ГЛАВА ПЕРВАЯ,
короткая и мрачная в силу трагических традиций
Нечто о «Мировом Гавиальстве»
Голова изменника лежала на сложенном вдвое цветном мешке в углу высокой комнаты, струившей лазурную прохладу свежей побелки.
У головы было лишь одно ухо, прилипшее к желтой щеке, распоротой клинком. Пухлая щель в щеке позволяла видеть прикушенный черный язык и ровный ряд зубов.
Радостный ужас заставил человека, склонившегося над головой врага, закрыть глаза ладонью и отойти к окну.
В мутном стекле стояли столбы пылающей уличной пыли. Она скрипела на зубах и пахла эфедрой.
– Не могу! – крикнул человек. Он вдруг подбежал снова к голове, быстро перевернул ее, чтобы не видеть исковерканных клочьев шеи.
Закусив бледные губы, человек прихватил голову мешком и с усилием положил ее на стол, отодвинув в сторону длинный револьвер, синий, как вороново перо. Рядом с револьвером лежали оторванные с мясом пуговицы от мундира и хлебная корка со следами зубов.
Тусклая перхоть лежала на волосах, там, где мертвая голова была чиста от бурой коросты, крови и прилипшей к ней сухой травы.
Трава торчала из багровой лавы, как проволока. Один из жестких стеблей особенно бросался в глаза; он был длиннее всех и на конце увенчан сплющенной короной лепестков.
Человек схватил стебель, пытаясь его оборвать. Зеленая проволока сломалась пополам, и голова, подпрыгнув на столе, упала обратно на засаленные доски.
Длинная муха внезапно ударилась о стол, поползла, расправляя дымные крылья, и, наконец, скрылась в вывернутой ноздре казненного.
Тогда в пальцах человека задрожал оборванный стебель. Он тянулся к голове, стараясь вспугнуть муху. Человек вскрикнул, когда увидел, что стебель прошел весь, легко, как булавка, в уже покорное тлению мясо. К горлу подкатилось упругое яблоко тошноты.
Человек отвел глаза в сторону и вдруг, не желая этого, увидел себя.
Бледный лоб, крутой, но покатый, висел над ржавыми бровями. Под неподвижными глазами, напоминавшими круглые раскаленные камни, лежала голубая тень. Узкие губы походили на края треснувшего и облезлого блюдца. Красные усы оттеняли бледность лица, покрытого шрамами, похожими на следы орлиной лапы. Полоса от фуражки, разделявшая лоб, наливалась кровью. Казалось, что кожу с головы можно легко снять, как кожуру с треснувшегося плода.
Человек содрогнулся, подумав об этом, и гневно толкнул туманное от дыхания зеркало, в которое он случайно загляделся. Зеркало упало, но не разбилось.
Человек, задыхаясь, наклонился над ним; зеркало мерцало на полу, как серебряная лужа. Она отражала опять эту высокую фигуру в туземной шелковой одежде. Красный халат падал с плеч человека, и тогда был виден прямой воротник зеленого кителя, надетого под халатом. Холодные крючки воротника подпирали сильно выдавшийся вперед кадык. Халат был заношен до блеска и изорван. – Сантименты! – внезапно закричал человек, погладив ладонью небритую щеку. – Солдат боится крови! А?! Слушайте, рыцарь, откуда это у вас, а?
Он грозил сухим кулаком собственному отражению, он издевался над сверкающим стеклом.
Зеркало лежало на полу. Человек отодвинул его ногой дальше от себя.
В это время солдат с черным шевроном вбежал в комнату, ударив дверной косяк лопнувшими ножнами драгунской шашки.
– Только что сейчас пойман брат казненного князя! – крикнул кавалерист, прижимая ладони к выцветшим лампасам. – Он связан, привезен. Ваш приказ?
– Подожди, – ответил коротко человек в халате и добавил смущенно: – Видишь – упало зеркало?
