Кажется, я начинаю соперничать с упомянутым выше гадальщиком по лопатке.
Я не такой дурак, чтобы показывать барону эти записки! То, что я пишу здесь, – известно одному мне. Зеленый горошек я получил, конечно, совершенно за другую работу, которую не интересно здесь публиковать. Она представляет собою нечто вроде баронского послужного списка, разбавленного романтикой и цинизмом.
Впрочем, я могу сказать, что в конце моей официальной работы приложено некое подобие анкеты, печатавшейся в свое время в «Задушевном слове» или «Роднике».
1. Мой любимый герой (герои):Тамерлан, Аттила.
2. Любимые занятия: Убийство отдельных лиц и целых групп людей, несогласных со мной.
3. Случаи, о которых я люблю чаще всего вспоминать: Избиение «офицеришек» и разгром синих улан в Галиции.
4. Твой любимый поэт: Герцог Колчак.
5. Твои друзья: Полковник Шибайло.
6. Любимые растения: И т. д., и т. д., и т. д. Бамбук.
Когда я показал барону эту анкету, он хрипло захохотал, поднял брови и, взяв из моих рук карандаш, вывел под ответами: «Пожалуй, верно все. Юнг фон Штерн…»
В ответ я привел Юнгу одно место из мемуаров Казановы, где он говорил о том, как иезуит Ориго наудил Казанову отомстить аббату Киори тем, чтобы Казанова говорил всюду об аббате только хорошее. Это подзадоривало шутников, издевавшихся над аббатом.
Юнг повел подбородком.
– Понимаю, Збук, это – притча. Но ведь вы в отношении меня, кажется, не пользуетесь рецептом Якова Казановы?
Его трудно взять!
Я прячу свой вариант «Некоторых сведений о бароне Юнге фон Штерне» в свою бутылку.
Рукопись умещается и даже не выглядывает из горлышка.
Это немного смешно и напоминает мне Жюль Верна с его бутылками, брошенными в море…
Как я счастлив от сознания, что я не знаю даже того, кем был мой дед, не говоря уже о более ранних предках. Наш родственник, генерал, галоши которого я так любил в детстве, в счет, конечно, не идет.
Мне противно, когда барон говорит часто:
– Наш род известен шесть веков…
– Карла Юнга убили сарацины… Он вытащил из своей груди чужой меч обеими руками, осмотрел его, убедился в том, что сталь действительно была чудесна, поцеловал ее и только после этого захлебнулся собственной кровью.
– Христиан Хромой принадлежал к нашему роду. Он сорвался вместе с лошадью с подъемного моста при штурме замка в Силезии… Из доспехов, когда его нашли, вынимали мясо кусками… Я тоже погибну…
Все эти разговоры происходят довольно часто. Мне хочется крикнуть:
– Довольно, барон, хватит атавистического хамства! Я, Антон Збук, сын воинского начальника из города Кологрива, счастлив тем, что я не знаю своих предков. Я свободен от грехов, ползущих ко мне из мрака столетий!
Но вместе с тем меня тревожит тот вопрос, что все-таки откуда у меня самого являются подлости?
Бандит Канака явился с севера с остатками своего отряда, но без голубого знамени, еще развевающегося где-то там под Маймаченом, у сволочи, не желающей сдаться Щеткину.
Это – бесстыдно и страшно в одно и то же время.
Канака пришел тайно, ночью, и его прятали штабные от барона, и довольно долго, не решаясь выдавать Канаку.
Барон только перед этим спрашивал меня: «Збук, что значит, если паук опустится над головой?» Он великолепно знал, что эта примета предвещает получение известия, но прикидывался незнающим для того, чтобы я сказал ему сам о том, что будут вести.
Наконец, на второй день Шибайло сам привел Канаку к нам.
У хунхуза было прострелено насквозь плечо, он держал руку впереди себя и еле стоял на ногах.
