Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Имперская графиня Гизела

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Марлитт Евгения / Имперская графиня Гизела - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Марлитт Евгения
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


Глава 3

В комнате воцарилась тишина. Ютта ничего не возражала уже более. Во взоре, который она бросила на больную, выражался испуг, Она принялась ходить взад и вперед; маленькие ножки неслышно скользили по расшатавшемуся полу, точно это был мягкий ковер; только злополучное шелковое платье шуршало и шелестело, задевая за мебель.

Поздние сухие листья срывало вихрем с древесных вершин, и, крутясь вместе с хлопьями снега, хлестали они в стекла. Заброшенные ставни окон хлопали и скрипели на ржавых петлях.

Вдруг среди воя вьюги послышался человеческий голос.

В летнюю пору Лесной дом не представлялся столь уединенным, как это можно было бы себе вообразить. Проезжая дорога, по которой вначале шел Зиверт, пролегала от него не более как в тридцати шагах к северу. Она довольно прямо тянулась по отлогому горному хребту в направлении к А., соединяясь ниже с шоссе, извивавшимся вдоль подошвы горы, — таким образом она сокращала расстояние между Нейнфельдом и городом по крайней мере на целые полчаса.

Это обстоятельство, а еще более приятная лесная прохлада, были причиной, почему летом по ней ездили не одни возы с дровами. Зачастую виднелись на ней поселяне, знакомые Зиверта, приходившие к нему за поручениями, которые они исполняли для него в городе. В жаркие дни и экипажи сворачивали с пыльного шоссе — свежесть и тишина леса примиряли путешественников с канавами и рытвинами проселка.

Эта струя жизни, разливавшаяся по лесной чаще, охватывала собою и уединенное жилище — человеческий говор, веселое похлопывание бича, стук колес о сухую, при сухой погоде, почву — все это доносилось до ушей обитателей Лесного дома. Но немногие из приходящих и проезжающих по этой дороге знали, что там, в глубине леса, с незапамятных времен стоит охотничий замок — дико растущий кустарник и высокие густолиственные буки скрывали от его взора путника.

С наступление зимы вся эта жизнь умолкала. Только грачи, издавна свившие себе гнезда на башнях, нарушали общее безмолвие пустынного места. Нередко на целую неделю их гвалт был единственным проявлением жизни около Лесного дома.

Понятно, что человеческий голос, неожиданно раздавшийся в такую позднюю пору, должен был крайне удивить обеих женщин. Слепая вышла из своего оцепенения. Ютта отворила окно. В эту минуту по ветру еще явственнее донесся вторичный зов; он раздавался с северной стороны и, очевидно, обращен был к освещенному окну комнаты Зиверта. Вскоре последовал ответ старого солдата, и после короткого обмена слов с незнакомцем слышно было, как он вышел из комнаты и направился к наружной двери.

Взяв свечу, Ютта вошла в галерею в ту минуту, когда Зиверт отворял тяжелую дверь, освещая фонарем своим царившую окрест темноту.

По узенькой тропинке, ведшей к дому, послышались твердые, поспешные шаги. В низу лестницы они остановились, и вслед за тем легкие детские ножки засеменили по ступенькам.

— Кучера мои больны, — проговорил приятный, глубокий мужской голос, несколько дрожавший от усталости. — Я был принужден взять почтовых, и возница, по тупоумию своему, вздумал меня везти в этакую ужасную ночь по проселку, по тропинке, едва проходимой. Ветер затушил у нас фонари, экипаж мой завяз, и лошади выбились из сил. Нет ли здесь кого, кто бы остался при них, пока почтальон сбегает за другими, и можем ли мы сюда войти?

Ютта быстро подошла к двери.

Рукою она заслоняла огонь свечки, отчего весь свет сосредоточился на ее лице и стане.

Поистине вся эта картина — прелестная девушка на первом плане, затем глубокая, тонувшая во мраке галерея, портреты, оленьи головы, подобно каким-то туманным, странным видениям выделявшиеся на стенах, все это, оттененное красноватым блеском каминного пламени, в зимнюю бурную ночь невольно должно было пробудить в памяти стоявших там незнакомых людей те волшебные рассказы, где говорится о каких-нибудь заколдованных замках, с витающими в них неземными существами.

