Сборник рассказов
ModernLib.Net / Маркес Габриэль Гарсия / Сборник рассказов - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Маркес Габриэль Гарсия |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(522 Кб)
- Скачать в формате fb2
(245 Кб)
- Скачать в формате doc
(218 Кб)
- Скачать в формате txt
(212 Кб)
- Скачать в формате html
(243 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
Долгие годы Великая Мама обеспечивала социальное спокойствие и политическое согласие в царстве Макондо благодаря трем баулам с фальшивыми избирательными бюллетенями, которые тоже, разумеется, являлись неотъемлемой частью ее негласного имущества. Все лица мужского пола - прислуга, арендаторы, приживальщики в господском доме, все старые и малые не только сами участвовали в политических выборах, но и всенепременно пользовались правом голоса выборщиков умерших в последнее столетие. Великая Мама олицетворяла преимущество традиционной власти перед новыми нестойкими авторитетами, превосходство правящего класса над плебсом, непрехо Президент Республики на сей раз пожелал без подсказки советников определить меру своей исторической ответственности перед согражданами. Он недолго мерил шагами садик, где темнели кипарисы и где на закате колониального правления повесился из-за несчастной любви один португальский монах. Президент мало надеялся на личную охрану - внушительное число офицеров, увешанных наградами - и потому его бил озноб каждый раз, когда в сумерки он входил в этот садик, соединявший парадный зал для аудиенции с мощеным двором, где в былые времена стояли кареты вице-королей. Но в эту ночь президента пронизывал сладкий трепет озарения, ибо ему открылся во всей глубине смысл его высокой миссии, и он, не дрогнув подписал декрет о девятидневном всенародном трауре и о воздании Великой Маме посмертных почестей на том уровне, какой положен Национальной героине, павшей в бою за свободу родины. В патетическом обращении к соотечественникам - оно было передано на рассвете по всем каналам радио и телевидения - Президент выразил уверенность, что похороны Великой Мамы станут историческим событием. Но осуществлению столь высокой цели мешали, как водится, весьма серьезные препятствия: правовая система Макондо, созданная далекими предками Великой Мамы, не предусмотрела событий подобного размаха. Искушенные алхимики закона и мудрейшие доктора права самозабвенно углубились в силлогизмы и герменевтику, отыскивая формулы, которые бы позволили Президенту принять участие в похоронах Великой Мамы. Для всех, кто причастен к высоким сферам церкви, политики и финансов, настали трудные дни. В полукруглом и просторном зале Конгресса, в разреженном воздухе абстрактного законодательства, где красовались портреты национальных освободителей и бюсты великих греческих философов, возносилась безудержная хвала Великой Маме, а меж тем зной сентябрьского Макондо наполнял ее труп мириадами пузырьков. Впервые все, что говорилось о Великой Маме, не имело ничего общего ни с ее плетеной качалкой, ни с ее послеобеденной одурью, ни с горчичниками. Теперь она сияла в ореоле новой легенды, непорочная, без груза прожитых лет. Нескончаемые часы полнились словами, словами, словами, которые стараниями корифеев печатного слова получали живой отклик на всей территории Республики. Так шло до тех пор, пока кто-то, наделенный чувством реальности, не прервал государственные тары-бары стерильных отцов-законодателей, напомнив высокому собранию, что труп Великой Мамы ждет решения при сорока градусах в тени. Однако мало кто обратил внимания на попытку вторжения здравого смысла в безгреховно-чистую атмосферу неколебимого Закона. Разве что распорядились набальзамировать труп Великой Мамы и снова взялись за поиски новых формул, снова согласовывали мнения и вносили поправки в Конституцию, которые могли бы позволить