Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белый круг

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Маркиш Давид / Белый круг - Чтение (стр. 5)
Автор: Маркиш Давид
Жанр: Научно-образовательная

 

 


      А потом опрокинули корыто. Вода пластом двинулась на ноги танцующих. Женщины завизжали, мужчины с бутылками в руках заняли оборонительную позицию, и возникла мгновенная суматоха. Когда дошло, что ничего не случилось, - подумаешь, корыто перевернули! - все радост
      но загомонили, засмеялись, замахали руками. И - расколотили стосвечовку. После яркого освещения наступил плотный полумрак; только амбразура на стене серела, как заплатка.
      И музыка играла.
      - Диверсия! - кто-то пошутил, с пистолетным хлопком откупоривая шампанское.
      Шутка понравилась:
      - Стреляют, братцы!
      - Спасайся, кто может!
      - Трах-тах-тах!
      - Лови его! Держи!
      - Ха-ха-ха!
      - По рылу ему, по рылу!
      От удара ногой по пустому корыту пошел красивый переливчатый грохот. Следом рухнул злополучный кухонный столик, высокие слабые ножки задрались их развели попарно, выдернули из гнезд и с замахом обрушили на музыкальное корыто: "Бум, бам!" "Музыку, музыку давай! - ревел в сумраке хозяин. Гуляем, ребята!" - И, сунув пальцы в рот, засвистел переливчато, с трелью. Кто-то в замахе получил палкой по балде. Про африканскую музыку забыли, и, когда пластинка довертелась до конца, никто не обратил на это внимания; да и ночная тумбочка с патефоном опрокинулась от пинка, крышка синего ящика отвалилась, а чугунный утюг обрушился кому-то на сандалию, на пальцы. Пострадавший, не раздумывая зря, схватил утюг с пола и швырнул его, как ядро, в амбразуру окошка. Фаина проследила за полетом утюга угрюмым взглядом. Зазвенело и разлетелось стекло.
      - Иван! - позвала Фаина. - Смотри, что делается!
      - Молчи, сучка! - закричал Иван, вертя стул над головой. - Давай, ребята! Круши!
      Тогда Фаина поднялась со своей табуретки и, засучив рукава на гладких сливочных руках, одним усилием своротила столешницу с козел. На это тоже мало кто обратил внимание, только ближние похватали на лету недопитые бутылки. Освободилось пространство. Иван, легко подхватив лавку, направил ее, как таран, на стену и, хлюпая по воде, ударил с разбега. Будка шатнулась. Помощники подались к двери, но никто не вышел за порог. Иван отступил, ответственно примериваясь. Ему помогал Мирослав, другие. Стену вышибли с четвертого удара. Заскрипели, медленно проседая, потолочные крепления. С победным криком люди кинулись в пролом, на волю. Будка разваливалась, как карточный домик. Гора мусора, пропадая в пыли, росла на глазах.
      - А чего, - сказал Иван, закуривая. - Все равно строить надо. Сейчас копать начнем. Выпьем по одной и начнем.
      Родись Иван немцем, вышел бы из него министр или просто богатый добропорядочный гражданин.
      Вспомнив эту давнюю историю, Мирослав Г. усмехнулся над книжкой за столом Тургеневской библиотеки. Автор знал, о чем рассуждал: русская ломка всем ломкам ломка, на развалинах что только ни взойдет - то ли чертово семя, то ли ангельский пух.
      7. Мама
      В местечке Краснополье, что в сорока километрах от Люблина, дочка переплетчика Хаима Рутенберга и жены его Леи звалась Мирьям, Мири. Это потом, в войну, стали ее звать Марией, Машей.
