История была вполне реальной. Только Корсаков в том погроме не участвовал. Шемякин один справился.
Сержант потянул носом. На это счет Игорь не беспокоился. Если и пахло от него перегаром, то только двухсотлетнего коньяка.
— Документки. В смысле — паспорт. — Сержант дубинкой придвинул к Корсакову книжечку удостоверения.
— Где-то был.
Корсаков озабоченно похлопал себя по карманам, чтобы у мелкой шавки выделилась слюна, и лишь после этого достал паспорт.
Сержант принял его, на лице мелькнула растерянность. Паспорт был в дорогой кожаной обертке. Все странички идеально чистыми.
Этому трюку, купирующему кусательно-глотательный рефлекс у низших представителей власти, Корсакова обучил участковый. По его словам, опытный мент степень законопослушности гражданина вычисляет по внешнему виду паспорта: если замызган и засален, как бы не был одет обладатель, ждать от него уважения к законам не приходится. Надо делать стойку и рыть глубже, обязательно что-нибудь тухлое найдешь.
Сержант развернул паспорт и вдруг дрогнул острым кадыком. Глаза его вылезли из орбит.
У Корсакова душа ушла в пятки; подумалось, что успели дать в розыск.
Но оказалось, что сержант смотрит не на фото в паспорте, а на белый прямоугольник плотной бумаги, который удерживает, прижав пальцем с черным ободком на ногте.
Читать по-английски сержант если и умел, то в пределах курса сельской средней школы. То есть — вообще никак. Но не надо было быть полиглотом, чтобы разобрать, а главное осознать, что значит «Swiss Bank… 1, 250, 000. &».
Сержант сглотнул, с трудом оторвал взгляд от чека.
Сержантик был незаконнорожденной дитятей рыночных отношений. Он привык, что граждане держат в паспортах доллары, рубли, карбованцы и прочие «зайчики» СНГ, как американцы носят мелкие купюры на случай уличного ограбления. Там у них этим промышляют афро-латино-азиатские гопники, а у нас мелкое уличного мздоимство — отхожий промысел милиции. Вот и носят граждане купюры разного достоинства в документах, заранее списав их в расход на поддержание штанов и цвета морды борцов с преступностью.
Все, что находилось в проверяемых паспортах, сержант по определению считал своим. Но человека с чеком на семизначную цифру в непонятной, но явно солидной валюте, он видел впервые.
И показался он ему Черным ангелом, чью гордыню не снесли небеса. По какой-то неведомой причине возник Черный ангел на его, сержанта, «земле», и как с ним обращаться, поди — угадай.
— И… Игорь Алексеевич, а что вы здесь забыли? — упавшим голосом спросил сержант.
Корсаков усилием воли задавил остатки паники и вновь вошел в роль.
— К Никите Михалкову на дачу собрался.
Сержант опустил руку с паспортом.
— Так электрички уже не ходят.
— Это я уже понял. Не Гамбург — это точно.
Сержант протянул ему паспорт.
— Шли бы вы домой, гражданин Корсаков. Не место вам здесь.
Игорь посмотрел на сержанта моржовым глазом Никиты Михалкова и грустно усмехнулся.
— Если бы ты знал, как ты прав, сержант!
Он сунул паспорт в нагрудный карман, запахнул плащ. Взял со стола «стетсон», водрузил на голову.
— Прощай, служивый! — Он мягко похлопал сержанта по лычками на погоне. — Рад был познакомиться. Хоть ты и не сказал, как тебя величать.
— Георгием. — Сержант для пущей солидности добавил: — Георгием Ивановичем Головко.
— Впечатляет, — обронил Корсаков.
Он пошел к подземному переходу, чувствуя на спине взгляд сержантика.
* * *
Ноги сами несли Корсакова по Дорогомиловской, а в голове свербило, как мигрень, «домой».