Президенту присутствовать на торжественных похоронах. Столько всего было наговорено высокими болтунами, что их болтовня пересекла государственные границы, переправилась через океан и знамением проникла в папские покои Кастельгандольфо. Верховный Первосвященник, с трудом стряхнувший сонный дурман феррагосто, в глубокой задумчивости смотрел на то, как погружаются в озеро водолазы, разыскивающие голову зверски убитой девицы. Последние недели все вечерние газеты писали только об этом ужасном происшествии, и Верховный Первосвященник не мог остаться равнодушным к тайне, разгадку которой искали в такой близи от его летней резиденции. В тот вечер, однако, все переменилось: в газетах разом исчезли фотографии предполагаемых жертв и на смену им явился портрет двадцатилетней женщины в траурной рамке. "Великая Мама!" - воскликнул Верховный Первосвященник, мигом узнав тот самый нечеткий дагерротип, который ему поднесли в далекие времена по случаю его восшествия на Престол святого Петра. "Великая Мама!" - дружно ахнули в своих апартаментах члены кардинальной коллегии, и в третий раз за все двадцать веков на необъятную христианскую империю обрушился вихрь сумятицы, неразберихи, беспорядочной беготни, которая завершилась тем, что Верховного Первосвященника усадили в длинную черную гондолу, взявшую курс на далекие и фантастические похороны Великой Мамы. Позади остались сияющие ряды персиковых деревьев, старая Аппиева дорога, где солнце золотило ласковые тела кинозвёзд, не ведающих о столь горестном событии. Скрылась из виду громада Кастельсантанджело, маячившая на горизонте Тибра. Густые вздохи собора Святого Петра вплелись в тенькающие четверти церквей Макондо. Сквозь заросли тростника в затаившихся болотах, где проходит граница между Римской империей и священными угодьями Великой Мамы, пробивались визгливые крики обезьян, потревоженных близостью человека. Эти крики всю ночь донимали Верховного Первосвященника, изнывающего от духоты под густой москитной сеткой. В ночной темноте огромная папская ладья наполнилась до отказа мешками с юккой, связками зеленых бананов, корзинами с живой птицей, и, разумеется, мужчинами и женщинами, которые побросали свои дела в надежде попытать счастья и с выгодой продать свой товар на похоронах Великой Мамы. Впервые в истории христианской церкви Его Святейшество мучился от озноба, вызванного бессоницей, и от укусов тропических москитов. Но волшебные краски рассвета над землями Державной Старухи, первозданная красота царства игуаны и цветущего бальзамина мгновенно вытеснили из его памяти все невзгоды путешествия и воздали ему сторицей за такое самопожертвование. Никанор проснулся от трех ударов в дверь, возвестивших прибытие Его Святейшества. Смерть завладела всем домом без остатка. Цветистые и набатные речи Президента, жаркие лихорадочные споры парламентариев, которые уже давно потеряли голос и объяснялись с помощью жестов, сорвали с места сотни людей, и они, кто в одиночку, а кто целыми конгрегациями, прибывали в дом Великой Мамы, заполняя замшелые лестничные площадки, душные чердаки и темные коридоры. Запоздавшие устраивались черте-где - в бойницах, на дозорных башнях, в амбразурах, у слуховых окон. А в главной парадной зале дожидалась высочайшего решения набальзамированная Великая Мама, над которой рос и рос устрашающий ворох телеграмм. Обессиленные от слез девять племянников и племянниц в экстазе взаимной подозрительности ни на шаг не отходили от тела, которое мало-помалу превращалось в мумию. Словом, еще долгое время мир жил в напряженном ожидании. В одном из залов Муниципии, где по стенам стояли четыре табурета, обтянутые кожей, а на столе - графин с дистиллированной водой, маялся бессонницей Верховный Первосвященник, пытаясь скоротать удушливые ночи чтением мемориалов и циркуляров. Днем он раздавал итальянские