При виде Канаки барон выпучил глаза.
Не говоря ни слова, хунхуз лег на порог, и черные ремни зашевелились на его теле.
Барон пнул Канаку ногой, он задыхался от гнева.
– Как ты смел, собака?! – закричал Юнг и от волнения стал коверкать русские слова. Я в первый раз узнал, что он не забыл остзейского акцента.
– Ты бросил остальных, – заорал снова барон. – Я беру к себе солдат, умеющих умирать, а не трусов, бегущих от одного выстрела… Я с тебя кожу сниму… с живого… Говори…
Канака поднял лицо и прополз вдоль порога.
… По его рассказам, он первым налетел на красных, и хунхузы начали рубить их шашками. Победа, была в руках Канаки, и он кинулся в погоню за отступающими. Он слышал глухой стук колотушек – ложных пулеметов, и подумал, что у врагов пулеметов действительно нет.
Но это была ловушка. Через час настоящие пулеметы заработали так, что хунхузы дрогнули и кинулись в разные стороны.
Это была настоящая бойня.
Щеткинцы загнали половину отряда в озеро и там расстреливали его в упор, ловили убегающих сербов и кричали так, что можно было подумать, что здесь действовала целая армия.
Сам Канака спасся чудом; кровь позора заливала его щеки, и, по его словам, он хотел застрелиться после этого первого проигранного им боя.
Так по крайней мере понял все я. Я – штатский человек и мог перепутать все военные тонкости и понять Канаку не так, как нужно.
Во всяком случае, я представил всю картину боя так, как описал ее выше.
– Все? – спросил Юнг и велел Канаке встать. Барон, бледнея, спросил:
– Так неужели они так сильны? Ведь им неоткуда ждать подкрепления… Штаб сообщает, что японцы взяли Читу, Петровский Завод, Верхнеудинск вот-вот падет. Щеткину нужно уходить в Россию… Странно…
При этих словах Канака вдруг рухнул на пол, сложил, как бурхан, ладони и замотал головой.
– Барон, великий барон, – забормотал он, хихикая в жутком веселье. – Отруби хунхузу Канаке сейчас же голову; он виноват, что ему намылили спину, но Канака говорит правду… Японцы ничего не взяли, это ложь.
Канака стукал ребром ладони себя по собственной. шее и просил: «Отруби мне голову, отруби!»
– Шибайло, – закричал Юнг, сбрасывая с себя халат и вытирая пот, – что это значит, откуда получены были сведения о японцах?
– Из Японского штаба…
– Завтра перевешаю всех японцев!!
Юнг схватил папиросу и сунул ее не тем концом в рот.
– Но…
Шибайло отошел в конец комнаты и оттуда, как колеса, выкатил несколько страшных слов, простота которых заставила Юнга снова побелеть.
– Выдадут нас японцы… тогда… красным… – повторил вслед за Шибайло Юнг. – Неужели это может случиться?
Канака по-прежнему раскачивался и хихикал.
– Высокий барон, – сказал он вдруг, – Японский штаб говорил тебе, что у красных нет пушек… Ого! Пусть об этом лучше спросят Канаку. Правда, на одной их батарее я вырезал всю прислугу, и пушки замолчали, но остальные еще будут говорить… не нужно верить японцам, барон… Я сам японец… Я знаю…
– Ну, а Атаман? – перебил Юнг и обернулся к Шибайло. – Ведь у нас есть еще союзники… Чжан-Цзо-Лин, например.
– Ну, а их не придется учить предательству, – громко сказал Шибайло. – В наше время все умеют делать это, – прибавил он и хлопнул себя по багровой лысине.
Мне надоело есть похлебку победителей!
– Антон Збук, вы получаете зеленый горошек от барона Юнга, вы превращены в рабочий скот, победители пользуются вашим трудом и пренебрежительно отмахиваются от вас, когда вы отдыхаете и хотите познакомить победителей с содержимым вашей души.
