Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вспоминая моих грустных шлюх

ModernLib.Net / Современная проза / Маркес Габриэль Гарсия / Вспоминая моих грустных шлюх - Чтение (стр. 4)
Автор: Маркес Габриэль Гарсия
Жанр: Современная проза

 

 


Роса Кабаркас не знала, с кем был банкир, потому что он тоже обладал привилегией входить в дом через дверь из сада. Не исключала она и вероятности, что его парой был мужчина. Хозяйка заведения хотела от меня одного — чтобы я помог ей одеть труп. Она держалась так спокойно и уверенно, что меня царапнула мысль, не является ли смерть для нее обычным, кухонным делом. «Нет ничего труднее, чем одевать покойника», — сказал я. «С Божьей помощью, я это делала, — заметила Роса. — Это легко, если есть кому его поддерживать». Я усомнился: «Думаешь, кто-нибудь поверит в труп, исполосованный ножом, но в целехоньком костюмчике, как у английского джентльмена?»

И тут я испугался за Дельгадину. «Лучше всего тебе увести ее», — посоветовала Роса Кабаркас. «Сначала — труп», — сказал я, холодея от страха. Она это заметила и не смогла скрыть презрения: «Да ты дрожишь!» — «За нее», — настаивал я, но это была только половина правды. «Скажи девочке, пусть уходит, пока сюда не нагрянули». — «Хорошо, — пообещала Роса, — но тебе-то, журналисту, ничего не будет». — «Как и тебе, — заметил я не без злости. — Ты — единственный политик-либерал, который имеет вес в этом правительстве».

Над городом, наслаждавшимся мирной природой и исконной безопасностью, как проклятье, нависала беда — каждый год его сотрясало известие об убийстве, жестоком и скандальном. На этот раз было иначе. Официальное сообщение с броским заголовком и скупыми подробностями гласило, что молодой банкир подвергся нападению и был убит ударами ножа на шоссе Прадомар; мотивы преступления непонятны. У него не было врагов. В сообщении властей предполагаемыми убийцами назывались переселенцы из внутренних областей страны, которые породили волну преступности, совершенно не свойственной миролюбивому характеру местного населения. В первые же часы были задержаны более пятидесяти человек.

Я, возмущенный, пришел к редактору криминального отдела, типичному журналисту двадцатых годов в кепочке с зеленым целлулоидовым козырьком и в резинках-подтяжках на рукавах, который полагал, что знает все до того, как оно произойдет. Однако на этот раз в руках у него были лишь обрывки нитей преступления, и я дополнил картину, с осторожностью для себя. В четыре руки мы написали пять страниц для восьми колонок новостей на первую полосу, ссылаясь, как всегда, на некие источники, заслуживающие полного доверия. Однако у Гнусного Снежного Человека, цензора, не дрогнула рука, чтобы навязать газете официальную версию, что речь якобы идет о бандитском нападении либералов. Угрызения совести сменились у меня мрачной досадой во время погребения, самого циничного и многолюдного погребения века.

Вернувшись домой, тем же вечером я позвонил Росе Кабаркас узнать, что с Дельгадиной, но телефон не отвечал четыре дня. На пятый, сжав зубы, я пошел к ней домой. Двери оказались запечатанными, но не полицией, а санитарной инспекцией. Соседи ничего не знали. От Дельгадины не осталось никаких следов, и я пустился на поиски, отчаянные, а порою и смешные, так что выбился из сил. Целыми днями я наблюдал за юными велосипедистками, сидя на пыльной скамейке в парке, где дети играли, карабкались на облупившуюся статую Симона Боливара. Мимо ездили, крутя педалями эдакие шлюшки, красивые, доступные, лови-хватай хоть с закрытыми глазами, как в жмурки. Когда надежда иссякла, я укрылся в спокойном мире болеро. Но это действовало словно отравленное питье: там каждое слово было ею. Раньше мне нужна была тишина, чтобы писать, потому что разум мой всегда больше тянулся к музыке, чем к рукописи. А тут стало все наоборот: я мог работать только под звуки болеро. Моя жизнь наполнилась ею. Статьи, которые выходили из-под моего пера в те две недели, были чистыми образцами любовных писем. Заведующий редакцией, раздраженный валом пришедших откликов, попросил меня чуть убавить любовный пыл, пока не придумаем, как утешить эту массу влюбленных читателей.