карамельки ребятишкам, которые торчали под окном, и подолгу обедал в беседке, крытой вьющимися астромелиями, в обществе отца Антонио Исабеля, а случалось - и с Никанором. Так он и жил, провожая изнурительные от жары дни, которые складывались в нескончаемые недели и месяцы, до того знаменательного дня, когда на середину площади вышел Пастор Пастрана, чтобы под барабанную дробь трам-тарарам-там-пам - огласить решение Высочайшего Совета. "В связи с нарушениями общественного порядка, угрожающими государственной безопасности, Президенту Республики - трам-тарарам-пам-пам предоставляются чрезвычайные полномочия, - трам-там-пам - которые дают ему право участия в похоронах Великой Мамы! Трам-тара-рам-пам-пам!" Исторический день настал. Дюжие арбалетчики лихо расчищали дорогу столпам Республики на улицах, где народ роился возле стоек с рулеткой, киосков с лотереей, ларьков со снедью, на маленькой площади, где люди натянули москитные сетки и расстелили циновки и где невозмутимо сидели со змеями на шеях ясновидцы, сбывавшие снадобья, которые исцеляют от рожи и даруют бессмертие. В предвкушении вершинного момента стояли не шелохнувшись прачки из Сан Хорхе, ловцы жемчуга из Кабо де Вела, вязальщики сетей из Сиенаги, коптильщики креветок из Тасахеры, знахари из Моханы, солевары из Мануаре, аккордеонисты из Вальедупары, объездчики лошадей из Айяпеля, продавцы папайи из Сан-Пелайо, непревзойденные зубоскалы из Ла Куэвы, оркестранты из Лас-Сабанас де Боливар, перевозчики из Реболо, бездельники из Магдалены, крючкотворы из Момпокса и многие другие вкупе с теми, о ком шла речь в самом начале рассказа. Даже ветераны полковника Аурелиано Буэндиа во главе с герцогом Марлборо в парадной форме - тигровая шкура с когтями и зубами - явились на похороны, пересилив столетнее зло на Великую Маму и ее приближенных, чтобы отнестись с прошением к Президенту Республики о военных пенсиях, которых они тщетно ждали семьдесят лет подряд. Около одиннадцати утра обезумевшая, измученная солнцепеком толпа, чей напор сдерживала элита невозмутимых блюстителей порядка в расшитых доломанах и пенных киверах, взревела от восторга. В черных фраках и цилиндрах, торжественные, исполненные сознания собственного достоинства, появились на углу телеграфного здания министры и сам Президент, а за ними парламентская комиссия, Верховный суд, Государственный совет, традиционные политические партии, высшее духовенство, высокие представители банков, торговли и промышленности. Президент республики - лысый, кургузенький, в годах, болезненного вида - семенил под ошалелыми взглядами людей, которые когда-то заглазно сделали его верховным властителем и лишь теперь удостоверились в его реальном существовании. Рядом с ним выступали огрузневшие от понимания собственной значимости архиепископы и военные чины с выпяченной грудью в непробиваемой броне орденов, но лишь он один был окружен сиянием высшей власти. Вторым потоком в мерном колыхании траурных шелков плыли королевы всего сущего и всего грядущего. Впервые без ярких роскошных нарядов шли вслед за Королевой мира королева манго, королева зеленой ауйамы, королева гвинейских бананов, королева мучнистой юкки, королева гуайявы, королева кокосового масла, королева черной фасоли, королева четырехсотдвадцатишестиметровой связки яиц игуаны и все остальные королевы, которых не счесть и которых мы не упомянули, дабы не слишком растягивать этот список. Великая Мама, возлежащая в гробу с пурпурными кистями, отрешенная от всего земного восьмью медными подставками и перенасыщенная формалиновой вечностью, не могла постичь всей грандиозности своего могущества. Все, о чем она мечтала, сидя на балконе в знойной духоте, свершилось теперь, когда прогремели сорок восемь хвалебных песнопений, в которых высочайшие особы, ставшие символами целой эпохи, воздали должное ее памяти. Даже