Сборник рассказов
ModernLib.Net / Маркес Габриэль Гарсия / Сборник рассказов - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Маркес Габриэль Гарсия |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(522 Кб)
- Скачать в формате fb2
(245 Кб)
- Скачать в формате doc
(218 Кб)
- Скачать в формате txt
(212 Кб)
- Скачать в формате html
(243 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
На следующий день после того, как дверь снова заперли, мы услышали изнутри настойчивые удары. Никто из нас не пошевелился. Никто не проронил ни слова даже тогда, когда послышался треск и дверь начала подаваться под натиском чудовищной силы. Хриплое дыхание загнанного животного доносилось изнутри. Наконец ржавые петли заскрежетали и рассыпались в прах, Набо, стоя на пороге, упрямо мотал головой. "До тех пор, пока я не найду гребень, проговорил он,--я не пойду в хор". Он начал разгребать под собой траву, вырывая ее с корнем, царапая землю, и тогда человек сказал: "Ну хорошо. Если тебе не хватает только гребня, тогда иди ищи его!" Он наклонил голову, с трудом сдерживая раздражение, и, положив локти на ветхую перегородку, сказал: "Иди, Набо. Я сделаю так, чтобы тебя никто не задержал". Дверь наконец подалась, и чудовищный негр с незажившим шрамом на лбу (несмотря на то что минуло уже пятнадцать лет) вырвался из заточения и побежал, круша по дороге вещи, сметая мебель и потрясая грозными кулаками (на руках еще болталась веревка - с тех времен, когда он был черным мальчиком, ухаживающим за лошадьми); он вышиб дверь одним ударом плеча и пронесся, вопя, по коридорам и промчался (прежде чем выскочить во двор) мимо девочки, которая со вчерашнего вечера сидела с рукояткой от граммофона (она посмотрела на черную, сорвавшуюся с цепи силу и вспомнила что-то, возможно, какое-то слово), а он выскочил во двор (задев плечом зеркало в комнате и не заметив ни зеркала, ни девочки) и увидел солнце, которое ослепило его (а в доме еще не стих звон разбитых им стекол), и побежал наугад, как обезумевшая лошадь, чутьем отыскивая несуществующую дверь конюшни, которая за пятнадцать лет стерлась из памяти, но осталась в подсознании (с того далекого дня, когда он причесывал хвост лошади и удар копыта на всю жизнь сделал его слабоумным), и он выскочил на задний двор, оставляя за собой разгром, катастрофу, хаос, - как бык, ослепленный светом прожекторов (а конюшню он все еще не находил), и принялся рыть землю с буйной свирепостью, как будто хотел докопаться до манящего запаха кобылы, а потом достичь наконец дверей конюшни (теперь он был сильнее своей темной силы) и вышибить дверь, и упасть внутрь, лицом вниз, может быть, в последнем порыве, но все еще во власти той животной ярости, той жестокости, которая секунду назад застила от него мир и не позволила разглядеть девочку - девочку, что увидела его, проносящегося мимо, и вспомнила (неподвижная, безвольная, с поднятой ручкой от граммофона), вспомнила то единственное слово, которое она научилась выговаривать, слово, которое она кричала сейчас из комнаты: "Набо! Набо!" Клетка была готова, и Бальтасар, как он обычно делал с клетками, повесил ее под навес крыши. И он еще не кончил завтракать, а уже все вокруг говорили, что это самая красивая клетка на свете. Столько народу торопилось ее увидеть, что перед домом собралась толпа, и Бальтасару пришлось снять клетку и унести назад в мастерскую. - Побрейся, - сказала Урсула, - а то ты похож на капуцина. - Бриться сразу после завтрака плохо, - возразил ей Бальтасар. У него была двухнедельная борода, короткие волосы, жесткие и торчащие как грива у мула, и лицо испуганного ребенка. Однако выражение этого лица было обманчиво. В феврале Бальтасару исполнилось тридцать, в