Так я говорю себе, и мне становится горько и обидно.
О том же Юнге напишут, может быть, статьи и целые книги, когда его будут судить, о нем придется много говорить, но знает ли кто-нибудь, что сейчас на свете существует Антон Збук, сын Збука-отца, человек без родословной?
Узнает ли кто-нибудь, что этот Антон Збук записывал приказы барона Юнга, рассуждал с ним о жизни, получал от него зеленый горошек?
Этот горошек, кажется, начинает делаться пресловутым.
За что они мучат меня?
Раньше, когда иногда задумывался о смерти, я никогда не думал умереть на войне. А теперь мне хочется иногда, чтобы меня расстреляли.
Раньше хотелось другого.
Например.
Улица. Извозчики. Вывеска. На ней слово – не разобрать: «Бани» или «Банк». Я любопытен и силюсь разобрать надпись. С тротуара мне ничего не видно, я выхожу на середину улицы и задираю голову. На высоте десяти саженей, выше, чем сады Семирамиды, – мерцают на солнце золотые буквы. Их гипноз непобедим. Вдруг я слышу падение частых, трещащих искр, и на меня падает явившаяся из хаоса молния. Потом Летит иззубренный, как большой старый пятак, буфер, и я мгновенно всем своим существом понимаю, что мое тело попало под трамвай.
– Бани, – шепчу я в невероятном восторге, совершенно не чувствуя боли.
Я слышу звонки, крики, стук тормозов.
– Бани, а не Банк, – продолжаю шептать я. Меня куда-то тащат.
– Ага, это тот тихий, круглый и зеленый дворик, который я когда-то видел во сне! Здесь улыбались женщины и плакали дети.
Сладкопахнущая короткая трава, а на ней – разбитый аптечный пузырек, красный кирпич под водосточной трубой, наполовину размытый водой, старая метла и еще что-то, поражающее радостью все мое существо.
В границах тихого дворика мечется одинокий плач. Чей он? Неважно, не надо, чтобы здесь плакала невеста, которой у меня нет.
Но успею ли я, успею ли прочесть наклейку на аптечном пузырьке, вспомнить форму золотых букв, чтобы успокоиться хотя бы на этом?
Пусть случится так, как я хочу. Я умру легко и просто, избавив дворников и полицию от втискивания меня на носилках, с которых каплет кровь, в черную дверцу больничной кареты.
Каждый человек думает о том, как он умрет, и я хотел покинуть этот свет так, как описано выше.
Можно также хорошо умереть, отравившись мороженым, подавившись костью, причем умереть, как Сократ.
Умереть на войне для меня раньше было бы тяжелым и неприятным делом. Пуля, клинок, штык… антонов огонь, скоробленные желтые бинты. И почему во всех стихах пули попадают непременно в сердце? Разве приятно валяться где-нибудь без воды и пищи, чувствуя, что у тебя где-то внизу живота застряла чужая пуля?
Конечно, убитого на войне считают героем, иногда дают посмертный Георгиевский крест, печатают портрет в журнале, где через все страницы от твоего портрета помещена в отделе смеси заметка о прожорливом господине из города Лейпцига, съедающем за завтраком сотню яиц, два больших хлеба и пять фунтов колбасы.
… Я всю жизнь бегал от идей, хотя они преследовали меня. Я уклонялся не только от идей собственных, но главное – от чужих. Причины этого в следующем.
Это связано и с вопросом о смерти.
На войне умирают за чужую идею прежде всего.
С какой же стати было мне подставлять свой живот (только не грудь) за какую-то идею, которую кто-то усвоил больше, чем я?
Это значит, что кто-то «нагибает православных», как выражается тот же оренбургский казак, у которого я заимствовал выражение о петушиной тросточке. Умереть под трамваем или отравиться мороженым – почетное дело для лиц, не исповедующих никаких идей.