Солдат поспешно поднял зеркало, взяв его так, как берут кусок льда голой рукой.
– Спасибо, – непривычно тепло сказал офицер. – С братом князя – подождать.
– Он в колодках, – ответил, передернувшись, солдат. – Прикажете до особого?
– Да, – кивнул офицер, провожая солдата глазами. Человек в халате все время загораживал стол спиной, но с уходом солдата офицер повернулся и вновь увидел голову казненного. Показалось, что голова перевернулась сейчас сама – раньше она лежала отрубленным ухом вверх.
Полоса на лбу офицера наполнилась холодным потом. Он выходил из морщинистых берегов и падал на усы.
Офицер бросился к окну, распахнул его и сел на подоконник. Под окном крутился тусклый майский смерч, поднимавший над землей клочки шерсти и обрывки бумаги.
– Говорят, что в такой столб надо бросить нож и он покроется кровью, – пробормотал: он и подумал, что все его мысли идут по одному тягостному руслу.
– Ну и что ж? Разве все это не смерч? Смерча не бывает без крови, а?
Почему сейчас он вдруг стал думать о том, как умирал человек, голова которого лежит на столе?
– Умирают все одинаково, – бормотал офицер. – Лишь немногие молчат; казнимые всегда проклинают палачей. Интересно, что крикнул этот?
Но синие губы убитого были плотно сжаты. Житель пустыни умер молча; этому научили его гобийские пески.
Офицер обошел кругом стол и вдруг остановился на середине комнаты. Лицо его было искажено, щеки желтели, как будто они были вымазаны желчью. Он крикнул слова степной легенды:
– Он убивал всех, у кого есть кровь! Всех, у кого есть кровь! Я делаю это… я!
Он внезапно схватил голову, сунул ее в мешок и, запахивая халат, выбежал на крыльцо.
Рослый оренбургский казак держал ему стремя. Солдаты личного караула стояли у крыльца грузно, как каменные бабы. Они были обмотаны пулеметными лентами, пояса часовых лопались от тусклого груза английских гранат; желтые карабины висели на широких плечах прикладами вверх.
Здесь были рослые маньчжуры с каменными затылками, черногубые сербы из отряда Ракича, татары, киргизские наездники, не умеющие ходить пешком, кривоногие башкирские егеря, замшевые троицкие нагайбаки – люди, умеющие убивать и отличавшие кровь от кумыса только по цвету. Они охраняли человека в халате. Он, не пугавшийся смерти, искавший ее в боях, боялся стен своего жилища.
Эта потная и жилистая стена людей должна была охранять его от стрелы, ножа, пули, ищущих его худое выносливое тело.
Сейчас офицер, наклонившись над конской гривой, поднимал упавший чумбур; офицеру помогал щетинистый казак, но всадник оттолкнул его ногой.
Всадник скакал по глиняным улицам великой столицы.
Длинная толпа гудела около резных ворот Маймачена, опустевшего сейчас. Офицер взмахнул над головой камчой, и люди расступились. Он поднял глаза и увидел качавшиеся высоко вверху ноги в туфлях. Лошадь офицера храпела и шла в ворота боком.
– Борон, Борон – Вихрь! – завыла толпа, узнав всадника.
Он остановил лошадь.
На воротах висел труп китайского купца с перебитыми ногами.
– Желтый Черт смотрит в небо и не узнает его, – злорадно крикнул кто-то. – Вихрь, Буря – имена, данные нашему избавителю.
– Вихрь и Буря, – подняла толпа слова кричащего.
– Кзыл Джулбарс – Рыжий Тигр, – сказал рябой киргиз, сморкаясь.
Тот, к кому относились слова, молчал. Он внимательно рассматривал фигуру повешенного.
Туфли на ногах китайца были разного цвета: одна была красной, другая синей.
– Он сделал один шаг в собственной крови, – объяснил офицеру один из монголов. – Год назад он меня обсчитал. Его сначала резали, а потом задушили. Желтый Черт кричал на всю Ургу.