незаконном и бездетном сожительстве с Урсулой он пребывал уже четыре года, и жизнь давала ему много оснований быть осмотрительным, но ни одного - чтобы чувствовать себя испуганным. Ему не приходило в голову, что клетка, которую он только что закончил, может показаться кому-то самой красивой на свете. Для него, делавшего клетки с самого детства, эта последняя работа была лишь чуть трудней первых. - Тогда отдохни, - сказала женщина. - С такой бородой нельзя выйти на люди. Он послушно лег в гамак, но ему то и дело приходилось вставать и показывать клетку соседям. Урсула сначала не обращала на нее никакого внимания. Она была недовольна, что он совсем перестал столярничать и две недели занимался одной только клеткой, плохо спал, вздрагивал, разговаривал во сне и ни разу не вспоминал о том, что надо побриться. Но когда она увидела клетку, ее недовольство прошло. Пока Бальтасар спал, Урсула выгладила ему рубашку и брюки, повесила их на стул рядом с гамаком и перенесла клетку на стол, в комнату. Там она молча стала ее разглядывать. - Сколько ты за нее получишь? - спросила она, когда он проснулся после сиесты. - Не знаю, - сказал Бальтасар. - Попрошу тридцать песо - может, дадут двадцать. - Проси пятьдесят, - сказала Урсула. - Ты недосыпал две недели. И потом она большая. Знаешь, это самая большая клетка, какую я только видела. Бальтасар начал бриться. - Думаешь, дадут пятьдесят? - Для дона Хосе Монтьеля такие деньги пустяк, а клетка стоит больше, сказала Урсула. - Тебе бы надо шестьдесят просить. Дом плавал в удушающе-знойной полутени, и от стрекота цикад жара казалась еще невыносимей. Покончив с одеванием, Бальтасар, чтобы хоть немного проветрить, распахнул дверь в патио, и тогда в комнату вошли ребятишки. Новость уже распространилась. Доктор Октавио Хиральдо, довольный жизнью, но измученный своей профессией, думал, завтракая в обществе хронически больной жены, о новой клетке Бальтасара. На внутренней террасе, куда они выносили стол в жаркие дни, стояло множество горшков с цветами и две клетки с канарейками. Жена доктора любила своих птиц, любила так сильно, что кошки, существа, способные их съесть, вызывали у нее жгучую ненависть. Доктор Хиральдо думал о жене, когда во второй половине дня, возвращаясь от больного, зашел к Бальтасару посмотреть, что у него за клетка. В доме у Бальтасара было полно народу. На столе красовался огромный проволочный купол, в нем было три этажа. Со словно игрушечными переходами, с отделениями для еды и для сна и с трапециями в специально отведенном для отдыха птиц месте, его клетка казалась макетом гигантской фабрики по производству льда. Не прикасаясь к клетке, врач внимательно ее оглядел и подумал, что на самом деле она превосходит даже то, что он о ней слышал, и несравненно прекраснее всего, о чем он мечтал для своей жены. - Настоящий подвиг фантазии, - сказал он. Добрый, почти материнский взгляд его отыскал Бальтасара, и доктор добавил: - Из тебя получился бы прекрасный архитектор. Бальтасар густо покраснел. - Спасибо, - сказал он. - Это правда, - отозвался врач. У него были изящные руки, и он был полный и гладкий, как женщина, бывшая некогда красивой, а голос его звучал как голос священника, говорящего по-латыни. - В нее и птиц не надо сажать, - сказал он, поворачивая клетку перед глазами любопытных, будто он предлагал ее купить. - Повесь между деревьями, и она сама запоет. Он поставил клетку на место, подумал немного, глядя на нее, и сказал: - Хорошо, я ее беру. - Она уже продана, - ответила Урсула. - Сыну дона Хосе Монтьеля, - объяснил Бальтасар. - Он ее заказывал. Всем своим видом доктор выразил почтение. - Он дал тебе образец? - Нет, просто сказал, что ему нужна большая клетка, вот как эта - в