Я не находил покоя, и от этого день шел кувырком. Я просыпался в пять и лежал в потемках, представляя Дельгадину в ее ирреальной жизни: как она будит братьев, как одевает их в школу, кормит, если есть чем, на велосипеде едет через весь город отбывать приговор — пришивать пуговицы. И я спросил себя с удивлением: «О чем думает женщина, когда пришивает пуговицы? Думала ли она обо мне? Искала, как и я, Росу Кабаркас, чтобы выйти на меня?» Целую неделю я не снимал домашнего балахона ни днем, ни ночью, не мылся, не брился, не чистил зубы, так как любовь слишком поздно научила меня, что человек приводит себя в порядок, одевается и душится духами для кого-то, а у меня никогда не было — для кого. Дамиана решила, что я заболел, когда увидела меня в десять утра в гамаке голым. Я окинул ее замутненным вожделением взглядом и предложил вместе покачаться голышом. Она сказала пренебрежительно:

— А вы подумали, что станете делать, если я соглашусь?

Тут я понял, до чего же страдание подкосило меня. Я не узнавал сам себя в этих отроческих переживаниях. Я не покидал дом, боясь отойти от телефона.

Писал, никому не звонил и при первом же звонке бросался к телефону, думая, что это может быть Роса Кабаркас. То и дело отрывался от занятий и звонил целыми днями, день за днем, пока не понял, что у этого телефона нет сердца.

Однажды, дождливым вечером, вернувшись домой, я обнаружил на лестнице у дверей свернувшегося клубочком кота. Он был грязный и ободранный, на него было жалко смотреть. Из инструкции я понял, что кот болен, и я выполнил все указания, чтобы вернуть его к жизни. А днем, когда я просыпался после сиесты, мне вдруг взбрело в голову, что кот может привести меня к дому Дельгадины. Я понес его в рыночной корзинке к дому Росы Кабаркас, который стоял все еще опечатанный и без признаков жизни, но кот стал биться в корзинке и в конце концов выскочил, перепрыгнул через изгородь и исчез в саду меж деревьев. Я постучал кулаком в дверь; из-за двери, не открывая ее, голос по-военному спросил: «Кто идет?» — «Свои, — ответил я в том же духе. — Я ищу хозяйку». — «Нет хозяйки», — сказал голос. «Откройте хотя бы, чтобы забрать кота». — «Нет кота», — сказал голос. Я спросил: «Вы — кто?»

— Никто, — ответил голос.

Я всегда считал, что выражение «умереть от любви» — не более чем поэтическая вольность. Но в тот вечер, возвращаясь домой без кота и без нее, я убедился, это не так, я сам, старый и одинокий, умираю из-за любви. И еще я понял, что правда и другое: ни на что на свете я не променял бы наслаждения своим страданием. Я потерял более пятнадцати лет, пытаясь перевести «Песни» Леопарди, и только в тот вечер я прочувствовал их по-настоящему: «Горе мне, если это любовь, то какие терзанья».

В редакции мое появление в домашней одежде и небритым породило сомнения относительно моего умственного здоровья. Перестроенное помещение, разделенное стеклянными перегородками на индивидуальные кабинки, свет под потолком сделали редакцию похожей на родильный дом. Атмосфера искусственной тишины и комфорта побуждала говорить шепотом и ходить на цыпочках. В вестибюле, точно покойные вице-короли, красовались три пожизненных директора на портретах маслом и фотографии знаменитостей, посещавших редакцию. В огромном парадном зале на почетном месте висела гигантская фотография нынешнего состава редакции, сделанная в день моего рождения. Я не удержался, мысленно сравнил ее с другой, где мне тридцать лет, и еще раз с ужасом убедился, что на фотографиях стареют больше и хуже, чем в действительности. Секретарша, та, что целовала меня на юбилее, спросила, не болен ли я. И я был счастлив сказать ей правду, чтобы она не поверила: «Болен от любви». Женщина воскликнула: «Какая жалость, что от любви не ко мне!» Я ответил комплиментом: «Напрасно вы так уверены».