«Эх, сержант, сержант! — подумал Корсаков, закуривая на ходу. — Знал бы ты, как по сердцу ты мне саданул. „Домой“! Хорошо, когда твой дом — арбатский бомжатник. Гори он синим пламенем! А если есть дом. Нормальный человеческий дом. И живут в нем дорогие тебе люди. Только нельзя тебе туда. Проклят ты и забыт. Как тебе такое? Товарищ сержант Головко, Георгий Иванович?»
Корсаков больше не мог терпеть гламурного блеска витрин. Круто свернул во дворы, быстрым шагом прошел через загустевшую темноту, вынырнул на проспекте. Перебежал на другую сторону, опять дворами проскочил к набережной.
Только увидев вороненую сталь ночной Москва-реки, сбавил шаг.
Сел на крутом откосе прямо на землю. Искать скамейку уже просто не было сил.
Пахло здесь совершенно не по-городскому: близкой рекой, свежескошенной травой и ночной свежестью.
Всю перспективу портил новым мост, первый клин в будущем лужковском парадизе, очень патриотично названным «Москва-Сити». Труба из стекла, протянувшаяся между берегами, и две белые башенки на ее окончаниях, на фоне Красной Пресни смотрелись, как вставная челюсть во рту старика.
Корсаков закурил, зло прищурился на стеклобетонное чудо новостроя.
«Интересно, если бы мэр Лондона назвал новый бизнес-центр, например, „Тауэр-Градом“, его бы сразу горожане в Темзе утопили, или ждали бы перевыборов?» — подумал Корсаков.
Он сплюнул, и упал спиной в траву.
Звездное небо качнулось и замерло над ним.
Он почувствовал себя маленьким, безнадежно, ничтожно маленьким существом, распятым на безбрежном шаре, что несется в холодной бездне сквозь бриллиантовые высверки звезд.
Под откосом шла дорога вдоль набережной. Всегда пустынная, просматриваемая от начала в конец, она служила местом для конспиративных встреч и тайных свиданий. Вот и сейчас кто-то из авто-любовников, припарковавший машину в густой тени деревьев решил усладить слух своей дамы романтической песней «Сплина».
…И черный кабинет.
И ждет в стволе патрон.
Так тихо, что я слышу,
как идет на глубине
вагон метро.
На площади полки.
Темно в конце строки.
И в телефонной трубке
Этих много лет спустя —
одни гудки.
И где-то хлопнет дверь.
И дрогнут провода.
«Привет!
Мы будем счастливы теперь
И навсегда…»
Игорь закрыл лицо ладонью. Пальцы окунулись в горячую влагу, затопившую глазницы.
«Ничего страшного, — успокоил он себя. — Я имею право побыть слабым. Никто не видит. Никто не добьет. Хоть ненадолго можно, даже нужно отпустить пружину. Иначе сорвусь. А взялись за тебя, Игорь, всерьез. Почти как в прошлый раз. И еще не ясно, по чью душу прибежала белая сибирская лисичка с неприличным имечком — Писец».
Земля ощутимо качнулась. Показалось, что лежит он на спине гигантской черепахи, плывущей по черным водам, в которых отражаются созвездия всех семи небес.
И до того момента, когда черепаха очередной раз в миллион лет нырнет, чтобы смыть с панциря тлен жизни, остался лишь один вдох…
* * *
И снова казематный мрак. И снова сосущий холод ползет со стен, ледяным саваном окутывает тело.
«Анна, Анна, Анна…»
Сердце еда дрожит в груди.
Холод тяжкой глыбой лег на грудь, не вздохнуть, не выдохнуть. Особенно трудно было вздыхать: воздух не держался в выжженных горячкой легких, рвался наружу сиплыми клочками кашля, да еще с такой болью, что, казалось, калеными крючьями рвут легкие и тащат их кровавые ошметки через горло.
Корсаков осторожно всасывал липкий воздух через ноздри. Боялся разбудить кашель.
По бедрам, ниже он ног уже не чувствовал, ползло ледяное омертвение. Сознание очистилось от чахоточного бреда, словно голову насквозь пронзил студеный сквозняк, и Корсаков с какой-то страшной бесстрастностью понял, что умирает. Отмучался.