ней будут жить две иволги. Врач снова посмотрел на клетку. - Иволгам она не подходит. - Подходит, доктор, - сказал Бальтасар. Его окружали дети. - Все размеры точно рассчитаны, - продолжал он, показывая на разные отделения клетки. Он ударил костяшками пальцев по куполу, и клетка торжественно запела. - Проволоки прочнее этой не найдешь, и каждое соединение спаяно изнутри и снаружи. - Даже для обезьяны годится, - вставил кто-то из детей. - Верно, - согласился Бальтасар. Врач повернул к нему голову. - Хорошо, но ведь образца он тебе не дал? И не описал определенно? Просто: "Большая клетка для иволги". Верно? - Верно, - подтвердил Бальтасар. - Значит, и раздумывать нечего, - сказал врач. - Одно дело большая клетка для иволги, и совсем другое дело - твоя клетка. Кто докажет, что это та самая клетка, которую тебе заказывали? - Это она, - сказал сбитый с толку Бальтасар. - Потому я ее и сделал. Врач досадливо поморщился. - Ты бы мог сделать и другую, - сказала Урсула, пристально глядя на Бальтасара, а потом повернулась к врачу. - Вам ведь не к спеху? - Я обещал жене принести ее сегодня. - Вы уж извините, доктор, - сказал Бальтасар, - но нельзя продать вещь, которая уже продана. Врач пожал плечами. Вытирая потную шею платком, он молча уставился на клетку. Не отрываясь, он глядел в какую-то невидимую для других точку, как глядят на исчезающий вдали корабль. - Сколько тебе за нее дали? Бальтасар, не отвечая, отыскал взглядом Урсулу. - Шестьдесят песо, - сказала она. Врач все смотрел и смотрел на клетку. - Очень хороша, - вздохнул он. - Удивительно хороша. Доктор двинулся к двери, улыбаясь, энергично обмахиваясь платком, и тут же воспоминание об этом эпизоде начало навсегда стираться в его памяти. - Монтьель очень богат, - сказал он, выходя из комнаты. На самом деле Хосе Монтьель не был таким богачом, каким казался, но был готов на все, чтобы им стать. Всего за несколько кварталов отсюда, в доме, доверху набитом вещами, где никогда даже не пахло тем, чего нельзя было бы продать, он с полнейшим равнодушием слушал рассказы о новой клетке Бальтасара. Его супруга, терзаемая навязчивыми мыслями о смерти, закрыла после обеда все окна и двери и два часа неподвижно пролежала в полутьме с открытыми глазами, в то время как сам Хосе Монтьель сладко дремал. Его разбудил шум голосов. Тогда он открыл дверь и увидел перед домом толпу, а в толпе - Бальтасара с клеткой, свежевыбритого, во всем белом, и выражение лица у него было почтительно-наивное - то самое, какое бывает у бедняков, когда они приходят в дома богатых. - Да это просто чудо какое-то, - с радостным изумлением воскликнула супруга Монтьеля, ведя Бальтасара за собой в дом. - Ничего похожего я в жизни не видела! И, возмущенная бесцеремонностью толпы, вливавшейся вслед за Бальтасаром в дверь патио, добавила: - Нет, лучше вы несите внутрь, а то они превратят нам дом бог знает во что. Бальтасар бывал в этом доме и раньше - несколько раз, зная его мастерство и любовь к своему делу, его приглашали сюда для выполнения мелких столярных работ. Однако среди богатых ему было не по себе. Он часто думал о них, об их некрасивых и вздорных женах, об ужасающих болезнях и неслыханных хирургических операциях, и всегда их жалел. Когда он входил в их дома, ноги плохо слушались его, и каждый шаг стоил ему усилия. - Пепе дома? - спросил Бальтасар, ставя клетку на стол. - В школе еще, - ответила жена Монтьеля. - Скоро должен прийти. И добавила: - Монтьель моется. В действительности же Хосе Монтьель помыться не успел и сейчас торопливо обтирался камфарным спиртом, собираясь выйти посмотреть, что происходит. Человек он был такой осторожный, что спал, не включая электрического вентилятора, - тот помешал бы ему