Редактор криминального отдела вышел из своей кабинки, крича, что обнаружены два трупа — девушки, не идентифицированы. Я испугался: «Какого возраста?» — «Молодые, — ответил он. -Возможно, бежали сюда из внутренних районов, спасаясь от убийц, наемников режима». Я вздохнул с облегчением. «Ситуация разрастается тихо, как пятно крови, и захлестывает нас», — сказал я. Редактор, уже издали, крикнул:

— Не кровью, маэстро, а дерьмом.

Еще хуже было через несколько дней, когда у книжного магазина Мундо мимо меня стремительно прошла девушка с корзинкой, точно такой же, как моя для кота. Меня бросило в озноб. Я кинулся за ней, расталкивая локтями шумную полуденную толпу. Девушка была очень красива и легко скользила в людском потоке, сквозь который мне удавалось пробираться с трудом. Наконец я догнал ее, зашел спереди и посмотрел ей в лицо. Она отстранила меня рукой, не останавливаясь и не извинившись. Это была не та, что я думал, но ее гордая стать сразила меня так, словно это была Дельгадина. И я понял, что не узнаю ее, не спящую и в одежде, как и ей не узнать, кто я, раз она меня никогда не видела. В припадке безумия я за три дня связал двенадцать пар пинеток, голубых и розовых, силясь не слушать, не петь и не вспоминать песен, которые напоминали бы мне о ней.

Я никак не мог справиться с душевным волнением и начал понимать, что я стар, коль скоро так слаб и бессилен перед любовью. Еще более драматическое доказательство этому получил я, когда в людном торговом районе автобус сбил велосипедистку. Ее только что отнесли в машину скорой помощи, но о трагичности ситуации можно было судить по луже свежей крови и груде искореженного металла, в которую превратился велосипед. Но подействовал на меня не столько вид смятого велосипеда, сколько его марка, модель и цвет. Это мог быть только тот самый, который я подарил Дельгадине.

Все очевидцы говорили, что сбитая велосипедистка была молодая, высокая, худенькая, с короткими вьющимися волосами. Обезумев, я схватил первое же проходившее мимо такси и велел везти меня в больницу Милосердия, разместившуюся в старом здании с охряными стенами, похожем на застрявшую в песках тюрьму. Полчаса я метался, чтобы войти в клинику, и еще полчаса — чтобы выйти в благоухавший цветущими фруктовыми деревьями сад, где страдающая женщина преградила мне путь и, глядя прямо в глаза, воскликнула:

— Я — та, которую ты не ищешь.

Только тогда я вспомнил, что здесь вольно содержатся помешанные из муниципального сумасшедшего дома. Мне пришлось сказать в дирекции, что я журналист, чтобы служащий провел меня в отделение скорой помощи. В журнале поступлений значилось: Росальба Риос, шестнадцати лет, занятия не известны. Диагноз: сотрясение мозга. Состояние: средней тяжести. Я спросил заведующего отделением, могу ли я ее увидеть, в тайной надежде, что мне не разрешат, но меня с радостью повели, надеясь, что я напишу, в каком плачевном состоянии находится больница.

Мы прошли через большой зал, пропитанный запахом карболки, где на койках скрючились больные. В глубине, в закутке, на железной каталке лежала та, которую мы искали. Голова была скрыта бинтами, лица не разобрать, страдающая, в кровоподтеках, но мне довольно было увидеть ее ноги, и я уже знал: это не Дельгадина. И только тогда я вдруг подумал: «А что бы я стал делать, окажись это она?»

На следующий день, еще не стряхнув с себя ночного мрака, я собрался с духом и отправился на рубашечную фабрику, где, как сказала мне однажды Роса Кабаркас, работала девочка, и попросил хозяина показать его предприятие, которое мы хотим взять за образец для континентального проекта Организации Объединенных Наций. Хозяин, толстокожий и меланхоличный ливанец, с готовностью распахнул двери своего царства в надежде стать примером для мирового сообщества.