Я пишу это к тому, что сейчас я, незаметно для самого себя, сделался «идейным» человеком.
Я не могу выносить того порабощения, которое наложил на меня Юнг. Он, кажется, понял меня, разговорчики о Новом Ареане и Гавиальстве, догадавшись, что все это только средство для привлечения интереса к моей особе, которое я пустил в ход, когда мне было нужно.
Я, Антон Збук, хочу теперь славы.
Хочу быть расстрелянным с незавязанными глазами, у столба под бой барабанов!
Хочу, чтобы обо мне говорили, чтобы мое имя произносилось со слезами или гневом.
Я пишу приказы, от которых должно содрогаться человечество, но меня никто не знает.
Я думаю, что теперь кое-что из моих положений становится ясным и понятным всем.
Недавно я писал приказ об объявлений вне закона нескольких человек сразу, причем объявлял за голову одного награду.
Тут меня вдруг охватило исступление, и я проделал одну штучку.
Видите, барон Юнг, эту кляксу на бумаге? Я нарочно посадил ее, потом размазал и оттискал на ней свой большой палец. Печать Антона Збука! О, я сделаю еще не то, а потом поставлю на этом свою пробу, надпись, в духе скульпторов:
«Antonius Sbuc Fecit».
Только дадут ли мне это сделать?
Барон не подписал еще бумаг об объявлении вне закона.
Тогда я подумал так: «Раз я могу казнить людей, я имею, следовательно, и полную возможность спасать их…»
И я спокойно спрятал бумаги в свою бутылку, сделал испуганное лицо и заявил барону, что их унесло ветром через открытое окно.
– Написать новые? – спросил я Юнга, протягивая пальцы к перу.
– Успеется, – нехотя ответил он. – Давайте лучше напишем письмо Чжану. Он, кажется, согласен воевать с большевиками вместе со мной. Ему в Китае у себя переели шею южные революционеры… Пишите что-нибудь в этом духе: «еще раз имею смелость повторить, что я предлагаю свое подчинение высокому и почитаемому Чжан-Цзо-Лину». Он даже готов отдать Чжану какие-то свои запасы и интендантство в Хайларе!
Потом мы сообща написали письмо губернатору одной из провинций Западного Китая.
Вот где мне удалось употребить большую долю собственного цинизма, к которому свою часть не замедлил добавить и Юнг.
…«Я, к сожалению, кажется, остался сейчас без хозяина. Атаман понемногу начинает отказываться от моих услуг, но у меня еще есть люди, деньги и оружие. Я уже выслал новые части для борьбы с красными. Вашему Превосходительству известна моя ненависть к революционерам, где бы они ни были, и поэтому понятна моя готовность помогать работе по восстановлению монархии, под общим руководством вождя, генерала Чжан-Цзо-Лина.
Сейчас думать о восстановлении царей Европы из-за испорченности европейской науки и вследствие испорченности ее народов, обезумевших от идей социализма, невозможно. Пока возможно только начать восстановление Серединного царства и народов, соприкасающихся с ним, – до Каспийского моря, и тогда только начать восстановление Российской монархии, если народ к тому времени образумится, а если нет – то и его покорить. Лично мне ничего не надо, я рад умереть за восстановление монархии, хотя бы не своего государства, а другого…»
ПОЛЫННАЯ ГОРЕЧЬ ИСТОРИИ
Скачут кони, по дороге,
Ищут всадники меня;
Знать, сошлют меня в остроги
В те даурские края.
Много меда, слез да крови —
Не испить за целый век!