следить во сне за всеми шорохами в доме. - Аделаида! - крикнул он. - Что там такое? - Иди посмотри, какая чудесная вещь! - ответила жена. Хосе Монтьель, тучный, с волосатой грудью и накинутым на шею полотенцем, высунулся из окна спальни. - Что это? - Клетка для Пепе, - ответил Бальтасар. Женщина посмотрела на него растерянно. - Для кого? - выдохнул Монтьель. - Для Пепе, - повторил Бальтасар. - Пепе заказал ее мне. Ничего не произошло, но Бальтасару почудилось, будто перед ним открыли дверь бани. Хосе Монтьель вышел в трусах из спальни. - Пепе! - закричал он. - Он еще не пришел, - сказала жена вполголоса, не двигаясь с места. В дверном проеме появился Пепе. Это был двенадцатилетний мальчик с теми же, что и у матери, загнутыми ресницами и с таким же, как у нее, выражением тихого страдания на лице. - Иди сюда, - позвал его Хосе Монтьель. - Ты заказывал это? Мальчик опустил голову. Схватив Пепе за волосы, Монтьель заставил мальчика посмотреть ему в глаза. - Отвечай! Тот молча кусал губы. - Монтьель... - прошептала жена. Хосе Монтьель разжал руку и резко повернулся к Бальтасару. - Жаль, что так получилось, Бальтасар, - сказал он. - Прежде чем приступить к делу, надо было поговорить со мной. Только тебе могло прийти в голову условиться с ребенком. Лицо его вновь обретало утраченное было выражение покоя. Даже не взглянув на клетку, он поднял ее со стола и протянул Бальтасару. - Сейчас же унеси и продай кому-нибудь, если сумеешь. И очень тебя прошу, не спорь со мной. А потом, хлопнув Бальтасара по спине, объяснил: - Мне доктор запретил волноваться. Мальчик стоял словно окаменев. Но вот Бальтасар с клеткой в руке растерянно посмотрел на него, и тот, издав горлом какое-то хриплое рычанье, похожее на собачье, бросился па пол и зашелся криком. Хосе Монтьель безучастно смотрел, как мать его успокаивает. - Не поднимай его, - сказал он. - Пусть разобьет голову об пол. А потом подсыпь соли с лимоном, чтоб веселей было беситься. Мальчик визжал без слез; мать держала его за руки. - Оставь его, - снова сказал Монтьель. Бальтасар смотрел на мальчика, как смотрел бы на заразного зверя в агонии. Было уже почти четыре. В этот час у него в доме Урсула, нарезая лук, поет старую-престарую песню. - Пепе, - сказал Бальтасар. Он шагнул к мальчику и, улыбаясь, протянул ему клетку. Мальчик вмиг оказался на ногах, обхватил ее по высоте почти такую же, как и он сам, обеими руками и, не зная, что сказать, уставился сквозь металлическое плетение на Бальтасара. За все это время он не пролил ни одной слезинки. - Бальтасар, - мягко вмешался Хосе Монтьель, - я ведь сказал тебе: сейчас же унеси клетку. - Отдай ее, - сказала женщина сыну. - Оставь ее себе, - сказал Бальтасар. А потом, обращаясь к Хосе Монтьелю, добавил: - В конце концов, для этого я ее и сделал. Хосе Монтьель шел за ним до самой гостиной. - Не валяй дурака, Бальтасар, - настаивал он, пытаясь его задержать. Забирай свою штуковину и не делай больше глупостей. Все равно не заплачу ни сентаво. - Неважно, - сказал Бальтасар. - Я сделал ее Пепе в подарок. Я и не рассчитывал ничего за нее получить. Пока Бальтасар пробивался сквозь толпу любопытных, которые толкались в дверях, Хосе Монтьель, стоя посреди гостиной, кричал ему вслед. Он был бледен, а глаза его все больше наливались кровью. - Дурак! - кричал он. - Забирай сейчас же свое барахло! Не хватало еще, чтобы в моем доме кто-то распоряжался, дьявол тебя подери! В бильярдной Бальтасара встретили восторженными криками. До сих пор он думал, что просто сделал клетку лучше прежних своих клеток и должен был подарить ее сыну Хосе Монтьеля, чтобы тот не плакал, и что во всем этом нет ничего особенного. Но теперь он понял, что многим судьба клетки почему-то