Говоривший поцеловал холодное стремя всадника и вытер пыльные губы.
Офицер тронул лошадь. Он держал мешок на луке седла.
Над дверями храмов мерцали золотые изображения священных зверей и Колеса Веры; ламы в крылатых платах, проходя мимо, гремели четками. В руках монахи держали пучки курительных свечей, похожих на черные ветви.
В узком переулке на окраине города конь офицера заржал; перед ним открылась степь. Она пылала в синем огне солончаков.
Горячий воздух дрожал над горизонтом. Казалось, что рад землей возносилась звенящая стеклянная трава, которую не могли согнуть даже беркуты, крутившиеся на небе черными дисками.
Здесь, в котловине, было степное кладбище. Скелеты людей валялись среди скудной травы, сквозь глазницы черепов прорастали стебли цветов, и мертвецы смотрели па мир красными и желтыми зрачками. Здесь ламы из Гандана брали берцовые кости для священных флейт. Сюда монголы приносили еще живых стариков, умирающих с закатом солнца. Умершие пожирались собаками, отбившимися от дома.
Офицер спрыгнул с седла и спустился в котловину, туда, где отдельно сложены были тела голубоглазых людей в зеленой одежде. С расстрелянных были сняты только сапоги.
Он стал считать трупы, но сбился и остановился, размахивая тяжелым мешком. Он помнил многих пленных красных в лицо. Многих он расстрелял сам.
Офицер вытер кистью руки холодеющий лоб и вытряхнул голову из мешка. Вслед за этим он услышал грозное рычание – на него неслась большая желтая собака, прянувшая со дна котловины. Офицер поймал дулом револьвера вспененную собачью пасть и выстрелил. Собака, взвыв, упала на косматую спину.
– Бешеная, – сказал офицер и вдруг увидел, что оставленная лошадь, напуганная собакой, несется по степи. Он побежал за ней, но конь был сильно напуган и не слушался окрика хозяина. Офицер бежал, ругаясь и задыхаясь, и, наконец, сел на траву, на берегу тонкого степного ручья.
Он успокоено подумал, что лошадь никуда не может уйти дальше полынного луга, за близким пригорком, и он поймает ее.
Непонятная усталость звала его побыть некоторое время здесь, у ручья, где влажная трава скрипела под каблуком.
Офицер по привычке провел ладонью по щеке, но вдруг почувствовал тошный, еле слышный трупный запах. Он повернул голову в сторону котловины, НО сразу же узнал, что слабый ветер дует не с ее стороны. Тогда он приблизил ладони снова к лицу и догадался, что его пальцы сохранили след близости с цветным мешком.
Офицер кинулся к ручью. Желтая вода долго кипела на ладонях, но ему казалось, что руки не отмываются. Он тер пальцы черным илом, погружая их в ручей и после – вытирая полой халата.
Рассматривая руки, офицер поднял голову над ручьем и вдруг увидел прямо перед собой, – на другом берегу, – странного человека. Острые щеки и длинная, как туфля, верхняя губа делали незнакомца похожим на хомяка. Густые волосяные очки закрывали лицо человека; кривые брови опускались на очки, придавливая их. Казалось, что на лбу незнакомца растет борода.
– Спасите меня, – сказал он офицеру и перешагнул через ручей. – У меня горят кости, с Гоби дует ветер.
– Что? – крикнул офицер, быстро поднимаясь с земли.
Глаза незнакомца метались под волосяными очками. Он с трудом расстегнул тесный ворот и в изнеможении сел на траву, вытянув ноги, обтянутые вытертыми гетрами.
– Кто вы? – крикнул офицер странному человеку.
– Создатель Ново-Ареана, – ответил тот нехотя. – Знаете, человечество не аквариум с золотыми рыбками. Запомните (человек намотал на палец прядь всклокоченных волос) – запомните, в мире сейчас царит гавиальство!