Три сотни девушек смиренно пришивали пуговицы в огромном освещенном искусственным светом помещении. При виде нас они все выпрямились, как школьницы, и поглядывали на нас краем глаза, пока управляющий рассказывал о вкладе их предприятия в бессмертное искусство пришивания пуговиц. Я вглядывался в лица девушек, страшась узнать Дельгадину, одетую и не спящую. Но узнала меня девушка с испуганным от беспощадного восхищения лицом:

— Скажите, сеньор, это вы пишете в газете любовные письма?

Я и представить себе не мог, что спящая женщина могла так сокрушительно повлиять на человека. Я убежал с фабрики, не попрощавшись, уже не думая о том, что одна из этих девственниц из чистилища и была той, которую я искал. Когда я вышел оттуда, единственным желанием, оставшимся у меня в жизни, было желание плакать.

Роса Кабаркас позвонила в конце месяца и дала невероятное объяснение: удалось провести заслуженный отдых в Картахене де-Индиас после убийства банкира. Разумеется, я ей не поверил, но поздравил с такой удачей и позволил ей вдоволь навраться, прежде чем задал вопрос, клокотавший у меня в сердце:

— А она?

Роса Кабаркас надолго замолчала. «Она здесь, — произнесла наконец Роса, но голос ее поплыл. — Надо подождать немного». — «Сколько?» — «Понятия не имею, я тебя извещу». Я почувствовал, что она уходит от ответа, и резко оборвал ее: «Погоди, дай хотя бы след». — «Нет следа, — сказала женщина и заключила: — Будь осторожен, ты можешь навредить себе, а главное — навредить ей». Мне было не до экивоков. Я умолял ее дать мне хотя бы возможность приблизиться к правде. «В конце концов, — не унимался я, — мы — сообщники». Она не отступила ни на шаг. «Успокойся, — сказала Роса, — девочка в порядке и ждет, когда я ее позову, но вот сейчас пока не надо ничего делать, и больше ты от меня ничего не услышишь. Прощай».

Я так и остался с телефонной трубкой в руке, не зная, как поступить, потому что Роса Кабаркас мне была знакома достаточно хорошо, чтобы понимать: не по-доброму от нее ничего не добьешься. После полудня я потихоньку прошелся вокруг ее дома, больше полагаясь на случай, чем на доводы рассудка, но дом по-прежнему был заперт и опечатан санитарной инспекцией. Я подумал, что Роса Кабаркас звонила мне из какого-то другого места, может быть, даже из другого города, и одна эта мысль наполнила меня тревожными предчувствиями. Однако в шесть часов, когда я меньше всего ожидал, по телефону, как пароль, прозвучали почти точь-в-точь мои слова:

— Вот, теперь — да.

И в десять вечера, дрожа и кусая губы, чтобы не плакать, я пошел, нагруженный коробками со швейцарским шоколадом, халвою и карамелью и с корзиной пылающих роз, чтобы усыпать ими всю постель. Дверь была приоткрыта, свет включен, и из радио тихо лилась соната номер один Брамса для скрипки и фортепиано. Дельгадина в постели была такая великолепная и непохожая на себя, что я с трудом узнал ее.

Она выросла: не то чтобы стала выше, но заметно созрела, так что казалось, будто ей на два или три года больше и что она обнажена как никогда. Ее высокие скулы, кожа, загоревшая под солнцем у бурного моря, тонкие губы и короткие вьющиеся волосы придавали ее облику андрогинное великолепие праксителевского Аполлона. Однако спутать было невозможно, потому что ее груди налились так, что уже не умещались в моей ладони, бедра округлились, а костяк стал крепче и гармоничнее. Меня изумило, как удачно распорядилась природа, однако искусственные ухищрения ошеломили: накладные ресницы, ногти на руках и ногах, покрытые перламутровым лаком, и дешевые духи, не имеющие никакого отношения к любви. Но что меня совершенно вывело из себя, это украшения, которые были на ней: золотые серьги с гроздьями изумрудов, ожерелье натурального жемчуга, золотой браслет, сверкавший бриллиантами, и перстни с драгоценными камнями на каждом пальце. На стуле лежал ее ночной наряд с вышивкой и блестками, и атласные тапочки. Внутри у меня все вскипело:

— Блядь! — выкрикнул я.