Приподнял безжизненные веки, и в свете коптилки разглядел темную фигуру сидевшего в изножье его постели человека. На груди у черного человека блеснул крестообразный блик.
Корсаков разлепил спекшиеся губы. Человек придвинулся, и стал отчетливо виден крест на его груди.
— Ба-тю-шка, — шершавым, непослушным языком прошептал Корсаков.
И понял, что сил сказать больше у него нет. И времени почти уже не осталось. Смерть кралась все выше, высасывая тепло из переставшего сопротивляться тела. Уже словно лед приложили к животу, и струйка холода стала забираться под грудину.
«Дойдет до сердца — и финита ля комедия», — спокойно, будто не о себе, подумал Корсаков.
Он пошарил в тряпье, что навалили на него, чтобы сберечь остатки тепла.
Священник придвинулся еще ближе. В полосу слабого света коптилки вплыло морщинистое, как сухая груша, лицо. Бороденка редкая, неопрятная, как старая мочалка. Зато глаза добрые и всепрощающие. Такие бывают у деревенских мужичков, любомудро махнувших на все рукой: на себя, на барина, царя, даже в глубине души на самого Господа Бога. На всех разом, и живущих не умом, а сердцем.
— Покайся, сынок, облегчи душу, — на распев прошептал батюшка. — А коли сил нету, так просто лежи. Готовься. Я тебе потом «глухую исповедь» сотворю, не беспокойся. Не в покаянии дело-то. Э-эх, жизни не хватит все грехи вспомнить. Да кто их помнит-то! Покаяние, сын мой, оно от «покоя» идет. Значит, в покое человек отойти должен. И нечего его разговорами изводить. Вот и лежи себе тихо.
Корсаков одеревенелыми пальцами вытащил из складок арестантской одежды свернутый в трубочку листок. Сунул в ладонь священнику.
— Что мне с ним делать-то? — спросил батюшка.
— Чи… чи… Тать, — выдавил Корсаков.
От усилий закружилась голова и свинцом налились веки. Он несколько раз сморгнул, выдавливая накопившуюся под ними жгучую влагу. Распахнул глаза и посмотрел в лицо священнику так, как смотрел в глаза некогда своим гвардейцам, когда замечал, что те начинали праздновать труса. Не одного усача от такого взгляда прошибал горячий пот, и по глазам читалась, что в этот миг он боится гнева командира больше, чем всей шрапнели на свете.
Батюшка мелко перекрестился и зашуршал бумагой.
«Подателю сего лично в руки княжны Анны Петровны Белозерской-Белозерской полагается вознаграждение, кое будет угодно выплатить ему госпожой Анной Петровной», — долетел до Корсакова голос батюшки.
«Анна, Бог мой, Анна!» — слабо колыхнулось сердце.
«Анна, Бог мой, Анна! — вторил ему голос. — Мне нечем отплатить за твою любовь. Она для меня — дар бесценный. Но, увы, и тяжкое бремя. У меня отнято все. Ни достояния, ни имени, ни чести. Жизнь моя вот-вот оборвется. И лишь на краю могилы я смею открыть тебе тайну, которую при других обстоятельствах унес бы с собой.
Душа моя, любовь моя, Анна! Тебе следует, не медля, обратиться к князю Мандрыке. Напомни ему об услуге, оказанной неким корнетом князю К. осенью двенадцатого года. Дело давнее, но он должен помнить. А коли так, то те, кому была оказана услуга, пусть сделают все, чтобы плод нашей любви никогда не узнал бремени бесчестья. Не спрашивай, душа моя, как мне открылось твоя тайна. Там, где сейчас обретает моя душа, видно многое…»
Монотонный голос священника стал слабеть и удаляться, а вместо него в уши Корсакова хлынул колокольный перезвон и ангельское пение. «Дева Мария, радуйся!» — слаженно тянули голоса певчих.