      Переплетное мастерство передавалось в семье Рутенбергов из поколения в поколение, от отца к сыну. Мальчики, один за другим, становились к переплетному станку, руки подростков с годами наполнялись силой, разношенные ладони обрастали грубой кожей. Мастерская помещалась здесь же, в доме, сладковатый запах разогретого клея расползался по всем закоулкам, а тысячи букв, казалось, прозрачно реяли в воздухе. И привычка к чтению исстари стала в семье столь же стойкой, как потребность в молитве: Рутенберги слыли книгочеями, это несколько странное увлечение представлялось местечковым обитателям - бондарям и портным, мелким торговцам и просто мечтательным бездельникам - составной частью переплетного ремесла. История семьи, бережно сохраняемая и в меру приукрашиваемая по ходу времени, включала в себя и фрагментарное жизнеописание деда Мордке - двоюродного деда, отщепившегося от переплетного ствола. Этот дед посвятил себя составлению географических карт и настолько преуспел в своем деле, что перебрался в Люблин, а потом и вовсе уехал в Россию, в город Екатеринослав. На ровном переплетном фоне Мордке с его картами выглядел чуть ли не экзотически, как попугай на березе. Но прочные семейные связи не прервались и даже не ослабли ничуть. "Клейка карт", как определяли Рутенберги занятие родственника, недалеко ушла от родового ремесла: с некоторой натяжкой можно было принять, что она просто от него отпочковалась.
      В память о Мордке в доме Хаима Рутенберга на дне сундука хранилась карта Африки, похожая на собачью голову. Карта была красиво составлена из разноцветных бумажных лоскутков, наклеенных на плотный лист, - лазоревых, лимонных и изумрудных. В верхнем левом углу, на чистом пространстве, покойный дед изобразил каравеллу, на палубе которой, вровень с мачтой, стоял плечистый фантастический человек и, надув щеки, дул в паруса с необычайной силой. Этот силач вызывал неодобрение Хаима Рутенберга: строго-настрого запрещено еврею изображать себе подобного, и хотя дувший в паруса был, несомненно, гой, картинка в целом производила неприятное впечатление.
      А Мирьям разглядывала цветную карту и дующего гоя с восторгом ребенка. Игрушек у нее не было, вот она и любила африканскую карту.
      Мирьям была вторым отпрыском Хаима Рутенберга, судьба на ней споткнулась - как когда-то, в отдаленные солнечные времена, на девочке Дине, сестре двенадцати сыновей Якова. И той, робкой, и этим двум переплетчиковым дочкам предопределено было оказаться в самой гуще семейных событий, а они оставались как бы в стороне, за текстом, в квадратных скобках. Впрочем, это несоответствие не носило обидного характера, а было, скорее, естественным: переплетчик Хаим, выйдя со своей Леей из-под хупэ, твердо нацеливался на сына-первенца, и нежданное-негаданное появление на свет Божий дочки Шуламит явилось досадной опечаткой. Но рождение через затяжные четыре года второго ребенка, девочки Мирьям, напоминало не опечатку, а пробел. Возможно, нечто подобное пережил в свое время праотец Яков в шерстяном шатре: он тоже был обрадован, но вместе с тем и смущен. У Хаима имелось куда больше причин для смущения: Якова Дина была все же не первой и не второй в цепочке, в которой уже позванивали полновесные сыновья.
      В Краснополье, в стороне от шумного мира, время тащилось пешком, с посошком. Когда началась война и на смену русским пришли немцы, удрученная Лея все ждала сыночка, младшей Мирьям исполнилось уже тринадцать, а семнадцатилетняя Шуламит к тому времени ходила в невестах. И если бы в местечко ввалились даже не немцы на грузовиках и мотоциклах, а страшные лесные разбойники на конях верхом, все равно старшая рутенберговская дочка оставалась бы невестой на выданье, а младшая - красивой домашней девочкой Мири.
      Немцев никто не ждал, как двумя годами раньше не ждали и русских. Чужаков с ружьями местечковые евреи воспринимали как досадное проявление стихии - снежную бурю или проливной дождь: нагрянут и уйдут. А местечко Краснополье как стояло на берегу зеленого оврага, так и будет там стоять до конца времен.
      Пахло цветами. Запах полевых цветов стоял над июньской землей; казалось, он сошел с неба в эту теплую субботу. К цветочному запаху примешивался аромат разогретой земли, и ощущение праздничного субботнего покоя наполняло мир от дальнего леса до ясной реки, скользившей в илистых берегах у самого горизонта. За лесом и за рекой шла война, там ехали танки и брели по обочинам дорог беженцы со своим скарбом, а здесь, под застиранным голубым небом в белых заплатках облаков, существовала другая форма жизни: с запахом цветов и доброй смертью.