В злом сраженье да в любови
Гибнет русский человек…
Это – из «Стрелецкой песни» Сергея Маркова; поет молодой воин семнадцатого века, – но разве не такими же отчаянными думами были охвачены рядовые россияне, не по своей воле оказавшиеся в Даурии во время гражданской войны… И мы понимаем, что исторические события дальних веков свершались точно такими же, как мы, людьми, разве что в иных одеждах, но и любивших, и веривших, и страдавших точно так же, как их потомки в 1920 году и как мы сегодня, как любой из нас…
История не повторяется,
Но есть разительные сходства… —
так некогда написал Сергей Марков в стихотворении «Стансы», размышляя над горестными судьбами российских людей созидания и мужества. Сходства действительно поражают… Вспомним несколько пассажей из прочитанного романа. Самое начало его, строки, ужасающие своей особой «эстетикой смерти»:
«Голова изменника лежала на сложенном вдвое цветном мешке в углу высокой комнаты, струившей лазурную прохладу свежей побелки. У головы было лишь одно ухо, прилипшее к желтой щеке, распоротой клинком. Пухлая щель в щеке позволяла видеть прикушенный черный язык и ровный ряд зубов. Радостный ужас заставил человека, склонившегося над головой врага, закрыть глаза и отойти к окну… Длинная муха внезапно ударилась о стол, поползла, расправляя дымные крылья, и, наконец, скрылась в вывернутой ноздре казненного».
Эта сцена – из 1920 года, но она могла быть точно такой же и во времена Батыя, и в пору пугачевского бунта. Вчитаемся в другие страницы, где изображена кровавая бойня: за исключением незначащих штрихов, перед нами – и Афганистан 80-х, и Ближний Восток наших дней. И – наше Закавказье, Карабах, Осетия… Вспомним, что говорит Юнгу его добровольный летописец Збук:
«Барон, скучно брать и разрушать города. Тоска… Одно и то же везде, нет триумфальных арок, в каждом городе вы увидите сначала кладбище, потом бойни, тюрьмы, больницы… Труп у забора, лужа крови… Орудийный выстрел, со стены дома сыплется штукатурка, лопаются стекла, ребенок роняет куклу, дым рвется из окон, солдаты, пригнувшись, бегут по мостовой, их сапоги вымазаны кровью, в крови щеки, и их нельзя вытереть даже рукавом, потому что и он забрызган кровью…»
Да, именно такова та реальность, которой оборачиваются «священные идеи», движущие теми, кто жаждет по своей воле «переустроить мир», для кого бытие целых народов – нечто вроде куска материи, которую можно пластать и кроить. И Юнг подтверждает это собственным откровением:
«… Я думаю, что история – это костер, который всегда тлеет, и лишь иногда пламя его поднимается до неба. Нужно прийти и разворошить этот костер. Аттила, Бисмарк, Наполеон… может быть, а и, наверное, быть может – Я! Разворошу или нет? Уже, уже разворошил, поймите вы это».
Даже Юнг – человек безумной смелости: не за жизнь, не за зеленое существование свое он боится, его страшит, что без его «Я» не будет «разворошен костер истории». Люди будут просто жить, любить, растить детей, сеять хлеб, строить дома, писать книги и петь песни – и им дела не будет ни до Юнга, ни до других носителей «великого Я», мечтающих кроить судьбы миллионов по своей прихоти, ради «высших принципов». А потому и окружают Юнга железной стенай его телохранители – «люди, умеющие убивать и отличавшие кровь от кумыса только по цвету…. Он, не пугавшийся смерти, искавший ее в боях, боялся стен своего жилища».