Офицер разгладил полу халата и с недоумением взглянул на мохнатого собеседника.
Он поправил очки и выкрикнул с отчаянием:
– Нас душат пески! Прошу вас, осознайте это! Азия мстит Европе…
Офицер отрывисто спросил:
– За что?
Он сейчас вспомнил оскаленную пасть собаки и запах от мешка. От этого кружилась голова. Странная встреча оживила утомленный мозг, и офицер с интересом разглядывал своего соседа.
– За все, за все обиды! Будут – крах, гибель, ничего человеческого… гавиальство., Через сто лет Желтый Торкчемада найдет в песках наши мощи… Все горит… горят кости… у меня, у вас, у всех. Понимаете ли вы это?
– Не совсем, – спокойно ответил офицер. – Слушайте, кто же вы?
– Я сказал – Творец Ново-Ареана! – сердито буркнул незнакомец, опять пряча очки под бровями. – Что я делаю? Я ищу человека… он несет нам гибель. Нет! он поймет… он узнает все… Ему нужно открыть глаза.
– Кто же это?
– Не перебивайте меня! Я знаю – его подкупили… он не ведает, что творит. Отравлены колодцы, песок в горле… Погодите! Он помогает песку задушить мир… Он – великий Гавиал! Это… это…
Незнакомец запнулся. Он долго шевелил опухшими губами и, наконец, прошептал одно короткое слово:
– Юнг!
Тогда офицер быстро вскочил с земли. Изменясь в лице, он крикнул:
– Это я, я – барон Юнг фон Штерн! Ну, извольте говорить!
Офицер при этом смеялся и махал длинной, как бы затекшей сейчас рукой.
ГЛАВА ВТОРАЯ,
повествовательная
Тихон Турсуков верит в мудрость чернил. Круглая молитва
Тихон Турсуков, человек из города Тобольска, тридцать лет проживший на берегу монгольской реки, сидел над раскрытой конторской книгой с голубыми линейками.
Турсуков крупно вывел на первой странице слово: «Монголия». Восемь букв успели уже засохнуть, и за это время Турсуков придумал, как начать свои записки; он перевернул страницу и написал на ней сверху: «Люди». Левая страница украсилась словом: «Дела».
Турсуков верил в непогрешимость бухгалтерии и мудрость чернил. Он был голубоглаз и лыс, его брови и морщины походили на китайские письмена, теплые ключицы легко высились под мягкой рубахой.
В комнате было тихо, со стен на Турсукова глядели скоробившиеся от жаркой лампы портреты Толстого и упрямого Бонапарта.
Тихон Турсуков сейчас заполнял левую страницу книги. Рука, привыкшая к монгольским знакам, выводила с трудом русские буквы.
Итак, если мы заглянем через плечо пишущего, мы прочтем в голубой книге следующие строки:
«Прожив тридцать лет в пустынной земле, я много встречал на своем веку людей достойных и низких, больших и малых. Обученный грамоте на медные деньги, юность я свою посвятил чтению книг. Питал я интерес не малый к творениям философов и просто рядовых писателей и вынес из всего этого глубокое мое убеждение о человеке.
Изучая жизнь великих людей, начиная от Будды, Христа и кончая Тамерланом, Наполеоном и графом Львом Толстым, стал я думать о том, что величие душевной природы заключено в человеке каждом, но он этого величия не сознает.
Вправду, разве это величие, когда Наполеон в Италии целый город хотел разрушить, да еще столб с надписью поставить, в которой указать хотел, что, мол, на этом месте был город. Был, как говорят, да весь вышел. Чего хотел Наполеон этим миру сказать – понять я никак не смогу!
Выходит, по моему, что Цезарь, Тамерлан, Наполеон и подобные им люди не туда свой гений растратили.
В загробный мир я не верю, а если бы верил, то мог построить интересные картины.