      Три порожние телеги, запряженные ходкими лошадками, выкатились из ближнего к Краснополью села по утреннему холодку и, проехав полдороги, остановились на голом взлобке. Не слезая с козел, возничие следили, как отряд немцев подходит к местечку и втягивается в него.
      Солдаты в черном, высыпав из своих грузовиков, обшаривали дома один за другим. Выгнав крепких мужчин, они сбили их в гурт и, понукая прикладами, погнали к старой синагоге. Кое-где, редко, стучали одиночные выстрелы. Запылал дом, дым в безветрии отвесно потянулся вверх. Душно, как на кладбище, пахло цветами. Женщинам и детям не велено было выходить на улицу. Тройка телег спустилась к местечку, возничие - поляки с украинцами остановили своих лошадей у въезда и закурили, выжидая, зорко поглядывая на Краснополье из-под руки. По местечку разъезжали мотоциклисты в касках, кричали в рупоры: "Отпереть входные двери, открыть настежь! Быстро! Быстро! За неповиновение - расстрел на месте!"
      Солдатские сапоги скороговоркой пробухали по деревянным ступенькам крыльца. Хаима Рутенберга вытолкали за порог, развернули, понукая в спину, к толпе мужчин, теснившихся посреди улицы. Лея выбежала вслед за мужем, остановилась, наткнувшись грудью на винтовочный ствол, а потом, оттолкнув солдата, бросилась вниз с крыльца. Хаим обернулся и протянул руки, словно бы оберегая, поддерживая женщину. Стукнул выстрел, Лея упала и осталась лежать у нижней ступеньки, головой в траве. Мужчины молча глядели. Хаим, не опуская рук, сжатых теперь в кулаки, шагнул к застреленной. Пуля его остановила, он тяжело покачнулся на подгибающихся ногах и осел в пыль дороги. "Быстро! Быстро!" - закричал солдат, с хрустом передергивая затвор.
      Шуламит оттащила сестру от чердачного оконца и, крепко прижав ее к себе, опустилась на пол.
      Мужчины, погоняемые солдатами, гуртом подошли к синагоге и исчезли в ней.
      Докурив махру, разобрали вожжи возничие. Телеги уверенно вкатились в местечко: пришло время.
      Времена пришли непрозрачные, смутные. Немцы стояли на окраине местечка, небольшим количеством. В вишневом саду дымила солдатская кухня.
      Невообразимость происходящего сделалась повседневным бытом. Мужчин увезли куда-то, и от них не было ни слуха, ни духа. Пятерых застрелили на улице, и старуху Бейлу, вдову, забили палками. Зачем? Никто не искал ответа на этот вопрос, да и не было на него вразумительного ответа.
      В первую же ночь после гибели родителей Шуламит увела сестру из местечка. Красивая и тихая родина стала страшным местом, адом, оттуда надо было бежать без оглядки. Шли куда глаза глядят, подальше от Краснополья. В деревнях в кромешной тьме брехали собаки. К рассвету добрались до Спозранья, там, в нищем предместье, жила дальняя городская родня.
      Дом оказался заперт, окна крест-накрест заколочены досками. Задняя дверь, ведущая со двора в кухню, была, однако, приотворена. Старик в талесе молился, повернувшись лицом к востоку. На столе ровно, строго горела свеча в подсвечнике.
      - Это вы?.. - глядя в дверной проем, сказал старик. - Бог сердится на нас, Бог занес нож над нашим горлом, и некому послать ягненка.
      - Какого ягненка? - вглядываясь в полумрак комнаты, с порожца спросила Мири.
      - Некому, некому, - продолжал старик. - Потому что нет никого выше Бога, и никто не подменит жертву... Ну что вы стоите, дети? Войдите и закройте дверь!
      Скинув талес, старик аккуратно сложил его в стопку, придвинул стул к столу и сел.
