Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Для тех, кто умеет читать - Записки одной курёхи

ModernLib.Net / Мария Ряховская / Записки одной курёхи - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Мария Ряховская
Жанр:
Серия: Для тех, кто умеет читать

 

 


Однако я не отчаялась, спросила про клад старуху Черепенину.

Она ответила:

– Корова – мой клад.

Рассказала, что во время войны почти вся деревня была сожжена и весь скот перерезан. У нее была корова, Дунькой звали, кормила семерых детей. Ночью Черепенина увела ее в сарай на краю леса. За три дня Дунька не промычала ни разу, а ведь не доили, ни пить, ни есть не давали. Немцы ушли, и это была единственная в деревне спасенная корова. Масти она была какой-то необыкновенной, рыже-серая, что ли. Рога белые.

Дальше старуха стала говорить, что ее корова плакала и улыбалась, когда она вела ее домой.

– Корова моя – святая. – Черепенина доверительно наклонилась ко мне и зашептала: – Она наш огород защищает! Вот и кабаны у меня, как у других, картошку не роют.

– Маша! – зло прокричала мама. – Иди обедать! Что ты там делаешь? – Подразумевалось: на вражеской территории.

Я поднялась, старушка тоже куда-то поплелась, бормоча себе под нос:

– Какая Дунька у меня была, чисто фрейлина…

Очень любила Черепенина свою корову. Что бы ни случилось – дочь ли огреет за высыпанные в навоз огурцы или просто поговорить не с кем – уходит старуха грустить в огород, на коровью могилу, со смертью своей разговаривает: когда ж ты придешь, старая? Мы с тобой вроде как подружки, чего не жалеешь меня?

МОЯ РОДОВА

Шестикомнатная квартира на Солянке принадлежала до революции моему прадеду, инженеру-железнодорожнику, впоследствии белому офицеру, расстрелянному на Лубянке уже стариком, в сорок первом, когда его сын, мой дед, ушел добровольцем на фронт. Помимо деда у четы было еще три дочери.

Семья железнодорожника жила в вечных переездах. Не раз внезапно теряли нажитое, то в Польше, то во время наводнения в Маньчжурии, когда солдаты, по пояс в воде, выносили детей на кроватях. Потом прадед ушел с белыми, – прабабка одна осталась с детьми. Тиф. Рассказывала: что ни день, то новая власть, и все есть просят, последнее отбирают. Ходила побираться с мешком, собирала сухие плесневелые корки для детей. Между тем на мужа было заведено досье. Несколько раз приходили забирать.

Однажды четырнадцатилетний комсомолец, приятель моего деда, предупредил, что наутро придет со старшими коммунистами арестовывать его отца. Прадед бежал. Но в сорок первом Лубянка настигла его. Когда дедова сестра Катя написала брату на фронт, он пошел на Лубянку. Деду выдали документы отца, какие-то вещи. Он обозвал чекистов эсэсовцами, но его не посадили – имя значилось в списке специалистов, отправляемых в Германию. На бумаге стояла подпись Сталина.

Итак, дед не оказался жертвой режима, – он оказался жертвой деспотической любви собственной матери. Софья Петровна до смерти держала детей при себе, не позволяла создавать семью. Однако дед все-таки сбегал временами на волю и даже умудрился жениться. Правда, вскоре вернулся на Солянку. Бабушку мою свекровь ненавидела, дескать, эта рыжая вертихвостка с генералами крутит, погубит она Коленьку. Деду не раз приходилось спасать жену от смерти, когда Софья Петровна гналась за ней с чугунным утюгом или палкой с набитыми на нее специально для этой цели гвоздями. Бедный дед всю жизнь бегал между Солянкой и нимфой Ксенией, моей бабушкой, с ее борщом и большой белой грудью, которую он, как и В. Лоханкин, ценил в жене больше всего. Правда, наш дед был красавец и всегда кроме этих двух квартир находил себе еще третью.

В младенческом возрасте моя будущая мама Наташа была похищена из детсада коварной бабкой. Ее мать, моя бабушка Ксения, пострадала и перестала.

Первое время у бабушки Сони мама жила невесело – на ней вымещалась злоба к ветреной невестке. И посудой кидали, бывало. Ведь похищение состоялось не с целью добыть себе любимую внучку, а с целью разрушить семью сына. В одной комнате на Солянке жили Софья Петровна и ее дети – Катя и Кира – с дочерьми. Катино супружество продлилось не больше двух месяцев, и тоже по вине матери.