Вот, например, представить такую вещь, что все эти гении собрались бы там да начали рассказывать друг другу о своих делах, стараясь друг друга переплюнуть. И в это время подошли бы туда, к примеру сказать, незнатный совсем лекарский сын Федор Михайлович Достоевский или Уатт, что локомотив изобрел, то они гениев, пожалуй, бы перекрыли. Один Уатт их своим чайником затмил бы, не говоря уже о «Братьях Карамазовых».
К чему это я все пишу? Вспомнил я сегодня об одном человеке, встреченном жизнью моей.
Придется писать все по порядку, чтобы после подумать опять о величии человеческом.
Сейчас на календаре моем 1921 год, которому уже пятый месяц идет, а этого человека я с 1913 года знаю и с тех пор думаю, что им движет, и понять не могу.
Ну так вот, как все это было. Ехал я из Улясутая в Кобдо поздней осенью 1913 года. Помню, холода стояли ранние, на седле коленки мерзнут и зуб на зуб не попадает.
Едешь и думаешь, как бы скорее в тепло попасть. Помню, застыл я здорово, добрался до станции, сижу в юрте и пью чай. В это время слышу шум какой-то у дверей, как бы кто приехал, и через минуту входит русский содержатель с бумагой в руках, не говоря ни слова, хохочет и этой самой бумагой машет.
Спрашиваю я его о причине веселости такой, а он мне в ответ бумагу тычет, а сам идет холодную воду мелкими глотками пить – до того его смех донял.
Я очки надеваю, пробегаю казенный бланк, и сам диву даюсь.
Написано там, что владелец бумаги, такой-то офицер Амурского казачьего войска, уволен в отпуск и по его желанию отправлен в Монголию для поисков подвигов и приключений.
Я хозяина спрашиваю:
– Где этот чудак сейчас?
Хозяин на меня рукой замахал, потому что в ту минуту на пороге, как ствол сохлый, человек вырос. Как взглянул он на нас, я сразу понял, что это и есть наш чудной гость.
Высокий он, помню, был и весь прямой, как степная волосяная веревка. Рыжеват, лицом бел, а глаза со стеклом сходны; бывает такое стекло – с пузырьками.
При этом шинель и мундир на нем висят лохмотьями, как будто он через дикие кусты три дня пробирался, но шашка на боку – вся в серебре и погоны свежие на плечах скрипят.
Здоровается человек этот громко, по-солдатски, поводит плечами, садится в угол и молчит.
Мы тоже с хозяином молчим, смотрим на гостя, он исподлобья – на нас.
Наконец, я спрашиваю его, куда он путь держит?
Он, с хрипотцой такой, просто отвечает:
– В Кобдо!
– А зачем, позвольте спросить?
– Да так, тут у вас войнишка маленькая завелась, я о ней в газете читал. Вот я и приехал.
И так это он сказал, как будто речь о подкидном дураке идет, а не о таком серьезном деле. Я ему отвечаю:
– Извините, не знаю я, как вас звать и величать, но кажется мне, что вы к делу такому великому легко как-то относитесь…
Он меня перебивает, буркает какую-то немецкую фамилию и говорит:
– Не стесняйтесь.
Я отвечаю, что мне, мол, стесняться нечего, Но я, как друг великого народного воителя Джа-Ламы, не могу слушать суждений легкомысленных. Тут, мол, решается судьба целого народа, имеющего право на величие и свободу!
Как я только имя друга моего Джа-Ламы привел, мои офицер вскакивает, подбегает ко мне и умоляет меня все рассказать. Губы у него побелели, стеклянные глаза загорелись, а плечи так и ходят.
– Извольте, если вы так хотите, слушайте, только это история долгая…
Он меня продолжает упрашивать, вертя шашку в руках, подсаживается ко мне ближе.
Начал я ему рассказывать и вижу, что мой новый знакомый все это больно близко к сердцу берет.