      - Никого не осталось, никого нет? - спросил старик и, не дождавшись ответа, опустил голову. - Ушел Хаим, ушла Лея, все ушли. А я никому не нужен, даже смерти.
      Язычок пламени мерцал над свечой, как золотое перо. По углам комнаты горбился мрак, тьма глядела со двора в холодное оконце.
      - Куда нам идти? - спросила Шуламит.
      - Ушел Хаим, ушла Лея, все ушли... - пробормотал старик. - Идите к русским, там немцев нет. Там спасетесь... Ушел Хаим, ушла Лея.
      В сознании Мири спасение накрепко слилось, сплавилось с чувством голода. Дикое солнце, выкатываясь из-за бритого горизонта, заливало свежим лимонно-золотым светом кособокий азиатский городишко, погруженный в голод. Двери приземистых кибиток, построенных из глины пополам с соломой и коровьим дерьмом, были гостеприимно открыты настежь: в сумрачном прохладном жилье нечего было красть и нечего было есть. Мир Азии нравился Мири своей кажущейся правдоподобностью. Вместе с тем она была убеждена в глубине души, что все эти саманные лачуги, высокомерные верблюды и люди в драных полосатых халатах - не более чем декорация на сцене кукольного театра: картон, рейки, мешковина и шелковые лоскутки.
      Ужас бегства из Польши остался в другом мире, несоразмерном этому, азиатскому: здесь немая смерть не скользила за человеком, как его собственная тень, а терпеливо отдыхала, подстелив ватную фуфайку, за холмом, на солнышке. И так катилось время.
      О том, что произошло с ними в Польше, Мири не вспоминала и не рассказывала никому в сиротском доме, эвакуированном из России в Среднюю Азию, на край земли. Живое зерно воспоминаний запало глубоко в теплую память и там лежало - до поры, до зрелой весны. Придет время, и зернышко это набухнет, прорастет, а покамест Маша, польская беженка-сирота, естественным образом желала лишь жить дальше. Днем, в светлые часы, она желала есть и жить, а ночью спала вместе с тридцатью девочками в отведенном приезжему детскому дому школьном классе, и сны ей не снились. И, сжатые до размера точки, бережно хранились в сердце того зерна картины гибели родителей, обходительного Лешека, качающейся под темным ветром Шуламит в веревочной петле.
      С утра до четырех часов пополудни сироты работали в тыловом военном госпитале: скребли полы и стены, стирали. Считалось, что сам вид девчонок, почти детей, благотворно действует на выздоравливающих после тяжелых ранений солдат, привезенных сюда в санитарных поездах, - на разорванных пехотинцах, обгоревших до костей танкистов. Может, так оно и было, кто знает... А после работы, до наступления синего бархатистого вечера, приколоченного золотыми звездами к высокому прохладному небу, девочки парами-тройками бродили от нечего делать по улицам города. Вскоре к ним здесь привыкли.
      Раненых было много, очень много. Военный госпиталь разместился в здании сумасшедшего дома имени Карла Маркса и Фридриха Энгельса, торжественно открытого за четыре месяца до начала войны: играл духовой оркестр, произносились благодарственные речи о неусыпной заботе партии и лично товарища Сталина о душевнобольных советских людях. Теперь в палаты с решетками на окнах внесли искалеченных солдат, а сумасшедших распустили по домам. Некоторые из них отправились к обрадованным неожиданной встречей родственникам, другие взялись блуждать по улицам и ночевать под заборами, в сухих листьях. К ним тоже привыкли.
      С худощавым приятным безумцем Мири познакомилась на улице Октябрьских зорь, на углу кинотеатра, где с утра до ночи крутили картину братьев Васильевых "Чапаев" вперемежку с военной кинохроникой. Безумец был необычно одет: одна штанина его бесформенных брюк была розового цвета, а вторая горчичного, застегнутый на все пуговицы узкий в плечах пиджак колхозного покроя обтягивал мускулистую грудь. На голове сидел, вольно свешиваясь на плечо, алый самодельный берет, из-под которого выбивался пласт смоляных цыганских волос. Необыкновенный человек, надежно упираясь в землю расставленными ногами, стоял перед мольбертом и дикими со стороны движениями руки с зажатой в ней длинной кистью наносил краску на треугольный кусок картона.