К глазам Корсакова поплыло густое облачко золотого света. Уже у самых глаз оно разлапилось и стало крестом.
Он почувствовал холод металла на своих губах. И улыбнулся…
* * *
Корсаков почувствовал, что улыбка щекочет губы, шершавые от кровавых корост.
Распахнул глаза. Небо поблекло и на востоке наливалось розовым. В листве оглушительно орала птичья мелюзга.
Зябко передернувшись, Корсаков сел. Огляделся.
Над мутно-черной водой плыла дымка тумана. В траве серебрились искорки росы.
Корсаков встряхнул «стетсон», водрузил на голову. Спохватившись, полез в нагрудный карман плаща. Паспорт и чек были на месте.
— Дуракам везет, — проворчал Корсаков, пряча паспорт поглубже.
Он закурил и надолго задумался, щурясь на стеклянную трубу моста. По выпуклым ребрам трубопровода для пешеходов расползались блики рассвета.
Корсаков щелчком отбросил окурок. Тяжело встал на ноги. Потянулся, стараясь не разбудить боль в грудине.
Повернулся лицом к многоэтажному дому из благородного кремово-желтого известняка. Закинув голову, посмотрел на эркерные окна седьмого этажа. Дом, элитный во все времена, начиная с победившего сталинского социализма, заканчивая нынешним квасным капитализмом, никогда рано не просыпался. Спал он и сейчас. Во всех окнах тускло отражался рассвет.
Игорь через полянку и ряд аккуратно постриженных деревьев, не спеша, пошел к дому. На ходу проверил наличность в карманах. Оказалось, что его капитал «ин кэш» на сегодняшний момент составлял четыреста долларов и ворох рублей. Даже если не считать суммы со многими нулями на чеке, деньги вполне приличные.
Он рассовал деньги по разным карманам, оставил в руке телефонную карту. После памятного разговора с Леней Примаком на ней должны были остаться пару условных электронных рублей, достаточных для одного звонка.
Во дворе дома, где прошла юность Корсакова, всегда царил образцовый порядок. Так было во все времена. Он даже не удивился, обнаружив телефонную будку на прежнем месте в абсолютно исправном состоянии: стекла были целы, надписей различной степени непотребства не имелось, а из трубки мурлыкал зуммер.
Корсаков сунул карточку в щель и по памяти набрал номер. Ждал, сжав кулак на счастье, шесть мучительно длинных гудков. На седьмом трубку сняли.
— Але, — прозвучал голос непроснувшейся молодой женщины.
— Стася, это я.
— Кто — я? — слабо простонала женщина.
— Игорь. Принес почту. — Корсаков затаился.
— Идиот! — плюнула ему в ухо трубка.
И забулькали короткие гудки.
Корсаков усмехнулся и повесил трубку.
Он подмигнул своему неясному отражению в стекле будки.
— Жаль, что видеофоны еще в моду не вошли. Увидела бы ты мою рожу, еще больше бы обрадовалась.
Он осмотрел двор и череду припаркованных машин. Судя по тачкам, третье поколение жильцов дома удачно конвертировало партийно-советскую власть родителей и дедов в твердую валюту. Подумалось, что любой сталинский сокол или брежневский баклан, во времена оны, увидав под своими окнами чудо иноземного автопрома, решил бы, что это шуточки Лаврентия Палыча или происки ЦРУ. И спикировал бы от греха подальше из окна, как Кручина в августе девяносто первого, только тапочки после себя оставил бы.
— Иные времена, иные «членовозы». Только модель «черного воронка» вечна. И не спорьте, господа! — пробормотал Корсаков, обходя замершую колонну иномарок.
Он шутил сам с собой намеренно. Каждый шаг к родному подъезду отзывался тугим ударом боли в сердце.
Взялся за ручку двери подъезда. Воровато обернувшись, потыкал по кнопочкам кодового замка. Дверь, издав нудный писк, отворилась. С мая месяца, когда Корсаков приходил поздравить сына с десятилетием, код не меняли.