– Расскажите все, – говорит мне офицер, – а то мне на Амуре газета в руки попадалась, я там про вашу войну и вычитал, а подробно ничего не знаю.
Все я ему тогда рассказал, и не знаю, почему отказать не смог, может, потому, что больно дик он глазами был, а сердцем прост.
Думаю я, что будущим моим читателям знать будет интересно, что творилось тогда в Монголии. Поэтому то, что я офицеру рассказывал, сейчас все на эту бумагу заношу в возможном порядке, чтобы не наскучить никому.
В те времена страна была под китайской властью, длившейся без малого три века. Воин китайский, хотя ногами был слаб, что бамбук, но сердце у него крутое, как у тигра, и пришлось великому монгольскому народу быть рабом бамбуковых людей.
Смелые люди, конечно, помнили, что есть у них еще отвага, кони дикие есть и что железо всегда железом остается и с кровью крепко дружит. Как сказано в народных преданиях и истории, в давнее время богатырь Амурсана поднял страну против богдыхана.
До сих пор народ говорит, что Амурсана вместе с двумя товарищами своими служили самому богдыхану и жили в Пекине в почете и благодати. Но помнили все втроем, что родились они в родном краю, одну родную землю конями топтали и что та земля сейчас поругана.
Дали они друг другу нерушимые клятвы в том, что спасут они родину свою.
Сидит сановник Амурсана у себя во дворце, смотрит, как ручные павлины в золоченых путах по двору ходят, стража с мечами стоит, и все подвластно богдыханову слову. И дума одна у Амурсаны – бросить все, бежать отсюда и пойти войной на бамбуковый народ.
И не знает Амурсана, что товарищ его, Ю-Джан-Джин, выдал жене своей китаянке великую тайну заговора и что богдыхану та тайна уже известна.
Однако удалось Амурсане уйти из-под палаческого меча, у самых ворот городских он поменялся колесницей, в которой проклятый изменник сидел, и воины вместо Амурсаны самого Ю-Джан-Джина схватили.
Вернулся великий герой на родную землю и повел войну, воевал долго, но, в конце концов, богдыхановы войска разбили его наголову, и Амурсана в степи отступил.
Князь уланкомский, Тарбоджи-Ван, был, вроде Ю-Джан-Джина, изменником, и ему богдыхан велел схватить Амурсану.
Скачет Тарбоджи-Ван за героем, вот-вот его копьем достанет, но под Амурсаной конь дикий трех шерстей, кипит весь в пене, летит вперед. Но и Тарбоджи-Ван не отстает, скрипит зубами и кричит одно, что привезет Амурсану в клетке к богдыхану.
Но за Уланкомом, возле высокой горы, нагнал изменник Амурсану и кинул в него копье, да не попал. Амурсана хлестнул скакуна нагайкой, и в это время конь Тарбоджи-Вана попал копытом в лисью нору, споткнулся и этим самым дал герою скрыться.
Поднял глаза изменник и увидел, что Амурсана наверху стоит, на макушке горы и до него уже стрелой никак нельзя достать. Услышал изменник, как крикнул ему Амурсана, обратя лицо свое к нему:
– Проклинаю тебя, подлый изменник, пятью проклятиями! Да не будет от тебя доброго плода для мира! Будет эта гора отныне навсегда снегом покрыта. Покидаю: несчастную родину, но слушай, трусливый воин, я ухожу к Русому Царю, но приду еще сюда и тогда навек разобью китайские оковы!
Только сказал это Амурсана, и дунул ветер страшный, метель густым дымом пошла, и сразу вся гора белою стала.
После того много времени прошло, – и народ все время думал, что придет еще Амурсана от Русого Царя и освободит родину. Пошел слух такой, что великий дух героя стал перерождаться и перерождение это идет в астраханских степях, где у Русого Царя калмыки живут, что с монголами здешними одну веру держат. Поэтому и решил народ ждать с калмыцкой стороны избавителя своего и, наконец, дождался…
А дело так было, что приехал в Халху молодой еще человек из астраханских калмыков, по имени Джа-Лама. Говорили про него, что с малых лет он послушником был у наших монгольских лам, а после весь высший божественный курс в Тибете проходил, но правда ли это – сам я сказать не могу.