      - Дяденька, можно поглядеть? - подойдя поближе, спросила Мири.
      - А что ж! - не оборачиваясь, откликнулся художник. - Смотри! - И с едва различимым ворчанием добавил: - Другие не спрашивают.
      Под рассчитанными ударами кисти, как от прикосновения волшебной палочки, картон оживал на глазах: зажигались бешеным зеленым огнем карагачи над арыками вдоль улицы Октябрьских Зорь, шла по мостовой кошка с рубиновыми глазами, с золотым бубенчиком на ошейнике, и художник в разноцветных штанах, по балетному отставив ногу, стоял за мольбертом. И над этим замечательным миром тяжело скакал, прогибая тонкое небо, чугунный всадник с шашкой наголо.
      - Красиво? - спросил художник, оборачиваясь, наконец, к Мири.
      - Очень! - согласилась Мири. - А почему вы, дяденька, такой разноцветный?
      - Ну как тебе сказать... - помедлил с ответом художник. - Вот, погляди-ка вокруг: идут люди - голодные, грустные, серые. Они глядят друг на друга, вялыми, пустыми глазами глядят на небо, и из глубины Вселенной смотрят на них миллионы глаз. И что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная одноцветная серая масса... И вдруг - как выстрел! - яркое красочное пятно: это я вышел на улицу!.. Поняла, девочка?
      - Ну да, - сказала Мири. - Наверно, поняла. - Она снова, пристально и оценивающе, взглянула на художника и вдруг вспомнила склеенную из разноцветных кусочков бумаги карту Африки с надувшим щеки гоем, хранившуюся на дне сундука в Краснополье, - и ей сделалось хорошо и сладко.
      Серые, грустные люди шли по улице Октябрьских Зорь, поглядывали исподлобья на странного человека с кисточкой в руке, в шутовском берете и нелепых штанах. Некоторые сердито сплевывали в сторону, другие смеялись, прикрывая ладонью раззявленные рты.
      - А как вас зовут, а, дяденька? - дернув художника за рукав пиджака, спросила Мири.
      - Посмотри и запомни! - развернув Мири лицом к треугольной картинке, торжественно объявил художник.
      Мири вгляделась. По правому срезу картона, во всю его длину, были нарисованы шагающие вразброд, прогуливающиеся сами по себе буквы: Матвей Кац.
      Кругл мир, и тесен, и, если зажмурить глаза, полон чудес.
      8. Душелом
      На электронном табло над креслом Стефа Рунича зажглась предупредительная надпись: "Пристегнуть ремни безопасности". Внизу и справа, в прорехах между облаками, открылась панорама Нью-Йорка. Самолет заходил на посадку, пассажиров бизнес-класса напоследок обносили шампанским и минеральной водой.
      Все случается, без интереса поглядывая в иллюминатор, рассуждал и прикидывал Стеф, все случается в этой жизни. Вот, принято говорить: "С корабля на бал"; все к этому привыкли. А тут все случилось как раз с точностью до наоборот: вчера первый показ Каца, журналисты, телевидение, роскошный банкет в галерее - а оттуда прямиком на корабль, на самолет. И вот уже Америка, и статуя Свободы приветствует со своего островка подлетающих со всех концов света искателей приключений.
      С Магдой решили, подписали: по всему свету искать и приобретать работы Матвея Каца, русского авангардиста первого ряда, ряда четверки великих: Малевича, Лисицкого, Филонова, Татлина. Кац - пятый.
      Магда, действительно, могла обескуражить, ошарашить. После банкета, когда гости откланялись и разъехались в своих "мерседесах" и "поршах", Магда с таинственной полуулыбкой поманила Стефа в нижнюю гостиную. Там, на стеклянном столе с золотым проблеском, лежала картина, написанная маслом на треугольном куске картона: зеленая улица, вечереет, кошка всматривается в голубой полумрак рубиновыми глазами, черный чугунный всадник занес шашку над тихим миром - и художник в фантастической, невозможной одежде стоит за мольбертом с кистью в руке. Матвей Кац.