Когда Ютта показалась в дверях, к ней подбежала маленькая шестилетняя девочка, смотревшая на нее с выражением любопытства и удивления. Ребенок был так закутан, что только и виден был тоненький носик и огромные раскрытые глаза. Весь костюм был в высшей степени элегантен и богат. На руках девочка держала какой-то очевидно дорогой для нее предмет, заботливо укутывая его капюшоном своего салопчика.

Затем из темноты выделилась мужская фигура; из-под темной, серебрившейся меховой опушки на шапке буквально светилось своей замечательной бледностью лицо, в высшей степени аристократическое. Поспешность, с которой господин поднимался по ступеням, кажется, должна была бы отразиться некоторым образом и на его чертах, но тем не менее они выражали полнейшую сдержанность в то время, когда он остановился перед Юттой. Он ввел ребенка в галерею и поклонился молодой девушке с непринужденностью вполне светского человека, — Там, в экипаже, с беспокойством и боязнью, само собою разумеется, вполне извинительными, ждет моего возвращения дама, — произнес он с едва заметной улыбкой, которая вместе с необыкновенно звучным голосом производила неотразимое очарование, — Будьте так добры, позвольте просить вас позаботиться об этом ребенке, пока я вернусь и представлюсь вам по всем правилам приличия.

Вместо всякого ответа, грациозно положив руку на плечо девочки, Ютта повела ее в комнату, в то время как незнакомец в сопровождении Зиверта отправился к экипажу.

— Мама, я веду к тебе гостя, миленькую маленькую девочку! — вскричала весело молодая девушка. Казалось, от только что происшедшей неприятной сцены не осталось и следа.

В коротких словах она рассказала, что случилось в лесу.

— Так позаботься о чае, — произнесла, поднимаясь, госпожа фон Цвейфлинген.

Своими исхудалыми руками она стала поправлять складки убогого платья, приводить в порядок чепчик и волосы. Невзирая на полнейшее отчуждение от света, в ней было что-то, бессознательно, помимо ее воли сохранившееся от него и напоминавшее о нем, — именно в манере держаться. Этот гордо выпрямившийся тщедушный стан, эти бледные руки, не без грации скрещенные на груди, конечно, не напоминали собою того обворожительного оригинала, изображение которого висело над софой, но тем не менее вся фигура говорила, что и она когда-то была на своем месте в любимом великосветском салоне.

— Подойди сюда и дай мне руку, мое дитя, — проговорила она с выражением благосклонности, обращаясь в сторону, где стояла незнакомая девочка.

— Сию минуту, — отвечал ребенок, до сей поры с некоторой боязнью смотревший на пожилую женщину, — я только спущу не пол Пуса.

Она распахнула салопчик — на руках ее лежал ангорский кот. Животное было закутано в ватное розовое шелковое одеяло и, видимо, стремилось вырваться на свободу. Ютта помогла освободить его, и Пус осторожно был спущен на пол. Он стал изгибаться, расправляя свои члены, очевидно утомленный чересчур нежным попечением, согнул спину и жалобно замяукал.

— Срам какой, ты начинаешь выпрашивать милостыню, Пус? — с упреком проговорила девочка, бросая, однако же, взгляд на стол, где стоял горшок с молоком.

— Бедняжка Пус проголодался, — сказала, улыбаясь, Ютта. — Мы сейчас накормим его, только сперва надо раздеть его маленькую госпожу.

И она подошла к ребенку. Но девочка отодвинулась, отстраняя ее руки.

— Я сама могу это сделать, — произнесла она очень решительно. — Я терпеть не могу, когда Лена меня раздевает, но она всегда это делает, точно я кукла какая.

Сняв сама капор и салоп, она подала то и другое Ютте.

Девушка с видимым удовольствием провела рукою по собольей опушке салопа из дорогой шелковой материи. При этом она почувствовала как бы некоторый благоговейный страх, ибо, по всему было видно, это маленькое созданьице, которое теперь стояло перед нею, принадлежало к очень знатному семейству…

На самом деле ребенок мало походил на других детей, Несколько высокая для своих лет, девочка была очень узка в плечах и худощава донельзя; ее плоская, тонкая фигурка представлялась как бы сжатой дорогим зимним костюмом. Густые, очень светлые, почти бесцветные волосы были острижены, как у мальчика, и зачесаны назад. Эта незатейливая прическа придавала ее личику некоторую угловатость, и с первого взгляда девочка не могла понравиться. Но можно ли было устоять против этих глубоких, невинно смотрящих детских глаз! При взгляде на них забывались и худощавость и угловатость этого маленького личика, Глаза были, действительно, прекрасны. Теперь они серьезно и задумчиво устремлены были на изможденное лицо старой слепой женщины. Девочка стояла возле нее и держала ее руку.