небезразлична, и расстроился. - Значит, тебе дали за нее пятьдесят песо? - Шестьдесят, - ответил Бальтасар. - Стоит сделать зарубку в небесах, - сказал кто-то. - Ты первый, кому удалось выбить столько денег из дона Хосе Монтьеля. Такое надо отпраздновать. Ему поднесли кружку пива, и он ответил тем, что заказал на всех присутствующих. Так как пил он впервые в жизни, то к вечеру был уже совсем пьян и стал рассказывать о своем фантастическом плане: тысяча клеток по шестьдесят песо за штуку, а потом миллион клеток, чтобы вышло шестьдесят миллионов песо. - Надо наделать их побольше, чтобы успеть продать богатым, пока те живы, - говорил он, уже ничего не соображая. - Все они больные и скоро помрут. Какая же горькая у них жизнь, если им даже волноваться нельзя! Два часа без перерыва музыкальный автомат проигрывал за его счет пластинки. Все пили за здоровье Бальтасара, за его счастье и удачу и за смерть богачей, но к часу ужина он остался один. Урсула ждала его до восьми вечера с блюзом жареного мяса, посыпанного колечками лука. Кто-то сказал ей, что Бальтасар в бильярдной, что он одурел от успеха и угощает всех пивом, но она не поверила, потому что Бальтасар еще ни разу в жизни не пил. Когда она легла, уже около полуночи, Бальтасар все еще сидел в ярко освещенном заведении, где были столики с четырьмя стульями вокруг каждого и рядом, под открытым небом, площадка для танцев, по которой сейчас разгуливали выпи. Лицо его было в пятнах губной помады, и, хотя он был не в силах подняться с места, он думал о том, что хорошо было бы лечь в одну постель с двумя женщинами сразу. Расплатиться с хозяином ему было нечем, и он оставил в залог часы, пообещав уплатить все на другой день. Позже, лежа посреди улицы, он почувствовал, что с него снимают ботинки, но ради них ему не хотелось расставаться с самым прекрасным сном в его жизни. Женщины, спешившие к утренней мессе, боялись на него смотреть: они думали, что он мертв. Непогода пришла в воскресенье после мессы. Ночь была очень душная, и еще утром никто не думал, что сегодня может пойти дождь. Не успели мы, женщины, выйти из церкви и раскрыть зонты, как подул тугой темный ветер, который одним мощным порывом смел и закружил пыль и сухую майскую кору. Кто-то рядом со мной сказал: -- Будет дождь. А я уже это знала. Почувствовала, когда мы вышли на паперть и меня вдруг пронизала дрожь от ощущения какой-то вязкости внутри. Мужчины заспешили к ближайшим домам, одной рукой придерживая сомбреро, другой -прикрывая лицо платком от поднятого ветром облака пыли. А потом хлынул дождь, и небо, серое и студенистое, заколыхалось совсем близко, над самыми нашими головами. Остаток утра мы с мачехой провели, сидя в галерее, довольные, что дождь оживит розмарин и туберозы, изнывающие от жажды в своих ящиках после семи месяцев летнего зноя с его раскаленной пылью. В полдень земля перестала блестеть, и свежий, бодрящий запах дождя и розмарина смешался с запахом взрыхленной почвы, вновь пробуждающихся растений. Во время обеда отец сказал: -- В мае дождь -- значит, засухи не будет. Мачеха, улыбающаяся, словно пронизанная светящейся нитью нового времени года, сказала мне: -- То же самое и в проповеди говорилось. И мой отец улыбнулся, и пообедал с аппетитом, и даже посидел потом в галерее -- было видно, что ему хорошо. Он сидел молча, с закрытыми глазами, но не спал, а как будто грезил наяву. Дождь лил весь день, не усиливаясь, но и не затихая. Звук воды, падающей на землю, был монотонным и спокойным, казалось, что мы весь день едем на поезде. Но мы даже не заметили, как глубоко дождь проникает в наши чувства. На рассвете в понедельник, когда мы затворили дверь, чтобы укрыться от резкого, стылого холодка, которым