      Кац. Пятый... Стеф, не понимая ничего, переводил взгляд с картонного треугольника на Магду и обратно.
      - Картина лежала в личном архиве мамы, - сказала Магда и пожала плечами. - Понятия не имею, откуда она взялась.
      Ну что ж, может, когда-нибудь и выяснится - откуда. Пусть будущие биографы Пятого ломают над этим головы, зарабатывают себе на хлеб. А пока что это всего лишь еще одна загадка белого пятна, составляющего жизнь великого Матвея Каца, белого поля, на опушке которого, сидя на пеньке, задастая баба Стеша из кзылградского сумасшедшего дома роется в пыльном архивном мусоре.
      Мир тебе, баба Стеша со товарищи! На честно заработанные доллары ты уже купила себе вязаную кофту свекольного цвета с карманами, а пара похмельных вахлаков из регистратуры распили свою бутылку сучка местного разлива первую из двух. Никому из вас не дано соучаствовать далее в посмертной судьбе тихого старика из 18-й общей палаты сумасшедшего дома, по новым бедовым временам переоборудованного в дискотеку. Эстафетная палочка перешла в пахнущие жидким яблочным мылом руки бывшего главврача Владимира Ильича Левина по кличке "Душелом". Профессор Левин был последним, кого увидел Матвей Кац с невысокого порожца, отделяющего этот мир от другого. И это он, профессор, жестом торжественным и вместе с тем изящным опустил умершему веки на остекленевшие глаза.
      Если кто и знал что-нибудь досконально о жизни и смерти Пятого, так это Душелом Левин. О жизни, смерти и картинах одинокого художника, бесследно исчезнувших из его убогой берлоги. На поиски профессора, эмигрировавшего из Кзылграда в дальние края, и летел Стеф Рунич в Новый Свет.
      Кое-что о Душеломе было Стефу известно. Владимир Ильич, в соответствии с занимаемой в недалеком прошлом должностью коммунист, парторг и член райкома партии, организовал в сумасшедшем доме музей, стены которого украшали картины и рисунки, заботливо отобранные у пациентов. Куратором музея стал сам главврач, на открытие приехал, посмеиваясь, первый секретарь райкома. О замечательной инициативе профессора Левина писали в республиканской прессе, и даже московская "Медицинская газета" не обошла событие стороной. Вскоре после отъезда Душелома в эмиграцию выяснилось, что десятки картин Каца исчезли из музея, как в воду канули. Происшествие никого особенно не расстроило: ну понравились Владимиру Ильичу картинки какого-то психа! О вкусах ведь не спорят, не так ли? Да ведь он и глаза ему закрыл, собственными руками!.. Это последнее обстоятельство делало Душелома как бы непререкаемым душеприказчиком покойного: мог бумажки его себе забрать, мог в печке сжечь или на помойку выкинуть.
      Вот и все, пожалуй, что было известно Стефу о Владимире Ильиче Левине. После пересечения государственной границы бывшего Советского Союза следы Душелома терялись в зыбучих песках Большого мира. Терялись, да не до конца: какой-то профессор Владимир И. Леви, доктор психиатрии, опубликовал в русской нью-йоркской газете "Новая жизнь" поздравление ветеранам второй мировой войны с очередной годовщиной победы над фашизмом. Зачем профессору понадобилось трудиться над текстом поздравления, а ветеранам читать его, было не совсем ясно, - как, впрочем, и то, является ли Владимир И. Леви тем самым Владимиром Ильичом Левиным, кзылградским Душеломом. Но других следов не было.
      Самолет скользнул в просвет между облаками и коснулся колесами посадочной полосы аэропорта Дж.Ф.К. Из салона экономического класса послышались аплодисменты: приехали! Слава Богу, не разбились и не утонули... Через несколько минут, подхватив свой баул и обгоняя попутчиков, Стеф уже ходко шагал по гулкому бетонному коридору. Впереди было томительное ожидание багажа и таможенный досмотр - уйма времени на это уйдет! - и все же хотелось среди первых поспеть к кабинкам паспортного контроля. Стеф усмехнулся: вот ведь как устроен человек! Куда, спрашивается, спешить, куда бежать? И все же так не хочется болтаться в очереди к пограничникам, с досадой повторяя про себя: "Медленно, ну почему так медленно?"