— Так ты, малютка, — говорила госпожа фон Цвейфлинген, привлекая ее ближе к себе, — очень любишь своего Пуса?

— Да, очень люблю, — подтвердила девочка. — Мне его подарила бабушка, и потому я люблю его больше всех кукол, которые дарит мне папа. Я кукол совсем не люблю, — прибавила она.

— Как, тебе не нравятся такие прекрасные игрушки?

— Нисколько. У кукол такие противные глаза! И это вечное одеванье и раздеванье надоедает мне ужасно, Я не хочу быть такой, как Лена, которая мучает меня новыми платьями. Лена сама очень любит наряжаться, я это очень хорошо знаю.

Госпожа фон Цвейфлинген с горькой улыбкой повернула голову в сторону, где шуршало платье Ютты. Она широко раскрыла потухшие глаза, как будто бы в этот момент могла увидеть лицо дочери, слегка покрасневшее под лишенным выражения взглядом матери.

— Ну да, конечно, Пус должен тебе более нравиться, — после небольшой паузы продолжала слепая, — он никогда не меняет своего туалета.

Девочка улыбнулась. Лицо ее мгновенно преобразилось — худенькие щечки округлились, маленький, бледный ротик сделался прекрасен.

— О, он мне нравится еще больше потому, что он очень понятлив, — проговорила она. — Я рассказываю ему разные хорошенькие истории, которые я знаю и которые сама придумываю, а он лежит передо мною на подушке и смотрит на меня и мурлычет — он всегда так делает, когда ему что-нибудь нравится… Папа смеется надо мною; но ведь это правда. Пус знает мое имя.

— Э, да это замечательное животное! А как тебя зовут, малютка?

— Гизела. Так звали и мою покойную бабушку. Слепая вздрогнула.

— Твою покойную бабушку! — повторила она, едва дыша от волнения. — Кто была твоя бабушка?

— Имперская графиня Фельдерн, — отвечала девочка с достоинством.

Видимо, имя это никогда не произносилось при ней иначе, как с самым глубоким уважением.

Госпожа фон Цвейфлинген быстро отдернула свою руку от руки дитяти, которую до этого она держала с нежностью.

— Графиня Фельдерн! — вскричала она. — Ха, ха, ха! Внучка графини Фельдерн под моей крышей!.. Спирт еще горит под чайником, Ютта?

— Да, мама, — отвечала девушка, глубоко испуганная.

В голосе и манерах слепой проглядывало точно помешательство.

— Так погаси его! — приказала она сурово.

— Но, мама…

— Погаси его, говорю тебе! — продолжала слепая с дикой стремительностью. Ютта повиновалась.

— Я погасила, — проговорила она едва слышно.

— Теперь унеси прочь хлеб и соль. На этот раз молодая девушка повиновалась без всякого возражения.

Маленькая Гизела сначала боязливо забилась в угол, но вскоре на личике ее появилось выражение смелости и негодования. Она ничего не сделала дурного, а ее ни с того ни с сего осмеливаются наказывать! В своем детском неведении она нисколько не подозревала, что в приказаниях слепой заключалась непримиримая ненависть, вражда и смерть, — она чувствовала лишь, что с нею обращаются так, как никогда, может быть, в жизни еще никто не обращался.

— Ты должен подождать, Пус, пока мы приедем в Аренсберг, — проговорила она, отнимая у кота молоко, поставленное Юттой на пол.

Затем она стала одеваться, и когда Ютта вернулась в комнату, кот был уже у нее на руках.

— Я лучше уйду отсюда и буду просить папа оставить меня в карете с госпожой Гербек, — вскричала девочка, бросая вызывающий взгляд на слепую.

