, попираемого ногами Вашего Высокомочия, и посыплю голову свою пеплом, если не вознесусь до седьмого неба при созерцании великолепной бороды вашей. Охотно соглашаюсь исполнить волю Вашего Благополучия, потому что в коране говорится…
— Оставь в покое коран, Менуни! Нам бы лучше хотелось услышать повесть. Расскажи нам что-нибудь.
— Горжусь честью, что могу рассказывать повести самой мудрости. Лицо мое просветлеет навеки. Не рассказать ли Вашему Благополучию про любовь Лейлы и Менуна?
— Нет, нет, — отвечал паша, — что-нибудь позанимательнее.
— Ну так я расскажу повесть про царевну Бабе-би-Бобу.
— Это, кажется, будет получше, Мустафа? — сказал паша.
— Кто может предвидеть это лучше Вашего Благополучия? • — отвечал Мустафа — Менуни, паша приказывает тебе начать.
— Повинуюсь. Мудрости Вашего Благополучия, вероятно, хорошо известна география?..
— Не помню. Не были ли, Мустафа, когда-нибудь туфли ее у порога нашего?
— Думаю, — отвечал Мустафа, — что она прошла всю землю, а потому, верно, была и здесь. Начинай, Менуни, и избегай подобных вопросов. Мудрость Его Благополучия знает все.
— Точно, — сказал паша, поглаживая с достоинством свою бороду.
— Я осмелился предложить этот вопрос, — продолжал Менуни голосом, который уподоблялся звукам флейты в тихий летний вечер, — потому что почитал это знание необходимым для точного понятия части света, в которой было происшествие, заключающееся в моем повествовании. Но я начну рассказ свой; он потечет стройно и плавно, как верблюд идет по степи на пути ко гробу нашего великого пророка.
Царевна Бабе-би-Бобу
К северо-востоку от обширного Индийского полуострова находится страна благословенная; земля в ней обильна всеми возможными произведениями природы, и вечноголубое небо лелеет ее в своих объятьях. Государство это граничит к востоку с Лузитанией, которая, как всему свету известно, лежит на севере от нас, у берегов Исландии, получившей это название от чрезвычайно жаркого климата своего. На юге примыкает оно к длинному полуострову — название его не припомню — ну, да все равно. Известно, что этот полуостров простирается до морей, находящихся во владениях великого татарского хана. К западу от этого царства лежит страна… название ее позабыл, а к северу еще другая страна…. и ее имени мне теперь не вспомнить. Зная, что мудрость Локмана то же самое в сравнении с ученостью Вашего Благополучия, что простое хлебное зерно перед спелой дыней, я после этого описания считаю излишним напоминать Вашему Высокомочию, что дело идет о могущественном государстве Суффрском.
— Ты совершенно прав, Менуни, — отвечал паша. — Продолжай!
К величайшему счастью раба Вашего Благополучия, он находится в присутствии самой мудрости, потому что я сам еще наверное не знал названия этого государства, — говорил Менуни. — Память изменила мне при взгляде на высокую особу вашу — так легкая газель бежит в степь, слыша приближение каравана. В этой прелестной стране, где соловей без умолку поет нежные песни своей возлюбленной розе, где розы до тех пор испускают благоухание, пока воздух весь не превратится в самое благовонное курение, и, вдыхая его, правоверные предвкушают блаженство, ожидающее их у порога рая при встрече с девственными гуриями золотой долины, — в этой благословенной стране жила индийская царевна. Небо наделило ее всеми возможными прелестями, и одна улыбка царевны осчастливливала человека на целый век. Восемнадцать раз наступала уже весна со дня ее рождения, но она все еще одиноко жила во дворце своем по причинам, которые я буду иметь счастье впоследствии объяснить Вашему Благополучию.
В этой стране, населенной тогда, по воле Аллаха, неверными, вероятно, для размножения рабов на служение правоверным, потому что они впоследствии тут поселились, — в этой стране женщины ходили без покрывал; они пресмыкались в преступном неведеньи этого священного обычая правоверных, и во время торжественных церемоний всякий мог любоваться их красотой, хотя, правду сказать, она всегда украшалась милой стыдливостью. За это ужасное преступление заповедей великого пророка души суффрских женщин, конечно, заслуживали бы вечную гибель, если бы только у женщин были души. По словам Мену, еще далеко до того времени, когда просвещение разольется от правоверных на все прочие народы, и они в состоянии будут понять величие, безопасность наших гаремов, оценить вечно обитающее в них нерушимое блаженство, и сверх того я долгом считаю заметить Вашему Благополучию…
— Продолжай рассказ свой, Менуни! — прервал его Мустафа. — Его Высокомочие не любит замечаний.