сам Верховный Первосвященник, который являлся ей в предсмертном бреду - летящий в золотой карете над садами Ватикана, одолел с помощью пальмового опахала тропическое пекло и почтил своим высоким присутствием самые торжественные похороны на земле. Простой люд, обалдев от лицезрения столь небывалой процессии, не мог услышать алчного хлопанья крыльев у порога господского дома, когда в итоге шумной перебранки именитых особ самые именитые вынесли на своих плечах катафалк с гробом Великой Мамы. Никто не различил грозной тени стервятников, которая ползла вслед за траурным кортежем по раскаленным улочкам Макондо. Никто не заметил, что после этой процессии на улочках остались зловонные отбросы. Никто не подозревал, что племянники и племянницы, приживальщики и любимчики Великой Мамы, да и ее слуги, едва дождавшись выноса тела, ринулись поднимать полы, срывать двери, ломать стены, словом - делить родовой дом. Зато почти все до одного услышали шумный вздох облегчения, пронесшийся над толпой, когда после двухнедельных молитв и дифирамбов огромная свинцовая плита легла на могилу. Кое у кого, кто при том присутствовал, хватило ума и догадки понять, что они стали свидетелями рождения новой эпохи. Верховный Первосвященник, выполнивший свою великую миссию на грешной земле, мог теперь воспарить душой и телом на небеса. Президент республики мог теперь распоряжаться государством по своему разумению, Королевы всего сущего и грядущего могли выходить замуж по любви, рожать детей, ну а простой люд мог натягивать москитные сетки, где ему сподручнее - в любом уголке владений Великой Мамы, потому как сама Великая Мама, единственная из всех смертных, кто мог тому воспротивиться и кто ранее имел на то неограниченную власть, начала уже гнить под тяжестью свинцовой плиты. Главное было - поскорее отыскать того, кто сел бы на скамеечку у ворот дома и рассказал все, как есть, чтобы его рассказ стал ярким уроком и вызывал смех у всех грядущих поколений и чтобы маловеры, все до единого, знали эту историю, ибо в среду утром, неровен час, должны прийти усердные дворники, которые навсегда сметут весь мусор после похорон Великой Мамы. И вот она теперь там, покинутая, в дальнем углу дома. Кто-то сказал нам - еще до того, как мы принесли ее вещи: одежду, еще хранящую лесной дух, невесомую обувь для плохой погоды, - что она не сможет привыкнуть к неторопливой жизни, без вкуса и запаха, где самое привлекательное - это жесткое, будто из камня и извести, одиночество, которое давит ей на плечи. Кто-то сказал нам - и мы вспомнили об этом, когда прошло уже много времени, - что когда-то у нее тоже было детство. Возможно, тогда мы просто не поверили сказанному. Но сейчас, видя, как она сидит в углу, глядя удивленными глазами и приложив палец к губам, пожалуй, поняли, что у нее и вправду когда-то было детство, что она знала недолговечную прохладу дождя и что в солнечные дни от нее, как это ни странно, падала тень. Во все это - и во многое другое - мы поверили в тот вечер, когда поняли, что, несмотря на ее пугающую слитность с низшим миром, она полностью очеловечена. Мы поняли это, когда она, будто у нее внутри разбилось что-то стеклянное, начала издавать тревожные крики; она звала нас, каждого по имени, звала сквозь слезы, пока мы все не сели рядом с ней; мы стали петь и хлопать в ладоши, как будто этот шум мог склеить разбитое стекло. Только тогда мы и поверили, что у нее когда-то было детство. Получается, что благодаря ее крикам нам что-то открылось; вспомнилось дерево и глубокая река, когда она поднялась и, немного наклонившись вперед, не закрывая лицо передником, не высморкавшись, все еще со слезами, сказала нам: - Я никогда больше не буду улыбаться. Мы молча, все втроем, вышли в патио, может быть, потому, что нас одолевали одни и те же мысли. Может, мысли о том, что не стоит зажигать в