Начал этот калмык монголов уговаривать насчет войны с Китаем и заварил сразу такую кашу, что скоро пришлось ему бежать, и где он пропадал целый год – никому до сих пор не известно.
Вдруг в Улясутай приезжает китайский отряд и привозят пойманного Джа-Ламу. Руки у него скованы, лежит он в арбе, а сзади солдаты ведут двух белых верблюдов, и на одном из них навьючен большой сундук белой жести.
Дознались китайцы, что пленник пробивался сейчас из Тибета в Россию, и тогда велел ему бамбуковый офицер открыть сундук.
Джа-Лама говорит китайцу:
– Я с вами говорить не буду, позовите кого-нибудь из русских.
Достали одного русского колониста, он из-за пазухи у Джа-Ламы ключи вынул и открыл сундук. Китайцы кинулись к сундуку и сразу нашли паспорт совсем не на Джа-Ламы имя, а на другое. Вот тут ты его и возьми! Китайцы дальше в сундук не полезли и отпустили Джа-Ламу с миром. А после пошел слух, что в сундуке было двойное дно, и на этом дне – бунтовщицкие бумаги, против китайцев написанные.
Дальше с Джа-Ламой опять чудесные истории пошли.
Объявился он скоро у русского купца в доме, потом, говорят, встретил консула Шишова и с ним в Ургу уехал, а оттуда в Кяхту.
Тут он вовсе запропал на целых десять лет, и его даже погибшим считали, но вдруг монголишки стали передавать, что у нашего отважного путешественника Козлова появился проводник Ширеп-Лама, чудного вида человек и шибко для своего звания образованный; борода у него окладом, в ламском халате ходит. Все решили, что это опять Джа-Лама затевает что-то, и так оно и вышло.
Опять передавать стали, что Козлов запечалился, когда сам не мог в Тибет попасть, и решил туда своего проводника послать. Поехал Джа-Лама в Тибет, вернулся оттуда и разминулся с Козловым, который ждал его, да не дождался, и сам двинулся в каменные края и сгинул на долгое время без вести.
Пал на коня Джа-Лама и побежал в Кобдо, к консулу Шишову. Стал просить он консула, чтоб тот его на розыск и подмогу к Козлову отправил.
Консул снарядил Джа-Ламу, поехал он Козлова искать и опять на десять лет пропал.
Об нем уж и забывать начали, но вдруг видят его русские люди у свойских купцов в Карашаре; Джа-Лама у них, оказывается, живет, только имя у него опять другое, бороды нет. Слух большой про Джа-Ламу по всей стране пошел, и в то время мне его и привелось увидеть.
Был я в гостях у одного князя в Хангельцике и увидел в первый раз Джа-Ламу, не зная еще, что мы с ним приятелями будем. Роста он среднего был, плотный, широк в плечах, лицо широкое, и улыбка по лицу всегда, как паучок, бегает. Сидит он, пьет чай из круглой чашки, истово, вприкуску, и все рассказывает хозяину про Тибет да Индию, где он бывал, да про то еще, как он в ученом месте в Пекине служил, как астроном, и составлял календари.
Чего только он не знал; после выяснилось, что он на пяти языках говорил и даже санскритом владел, о котором я только из книжных трудов наслышан.
Рассмотрел я его в первый раз хорошо. Держался он с благородством, а одет был как-то странно. Сверху на нем – ватный халат – китайский покрой, на боках разрезы внизу, а под халатом – старый мундир казачий, сапоги верховые, тоже русские. Разговор у нас зашел насчет китайцев. Джа-Лама мне и говорит:
– Скоро будет большая перемена, ее народ ждет и недождется!