тянуло из патио, наши души уже наполнились дождем доверху. А позже, утром -- потекло через край. Мы с мачехой снова смотрели на наш сад. Бурая и твердая майская земля превратилась за ночь в темное вязкое месиво, похожее на дешевое мыло. Между цветочными ящиками бежали быстрые ручейки. -- Теперь уж они напились досыта, -- сказала мачеха. И я увидела, что она больше не улыбается и ее вчерашнее оживление сменилось серьезностью и усталостью. -- Наверно, -- сказала я, -- надо, чтобы работники на время дождя перенесли их в коридор. Так и сделали, а дождь все рос и рос огромным деревом над другими деревьями. Отец сел на то же место, где сидел в воскресенье после обеда, но ни словом не упомянул о дожде, а сказал только: -- Плохо спал эту ночь, проснулся ни свет ни заря от боли в пояснице. И остался сидеть там, у самой решетки, положив вытянутые ноги на стул, повернувшись лицом к пустому саду. Только днем, отказавшись от обеда, отец подал голос: -- Похоже, что этот дождь никогда не кончится. И я вспомнила месяцы жары. Вспомнила август, нескончаемое оцепенение сиест, когда мы умирали под бременем томительных часов в одежде, облепившей потное тело, а снаружи доносилось глухое и назойливое гуденье этих часов, которым не было конца. Я смотрела на мокрые стены -- щели между досками стали шире. Смотрела на наш маленький сад, впервые пустой, и на куст жасмина у стены сада -- память о моей матери. Смотрела на отца, который сидел в качалке, подложив под больную спину подушку, и его печальные глаза, заблудившиеся в лабиринте дождя. Я вспомнила августовские ночи, в чьем наполненном чудесами молчании не слышишь ничего кроме скрипа планеты, тысячелетиями вращающейся вокруг своей заржавелой, несмазанной оси. И вдруг меня охватила невыносимая печаль. Дождь лил весь понедельник. Такой же, как накануне. Но потом стало казаться, будто он какой-то другой, потому что в моем сердце происходило теперь что-то иное и очень горькое. Я сидела вечером в галерее, и голос рядом сказал: -- Какой тоскливый этот дождь. Даже не повернув головы, я поняла, что это сказал Мартин. Я знала, что он говорит это, сидя около меня, говорит все тем же холодным, безучастным голосом, который ничуть не изменился после того хмурого декабрьского утра, когда он стал моим мужем. С тех пор прошло пять месяцев, теперь я ждала ребенка, и Мартин тут, рядом, говорил про тоскливый дождь. -- А по-моему, не дождь тоскливый, -- возразила я. -- Тоску наводят пустой сад и эти бедные деревья, которые не могут уйти. Сказав это, я повернула голову, чтобы посмотреть на Мартина, но его уже не было, и только чуть слышный голос прошелестел: -- Похоже, что дождь решил никогда не кончаться. И когда я посмотрела, откуда слышится этот голос, я увидела рядом только пустой стул. На рассвете во вторник мы увидели в саду корову. Она стояла понурив голову, увязнув в грязи, и в своей суровой и упрямой неподвижности казалась холмом из глины. Все утро работники палками и камнями пытались прогнать ее из сада, но корова не двигалась с места, суровая, неприступная, с копытами, увязнувшими в грязи, и с огромной, униженной дождем головой. Работники не оставляли ее в покое до тех пор, пока терпение отца не истощилось. -- Оставьте ее, -- сказал он им. -- Сама пришла, сама и уйдет. После полудня от сырости стало трудно дышать и начало щемить сердце. Свежесть раннего утра быстро превращалась во влажную вязкую духоту. Температура была ни высокая, ни низкая -- температура озноба. Ноги в туфлях потели. Трудно было решить, что неприятнее -- когда кожа открыта или когда она соприкасается с одеждой. Все в доме затихло. Мы сидели в галерее, но уже не смотрели на дождь, как в первый день, не слышали шума падающей воды, не