— Именно, — заметил паша, — твое дело рассказывать повесть, а мы уже выскажем свое мнение о ней, когда ты кончишь.
— Сама мудрость говорит устами вашими, — сказал Менуни, наклонив голову, и потом продолжал рассказ.
По смерти суффрского царя наследовала престол его прекрасная Бабе-би-Бобу (таково было имя царевны; на языке той страны оно означало: густые сливки). Согласно завещанию покойного родителя, утвержденному всеми важнейшими государственными чинами, царевна, достигнув двенадцатилетнего возраста, должна была избрать себе супруга, но с тем непременным условием, чтобы избранный юноша был одной касты с ней и чтобы на лице у него и на руках не было ни пятен, ни рубцов. И поэтому, когда два года спустя после смерти отца ей исполнилось двенадцать лет, во все концы государства отправлены были скороходы и гонцы на легких драмадерах и на лошадях чистой арабской крови; они всюду провозглашали волю покойного царя. Скоро молва донесла весть об этом событии в соседние государства, а оттуда она разлилась по всему свету; на земном шаре не было человека, который не знал бы, что в скором времени царевна Бабе-би-Бобу изберет супруга. Но в самом суффрском царстве вся молодежь взволновалась, потому что каждый надеялся обратить на себя внимание царевны; все женщины, без исключения, принимали деятельное участие в этой суматохе, потому что… потому…
— Потому что женщины вечно вмешиваются не в свое дело! — прервал его паша. — Продолжай, Менуни.
— Мудрость Вашего Благополучия разрешает все недоумения, потому что нет человека на свете, который мог бы объяснить поведение женщин.
Словом, все государство перевернулось вверх дном; все кричали, шумели; одни лелеяли надежду, других терзали отчаяние, ревность, зависть, любопытство, удивление, сомнение и тысяча иных страстей и страстишек человеческих — всех их не пересчитаешь.
Дело в том, что каждый юноша счел долгом повесить на плечо мандолину и думал, что на него падет выбор. Надежда воцарилась в этой счастливой стране; на розы удвоилась цена; женихи вылили на себя весь запас розового масла, и чуть ли не воздвигали алтарей влюбленному соловью, но все это длилось недолго. Сомнение заступило место надежды, когда каждый сообразил, что из трех миллионов женихов только одному суждено счастье. Уж это всем известно: если много советников, вечно нет никакого толку; так и по случаю выбора жениха для царевны было столько совещаний, споров, рассуждений, произнесено столько речей, что на восемнадцатом году своей жизни прекрасная райская птичка уединенно чирикала в обширных садах царских.
— Почему же, — прервал его паша, — почему не выдать ее замуж, когда есть три миллиона женихов, готовых на ней жениться? Я не понимаю этой медлительности.
— Конечно, этого никак не могло случиться, если бы суффрским вельможам досталась в удел мудрость Вашего Благополучия.
Сомнение было виной всех этих отсрочек. Недаром говорит поэт, что «сомнение — мать или отец нерешительности». Это сомнение родилось в голове одного из браминов, а уж когда ему случалось сомневаться в чем-нибудь, так он тотчас принимался рассматривать дело со всех сторон и никак не мог ни на что решиться. Все эти длинные шесть лет ожидания женихи не переставали блуждать вокруг дворца с мандолиной под мышкой и в сопровождении нескольких пажей, носивших за ними огромные свертки любовных сонетов, а царевна Бабе-би-Бобу была все без мужа!
— Я начинаю думать, что царевна твоя умрет старой девой, — нетерпеливо сказал паша.
— Я буду иметь честь объяснить это впоследствии.
Все дело остановилось за одним недоразумением: надлежало точнейшим образом объяснить смысл слов «чтобы на лице и на руках не было ни пятен, ни рубцов», и должно ли включать сюда родимые пятна, или нет. Глава браминов полагал, что родимое пятно тоже пятно. Мнение его имело много последователей, именно тех, у кого лица и руки были совершенно чисты; напротив, женихи с родимыми пятнами единогласно утверждали, что не только это не пятна, но что родимые пятна означают некоторым образом избыток красоты. Наконец, дело отдано было на рассмотрение муфтиев. Мудрецы тщательно его взвесили, рассмотрели со всех сторон, пытались разрешить посредством математических вычислений, рассуждали о нем натощак и после вкусного обеда, бредили им, засыпали и просыпались в раздумьи, рассмотрели его, разобрали, написали двадцать четыре тома доказательств и двадцать четыре тома опровержений, и все это привело к одному заключению, что пятна суть пятна, а царевна все без мужа!