доме свет. Ей хотелось побыть одной - быть может, посидеть в темном углу, последний раз заплетая косу, - кажется, это было единственное, что уцелело в ней из прежней жизни после того, как она стала зверем. В патио, окруженные тучами насекомых, мы сели, чтобы подумать о ней. Мы и раньше так делали. Мы, можно сказать, делали это каждый день на протяжении всех наших жизней. Однако та ночь отличалась от других: она сказала тогда, что никогда больше не будет улыбаться, и мы, так хорошо ее знавшие, поверили, что кошмарный сон станет явью. Мы сидели, образовав треугольник, представляя себе, что в его середине она - нечто абстрактное, неспособное даже слушать бесчисленное множество тикающих часов, отмеряющий четкий, до секунды, ритм, который обращал ее в тлен. "Если бы у нас достало смелости желать ей смерти", - подумали мы все одновременно. Но мы так любили ее безобразную и леденящую душу, подобную жалкому соединению наших скрытых недостатков. Мы выросли давно, много лет назад. Она, однако, была еще старше нас. И этой ночью она могла сидеть вместе с нами, чувствуя ровный пульс звезд, в окружении крепких сыновей. Она была бы уважаемой сеньорой, если бы вышла замуж за добропорядочного буржуа или стала бы подругой достойного человека. Но она привыкла жить в одном измерении - подобная прямой линии, наверное, потому, что ее пороки и добродетели невозможно было увидеть в профиль. Мы узнали об этом уже несколько лет назад. Мы - однажды утром встав с постели - даже не удивились, когда увидели, что она совершенно неподвижно лежит в патио и грызет землю. Она тогда улыбнулась и посмотрела на нас; она выпала из окна второго этажа на жесткую глину патио и осталась лежать, несгибаемая и твердая, уткнувшись лицом в грязь. Позже мы поняли: единственное, что осталось неизменным, - это страх перед расстоянием, естественный ужас перед пустотой. Мы подняли ее, придерживая за плечи. Она была не одеревенелая, как нам показалось вначале. Наоборот, все в ней было мягким, податливым, будто у еще не остывшего покойника. Когда мы повернули ее лицом к солнцу - словно поставили перед зеркалом, - глаза ее были широко открыты, рот выпачкан землей, погребальный привкус которой, должно быть, был ей известен. Она оглядела нас потухшим, бесполым взглядом, от которого создалось ощущение - я держал ее на руках, что ее будто нет. Кто-то сказал нам, что она умерла; но осталась ее холодная, спокойная улыбка - она всегда так улыбалась, когда по ночам бродила без сна по дому. Она сказала, что не понимает, как добралась до патио. Сказала, что ей стало жарко, что она услышала назойдивое, пронзительное стрекотание сверчка, который, как ей казалось - так она сказала, - хочет разрушить стену ее комнаты, и что, прижавшись щекой к цементному полу, она готова была вспомнить все воскресные молитвы. Однако мы знали, что она не могла вспомнить ни одной молитвы, поскольку мы уже знали, что она давно потеряла представление о времени, и тут она сказала, что уснула, поддерживая стену комнаты изнутри, тогда как сверчок толкал ее снаружи, и что она глубоко спала, когда кто-то, взяв ее за плечи, отодвинул стену и повернул ее лицом к солнцу. В ту ночь, сидя в патио, мы поняли, что она уже не будет улыбаться. Может быть, нам заранее стало горько от ее равнодушной серьезности, ее своевольной и необъяснимой привычки жить в углу. Нам стало горько, как в тот день, когда мы впервые увидели, что она сидит в углу, вот как сейчас; и мы услышали, как она говорит, что не будет больше бродить по дому. Сначала мы не поверили ей, мы столько месяцев подряд видели, как она ходит по комнатам в любое время суток, держа голову прямо и опустив плечи, не останавливаясь и никогда не уставая. По ночам мы слышали неясный шорох ее шагов, когда она проходила меж двух мраков, и случалась, не раз, лежа в кровати, мысленно следили за