видели ничего, кроме очертаний деревьев в тумане, в этот безнадежный тоскливый вечер, оставлявший на губах такой же привкус, с которым просыпаешься после того, как увидишь во сне незнакомого тебе человека. Я вспомнила, что сегодня вторник, и подумала о близнецах из приюта святого Иеронима -- слепых девочках, которые каждую неделю приходили к нам петь простые песни, жалостные от горького и беззащитного чуда их голосов. Сквозь шум дождя мне слышалась песенка слепых близнецов, и я представила себе, как они сидят на корточках в своем приюте и дожидаются, когда дождь кончится и они смогут пойти петь. "Сегодня близнецы не придут, -- думала я, -- и в галерее после сиесты не появится нищенка, выпрашивающая каждый вторник веточку мяты". В этот день порядок трапез нарушился. В час сиесты мачеха дала всем по тарелке простого супа с куском заплесневелого хлеба, а до этого мы не ели с вечера понедельника -- и с того же самого времени мы, наверно, перестали думать. Парализованные, одурманенные дождем, мы покорно и смиренно подчинились буйству стихии. Только корова вдруг зашевелилась вечером: внезапно ее нутро сотряс глухой рев, и ноги увязли в грязи еще глубже. Потом она застыла на полчаса -- словно была уже мертвая, но не падала, потому что привыкла быть живой, привыкла стоять под дождем в одном положении, и стояла до тех пор, пока тяжесть ее тела не перевесила эту привычку. И тут ее передние ноги подогнулись; зад, блестящий и темный, был все еще поднят в последнем предсмертном усилии, морда, с которой текла слюна, погрузилась в темную жижу, и в медленной, безмолвной, исполненной достоинства церемонии смерти корова поддалась наконец тяжести собственного тела. -- Вот до чего дошло! -- произнес кто-то у меня за спиной. Я повернулась посмотреть, кто это, и увидела на пороге нищенку, приходившую но вторникам: несмотря на непогоду, она пришла, как обычно, попросить веточку лимонной мяты. Может быть, в среду я бы уже свыклась с этой дарящей жутью, если бы не увидела, войдя в гостиную, что стол подвинут к стене и на него нагромождена вся мебель, а у противоположной стены, на сооруженном в ночь помосте, cтoят баулы и ящики с домашней утварью. Зрелище это вызвало во мне пугающее ощущение пустоты. За ночь что-то произошло. В доме царил беспорядок: работники, голые по пояс и босые, с закатанными до колен штанами, перетаскивали мебель. В выражении их лиц, в усердии, с которым они работали, угадывалась ненависть подавленного бунтарства, вынужденного и унизительного подчинения дождю. Я двигалась без смысла, без цели. Мне казалось, что я болотистый, безысходно печальный луг, заросший мхами, лишайниками и мягкими, осклизлыми грибами, всей этой отвратительной флорой сырости и мрака. Я стояла в гостиной, созерцая раздирающую душу картину нагроможденной на стол мебели, когда услышала голос мачехи: она предупреждала, что я могу получить воспаление легких. Только тогда я заметила, что вода доходит мне до щиколоток, что она разлилась по всему дому и пол покрыт толстым слоем вязкой и мертвой воды. В полдень еще только рассветало, а к трем часам пополудни снова наступила ночь, болезненная и ранняя, все с тем же медленным, монотонным и безжалостным ритмом дождя в патио. Из молчания работников, которые сидели, подобрав ноги, на стульях вдоль стен, покорные и бессильные перед лицом разбушевавшейся стихии, выросли преждевременные сумерки, тихие и скорбные. Именно тогда начали приходить новости с улицы. Никто не приносил их в дом -- они приходили сами, точные, непохожие одна на другую, словно несомые жидкой грязью, которая волокла по улицам предметы домашнего обихода, всевозможные вещи, следы какой-то далекой катастрофы, мусор и трупы животных. Прошло два