… Но пора бы здесь нам вспомнить, что в те самые месяцы, когда происходит действие «Рыжего Будды», по России в своем личном бронепоезде под красным флагом буквально летал от одного фронта к другому, от одной дивизии к другой, зажигательными речами поднимая дух бойцов и сотнями расстреливая тех, чей дух не поднимался (в том числе и мирных жителей), один из главных лидеров другого стана в гражданской войне, – однако он, тоже окруженный сотнями телохранителей, свою программу переустройства мира сводил к призыву, который вполне естественно мог бы звучать в устах и в приказах Юнга: «Железной рукой загоним человечество в счастье!» Звали этого весьма интеллигентного вида человека – Лев Давидович Бронштейн, но миру он стал известен под псевдонимом – Троцкий…
Раз уж здесь прозвучало имя одного из реальных деятелей на военно-политической сцене той поры, то, думается, настало время раскрыть «псевдонимы», которые дал Сергей Марков главным действующим лицам своего романа. Полагаю, многие из читателей, даже если они не заглянули в аннотацию, смогли «вычислить» – кто такой Юнг: ведь своими именами названы и Колчак, и атаман Семенов, а ведь рядом с последним, подчиняясь ему, воевал, вел «с бору по сосенке» собранные белые части лишь один из известных, крупных военачальников контрреволюционного движения в Восточной Сибири. Им был…
… Роман Федорович Унгерн фон Штернберг. Барон Унгерн. Остзейский дворянин, потомок древнего немецкого рода рыцарей (впрочем все фамильные сведения о нем, изложенные в романе «летописцем» Юнга Збуком и другими героями – совершенно достоверны, документально точны). Российский офицер, дослужившийся до чина генерал-лейтенанта, – впрочем, это звание он получил уже в рядах белого движения, революцию же встретил полковником. И – правоверным буддистом. Да, христианин-протестант стал убежденным приверженцем древней религии, предполагающей не просто «жизнь души после смерти тела», но словно бы вечный золотой сон, овеваемый сладко-пряными ароматами храмов, пагод, кумирен; и это тысячелетнее тягучее забытье, столь созвучное глубине просторов Азии и величию ее седых вершин в Гималаях, может прерываться, если человек становится одним из многочисленных «бодисатв», новым живым воплощением вечно спящего Гаутамы-Будды… Как произошел сей переход российского немца и царского офицера в буддизм? трудно нам сегодня понять; быть может, в будущем исследователю предреволюционных лет, который проникнет в пока еще «закрытые» архивы, удастся это сделать. А, может быть, это произошло с Унгерном так же, как с героем одного из ранних рассказов С. Маркова «Подсолнухи в Париже», ханским сыном Алихановым, мусульманином, что тоже учился в петербургском кадетском корпусе, – он «…сам не мог объяснить, почему он так крепко уверовал в новое пестрое и спокойное учение». Неисповедимы пути духовной жизни, да и, попросту говоря, чего только не бывает на свете (и, к слову сказать, когда читаешь и прозу, и стихи Сергея Маркова, это понимаешь с особенной ясностью: сама жизнь, горчайшая и сладчайшая одновременно, во всем ее великом многообразии предстает на страницах его книг…)Одно можно предположить с уверенностью: потомок крестоносцев, мечтавших некогда покорить мир, человек, несший в себе эту мечту, барон Унгерн все-таки не случайно обратился в буддизм. Не вдаваясь в богословские тонкости и подробности, необходимо отметить, то философская (да и обрядовая) сторона этого вероучения действительно может в определенных условиях дать личности гораздо большее душевное спокойствие и духовную раскрепощенность, дать гораздо большее оправдание всей жизнедеятельности человека, чем это делают другие религии. Даже очень воинственные по сути своего культа. Например, в буддизме, по существу, совершенно отсутствует понятие, изначально обязательное в большинстве евразийских религий: понятие греха. Европеец, становясь буддистом, можно сказать, душой попадает в совершенно иной космос, в «ином измерении» живет, и общепринятые в окружающем его мире и обществе законы над ним уже не властны… Так что в какой-то мере (конечно, лишь в какой-то) можно понять причины, внутренне облегчившие обращение Унгерна-Юнга в это вероисповедание: его душа, исполненная непомерной гордыни и отчаянного честолюбия, желания утвердить свое «Я» любой ценой, по-своему стала свободной, вырвалась из полного условностей, тесного и строгого христианско-европейского мира в величавое безбрежье непробужденных (особенно в то время) восточных просторов, на которых – по мнению барона – обитают во сне тысячелетий «неиспорченные» народы и племена… Они-то и станут ему опорой, – так мечтал потомок крестоносцев.