Потому что дьявол шепнул мне на ухо страшную догадку. Было так: в ночь убийства у Росы Кабаркас, наверное, не хватило ни времени, ни выдержки, чтобы предупредить девочку, и полиция нашла ее в комнате, одну, несовершеннолетнюю и без алиби. Нету равных Росе Кабаркас в таких ситуациях: она продала девственность девочки какому-нибудь местному бонзе в обмен на то, что тот вытащит ее из этого преступления незапятнанной. Первым делом, разумеется, надо было исчезнуть на время, пока не утихнет скандал. Какая прелесть! Медовый месяц втроем, они, двое, в постели, и Роса Кабаркас на роскошной террасе упивается счастливой безнаказанностью. Слепой от безумной ярости, я метал в стену одно за другим все, что было в комнате: лампы, радиоприемник, вентилятор, зеркала, кувшины, стаканы. Я делал это без спешки, но не останавливаясь, со страшным грохотом, методично и трезво, и это спасло мне жизнь. Девочка при первом же громком звуке подскочила, но не взглянула на меня, а только сжалась в комочек, спиною ко мне, и так лежала, вздрагивая, пока я не прекратил грохотать. Куры во дворе и предрассветные собаки загомонили еще пуще. В ослепляющей ясности гнева меня посетило последнее вдохновение — поджечь дом, но тут в дверях появилась невозмутимая фигура Росы Кабаркас в ночной рубашке. Она не сказала ничего. Только взглядом оценила размеры бедствия и удостоверилась, что девочка свернулась в клубочек, как улитка, закрыла голову руками: перепуганная, но целая и невредимая.

— Боже мой! — воскликнула Роса Кабаркас. — Что бы я отдала за такую любовь!

Она смерила меня взглядом, с состраданием, и приказала: «Пошли». Я последовал за нею в дом, Роса молча налила мне стакан воды, жестом указала сесть напротив нее и приготовилась к моей исповеди. «Ладно, — сказала она, — веди себя как взрослый и расскажи мне, что с тобой?»

Я выложил ей все, что представилось мне правдой. Роса Кабаркас выслушала меня молча, без удивления и как будто бы наконец-то поняла. «Ну, просто чудо, — сказала она. — Я всегда говорила: ревность знает больше, чем правда». И тогда Роса поведала мне то, что было на самом деле, без утайки. Действительно, в сумятице той ночи она совершенно забыла о спящей в комнате девочке. Один из ее клиентов, к тому же адвокат покойника, умасливал и подмазывал всех направо и налево и пригласил Росу Кабаркас в Картахену де-Индиас, отдохнуть в отеле, пока не утихнет скандал. «Поверь, — сказала Роса Кабаркас, — все это время я не переставала ни на минуту думать о тебе и о девочке. Позавчера вернулась и первым делом позвонила тебе по телефону, но никто не ответил. А девочка пришла тотчас же, но была в таком ужасном виде, что я отмыла ее для тебя, одела, послала в салон красоты и велела убрать ее как королеву. И ты видел: она великолепна. Роскошный наряд? Эти наряды я даю на время моим самым бедным птичкам, когда им надо пойти потанцевать с клиентом. Драгоценности? Мои. Достаточно приглядеться к ним, чтобы понять: бриллианты — стекляшки, а металл — жесть. Так что не дури, — заключила она: — Иди, разбуди ее, попроси прощенье и, в конце-то концов, сделай с ней то, что положено. Вы, как никто, достойны быть счастливыми». Я сделал сверхъестественное усилие поверить ей, но любовь перемогла рассудок. «Бляди, — закричал я, оглушенный живым огнем, который сжигал меня изнутри. — Вот вы кто! Грязные бляди! Не хочу больше знать ни тебя, ни всех твоих блядушек, а главное — ее». И от дверей я прощально махнул рукой — навсегда. Росу Кабаркас это не поколебало. — Ступай с Богом, — произнесла она с гримасой жалости и вернулась к реальной жизни. — А счет за то, что ты натворил в комнате, я тебе пришлю.