Но, казалось, слепая уже все забыла и не помышляет о случившемся. Еще неподвижнее сидела она, обратив голову к той двери, которая вела в галерею. Это была не живая фигура, а скорее статуя, отлитая из металла. Но чем безжизненнее была поза, тем оживленнее казалось ее лицо. Может быть, мужчина, который в эту минуту такой твердою и уверенной поступью шел по галерее и таким высокомерным тоном обращался к Зиверту, не переступил бы порога этой двери, если бы мог видеть эту женскую фигуру, каждая черта лица которой дышала непримиримой ненавистью и неумолимой местью, тем более сильными, что они уже много лет таились в глубине ее души.

Дверь отворилась.

На пороге появилась дама. Ее полное, красивое лицо носило еще следы тревоги; оно было бледно. Наряд также несколько помялся. Но, как истая светская женщина, она самоуверенно вошла в комнату с обязательной улыбкой на устах.

Ютта поклонилась ей боязливо; при этом взор ее с беспокойством устремлен был на мать, не выходившую из неподвижности. На дворе свистела метель. Молодой девушке казалось, точно целая грозовая туча должна была разразиться сейчас над нею.

Через отворенную дверь ей было видно, как незнакомый господин шел по галерее в сопровождении Зиверта, который держал фонарь. Никогда лицо старого солдата не выражало столько враждебности и неприязни, как в эту минуту. Несмотря на внутреннее беспокойство, она чувствовала неописуемую досаду на то, как старый слуга посмел корчить такую неучтивую, дерзкую мину перед столь важным и, по всему вероятию, знатным господином!

Господин вошел в комнату, Он взял за руку маленькую Гизелу, которая бросилась к нему навстречу. Не обращая внимания на то, что ребенок, видимо, о чем-то настоятельно просил его, он шел далее, желая, наконец, представиться по всем правилам приличия.

Но в эту минуту слепая, как бы наэлектризованная, быстро поднялась с кресла. Она протянула руку, словно желая отстранить от себя приближавшегося гостя.

Вырвавшиеся наружу столь долго сдерживаемые чувства, придавая этому немощному, почти полуживому существу кажущуюся самостоятельность, облекали ее в то же время какой-то сверхъестественностью.

— Ни шагу более, барон Флери! — произнесла она повелительным тоном. — Известно ли вам, чей порог вы переступили, и должна ли я вам объяснить, что в этом доме места для вас нет?!

И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.

Видимо пораженный, барон остановился, как бы прикованный к месту; но это было только мгновение — он оставил руку ребенка и твердыми шагами подошел к больной. Утомившись и не будучи в состоянии более держаться на ногах, она бессильно опустилась в кресло, но энергичное выражение не покидало ее лица и распростертая рука так же повелительно указывала на дверь.

— Уходите, уходите! — вскричала она поспешно. — Вам стоит только перешагнуть порог, и вы будете на собственной земле… Ваши лесные сторожа наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, если б я захотела попользоваться клочком травы, растущей около этих старых стен; но крыша, под которой я нахожусь, моя — неоспоримо моя, и отсюда, по крайней мере, я имею право выгнать вас!

Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении стоявшей у дверей.

— Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, — сказал он самым равнодушным тоном.

Эта полнейшая сдержанность казалась еще разительнее, сравнительно с взволнованным состоянием слепой. Конечно, он был мужчиной и ему не привыкать было сохранять свое олимпийское спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые длинными ресницами, не давали возможности уловить их выражение. В мускулах его лица было мало подвижности.

Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу. В неплотно запертую дверь виднелось яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась, — Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, выброшена была на улицу? — снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. — Испытали ли вы когда-нибудь, барон Флери, что значит страдать молча, почти половину жизни носить на себе бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умереть? Испытали ли вы когда-нибудь, как жестокая рука лишает вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Испытали ли вы когда-нибудь, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как когда-то гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом и становится игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами, как со своим злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы — что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют! — перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.

Сложив руки, он терпеливо, снисходительно или, лучше сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы закрывали глаза, образуя резкую тень на впалых щеках. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь лишь человек или с самой чистой совестью, или совершенный подлец.