Катя была учительницей английского в школе в Сивцевом Вражке, где в учениках ходили Света Сталина и дети Кагановича. Получала сладкие пайки с липкими конфетами-подушечками, которые прятала у себя в тумбочке от племянницы. По ночам она читала любовные романы, утирая свою запоздалую мечтательность пятидесятилетней одинокой барышни, много курила, заедала курение конфетами. Вечно горевшее бра возле ее кровати не давало Наташе и ее бабушке спать.

Четыре утра. В семь вставать.

Софья Петровна просит:

– Кать, погаси свет.

Из-за шкафа выплывает клуб дыма.

Изводили друг друга, будто соревновались.

Катюша курила даже во сне и пару раз чуть не спалила комнату. Не однажды семейство задыхалось от вони посреди ночи – горел гуттаперчевый портсигар, на него падала папироса. Дым, рамы, бегущие по потолку ночной комнаты. Моя будущая мама считала их бессонными ночами. Спали на подушках с думками. Поднимешь думку – горсть надутых кровью клопов. Что сделаешь? Кладешь обратно и опять лежишь в светлом от фонарей аквариуме комнаты.

Длинные, темные коридоры – экономили свет – туннели, населенные престарелыми профессорами-педофилами, тетками каннибалического вида, носившими своих тощих больных мужей из ванны на руках, в простынке. Пропойцы получали дефицитную рыбку по справкам о мнимых инвалидностях. Между тем дед строил Турксиб, Днепрогэс и Волго-Дон. Наезжая, покупал дочери шоколадные наборы, на том ее воспитание и кончалось. Иногда заходил и к жене: «Ну, Ксенок, ну спина… Широка-а… страна моя родная. Что мне нужно для счастья? Щи и жена». Частенько супруги разводились, как про то сказано в рассказе моего отца о том,

КАК КАЖДАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ЭПОХА СОВПАДАЛА С ЖЕНИТЬБОЙ ДЕДА НА БАБУШКЕ

Первый развод совпал с предвоенным съездом КПСС. Следующая женитьба – со съездом партии в 1952 году. Но потом съезды стали так часты, что дед не успевал ознаменовать их своей новой женитьбой на бабушке. Последний раз он женился в том же году, что и мы с твоей мамой, и понял, что отстает от хода истории.


…На это моя мама гневно отвечала, что это все поклеп периферийника – дескать, приехал с Урала, женился на девушке с площадью.

Жилплощадь для дочери явилась жертвой моего деда и бабушки – и одновременно целью их последнего развода. Жертвенность моей бабушки велика, как о том говорится в ее монологе.

МОНОЛОГ БАБУШКИ

– У меня трудная и мученическая жизнь. Мать моя в карете с электричеством по балам ездила, а отец заведовал сахарным складом. Умер от голода в двадцатом году, и мы остались без средств к существованию. Мама ходила по дворам, стирала. Помню, сидим на веранде с витражами и делим белые и черные сухари. Картошку прямо со шкурой ели. Туфли одни на трех сестер. Одна гуляет – две дома сидят. А какие платья нам мама шила из подкладок своих пальто на Пасху! Шелк переливался, как радуга!

В школу я ходила через лес, в Кашенкин луг. Любила учиться. Заберусь, бывало, на чердак и учусь с утра до ночи. А ты вот, Маша, не хочешь учиться, как же так можно. В техникуме я так хорошо училась, что после его окончания вместо техника-холодильщика стала работать инженером. И вот поехала я на практику и встретила твоего деда. В него все девочки влюблены были, он всем «отлично» ставил без разбора, а мне говорит: «Ну что ты все учишься? Пойдем на лодке покатаемся». А я гордая была. Пусть, думаю, за ним все бегают, а я – не буду.

После техникума меня распределили, как техника холодильных установок, на станцию Оршу, где я должна была следить за сохранностью продукции в вагонах-рефрижераторах. Мне нужно было измерить температуру в вагонах-холодильниках с сочными грушами дюшес, предназначенными Пилсудскому. Было холодно и страшно лезть по обмерзшей лестнице на рефрижератор. Я не полезла. На границе обнаружилось, что груши сгорели и превратились в суп. Мне дали бы лет пятнадцать лагерей, если б не начальник станции. Посоветовал бежать в Москву. Той же ночью я уехала. В Москве встречаю твоего деда и говорю: «Готовы вы все бросить ради меня, бежать со мной, если нужно? Меня НКВД ищет».

Он согласился, и вот я всю жизнь с ним страдаю. Сколько любовниц имел!.. А как я его люблю – никто никого никогда не любил так на земле! Я хозяйка железная: в два часа ровно обед на столе из трех блюд. А когда он на работу ходил – суп в банке и котлеты в фольге.