      Следом за Стефом, отдуваясь, поспевал здоровячок средних лет, ближе к пятидесяти, в измятом синем блейзере, со спортивной сумкой "Адидас" в сильной руке. Здоровячок вертел головой на мускулистых плечах и глазел по сторонам, озабоченно разглядывая указатели направлений со стрелками: как видно, он впервые сюда попал и затруднялся с выбором пути. Стеф мимолетно ему посочувствовал - он помнил, как впервые попал в Нью-Йорк лет пятнадцать тому назад - и тут же о нем забыл, потерял из вида в движущейся человеческой ленте.
      Перед разделительной пограничной полосой ждали своей очереди пассажиры с других рейсов, с паспортами в руках. Медленно продвигаясь, некоторые поставили баулы и саквояжи на мраморный пол и толкали их ногой по направлению к зеленой линии, за которой начинались Соединенные Штаты Америки. Стеф поспешно прикинул, какой хвост покороче и пристроился к очереди. И со смутным беспокойством обнаружил, что перед ним ловко орудует ногой тот самый здоровячок с сумкой "Адидас".
      Очередь все же была не слишком длинной, и это успокаивало и примиряло с окружающей действительностью. Зубастая негритянка-пограничница, похожая на метательницу молота, подала нетерпеливый знак из своей кабинки, и здоровячок, в последний раз пихнув сумку, пересек зеленую линию. Метательница, получив паспорт, принялась его листать с неприятным треском и разглядывать. Здоровячок терпеливо ждал, облокотившись о стойку. Наконец, негритянка подняла круглые коричневые глаза и спросила взыскательным тоном:
      - Имя?
      - Мирослав Г. Коробкович-Матусинский! - выпалил здоровячок и, уловив досадливое недоумение в глазах негритянки, добавил поспешно по-русски: Князь, князь!
      - Где останавливаетесь? - совсем уже недовольно спросила негритянка. По какому адресу? Вот здесь напишите!
      Князь Мирослав Г. снова завертел головой, как будто выискивал вокруг себя, на стенах зала или на лицах людей, требуемый почему-то адрес.
      - Встаньте в сторону, вот сюда, - велела негритянка. - Следующий!
      Стеф подошел легким шагом, протянул документы. Мирослав Г. маялся за его плечом. Негритянка, цепко взглянув на Стефа, шлепнула въездную печать и вернула документы.
      - Да напишите что угодно, - проходя, сказал Стеф. - Отель "Четыре сезона", Манхеттен - это же не имеет никакого значения!
      - А можно? - спросил Мирослав Г. - А если проверят? Не выселят?
      - Пишите, пишите! - сказал Стеф и рукой Мирославу Г. помахал.
      Знакомые есть у всех - близкие, дальние и далекие, малознакомые и полузнакомые. Бывает так, что кончаются деньги, вымирают родственники, почти исчезает надежда, а знакомые остаются, они возникают внезапно, как чайки на гребне волны. Если бы покойник мог хоть ненадолго открыть глаза и выглянуть из своего гроба, он удивился бы, как много знакомых пришло проводить его в последний путь.
      Знакомые, как правило, бывают приятны во всех отношениях. С ними, не связывая себя никакими обременительными обязательствами, можно выпить по рюмке или вспомнить забавную историю, почти выветрившуюся из дырявой памяти. Иногда, если повезет, можно с кем-нибудь из них с благодарностью переспать, сердечно удивляясь тому, почему же это не случилось раньше, вчера или в молодости, - ведь тогда и вся оставшаяся жизнь могла бы пойти-поехать по другой дороге.
      А ведь есть еще и знакомые знакомых - вовсе неоценимые люди, готовые переводить на тебя свое время и даже придти к тебе на помощь только по той причине, что случай мимолетно свел тебя когда-то с человеком, имя которого в нужный час послужило ключом к закрытой двери его приятелей, также сохранивших о нем довольно-таки оплывшие воспоминания:
      - Да что вы говорите! Значит, он жив-здоров? Вот здорово! А жена его еще при нем, ну эта, как же ее звали, дай Бог памяти!..