— Но вот это, вероятно, будет доступно его превосходительству, — продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией возвышая голос, — Испытали ли вы, что должен чувствовать человек, стоящий на высших ступенях общества, среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергается в бедность и нищету? Род Флери даже сложил об этом песню… Ха, ха, ха!.. Франция постоянно думает, что Германия обязана плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в заключение всего взялся за скрипку и заставил под нее плясать немецкую молодежь, чтобы этим зарабатывать себе пропитание!

Стрела попала в цель — это было больное место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали; правая с угрожающим жестом протянулась над головой больной. Но в эту минуту на левую оперлись две маленькие, нежные ручки.

До сих пор Ютта, оцепеневшая от ужаса, стояла в нише окна. Человек этот, имевший столь царственный и непоколебимо спокойный вид, был никто иной, как могущественный министр страны, перед которым все трепетало. Она его еще никогда ни видела, но ей было хорошо известно, что один штрих его пера, одно его слово могли осчастливить или погубить не одну тысячу людей; точно так же и участь единичных личностей была в его руках, Действительно, конституция государства в его энергических и самовластных руках не имела никакого значения — он был самодержавен.

И этого человека старая, слепая женщина гнала со своего порога, осыпая укорами и насмешками, которые принимал он со спокойствием и величием.

Все чувства молодой девушки возмущены были поступком матери; ей не приходило в голову, насколько могла быть права старуха в своих упреках: для известных натур могущественный всегда прав; они громят всякий протест, громят его нередко с большим ожесточением, чем самую несправедливость. Что такие натуры составляют большинство, сама история является доказательством этого — терпенье народов достигало иногда невозможных границ.

К таким натурам принадлежала и молодая девушка. Она выскользнула из своего угла и схватила руку оскорбленного вельможи.

Как обольстительна была эта юная красавица, когда, откинув назад идеально прекрасную головку, с выражением беспокойства смотрела она на могущественного министра, и, взяв его руку, прижала ее к своей груди!

Поднятая рука министра опустилась, он повернул голову и бросил взгляд на молодую девушку. Взгляд этот пронзил огненным потоком ее сердце. Этот на минуту сверкнувший взор с каким-то загадочным выражением остановился на вспыхнувшем лице Ютты. Барон Флери улыбнулся и медленно поднес маленькие, дрожащие ручки к своим губам.

А рядом сидела слепая мать и, затаив дыханье, ждала едкого ответа, ответа, из которого она могла бы заключить, что смертельный враг ее уязвлен. Но напрасно: не сказано было ни единого слова. А между тем он стоял возле нее, она слышала его движения, даже чувствовала его дыхание. Это упорное, презрительное молчание было для нее невыносимо.

— Да, да, Флери обладают могуществом, в их руках судьбы людей! — снова начала она с горькой усмешкой. — Наступит время, история отнесет их к тем людям, которые пинком и плетью вели французский народ постепенно к революции.. И вот, изощрив над ним всю свою жестокость, все свое неограниченное своевольство, они трусливо бегут за Рейн! Последние убогие крохи придворного витийства и учености изгнаны из Версаля, и на них кладут запреты для того, чтобы натравить соседний народ на родную нацию! Чужие руки должны связать и опутать жертву для того, чтобы она снова терпеливо и без сопротивления лежала у ног своего владыки! Позор вам, благородные патриоты!

— Оставим это, милостивая государыня, — спокойно прервал ее министр. — Вам было время и досуг мотивировать как угодно вашу личную ненависть ко мне, но не оскорбляйте мою ни в чем не повинную фамилию… Соблаговолите объяснить мне, какое право имеете вы обращаться ко мне с подобной речью?

— Боже справедливый, и он еще спрашивает! — воскликнула больная. — Как будто не его рука помогла столкнуть несчастного в пропасть!

Она, видимо, старалась победить свое волнение. Облегчив грудь глубоким вздохом, она вторично распрямила худощавый стан и, торжественно подняв руку, продолжала:

— Станете ли вы отрицать, что имение Цвейфлингенов было растрачено за столом, где его превосходительство, теперешний министр, когда-то председательствовал?.. Станете ли вы отрицать, что наемный слуга барона Флери приносил секретно любовные записочки графини Фельдерн несчастному, когда он, поддаваясь мольбам и видя страдания своей бедной жены, решался покончить с обманом и позором? Станете ли вы отрицать, что он потому так рано должен был искать смерти, что потерял честь и слишком поздно узнал своего обольстителя! Отрицаете ли вы все это? Тысячи трусливых душ вас оправдают, но я буду обвинять вас до последнего издыхания! Справедливость существует…

Бледные щеки министра как будто покрылись еще большей бледностью, но это было единственным признаком его внутреннего волненья. Ресницы снова опустились на глаза и сделали их непроницаемыми; гибкими, тонкими пальцами он водил по черной, блестящей бороде, и вся его осанка как бы напоминала о слушании утомительного делового донесения просителя, а не об ужасном обвинении, возводимом на него.