V

Читая «Мартовские иды», я наткнулся на фразу, приписанную автором Юлию Цезарю: «Невозможно в конце концов не стать тем, кем тебя считают другие». Я не смог найти подтверждения авторства этих слов ни в трудах самого Юлия Цезаря, ни в текстах его биографов, от Светония до Каркопино, однако слова эти стоило знать. Их роковой смысл стал ясен в последующие месяцы моей жизни, он внес определенность, которой мне не хватало не просто для того, чтобы писать эти воспоминания, но и чтобы приступить к ним с любовью к Дельгадине, отбросив всякую стыдливость.

Я не знал ни минуты покоя, перебивался бутербродами и похудел так, что брюки сваливались. Блуждающие боли осели в костях, настроение беспричинно и резко менялось, ночи мои проходили в лихорадочной бессоннице, так что я не мог ни читать, ни слушать музыку, а днем, наоборот, клевал носом от тупой сонливости, не приносящей сна.

Облегчение пришло нежданно-негаданно. В набитом автобусе в районе Лома Фреска, сидевшая рядом женщина, — я не заметил, когда она вошла, — шепнула мне на ухо: «Все еще можешь?» Это была Касильда Армента, старая любовь, которая принимала и терпела меня как постоянного клиента еще с той поры, когда была горделивой и юной. Уйдя от дел, полубольная и нищая, она вышла замуж за огородника-китайца, который дал ей свое имя, поддержку, а может быть, и немножко любви. В семьдесят три года Касильда сохранила тот же вес, красоту, сильный характер и свободные манеры, свойственные ее профессии.

Она привела меня к себе в дом, расположившийся среди китайских огородов, на холме, у шоссе к морю. Мы сели с ней в пляжные шезлонги на тенистой террасе среди папоротников, разросшихся астромелий и птичьих клеток, висящих под крышей. На склоне холма повсюду виднелись огородники-китайцы в конусообразных шляпах, засеивающие свои огороды под палящим солнцем. Внизу распласталось серое пространство Бокас де-Сениса с двумя скалистыми дамбами, меж которыми, как по каналу, на протяжении нескольких лиг река добирается до моря. Мы разговаривали, а в это время белый океанский пароход вошел в устье, и мы молча следили за ним, пока не услышали его мрачный бычий рев из речного порта. Она вздохнула. «Представляешь? За более чем полвека первый раз я принимаю тебя не в постели». — «Мы уже не те», — сказал я. Женщина продолжала, не слыша меня: «Каждый раз, когда тебя передают по радио, когда расхваливают, как тебя любят люди, и называют тебя учителем любви, представляешь, я всегда думаю, что никто не знает так, как я, какой ты щедрый и какой умелый в любви. Серьезно, — сказала она, — никто бы не смог лучше меня быть с тобою».

Дальше сопротивляться я был не в силах. Касильда это почувствовала, увидела мои увлажнившиеся глаза, и только тогда, наверное, поняла, что я уже не тот, что был когда-то, а я выдержал ее взгляд с мужеством, на которое и не думал, что способен. «Я становлюсь старым», — признался я. «Мы уже старые, — вздохнула она. — Просто этого не чувствуешь изнутри, а те, кто смотрит на тебя снаружи, видит это».

Невозможно было не открыть ей сердце, и я рассказал ей всю сжигавшую меня изнутри историю, начиная с первого звонка Росе Кабаркас в канун моего девяностолетия, до той трагической ночи, когда я вдребезги разгромил все в комнате и больше туда не вернулся. Она слушала, как я изливал душу, так, как будто сама переживала это, потом неспешно обдумывала и, наконец, улыбнулась.