Тогда дело это поступило к дервишам и факирам. Они разделились на две партии и собирались под тенью баньяна; толковали целые восемнадцать месяцев, и по истечении этого времени половина из них еще не знала на что решиться. Устав говорить, они принялись действовать руками, и для удобнейшего вразумления своих противников стали сажать на кол. Более тысячи человек погибло с каждой стороны, а царевна все без мужа!
Потом это дело принялись рассматривать университеты, разложили его метафизически, истратили в споре двадцать два миллиона самых утонченных софизмов, но разрешение вопроса не подвинулось ни на шаг вперед, и царевна все оставалась без мужа!
Это еще не все. Народ принял участие в споре; он разделился на партии; целые города и села враждовали между собой, муж шел против жены, отец против сына, сестра против брата, и даже случалось, если человек еще ни на что не мог решиться, так шел против самого себя. Весь народ схватился за оружие; следствием раздора двух партий было четыреста возмущений и четыре междоусобные войны, но, что всего хуже, царевна все была без мужа!
— Если благоугодно Вашему Благополучию, этот вопрос чрезвычайно щекотливый.
— Как ты об этом думаешь, Мустафа? — спросил паша.
— Если рабу Вашего Благополучия позволено сказать свое мнение, так, по-моему, глупо из мухи делать слона!
— Ты прав, Мустафа; а этой царевне не бывать замужем! Продолжай, Менуни!
Беспорядок и анархия дошли, наконец, до высочайшей степени, как вдруг вопрос разрешился совсем неожиданно. И кто же разрешил его? Мальчик двенадцати лет, которого господин его сек обыкновенно каждый вечер, подозревая, что он принадлежит к одной партии, а госпожа секла каждое утро, полагая, что он принадлежит к другой. Бедный ребенок сказал однажды своему товарищу, что родимые пятна всякий волен считать пятнами или нет, как кто хочет, но что он сам решительно ничего не понимает. Домашнее шпионство доведено было в это время до такой степени совершенства, что если вы другу своему шепнули на ухо несколько слов по секрету, то каждое слово ваше раздавалось на тысячу миль. И слова мальчика передавались из уст в уста; мысль показалась новой, потому что она примиряла обе партии, между тем как обе партии были слишком далеки от примирения. Ее рассмотрели, нашли превосходной и с быстротой молнии пронеслась она через веси, грады, достигла порога царского дворца и, наконец, проникла в святилище дивана; мудрые советники царевны признали эту мысль за поэтическое вдохновение; они определили объявить для сведения всех и каждого, что родимые пятна вовсе не пятна, что, впрочем, это зависит от того, с какой точки кто смотрит на предмет. Все удивлялись мудрости такого определения.
Конца не было восторгу, поздравлениям; родные жали друг другу руки, и что самое странное — мужья помирились с женами! Царевне блеснул слабый луч надежды выйти наконец замуж.
Теперь все пришло в порядок, потому что, по смыслу нового определения, обе партии были правы и, следовательно, выходили две истины. Столица наполнилась женихами, а воздух, напоенный ароматами розового масла, сладостно ласкали звуки мандолин.
Кто опишет великолепие дворца и роскошное убранство той залы, в которой царевна принимала свет суффрского юношества? Нежное, томительное пение хористов и мгновенно возвышавшиеся или тихо журчавшие голоса их управляли движениями танцовщиц; юные, эфирные, они летали в воздухе, не касаясь земли, и, казалось, им хотелось разделить дань всеобщего удивления с существом прелестным, которое томилось и изнывало на своем изумрудном престоле.
Три дня кряду провела царевна в этой зале наслаждений. Наскучили ей, утомили эти беспрестанно новые люди, которые повергались к ногам ее и потом удалялись. Четвертая заря занялась на небе, а никому еще не удалось подметить ни одного движения, ни одного вздоха или взгляда юной царевны, который обнаружил бы хоть тень предпочтения. Молодые люди были в отчаянии, они начинали роптать; не один юноша стукнул ногой в пол сильнее обычного, гневно закручивая свой ус; среднее сословие не одобряло пылкости юношей; и в самом деле, если поведение их нельзя было назвать глупым, то, по крайней мере, оно было не совсем вежливо и, что всего хуже, обнаруживало ужаснейшее невнимание к благосостоянию граждан, над которыми каждый из них готовился царствовать, потому что это стечение народа в столице оживляло торговлю и промышленность; к тому же граждане довольно справедливо говорили, что царевна, ожидавшая целые шесть лет разрешения посторонних для нее недоразумений, имела полное право употребить по крайней мере равное число дней на разрешение своих собственных сомнений.
На утро четвертого дня прекрасная Бабе-би-Бобу воссела на парчовые подушки, скрывая прелестные ножки свои в складках широких шаровар лазоревого цвета; в этот день на лице ее заметно было более живости, а во взгляде более жизни, чем прежде, но все женихи все-таки появлялись и исчезали не замеченные ею.