      Знакомые в Нью-Йорке были и у Стефа, и у Мирослава Г. - как же без знакомых! Едва переступив порог гостиницы, Стеф задумчиво взглянул на телефон - кому бы позвонить, с кого начать. А Мирослав Коробкович-Матусинский, отпущенный-таки на свободу неприятной негритянкой, прямиком отправился в антикварный салон "Ласточка", на Брайтон, к знакомым.
      Салон "Ласточка" оказался втиснутым между овощной лавкой и обувным магазином с фотоателье, где любой желающий мог мгновенно сняться на паспорт или на память, купить фотоальбом, окантовочную рамку или советский орден времен второй мировой войны. Помимо орденов в стеклянной витрине было разложено немало полезных предметов: обязательные куклы-матрешки, янтарь, валериановые капли российского разлива, горчичники из брянского горчичного семени, популярная брошюра "Все о Фаберже" и какой-то "аппликатор Кузнецова" - тряпка, усеянная пластмассовыми гвоздями и напоминавшая на первый взгляд пыточное приспособление. Внимательно осмотрев содержимое витрины, Мирослав поднял голову и встретился взглядом с продавцом - крепким дядькой в замшевой куртке, без интереса за ним наблюдавшим.
      - Мне бы Вову... - сказал Мирослав, поглаживая ладонью стеклянную крышку витрины.
      - Какого Вову? - нелюбезно осведомился дядька.
      - Как какого? - удивился Мирослав. - Из Харькова!
      - Ну я Вова, - неохотно признал дядька. - Дальше что?
      - А я Слава! - обрадовался Мирослав Г. - Помнишь, Сыркин Валера нас на Якиманке познакомил, в Москве, мы тогда серебряную крюшонницу принесли, с позолотой. Сколько времени прошло, а все равно как вчера!
      - Славка, - удивился Вова, - это ты! Ясно, что помню! Мы потом еще в стекляшку пошли, обмыли это дело... Ты откуда взялся?
      - Потом расскажу... - сказал Мирослав, давая тем самым понять, что встреча с харьковским Вовой не случайна и не мимолетна. - Тут посидеть можно где-нибудь? Я приглашаю.
      Дверь салона немедля была заперта на замок, и знакомцы отправились по соседству, в шашлычную "Два барашка".
      Под сводчатым потолком шашлычной, на стенах, развешаны были оправленные в серебро питейные рога и поджарые музыкальные чонгури. Против входа, над длинным банкетным столом, висела картина, по бокам ее были изображены два вкусных барашка, а между ними помещена четкая надпись: "Человек бывает старым, а барашек молодым". И ниже - подпись: "О.Э. Мандельштам".
      - Хозяин - чудак, - объяснил Вова, - но отличный парень. Он раньше стихи писал в Тбилиси, а теперь открыл кабак.
      После заливного из петушиных гребешков, зеленого лобио и графинчика чачи, пахнувшей скотным двором, Мирослав Г. перешел к делу.
      - Слушай, Вова, - спросил Мирослав, - ты про Каца такого ничего не слыхал? Тебе это имя ничего не говорит?
      - У нас тут каждый второй - Кац, - сказал Вова. - А каждый первый если не Коган, то, значит, Иванов. А тебе зачем?
      - А про Левина не слыхал, Владимира Ильича? - не ответил Миро
      слав Г. - Он раньше психов лечил, теперь, наверно, на пенсии сидит.
      - У нас тут на пенсии не сидят, - со знанием дела поправил Вова, - на велфере сидят, на социалке... Вон, видишь, в углу седой старик суп ест? Он тоже по этой части работал. Он, может, знает: у них тут клуб есть, вроде общества дурдомовцев - не психов, я имею в виду, а докторов. Пойдем, спросим!
      Захватив с собой графинчик, пошли. Любитель супа, оказавшийся не Ивановым, а Коганом, охотно дал справку: есть клуб, есть Левин. И номер телефона в записной книжке отыскал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16