— Вы больны, милостивая государыня, — сказал он мягко, обращаясь как бы к ребенку. — Это положение извиняет в моих глазах ваше непомерное ожесточение. Я буду стараться забыть об этом… Разумеется, я очень легко мог бы отклонить все ваши обвинения и многое приписать истинному источнику, — именно безмерной женской ревности.

Последние слова произнесены были с особым выражением, причем обыкновенно звучный голос его сделался острым, как кинжал.

— Но я не желаю входить в некоторые подробности в присутствии этой молодой дамы, не желаю раскрывать такие вещи, которые жестоко оскорбили бы ее девственные чувства.

Больная засмеялась горько и насмешливо.

— О, как это трогательно! — вскричала она. — Надо только удивляться этой блестящей дипломатической выходке! Но не стесняйтесь, пожалуйста, говорите, — что бы вы ни сказали, все будет как нельзя более кстати: слова ваши бросают должный свет на ту сферу, которую эта молодая девушка только что в своих детских мечтаниях называла раем… Раем — этот лживый покров, скрывающий бездонную пропасть!.. Весь остаток своей силы и энергии употребила я на то, чтобы удалить из этой сферы мое дитя, для собственного ее счастья, а также и в отмщение за себя. Последняя из Цвейфлингенов вступает в мещанскую семью, где, я знаю, будут ее носить на руках, а свет скажет: «Глядите, как меркнет блеск аристократического имени, когда ему не достает богатства!» Желанное явление, которым подтверждаются новейшие воззрения, камень за камнем разрушающее основание аристократизма!

Голос ее прервался.

— Уходите отсюда! — произнесла она в изнеможении, — Это был бы самый горький конец моей изломанной жизни, если бы мне суждено было умереть в вашем присутствии!

Минуту министр оставался неподвижен.

На лице больной уже лежала печать смерти, В то время как Ютта дрожащими руками подносила лекарство умирающей, барон Флери тихо приблизился к двери. На пороге он остановился и повернул голову к молодой девушке. Глаза их встретились — ложка выпала из трепещущих рук, и темные капли лекарства пролились на белую скатерть…

Барон усмехнулся и исчез за дверью. Неслышными шагами прошел он галерею. Но не к входной двери направился он, с порога которой так безжалостно гнала его владетельница Лесного дома.

Буря выла еще ужаснее и потрясала массивную дубовую дверь, как бы требуя жертвы, которую она могла бы подбросить к вершинам древесных исполинов…

В жарко натопленной комнате Зиверта министр с гувернанткой и ребенком стал ожидать возвращения старого солдата, остававшегося при лошадях.

Вскоре старик возвратился и с ним несколько лакеев из Аренсберга. Их большие фонари осветили узкую лесную тропинку; завязший экипаж был вытащен — и минут пять спустя негостеприимный дом стоял по-прежнему пустынен и одинок среди стонущего леса.

Около полуночи Зиверт с одним из чернорабочих шел в местечко Грейнсфельд за доктором. Буря стихла; в лесу царствовала мертвая тишина.

В жилище горного мастера молодой Бертольд Эргардт метался в лихорадочном бреду. Он отталкивал от себя бледные, очаровательные, с умоляющим жестом протянутые к нему руки графини Фельдерн, которая лежала перед ним с распущенными длинными, золотистыми волосами, с тонкой струйкой крови, ниспускавшейся с виска по белоснежной шее на грудь.

В Лесном доме все было безмолвно. Последняя борьба, борьба жизни со смертью, совершалась здесь тихо. Похолодевшие руки больной недвижно лежали на коленях; едва слышное дыхание становилось все реже и реже; веки слегка подергивались судорогой, но на губах покоилась ясная улыбка, выражавшая полнейшее внутреннее удовлетворение., .