дня, прежде чем в доме стали известны события воскресенья, когда дождь казался еще предвестником поры, посланной самим провидением, -- и в среду новости об этих событиях словно втолкнула к нам сама непогода. Стало известно, что вода проникла внутрь церкви и та может скоро рухнуть. Кто-то, кому и знать это было незачем, вечером сказал: -- Поезд с понедельника не может пройти по мосту -- похоже, что река смыла рельсы. И еще стало известно, что с постели исчезла больная женщина, а теперь ее тело обнаружили плавающим в патио. Охваченная ужасом, загипнотизированная ливнем, я села, поджав под себя ноги, в кресло-качалку и устремила взгляд во влажный, полный смутных предчувствии мрак. В дверном проеме с лампой в вытянутой вверх руке и с высоко поднятой головой появилась мачеха. Она казалась каким-то давно знакомым призраком, не вызывающим страха, потому что я разделяю с ним его сверхестественность. Все так же, с высоко поднятой головой и лампой в вытянутой вверх руке, она, шлепая по воде в галерее, подошла ко мне. -- Надо молиться, -- сказала она. И я увидела ее лицо, сухое и потрескавшееся, словно она вышла только что из могилы или создана из материи иной, нежели человеческая. Она стояла передо мной с четками в руке и говорила: -- Надо молиться: вода размыла могилы, и несчастные покойники плавают по кладбищу. По-видимому, я проспала этой ночью совсем немного, а потом проснулась, испуганная резким и острым запахом -- таким, какой исходит от разлагающихся трупов. Я стала изо всей силы трясти Мартина, храпевшего возле меня. -- Не чувствуешь? -- сказала я. И он спросил: -- Что? -- Запах, -- сказала я. -- Наверно, это трупы плавают по улицам. Мысль об этом повергла меня в ужас, но Мартин отвернулся к стене и пробормотал хриплым и сонным голосом: -- Да брось ты свои выдумки! Беременным женщинам всегда что-нибудь мерещится. На рассвете в четверг запахи пропали и исчезло различие между далеким и близким. Представление о времени, уже нарушенное накануне, утратилось окончательно. Четверга не было, вместо него было нечто физически ощутимое и студенистое, что нужно было раздвинуть руками для того, чтобы пролезть в пятницу. Мужчины и женщины стали неразличимы. Отец, мачеха, работники были теперь фантастическими раздувшимися телами, двигающимися в трясине дождя. Отец сказал мне: -- Не уходи отсюда, пока я не вернусь и не расскажу тебе, что происходит. Голос его был далекий и неверный, и, казалось, что воспринимаешь его не слухом, а осязанием -- единственным чувством, которое еще оставалось. Но отец не вернулся: он заблудился во времени. И когда пришла ночь, я позвала мачеху и попросила ее проводить меня в спальню. Ночь я проспала крепким и спокойным сном. На другой день все оставалось прежним -- лишенным цвета, запаха, ни холодным, ни теплым. Проснувшись, я перелезла с постели на стул и замерла: что-то говорило мне, что какая-то часть моего сознания еще не проснулась. Вдруг я услышала гудок, долгий и печальный гудок поезда, спасающегося бегством от непогоды. "Наверно, где-нибудь дождь кончился", -подумала я, и, словно отвечая на мою мысль, голос у меня за спиной произнес: -- Где-то... -- Кто здесь? -- спросила я, обернувшись, и увидела мачеху -- ее длинная костлявая рука показывала на что-то за стеной. -- Это я, -- сказала она. И я спросила ее: -- Ты слышала? И она ответила, что да и что, должно быть, в окрестностях дождь кончился и линию отремонтировали. А потом она дала мне поднос с дымящимся завтраком, от которого пахло чесночным соусом и горящим маслом. Это была тарелка супа. Растерянная, я спросила у мачехи, который час, и она спокойным, полным усталости и безразличия голосом отозвалась:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|