Он тощим дворовым котом юркнул в сонную тишину подъезда.
Будить лифт он не стал. Подниматься на седьмой этаж и звонить в дверь было бы откровенным плебейством. Бывшая жена имела полное моральное право спать в объятиях другого мужчины, пусть и в бывшей квартире Корсакова. А будить мальчишку и пугать разукрашенной рожей — и вовсе подло.
Понимая, что его надолго не хватит, таким ураганом вдруг нахлынули воспоминания юности и недолгого счастья с Анастасией, Корсаков подошел к почтовым ящикам. Из сто двадцать первого почту не забирали, в круглые дырочки были видны рекламные бумажки и глянцевый бок журнала.
Корсаков из ящика, в который аккуратные жильцы бросали рекламную макулатуру, выбрал яркую глянцевую листовку большого формата и четвертушку обычной офсетки, заляпанную рекламным текстом только с одной стороны.
Ловко, когда-то увлекался оригами, сложил из цветной бумаги розу на длинном стебельке. Положил на почтовый ящик. Достал ручку. Подумав, написал на чистой стороне четвертушки:
«В счет неуплаченных алиментов и в качестве компенсации моральных потерь. Как мечтала, купи на них нашему сыну
другую страну».
Поставил витиеватую подпись, закончив вензель пошлой рожей котяры с заплывшим глазом. Достал чек, вместе с запиской свернул в трубочку, прикрепил к розе и осторожно сунул в щель почтового ящика.
* * *
По проспекту проползла поливалка, струя воды ударялась о бордюр, взрываясь искристым шлейфом. Мелкой водной взвесью окатило Игоря, стоявшего на тротуаре.
Он замер. Стер с лица холодные капельки.
«Вот и умылся. Спасибо, товарищ! Мир не должен видеть наших слез. Иначе, какой маст гоу он у такого шоу? А меня, кстати, еще не утащили с арены вперед ногами. Готовьтесь, ребята, дальше будет еще веселей!»
Среди редких машин он вычислил грузовичок с областными номерами. Смело шагнул с бордюра и распахнув руки, преградил машине путь.
Водитель дисциплинировано ехал на минимальной скорости, поэтому легко затормозил, не поймав Корсакова на бампер.
Не дав водителю накопить нужное для мата количество адреналина, Корсаков подошел к дверце с его стороны и прилепил к стеклу стодолларовую бумажку.
Водитель, пожилой дядька деревенского вида, уставился на нее так, что на память Корсакову пришла история, имевшая место в подмосковной электричке. Кто-то из зажравшихся мальчиков, каким-то бесом занесенных в народный вид транспорта, сыграл с пассажирами мерзкую шутку. Приклеил «супер-моментом-цементом» пятидолларовую бумажку к стеклу двери внутри вагона. Дверь каким-то образом заклинилась в пазу, и обнаружилась купюра только за сто первым километром. Если кто не знает, то за сто первым километром окончательно сходит на нет потемкинская деревня по имени Москва и начинается Россия.
Корсаков был уверен, что именно такими, как сейчас были у водителя, глазами смотрели на иностранную бумажку испитые мужики, надорвавшиеся еще в молодости бабы, крашенные под Бритни Спирс и Мадонну одновременно девчонки и пацаны с первыми неумелыми татуировками на рано огрубевших пальцах.
А потом началось страшное. Сначала под шуточки и подколки пытались отодрать бумажку. Потом подрались за очередь. Потом еще раз — просто так. Потом держали совет, закончившийся исцарапанными лицами и побитыми рожами. Победила дружба. Наиболее дружная компания мужиков, отбив атаку посягателей, просто выворотила дверь и понесла вместе с бумажкой в пивняк на каком-то полустанке без названия.
— Отец, выручай! — обратился Корсаков к водителю. — Вопрос жизни и смерти.
— Что надо? — Водитель оторвал взгляд от серо-зеленого портрета американского президента и перевел его на серо-фиолетовое лицо Корсакова.