Ютта припала к коленям умиравшей. В ее темных локонах все еще держались теперь увядшие нарциссы, а нарядное голубое платье расстилалось в беспорядке по грубому полу. Тихий шелест шелка приводил в ужас дочь, напоминая ей последнюю скорбь материнского сердца.

Глава 4

На небольшом окруженном полуразвалившейся оградой скромном нейнфельдском кладбище погребены были бренные останки госпожи фон Цвейфлинген.

Здесь, конечно, не видно ни одной из поросших мхом эмблем, которые встречаем мы в аристократических склепах и которые своим каменным языком говорят нам о вечных преимуществах и непреодолимых преградах между сынами человеческими, Снежный саван окутывал кладбище. Кое-где, нарушая общее однообразие, торчали черные деревянные кресты. Летом этот унылый вид исчезал. Насекомые жужжали в траве, резвые бабочки порхали по кустарникам. Солнечный луч усердно вызывал жизнь на этом поле смерти, и вся эта жизнь была несравненно величественнее, чем те мавзолеи, где господствуют лишь тлен и гниль…

Может быть, эта мысль, а тем более жгучая ненависть к своему сословию, были причиной, почему госпожа фон Цвейфлинген избрала эту пустынную могилу.

В тот самый день, когда земля скрыла исстрадавшееся сердце слепой матери, дочь, покинув Лесной дом, поселилась временно у нейнфельдского пастора. Отсюда она должна была вступить молодой хозяйкой в жилище горного мастера.

Как ни тяжки были молодому человеку переживаемые им дни — брат его почти безнадежно лежал в горячке, женщины, которая матерински была расположена к нему, уже не было, — теперь, идя лесом с любимой девушкой, он был невыразимо счастлив, забывая все свое горе и заботы. Это существо, шедшее с ним рука об руку, существо, которое он боготворил, — в целом свете никого не имело, кроме него. И если теперь она идет молча, с опущенными глазами, тихая и сосредоточенная, какою он никогда ее не видывал, если эта прежде столь подвижная рука теперь, как мраморная, лежит на его руке, — все это, столь новое и чуждое этому существу, в настоящее время имеет свою причину, которая окружает его еще новым ореолом; причина эта — скорбь об умершей матери…

Он знал, что эту безмолвную, бесслезную скорбь выплачет она на его сердце, что юная душа оживет снова во всей своей прежней свежести и живости, чарующих его молчаливую, серьезную натуру. О, как он будет ее лелеять и охранять!.. Счастье его казалось ему таким же верным, как то, что теперь светит над ним солнце. Не заверяла ли его несчетно раз Ютта, что «любит его бесконечно», и не радовалась ли она так по-детски, что будет хозяйкой распоряжаться в его доме?

Пасторша приготовила для молодой девушки единственную, в которой можно было жить, комнатку в верхнем этаже старинного, очень обветшалого пасторского дома. Немного мебели и фортепиано перенесены были сюда из Лесного дома. Этот скромный духовный пастырь убогой тюрингенской деревушки, будучи еще кандидатом, полюбил такую же бедную девушку, как и он сам, и взял первое представившееся горячо желанное пасторское место, чтобы жениться.

Драгоценная мебель так же мало была на своем месте и здесь, как и в мрачной башне. Стены маленькой незатейливой комнатки были просто-напросто выбелены известью. Вдоль их, переплетаясь между собой, вились нежные, длинные нити барвинка. Каждый луч зимнего солнца, падавший в одно из угловых окон, золотистыми полосами ложился на зеленые ветви живого украшения стен и на рассохшиеся половицы ветхого пола.

Живописный лесной ландшафт, расстилавшийся перед окнами, скрыт был льдом и снегом; роскошная зеленая листва летом ограничивала его, а теперь взор терялся далеко в пространстве, Таким образом зимой из этого окна можно было видеть и замок Аренсберг.

Лишь только наступали сумерки, это необитаемое уже столько лет барское жилище освещалось, и с приближением ночи окна его блистали все более и более. В длинных коридорах горели массивные, с матовыми шарами, лампы, привешенные к потолку, своим белым светом освещавшие все залы и закоулки — при жизни самого принца Генриха не видывали такого освещения.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4