Сказал это он и засмеялся опять, снова по щеке у него словно паучок пробежал.
После замолчал он, и монголы все, по деликатности, из юрты вышли, нас вдвоем оставили.
Тогда я его и спрашиваю прямо, на что он намекает.
Тогда он нагнулся и мне прямо в ухо говорит:
– Русским я могу все сказать. Я Монголию призван освободить. Чувствую я себя перерожденцем Амурсаны, и скоро за мной все пойдут. Дюрбеты уже войско обещали…
Проговорили мы тогда с ним до самого утра. Понравился он мне своим характером, и подружились мы с ним крепко.
Через месяц я и узнаю, что Джа-Лама творить начал. Господи боже мой! Пять тысяч на коня посадил – тут и дюрбеты, и халхасцы, и даже урянхов достал из соседних краев.
Идет эта армия прямо на Кобдо, где китайцы засели. Командующего своего Джа-Лама этой армии дал – Сурунгуна, но, конечно, Сурунгун во всем нашему монаху подчинялся.
Посмотрел я на Джа-Ламу и подумал, что такой монах любому Суворову нашему сто очков вперед даст. Разъезжает на коне, два маузера по поясу, тибетская сабля третьей, на плече – карабин.
Дошли до Кобдо, осадили кругом и город и крепость, но китайцы из гордости не сдаются, помощи просят из западных провинций. Какая тут помощь! Джа-Лама одним напором взял, в город сначала ворвался, а потом и крепость забрал. Тысячу целую пленных взял и всех не успел казни предать, человек семьдесят расстрелял, а за остальных русский консул заступился.
Между тем китайцы тревогу бьют, из Шарасумэ целая армия идет. Джа-Лама сидит в Кобдо и встречу хорошую для гостей готовит.
Тут наши чиновники русские засуетились, давай скорее обе стороны уговаривать, и добились того, что китайцы на Кобдо не пошли, а остались зимовать на своих позициях, верстах в трехстах от города.
Все это я офицеру своему и рассказал по порядку.
Он сразу в лице изменился, ко мне руки протянул и как закричит таким голосом, что на столе стаканы зазвенели:
– Слушайте, вы мне письмо к этому герою должны дать! Правда ли, что он киргизскому богатырю велел сердце вырвать, а потом с него кожу снял. Я еще про него слышал, что он армию настоящую у себя завел, что ламы ему коня седлают и стремя держат.
– Все правда, – отвечаю, – и из-за этого зверства у меня большая ссора с Джа-Ламой вышла.
– А как это он сердце вырвал? – опять спрашивает офицер. Стеклянные глаза его загорелись, вытянулся весь.
– Очень просто, – объясняю ему. – Бой был, и киргизы разбежались, раненых оставили. Джа-Лама посреди отряда подскакал к киргизам и увидел, что один из них, по виду богатырь, сидит открыв грудь и держит ладонь на ране. Смотрит спокойно на подъезжающих врагов, и из-под ладони у него кровь медленно льется. Монгол один ударил раненого пикой в грудь, но богатырь ни слова опять не промолвил и руки с груди не снял. Джа-Лама наклонился с седла, посмотрел в упор на богатыря и велел своему воину проколоть киргиза прямой саблей. Киргиз и тут не застонал, тогда Джа-Лама приказал вырвать сердце и показать его богатырю. Но киргиз на сердце свое не взглянул и так помер, не сказав ни слова. Правда, с него кожу сняли и посолили.
– Здорово, – шепчет офицер. – Я прямо к Джа-Ламе сейчас поеду. Я ему армию на ноги поставлю, артиллерию заведу! Так он, говорите, Кобдо взял и хочет дальше на китайцев идти? А ихние войска сейчас зимуют в степи? Почему же Джа-Лама ждет? Тут нечего медлить, надо действовать (по комнате тут он прошелся большими шагами), – ну, я сам с ним об этом поговорю!