— Надо в Яхрому.
Водитель задумался. Под его кепкой сложными формулами часы конвертировались в километры, расстояния — в литры бензина, топливо — в рубли, рубли — в валюту и обратно, деньги в килограммы комбикорма для скотины, привес и надои — в литры бензина… Премьеру правительства со всеми его вицами и первыми замами и не снились такие экономические расчеты. У них — все на глазок и авось, да с оглядкой на Парижский клуб кредиторов. А тут все свое, ошибиться нельзя.
— А в Яхроме — что? — уже решившись, спросил водитель.
Корсаков отлепил купюру от стекла.
— Под Яхромой, если точно. Деревня Ольгово. Имение князей Белозерских. Там сейчас мой друг работает.
— Князем? — неожиданно улыбнулся водитель.
— Типа того.
Корсаков обошел грузовичок спереди, залез в кабину. Сразу же передал водителю деньги.
Спрятав их поглубже в карман штанов, водитель пробормотал:
— Варвара моя деньги нюхом чует. Хоть в выхлопную трубу засунь, и там найдет.
Он аккуратно тронул машину с места.
— Ты не женат?
— Уже был, спасибо.
— Во! А я, как в Библии, пока смерть, значит, не разлучит. Что за баба попалась! Не баба, а Израиль с Ливаном. Ни дня покоя. Не привезу из рейса гостинец, она меня поедом съест. Привезу, один черт жрет. Деньги зря потратил.
— Бывает… Меня Леня Примак зовут, — представился Корсаков, на всякий случай законспирировавшись.
Водитель кивнул.
— Меня — Митрий Иваныч. Кури, если хочешь.
Он сунул в рот сигарету. Игорь тоже закурил.
— По Дмитровскому, или как? — спросил водитель.
— Как вам удобнее, а мне быстрее. На трассе, Митрий Иваныч, если знаете приличную обжорку, притормозите. Я позавтракать не успел. И вас, само собой, приглашаю. Не откажитесь?
Водитель, выдержав паузу, солидно кивнул.
— Вот и прекрасно. — Игорь откинулся в кресле.
— Не мое, конечно, дело. — Мужик хлопнул ладонью по рычагу коробки скоростей и вывел машину во второй ряд. — Но где ты, парень, мешок с люзделями развязал?
Корсаков посмотрел на себя в зеркальце.
— Художник я. С Никасом Сафроновым поспорил о колористике. Зураб Церетели, это тот, что Храм Христа построил, разнимал. Скульптор он, рука, видишь, какая тяжелая.
Водитель покосился на него, потом кивнул на Парк Победы, мимо которого они как раз проезжали.
— И это дзот со змеюкой и штырь с ангелом тоже он строил?
— Сотворил, сотворил, — кивнул Корсаков. — Выложился по полной.
Водитель поморщился.
— Лучше бы он у нас в колхозе телятник отремонтировал, все больше пользы было бы.
Митрий Иваныч посмотрел на венец композиции — многометровую бетонную стеллу с едва различимым ангелом на самой острие.
— Эх, жаль, — покачал головой Митрий Иванович.
— Да, стройматериала угрохали, на микрорайон хватило бы, — подыграл Корсаков.
— Да не о том я! Жаль, что эта штыряка Борьке на башку не свалилась, когда он тут парад принимал. Вот это был бы праздник!
Водитель первым заржал над собственной шуткой.
Корсаков расслабился. Путь предстоял неблизкий, а в дороге лучше веселый попутчик, чем зануда, особенно, когда уезжаешь от собственных проблем.
Глава двенадцатая
К усадьбе, спрятавшейся от поселка Ольгово за густой рощей, Корсаков пошел через луг, сокращая путь. Ориентировался на маковку церквушки, торчащую над кронами деревьев.
Церковь считалась родовой у Белозерских-Белозерских, что не помешало ее последующему использованию в качестве арестантского дома при продотрядах, склада МТС при колхозах и наблюдательной вышки во время войны. Потом ее несколько раз пытались разобрать на кирпичи для коровников, но плюнули и опять использовали под склад. Странно, что она вообще уцелела.