— Делай, конечно, что хочешь, но не теряй это создание, — сказала мне Касильда. — Нет горше несчастья, чем умереть одному.

Мы поехали в Пуэрто-Коломбиа на маленьком игрушечном поезде, медленном, как конный экипаж. Пообедали напротив изъеденного деревянного мола, через который в страну входил весь мир, до того как вычистили дно в Бокас де-Сениса. Мы сели под пальмовым навесом, где дородные негритянские матроны подавали жареную рыбу-парго, рис с кокосом и дольки зеленого банана. Подремали в душном зное двух часов пополудни, а потом разговаривали, пока огромное пылающее солнце не утонуло в море. Жизнь представлялась мне фантастической. «Смотри, как она распорядилась — подарила нам медовый месяц, — пошутила Касильда. И продолжила серьезно: — Оглядываюсь сейчас назад и вижу шеренгу из тысяч мужчин, которые прошли через мою постель, но я отдала бы душу за то, чтобы один, пусть самый захудалый, остался со мной. Слава Богу, вовремя нашла моего китайца. Это все равно как выйти замуж за мизинец, но зато он — только мой».

Она посмотрела мне в глаза, оценила мою реакцию на только что сказанное и заключила: «Так что иди, разыщи сейчас же эту беднягу, даже если то, что тебе нашептывает твоя ревность, правда, все равно, как говорится, что сплясал, того у тебя уже никто не отнимет. И, конечно, стариковский романтизм — по боку. Разбуди ее и всади в нее по самые уши свою оглоблю, которой тебя наградил дьявол за твою трусость и низость. А серьезно, — закончила она душевно, — не дай себе умереть, не испытав этого чуда -спать с тем, кого любишь».

Пульс у меня дрожал и рвался на следующий день, когда я набирал номер телефона. И потому, что страшился новой встречи с Дельгадиной, и потому, что не знал, что мне ответит Роса Кабаркас. У нас с ней произошел серьезный спор, когда она за разгром, учиненный мною в ее комнате, посчитала с большой выгодой для себя. Мне пришлось продать одну из самых любимых картин моей матери, которая стоила целое состояние, но в момент истины она не оправдала и десятой доли моих иллюзий. Я добавил к вырученному остатки своих сбережений и отнес все Росе Кабаркас, сказав окончательно и бесповоротно: «Или берешь это, или ничего». Поступок, что и говорить, был самоубийственный, ей довольно было продать всего одну мою тайну, чтобы уничтожить мое доброе имя. Но она не упиралась, а оставила себе картины, которые в ночь разбирательства взяла в залог. Одним ударом я потерял все: Дельгадину, Росу Кабаркас и последние мои сбережения. Однако вдруг услыхал телефонный звонок: один, два, три, и в трубке — она: «Ну, как?» Мне изменил голос. Я повесил трубку. Лег в гамак, попытался успокоиться асептической лирикой Сати, но вспотел так, что намок даже полотняный гамак. И не смог собраться с духом, чтобы позвонить, до следующего дня.

— Ладно, — проговорил я твердым голосом. — Сегодня — да.

Роса Кабаркас, а как же иначе, отозвалась как ни в чем не бывало. «Ах, мой печальный мудрец, — и вздохнула непобедимо, — пропадаешь на два месяца, а потом появляешься и просишь несбыточного». Она сказала, что не видела Дельгадину больше месяца, та, похоже, оправилась от страха, которого натерпелась, когда я громил комнату, оправилась настолько, что не вспомнила об этом и не спросила про меня, и вообще довольна своей новой работой, она лучше прежней, и платят за нее больше, чем за пришивание пуговиц. Внутри у меня полыхнуло огнем. «Не иначе как проституткой стала», — сказал я. Роса возразила, не моргнув: «Если бы так, она была бы здесь. Где бы еще ей было лучше?» Быстрота, с какой она привела этот логический довод, усугубила мои подозрения: «Откуда мне знать, что ее там нет?» — «В таком случае, — парировала она, — тебе лучше вообще не знать ничего. Или не так?» Я ее возненавидел снова. Но после некоторых препирательств Роса пообещала поискать девочку. Без особых надежд, потому что телефон соседки, по которому она ей звонила, все еще отключен, а где живет девочка, ей не ведомо. «Ну, ладно, это не смертельно, черт возьми, — сказала она, — я тебе позвоню через часик».