ней по всему дому. Однажды она сказала, что когда-то видела сверчка внутри круглого зеркала, погруженного, утопленного в его твердую прозрачность, и что она проникла внутрь стеклянной поверхности, чтобы достать его. Мы не поняли, что она хотела этим сказать, но смогли убедиться, что одежда на ней мокрая и прилипает к телу, будто она только что купалась в пруду. Не найдя объяснения этому, мы решили покончить с насекомыми в доме: уничтожить причину мучившего ее наваждения. Мы вымыли стены, велели подрезать кустарник в патио, и получилось так, будто мы счистили грязь с тишины ночи. Но мы уже не слышали, как она ходит, как говорит о сверчках, - до того дня, когда, поев в последний раз, она оглядела всех нас, села, не отрывая от нас взгляда, на цементный пол и сказала нам: "Я буду сидеть здесь"; и мы содрогнулись, потому что увидели, как она становится чем-то, что очень сильно похоже на смерть. С тех пор прошло много времени, и мы уже привыкли видеть ее сидящей там, на полу, с наполовину расплетенной косой, будто она расплетала ее, уйдя в свое одиночество, и там затерялась, несмотря на то, что была нам видна. И потому мы поняли, что она больше никогда не будет улыбаться; она сказала это так же уверенно и убежденно, как когда-то - что она уже не будет ходить. У нас появилась уверенность, что пройдет немного времени и она скажет нам: "Я больше не буду видеть" или "Я больше не буду слышать", и мы бы поняли тогда, что в ней достаточно человеческого, чтобы по собственной воле погасить свою жизнь, и что одновременно органы чувств отказывают ей, один за другим, и так будет до того дня, когда мы найдем ее прислонившуюся к стене, будто она заснула впервые в жизни; может быть, это произойдет еще не скоро, но мы трое, сидя в патио, хотели в ту ночь услышать ее пронзительный и неумолчный плач, похожий на звон бьющегося стекла, чтобы хоть тешить себя иллюзией, что в доме родился ребенок (он или она). Нам хотелось верить, что она родилась еще раз. Настал понедельник, теплый и без дождя. Всегда поднимающийся рано, Аурелио Эсковар, зубной врач без диплома, открыл свой кабинет в шесть часов утра. Он достал из стеклянного шкафа гипсовую форму с искусственной челюстью и разложил на столе инструменты, от самых больших до самых маленьких, как на выставке. На нем была рубашка без воротничка, застегнутая вверху на одну позолоченную пуговицу, и брюки с подтяжками из эластика. Он был прямой и худощавый, со взглядом всегда замкнутым и обращенным в себя, как это бывает у глухих. Разложив инструменты, он придвинул бормашину к вращающемуся креслу и взялся за шлифовку челюсти. Работал упрямо, без устали нажимая на педаль бормашины, даже тогда, когда не пользовался бором; но лицо его оставалось равнодушным, как будто доктора совсем не интересовало то, над чем он трудился. В восемь сделал перерыв, посмотрел через окно на небо и увидел двух задумчивых грифов, которые сушили перья на крыше соседнего дома. Он вновь принялся за работу, думая о том, что перед обедом, наверное, опять пойдет дождь. Ломающийся голос одиннадцатилетнего сына вывел его из задумчивости. - Папа! - Что? - Алькальд спрашивает, не выдернешь ли ты ему зуб. - Скажи, что меня нет. Он вытачивал теперь золотую коронку. Он держал ее в вытянутой руке и, прищурившись, осматривал. Из небольшой приемной вновь послышался голос сына: - Он говорит, что ты здесь, потому что слышал твой голос. Доктор продолжал изучать зуб. Только отложив его на столик с готовыми заказами, он произнес: - Тем лучше. И снова взялся за бор. Из картонной коробочки, в которой хранились заготовки, он вынул мост с несколькими золотыми зубами и принялся его шлифовать. - Папа! - Что? Выражение лица доктора оставалось прежним. - Алькальд говорит, что, если ты не выдернешь ему зуб, он тебя застрелит. Неторопливо и очень спокойно доктор снял ногу с