Ведь не случайно он уже буддистом впервые является в монгольские пределы еще в 1911 году, когда в Европе все было еще спокойно: потомки чингисхановых племен восстали против китайского владычества. Вообще-то монгольский мятеж 1911 года (называемый в учебниках «первой монгольской революцией») был довольно редким в истории явлением, – отчаяние простых монголов сомкнулось с недовольством монгольской феодальной знати и было благословлено священниками-ламами, безраздельно владевшими духовной жизнью страны. Барон понимал: в Российской империи ему, хоть он и дворянин и офицер, к «державным» вершинам не пробиться. В мирное время всюду требуются труженики, созидатели, а не авантюристы, одержимые непомерными амбициями, – так было тогда и у нас. И он решил «отдать шпагу» ламам и степным князьям – решил всерьез, уже как истовый буддист, готовый стать «восточным Цезарем». Но тогда в Монголии обошлись без него… Когда же Сибирь стала сотрясаться в сшибках красных войск с колчаковскими легионами, в Центральной Азии вновь возник тугой узел истории, в котором сплелись и революционный порыв монгольских повстанцев, и милитаристские планы самураев, и монархические устремления маньчжурской правящей верхушки, и множество иных военно-политических нитей и линий, идущих и с Востока, и с Запада. На гребне этой бури и решил взмыть к вершинам славы Унгерн…
Здесь надо заметить, что в своем романе Сергей Марков, разумеется, допустил и некоторую, необходимую для его замысла, долю художественного вымысла, включавшую в себя и «смещения во времени», хотя и весьма небольшие. В 1920/21 году, когда происходит действие романа, реальный Унгерн уже не подчинялся атаману Семенову: два тигра в одной клетке не ужились, «семеновцем» он был двумя годами раньше, в войсках Колчана. (И действительно проникся к адмиралу ненавистью, считая, что его диктатура потерпела поражение прежде всего из-за «интеллигентности» бывшего полярного мореплавателя. И немалая доля истины в этом ость: открывшиеся ныне документы и мемуары о Колчане свидетельствуют, что адмирал обладал многими достойными человеческими качествами). А в двадцатом барон-буддист был уже, можно сказать, диктатором Монголии. Своего он отчасти добился: религиозно-феодальная верхушка этой страны признала его «перевоплощением Будды», – без мифа в таких обстоятельствах не обойтись…
Планы у потомка крестоносцев были действительно чингисхановские. Те документы, те приказы, подписанные Юнгом, что вы прочитали в «Рыжем Будде» – не вымысел писателя, они были продиктованы Унгерном. Он и впрямь жаждал установить «восточную монархию» под святейшим покровительством «живого Будды» (то есть своего Я) и в Монголии, и в Маньчжурии, и в Тибете, и в Туве, короче – от Тихого океана до Каспия. Для начала в 1921 году его орды головорезов вторглись на территорию революционной России. Кончилось все это очень быстро… Грандиозные фантазии прибалтийского немца, даже и вдохновленные восточным вероучением, разбились, во-первых, в столкновении с восточными же, японскими и прочими закулисными играми политиков и военных: новоявленный Чингисхан не получил достаточной поддержки и был разгромлен красными частями. А во-вторых – и это, думается, главное: само население восточного края России, и русские, и буряты, и другие народы, не пожелали поддержать поход барона. Для них он был всего лишь главарем еще одной орды, несшей разорения и страдания, – а от них к тому времени смертельно устали россияне. Они восприняли Унгерна как чужеземного наемника, а с такими народ нашей страны никогда не ладил, какими бы «идеалами» они ни воодушевлялись; они всегда встречали ожесточенное сопротивление россиян, даже если народ и не был в восторге от существующей в стране власти.