Нетерпение овладело даже браминами, стоявшими неподвижно по обеим сторонам трона. Они начинали поговаривать о непостоянстве прекрасного пола, о том, как трудно вразумить женщину, шепотом повторяли изречения и пословицы Фердистана и других о женских капризах и ветрености прекрасной подруги человека; в слова их примешивалось более желчи, по мере того, как ноги их уставали. Бедные седовласые безумцы! Не они ли своими рассуждениями и толками целые шесть лет испытывали терпение прекрасной царевны и вовлекли народ в ужасную распрю? Если бы все они покорились одной воле, народ был бы спокоен, а царевна была бы давно замужем.
Около половины первого часа прекрасная Бабе-би-Бобу встала с трона, ударила своей маленькой ручкой по другой пухленькой ручке, махнула свите и вышла из залы. Удивление было написано на всех лицах больше от того, что в минуту ухода юной царевны единственный сын брамина, глава партии, преследовавшей родимые пятна, пал ниц перед юной царевной, и хотя склонил главу свою во прах, но мыслью восседал уже на троне т рядом с прекрасной Бабе-би-Бобу.
Царевна опрометью побежала по тенистым аллеям сада и почти без чувств упала на скамейку в беседке из , апельсиновых деревьев. Она сорвала несколько благоуханных цветов и бросила их слуге своему, любимому музыканту Акоте. И в самом деле, в целом суффрском царстве не нашлось бы ему соперника в искусстве играть на мандолине. Но не только в суффрском царстве, в целом свете трудно было отыскать человека, который умел бы терзать уши своей игрой, как Акота, и еще в присутствии прелестной Бабе-би-Бобу, и, что самое странное, царевна вовсе и не думала изъявлять ему своего неудовольствия; оглушенные гости разбегались от этой музыки; юная Бабе-би-Бобу оставалась одна со своим любимым музыкантом, и никто не подозревал, что если игра Акоты терзала уши царевны, зато души их были настроены в сладостной гармонии, и упоительный голос Акоты должен был вознаграждать прелестную Бабе-би-Бобу за минутное страдание.
По знаку, данному царевной, Акота сел; он стал играть, если только можно было назвать игрой, когда струны у него издавали такие дикие, нестройные звуки, что молодые фрейлины царевны потихоньку зажимали уши и в душе сокрушались, что у повелительницы их вовсе нет музыкального слуха.
— Ах, Акота, — сказала царевна, изливая на него весь пламень своих больших черных глаз, — если бы ты знал, как я страдаю на этих парчовых подушках, как надоедает мне эта длинная процессия надушенных шутов и дураков! Ударь сильнее в струны, о возлюбленный души моей, освободи меня от этой досадной толпы, которая всюду меня преследует!
Тут Акота схватил свою мандолину, и бедный инструмент запищал, завизжал, завыл под его рукой, так что за сто сажен в окружности птицы поднялись с диким криком; толстый камергер, который вечно надоедал царевне своим присутствием, и все-таки не мог на нее наглядеться, закричал диким голосом, а зубы его стучали, как в лихорадке.
— Иаб-Иаб-баба сенна! Чтоб черт его взял вместе с мандолиной! — воскликнул он и пустился бежать.
Фрейлины царевны не знали, что им делать; положение их было невыносимо: у них шатались все зубы, а в ушах звенели миллионы колокольчиков. Акота сделал, наконец, последнее усилие: струны лопнули с ужасным треском, и бедные девицы, забыв все приличия, разбежались кто куда. Акота и царевна остались одни.
— Возлюбленный души моей! — сказала ему тогда царевна. — Наконец придумала я средство обеспечить наше счастье!
Тут они стали говорить потихоньку, вероятно, из страха, чтобы их не подслушали. Несколько минут Акота внимал сладостным звукам, вылетавшим из уст юной принцессы, потом, подняв с земли свою разбитую мандолину, он отвесил поклон прекрасной царевне и удалился.
Между тем по городу разнесся слух, что на закате солнца назначен публичный смотр всем кандидатам в мужья, а место сбора на пространной равнине в окрестностях города на берегу быстрой реки. По этому случаю составлена была комиссия из двенадцати старых факиров и двадцати четырех мулл, вооруженных очками. Им поручено было тщательно осмотреть руки и головы женихов и, руководствуясь точным смыслом завещания покойного царя, браковать за все рубцы и пятна. И так как от этого осмотра зависело некоторым образом благосостояние целого народа, то можно было сказать заранее, что он осчастливлен будет присутствием множества дам, потому что суффрские женщины вообще отличались своими филантропическими чувствами, — словом, все с нетерпением ожидали начала церемонии. Забавно