педали, откатил бормашину от кресла и потянул на себя выдвижной ящик стола. В ящике лежал револьвер. - Ладно, - проговорил он. - Скажи ему, пусть войдет. Он развернул кресло так, что оказался лицом к двери, и положил руку на бортик ящика. Алькальд появился на пороге. Левая его щека была гладко выбрита, на правой, распухшей и болезненной, темнела пятидневная щетина. В выцветших от боли глазах доктор увидел отчаяние бессонных ночей. Кончиками пальцев он задвинул ящик и, смягчившись, сказал: - Садитесь. - Добрый день, - сказал алькальд. - Добрый, - отозвался доктор. Ожидая, пока прокипятятся инструменты, алькальд прислонился затылком к подголовнику кресла и почувствовал себя немного лучше. Он глубоко вдохнул воздух, пропитанный холодящими парами эфира, и огляделся. Обстановка кабинета была бедной: старенькое деревянное кресло, бормашина с педальным приводом и стеклянный шкаф с фаянсовыми флаконами. Окна заслоняла ширма в человеческий рост. Доктор придвинулся к нему, и алькальд, открыв рот, крепко уперся пятками в пол. Аурелио Эсковар повернул его лицо к свету. Обследовал больной зуб и осторожно надавил пальцами на воспаленную челюсть. - Придется делать без анестезии, - сказал он. - Почему? - Потому что у вас абсцесс. Алькальд посмотрел ему прямо в глаза. - Хорошо, - сказал он и постарался улыбнуться. Доктор ничего не ответил. Перенес на рабочий стол кастрюльку с нагретыми инструментами и все так же неторопливо вынул их из воды холодным пинцетом. Носком башмака он подвинул плевательницу и отошел к умывальнику вымыть руки. На алькальда он не взглянул ни разу. А алькальд все время смотрел на него. Болел нижний зуб мудрости. Доктор встал попрочнее и наложил на зуб горячие щипцы. Почувствовав судорогу в ногах и леденящую пустоту, разливающуюся в пояснице, алькальд вцепился в подлокотники кресла, но не издал ни звука. Доктор слегка пошевелил зуб. Без злобы, с горькой печалью, он проговорил: - Сейчас вы заплатите за двадцать убитых, лейтенант. Алькальд услышал хруст корня в челюсти, и слезы навернулись ему на глаза. Он хотел вдохнуть воздуха, но не мог этого сделать до тех пор, пока не почувствовал, что зуба больше нет. Тогда он посмотрел на него сквозь пелену слез. И боль была столь велика, что ничтожной рядом с ней показалась ему пытка пяти предыдущих ночей. Склонившись над плевательницей, взмокший и задыхающийся, он расстегнул френч и принялся шарить по карманам в поисках платка. Тогда доктор подал ему чистый матерчатый лоскут. - Утрите слезы, - сказал он. И алькальд утер. Пальцы у него дрожали. Пока доктор мыл над тазом руки, он разглядывал бездонное чистое небо за окном и рядом - пыльную паутину с мертвыми насекомыми и яйцами паука. Вытирая руки, доктор подошел. "Постельный режим, - сказал он, - и полоскания соленой водой". Алькальд поднялся, попрощался, угрюмо приложил руку к козырьку и направился к двери, разминая затекшие ноги и застегивая на ходу френч. - Пришлите счет, - сказал он. - Вам или в муниципалитет? Алькальд не обернулся. Закрыл за собой дверь и только тогда, через металлическую сетку, сказал: - А, один черт! Вот теперь я им докажу, сказал он себе своим новым, низким голосом мужчины через много лет после того, как однажды ночью впервые увидел этот огромный трансокеанский лайнер, который беззвучно и с потушенными огнями прошел по бухте, похожий на громадный, покинутый людьми дворец, он был длиннее городка и намного выше, чем колокольня церкви, этот лайнер, который проследовал в темноте дальше, на другую сторону бухты, к укрывшемуся от корсаров за крепостной стеной городу колониальных времен, с кого когда-то работорговым портом и вращающимся прожектором маяка, чей скорбный свет через каждые пятнадцать секунд преображал городок в лунное селение, где дома фосфорецируют, а улицы проходят по вулканической пустыне, и хотя он был тогда ребенком