Осенью 1921 года в Новониколаевске (будущем Новосибирске) состоялся судебный процесс над захваченным в плен Унгерном. Поприговору Сибирского ревтрибунала он был расстрелян. Так погиб этот человек, незаурядный, сильный, бесстрашный, страшный в своем презрении к людям, доходящем до безумия. Между прочим, погиб всего лишь в 35 лет… На процессе в качестве документов обвинения зачитывались и военные приказы Унгерна, в одном из которых, как вы помните, говорится, что монархия «это – соединение божества с человеческой властью», и откровения из его дневниковых записей, где содержатся те же мысли, которые высказывал в споре со своим главным идейным противником Тихоном Турсуковым герой «Рыжего Будды», например, вот эти: «Это неправильная философия, что великие люди обязаны одно добро делать. Кто разрушать все хочет, тому до чайников дела нет».
Но сегодня историческая справедливость требует сказать и другое: ведь вожди и идейные вдохновители тех, кто судил Унгерна, тоже основывали свою теорию и практику управления государством на «соединении божества с человеческой властью» – позже это и получило ставшее одиозным у нас определение, «культ личности». В их партийном гимне и в каждой второй песне тоже звучала идея разрушения. И она самым действенным образом воплощалась в явь. Так, одним из судей на процессе над белым бароном был известный в те годы большевистский идеолог Емельян Ярославский (Моисей Губельман). В 20-е годы он руководит «Союзом безбожников» – и под его «мудрым руководством» на российских просторах и в городах были разрушены тысячи древних и прекрасных храмов, оплотов духовной народной жизни, жемчужин отечественного зодчества. Так что поневоле вспоминается старая истина: в гражданских войнах победителей не бывает…
… Но кто же был этот «монгольский россиянин», с которым Юнг – Унгерн в романе ведет то прямой, то заочный спор? Кого вывел автор под именем Тихона Турсукова, реальная ли это личность? Вполне реальная.
Алексей Васильевич Бурдуков (1880–1938) – так звали человека, не только ставшего прототипом для второго героя «Рыжего Будды», но в немалой мере давшего молодому сибирскому писателю и журналисту импульс для создания романа. К 1928 году сотрудник «Сибирских огней» Сергей Марков уже немало знал о личности Унгерна, видел тех, кто дрался против него – и вместе с ним, слышал их рассказы; читал в новосибирском архиве и материалы судебного процесса. Но в том же году, когда он уже стал набрасывать роман, на страницах его «родного» журнала появился очерк «Сибирь и Монголия», где подробно рассказывалось о торговых связях русских и монголов до и после 1917 года, о судьбах многих россиян, что оказались в кровавом водовороте унгерновщины. Автором очерка был А. В. Бурдуков, немало сказавший в своем повествовании и о себе. Это повествование оказало самое сильное впечатление на молодого писателя, и – судя по всему (очень многое из того, что относится к ранней поре жизни С. Маркова, надо пока зачислять в разряд предположений и догадок), он знакомится с его автором еще в Сибири, быть может – заочно. А в 1929 году, оказавшись в городе на Неве (точней, сбежав туда от преследований троцкистов, обладавших чекистскими полномочиями и взявших верх в новосибирской литературной жизни), Марков не раз встречался с А. В. Бурдуковым, тоже жившим тогда в Питере, и, видимо, «выжал» с присущим ему журналистским напором из «монгольского россиянина» очень немало сведений, необходимых ему для «Рыжего Будды». Но в образ Тихона Турсукова вошло лишь самое существенное из того, что знал Марков о своем знакомце, да к тому же сей образ – обобщение, иным он и не мог стать.
Ибо прототип второго главного героя в «Рыжем Будде» был, конечно, личностью интереснейшей, крупной, загадочной и светоносной, но он был одним из большого множества тех российских уроженцев, что отдавали свои судьбы, силы, умы и руки осуществлению содружества их родины и – народа с дальними странами и континентами.