Часик затянулся на три дня, но девочку она нашла, здоровенькую и свободную. И я вернулся, пристыженный, и исцеловал ее всю, каясь, целовал с двенадцати ночи до ранних петухов. Как долгое покаяние, которому я обещал предаваться вечно, и было так, словно все началось с самого начала. Комната стояла голая, нежилая, и все, что я принес когда-то, пришло в упадок. Роса оставила все в запустении и сказала: если я хочу что-нибудь улучшить, то за мой счет, поскольку я у нее в долгу. Но моя экономическая ситуация шла к полному нулю. Пенсии с каждым разом хватало все на меньшее и меньшее. То немногое в доме, что можно было продать, — исключая священные для меня драгоценности матери, — не имело рыночной ценности, поскольку ничто не было достаточно старым, чтобы считаться антикварным. В лучшие времена губернатор делал мне соблазнительное предложение купить целым блоком книги классиков — греческих, латинских и испанских — для Библиотеки департамента, но тогда у меня к этому не лежала душа. А потом случилось столько политических перемен, и вообще мир стал хуже, так что власти уже не думали ни об искусстве, ни о литературе. Устав искать достойный выход, я сунул в карман драгоценности, которые мне вернула Дельгадина, и пошел закладывать их на мрачную улочку, которая вела к городскому рынку. С видом рассеянного мудреца я несколько раз прошелся мимо битком набитых захудалых кабачков, лавчонок со старыми книгами и ломбардов, но честь Флорины Диос преградила мне путь: я не отважился. Тогда я решил продать драгоценности с высоко поднятой головой в старинном и достойном доверия ювелирном магазине.

Рассматривая их через увеличительное стекло, продавец задавал мне вопросы. У него были манеры и повадки врача, и такое же свойство внушать страх. Я рассказал ему, что эти украшения достались мне в наследство от матери. На каждое мое объяснение он отзывался, согласно бурча, и, наконец, отложил свой монокль.

— Очень сожалею, — изрек он. — Но это все — бутылочные донца.

На мое удивление он пояснил с мягким состраданием: «Хорошо еще, что золото — это золото, а платина — платина». Я пощупал карман, желая убедиться, что принес счета за покупку драгоценностей, и сказал вполне миролюбиво:

— Но они были приобретены в этом почтенном магазине более ста лет назад.

Продавец и бровью не повел. «Случается, — пояснил он, — что с фамильных драгоценностей со временем исчезают наиболее ценные камни; они заменяются или домашними отщепенцами, или ворами-ювелирами, и подлог раскрывается, только когда их пытаются продать. Однако позвольте, одну секундочку», — сказал продавец и унес драгоценности за дверь в глубине магазина. Через некоторое время он вернулся и, ничего не объясняя, указал мне на стул — сесть и подождать, — а сам продолжал работать.

Я оглядел лавку. Мне случалось несколько раз приходить сюда с матерью, и запомнилась фраза, которую она повторяла: «Не говори папе». Неожиданно пришла мысль, заставившая меня передернуться: а что, если Роса Кабаркас с Дельгадиной сговорились и продали настоящие камни, а мне вернули украшения с поддельными?

Сомнения сжигали меня, но тут секретарша пригласила меня последовать за ней в ту самую дверь в глубине, в небольшой кабинет с длинными полками, уставленными толстыми томами. Колоссального роста араб поднялся из-за письменного стола в глубине кабинета, пожал мне руку, называя на ты с жаром старого друга. «Мы вместе учились на бакалавров», — сказал он мне вместо приветствия. Я без труда вспомнил великана: он был лучшим футболистом в школе и чемпионом в наших первых походах по борделям. Потом я потерял его из виду, а он, увидев меня, такого дряхлого, должно быть, спутал с каким-нибудь своим однокашником.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5