Воздух одуряюще пах разнотравьем, под ногами в густой траве звенели сверчки, в небе серебристыми колокольчиками перекликались жаворонки.
Как всякий горожанин, привыкший, что небо рассечено на фрагменты и, как витраж, вставлено в рамки крыш, Корсаков с восхищением разглядывал голубой купол неба.
Запнулся и едва не полетел носом в траву. Равновесие удалось удержать, махнув тяжелыми пакетами.
Заявляться в гости без своей провизии Корсаков посчитал дурным тоном и закупил в магазинчике в Ольгово припасов, как рассчитал, на первые три дня. Выбирал, что получше и повкуснее, не глядя на ценники. В конце концов, приехал он к другу, спасаясь от проблем, а не от безденежья.
У друга были шикарные имя и фамилия — Иван Бесов. «Карьеру в Голливуде можно сделать одной фамилией. Прикинь: „русский гангстер Иван Бесов и агент Рокки Сталлоне“. Это же стопроцентный кассовый успех!» — подкалывал друга Корсаков. Иван только улыбался в ответ улыбкой Ильи Муромца и смущенно прятал кулаки, одного удара которых было бы достаточно, чтобы трагически оборвать карьеру американского качка.
Иван был из тех русских детинушек, что мухи не обидит. В его мощном и устрашающем теле, словно сработанном по чертежам тяжелого танка КВ и из тех же легированных материалов, жила душа ребенка. Иван по натуре не солдатом и завоевателем, а строителем и художником от Бога.
Реставратор по образованию, он долго не мог прижиться в мастерских, где смотрелся слоном в лавке старьевщика. Пришлось союзничать с архитекторами и подвязываться в их артельный промысел в качестве консультанта по декору и специалисту по «сухому закону» на вверенных объектах. Пить Иван боялся, хватило одного раза, когда чуть не попал в тюрьму за нанесение тяжких телесных повреждений группе лиц из десяти человек. Было это на первом курсе института. С тех пор грамма спиртного в рот не брал. А один только его вид отшибал у работяг алкогольную зависимость на всю рабочую неделю.
Его звездный час пробил, как только в стране завелись богатые и умные, решившие, что новодел «а-ля средневековый замок» находятся в одном стиле с пресловутым бордовым пиджаком. Люди большого полета, как правило — англофилы, решили делать ставку на традиционные ценности и стали скупать разоренные родовые гнезда русской знати. Иван Бесов, набивший руку в работе с бригадами шабашников и виртуозно владеющий штихелем, стал пользоваться спросом.
Единственным и не подлежащим обсуждению условием, которое он выдвигал заказчикам было то, что от прорабства при очищения руин от бурьяна до последнего штриха на позолоте потолка поручается ему одному.
«Я сказал, я сделал. И за свое слово отвечаю. Мне подельники не нужны», — заявлял Иван и выкладывал кулаки на синьку проекта. Многие англофилы из заказчиков не нуждались в разъяснении значения слова «подельник» и легко соглашались.
Реставрация имения князей Белозерских была пиком карьеры Бесова. Он ухватился за заказ по двум причинам: впервые ему поручили восстановить усадьбу полностью, до деталей, как она была при Белозерских, и заказчик, как оказалось, сам был потомком князей. По линии жены, если честно, но это не так уж и важно.
Бесов, едва подписал контракт, укатил в Ольгово, где безвылазно жил третий год. Корсаков, когда окончательно доставала Москва, приезжал к Бесову отдохнуть телом и душой. Телом, потому что при Бесове пить было невозможно. А душой, потому что Иван своей кристальной чистой душой действовал, как порошок «Тайд»: отстирывал и отбеливал без утомительного полоскания мозгов. Сиди с ним рядышком вечерком, попивай чаек с сигареткой — и все само собой отпадет, затянется и заживет так, что следа не останется.