и низкого голоса мужчины у него не было, у него было зато разрешение матери оставаться на пляже допоздна и слушать, как играет ветер на своих ночных арфах, он запомнил до мельчайших подробностей, будто видел сейчас, как трансокеанский лайнер исчезает, когда свет маяка на него падает, и возникает снова, когда свет уходит, корабль как бы мерцал, то он есть, то его нет, и когда входил в бухту и потом, когда словно на ощупь, как лунатик, начал искать буи, указывающие фарватер, и вдруг, должно быть, что-то случилось со стрелками компасов, потому что корабль повернул к подводным камням, налетел на них, развалился на куски и погрузился в воду без единого звука, хотя подобное столкновение с рифами должно было бы вызвать такой грохот и скрежет металла и такой взрыв в двигателях, что оцепенели бы от ужаса даже спящие самым крепким сном драконы в доисторической сельве, начинающейся на окраине колониального города и кончающейся на другом конце света, он тогда сам подумал, что это сон, особенно на другой день, когда увидел сверкающую акваторию порта, буйные краски негритянских бараков на прибрежных холмах, шхуны гайянских контрабандистов, принимающие на борт свой груз невинных попугаев с полными алмазов зобами, я считал звезды и уснул, подумал он, и мне привиделся ясно-ясно, как наяву, этот огромный корабль, именно так все и было, он остался в этом убежден и не рассказал о сне никому, и даже не вспоминал об этом видении, но в следующий март, в то же число, когда бродил ночью по берегу, высматривая стайки дельфинов в море, он вместо них увидел прошлогодний трансокеанский лайнер, нереальный, сумеречный, мерцающий, и опять этот корабль постигла та же странная и ужасная судьба, что и в первый раз, никакой это не сон, я видел корабль на самом деле, и он побежал рассказать обо всем матери, и потом она три недели стонала и вздыхала, горюя, ведь у тебя мозги гниют оттого, что ты живешь наоборот, днем спишь, а ночами бродишь бог знает где, как плохие люди, как раз в те дни ей обязательно нужно было побывать в городе за крепостной стеной, купить что-нибудь, на чем удобно было бы сидеть, когда думаешь о мертвом муже, потому что полозья ее качалки сломались за одиннадцать лет вдовства, и она воспользовалась случаем и попросила лодочника, который их вез, проплыть мимо рифов, чтобы сын мог увидеть то, что он и увидел на самом деле в витрине моря, увидел, как среди расцветающих по-весеннему губок любят друг друга мантаррайи, как в водоемах с самыми ласковыми водами, какие только есть под водой, плещутся розовые парго и голубые корвины и даже как плавают шевелюры утопленннков, погибших в каком-то кораблекрушении колониальных времен, но никакого следа потонувших трансокеанских лайнеров, ни даже мертвого ребенка, но он твердил, что корабли были, и мать пообещала, что в следующий март будет бодрствовать вместе с ним, это определенно не зная, что единственно определенным в ее будущем было теперь только кресло времен Фрэнсиса Дрейка, которое она купит в этот день на устроенном турками аукционе, она села в него отдохнуть в тот же самый вечер, вздыхая, о мой бедный Олоферн, если бы ты только видел, как хорошо вспоминается о тебе на этом бархатном сиденье, среди этой парчи словно с катафалка королевы, но чем больше думала она о покойном муже, тем сильнее бурлила и тем скорей превращалась в шоколад кровь у нее в сердце, как если бы она не видела, а бежала, в ознобе, обливаясь потом и дыша будто сквозь слой земли, и он, вернувшись на рассвете, нашел ее в кресле мертвой, еще теплой, но уже наполовину разложившейся, как бывает, когда ужалит змея, и то же случилось потом еще с четырьмя женщинами, и тогда кресло-убийцу бросили в море, далеко-далеко, где оно уже никому не причинит вреда, ведь за прошедшие столетия им столько
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|