Корсаков прибегал к помощи Бесова только в самых крайних случаях и держал это в большом секрете.
Чем меньше людей знает, где ты черпаешь силы, тем дольше проживешь.
* * *
На объекте стояла полуденная тишина.
Корсаков отметил, что со времени его последнего приезда, произошли существенные перемены, хотя до первого бала по случаю новоселья было по-прежнему далеко. Стекла были вставлены только на втором этаже, на первом проемы все еще закрывали фанерные щиты.
Иван Бесов поджидал его на парадном крыльце, сверкающем недавно отполированным мрамором. Улыбка Ивана сияла еще ярче. В военно-дачном наряде: испачканные краской штаны с накладными карманами, камуфляжная куртка на голое тело и легкомысленная бейсболка козырьком назад, он был похож на латиноамериканского полковника, совершившего удачный переворот и обживающего разгромленный президентский дворец.
Корсаков поставил пакеты у ног и, сорвав с головы «стетсон», согнулся в земном поклоне.
— Барин, Иван Денисович, не прогневайтесь, окажите милость, приютите! — по-крестьянски жалобно проблеял Игорь.
Бесов громко захохотал.
— Игорек, не прикидывайся! Ты, чертяка, похож на народовольца, неудачно швырнувшего бомбой в царя. — Он подбоченился. — Иди в дом, карбонарий недобитый, батя сегодня добрый!
Корсаков водрузил на голову шляпу и, войдя в роль, презрительно-небрежно, по-петербуржски грассируя, произнес:
— Мон шер папа, когда мы покончим с самодег-жавием, я отдам дом к-г-рестьянским деткам. Граф Лео Толстой гово-гит…
— Во! — Иван сложил пудовую фигу. — Свой пусть отдает, коли из ума выжил. А мой — во! — Он сложил вторую фигу.
— Фи, папа! — Корсаков встал в позу. — Как это не… Не демок-г-ратично!
— Зато — практично! — сурово отрезал «папаша».
Бесов захохотал, сбежал с крыльца, обнял Корсакова.
— Здорово, Игорек!
Корсаков, задохнувшись от боли, не смог вымолвить ни слова.
Иван отстранился, заглянув в его перекошенное лицо.
— Крепко на этот раз досталось? — спросил он.
— Еле уполз, — признался Корсаков.
— Сюда дополз — и ладно. Считай, жить будешь. — Иван подхватил пакеты. — Жратвы-то сколько!
— Лишней же не будет.
Иван кивнул и первым пошел в дом.
* * *
Антиквариат в дом завозить еще не пришел срок, и Бесов пользовался самолично изготовленной мебелью. «Гарнитур „Три медведя“», — в шутку назвал это произведение искусства Корсаков. Все было мощным, надежным, но не лишенным своеобразного изящества.
Они расположились в вольтеровского стиля креслах, сработанных из оструганных бревен. Столешницей служил круговой спил большого дуба, положенный на четыре пенька диаметром поменьше.
Под спальню, кабинет и прорабскую Бесов приспособил комнаты на «людской» половине дома. Рабочие у него жили в двух вагончиках, «чтобы дом не загадили», как объяснял он.
— А где народ? — поинтересовался Игорь.
— Расчет пропивает, — угрюмо ответил Бесов, сосредоточенно пережевывая кусок колбасы.
— Запили?
Бесов отрицательно затряс головой, сглотнул и ответил:
— Два месяца их в узде держал. Закончили работу, деньги получили — и ура. Прямо в поселке начали, даже до станции, паразиты, не дошли. — Он пожал плечами. — Что за народ, не пойму! Ну нет уже социализма, детский сад кончился, а они, как дети малые. Звери, а не люди. Работают, как быки, пьют, как лошади, и живут, как свиньи.
— Еще тырят, как хорьки, — подсказал Корсаков.
— Не, у меня этот номер не катит. Тырят они только, чтобы на водку поменять. — Он подлил себе духовитого чая, настоянного на травах. — А я пить не даю.