И ушел на Солянку к своей матери-ведьме – а та у меня ребенка выкрала! Я часами под окнами их квартиры стояла, ждала, может, выглянет доченька в окно. Бабка меня с лестницы спускала, набьет гвоздей на палку и бежит за мной – изуродовать хотела.

И дедушка твой в нее. Вот после войны, например, было: я отоварю свои карточки, как холодильщик, принесу домой продукты. А твой дед любил намазать масла толще, чем хлеб. Это вредно. Я ему и говорю, тактично так, ласково: «Ты прямо с палец намазываешь. Не мог бы поменьше?» А он как побледнеет, как стукнет кулаком по столу: «Вон из моего жилья!» Иду по улице, плачу. И при этом – всю жизнь ему верна. Ни на кого не посмотрела ни разу, – а сколько за мной мужчин ухаживало! И директор склада, и геолог, и полковник, правда отставной, и грузин в Гурзуфе… о-ой! Знай, Маша: твоя бабушка – мученица!

ЛОПАТА КАК ОРУЖИЕ ПРОТИВ НАРУШИТЕЛЕЙ СЕМЕЙНЫХ ГРАНИЦ

Через две недели после этого рассказа меня рано разбудили голоса стоявших, очевидно, на тропинке, у калитки.

– Да что ты, Ксенок, очумела? Это же я, – говорил мужской голос.

– Кто вы? Я вас не знаю. Уходите, откуда пришли! – звучал злобный и будто бы удивленный бабушкин голос.

– Ну да, ты меня не знаешь. Я марсианин, с парашютом к тебе спрыгнул! Слушай, у меня горе: открылась измена. Мой сын – не мой сын!

– С чего ты взял?

– Наука! Я водил его в лабораторию установления отцовства. Кровь у нас брали.

– Ошиблись! Знаешь, сколько ошибок в науке, в жизни? Вся жизнь – ошибка!

– Какая ошибка! Я оскорбленный отец и муж. Где отведешь мне место?

– Я честная женщина, я мученическая жена. Не кидай тень на мою хрустально чистую честь. Иди к своему сыну.

– Ты меня изгоняешь? Меня из-за тебя мучила эта блудница вопросами, почему у меня по вечерам заседания кафедры, а ты… Все вы такие. Твои-то хоть дети – твои?

Пауза. Послышался глухой удар лопатой, а затем хруст ломаемых клумб. Утренний гость убежал, сделав в пионах траншею.

На следующее утро бабушка обнаружила большой ущерб в морковной гряде и пошла искать виновника за огородом, и по дороге обнаружила пропажу старой телогрейки с чучела.

Я сопровождала ее на охрану нашей границы. Наш огород переход в поле, заставленное стогами. Опершись на лопату, бабушка хмуро глядела, как из ближнего стога выдирался длинный человек в штормовке, снимал с головы и плеч космы соломы. После чего стал шарить в дыре и выволок рюкзак.

Он отряхнулся, пригладил волосы, окружавшие его тонзуру, и стал уговаривать бабушку, говоря, что он «еще хорошо сохранился».

– На чай и не надейся, – отрезала бабушка.

– Розанчик мой прелестный… Ну как же…

– Что-о? Розанчик? Так… Ты же меня всегда Ксенок-Колосок называл? У тебя, значит, весь набор садовых цветов был?

Вскоре бабушка заставила себя понизить голос, очевидно вдохновленная какой-то целью.

– Значит, не хочешь возвращаться больше к себе на Маркса, 17? Никогда?

– Никогда на Маркса, 23 не возвращусь! Отрезаны пути!

– Никогда не возвратишься в свою двадцатую квартиру?

– О нет, эта пятнадцатая квартира – мой позор.

Бабушка впала в размышления, а потом извлекла из кармана ватника два бутерброда с тонкими ломтиками сыра и отдала приятелю со словами: «Не порть мне гряды». После этого мы ушли в дом.

В тот же день она уехала в город, оставив меня на соседку Капу, из города по выведанному адресу послала телеграмму сыну старого дружка, сообщив о местопребывании взбунтовавшегося отца.

Наутро бабушкин дружок еще издали увидел синий «москвич» своего сына и спрятался в лес. Так что на первый раз избежать пленения ему удалось. Однако ночевал он по-прежнему в стогу. Бабушка поставила пол-литра шоферам, чтобы они начали увозить стога сперва с нашего поля, а не с соседнего, и они убрали жилище беженца.

Он впал в апатию и на следующий день был забран сыном домой. Я его рассмотрела: длинный, худой, с облетевшей головкой. Про такого говорят «волос в супе».

Перед отъездом бабушкин гость кричал на всю деревню, обращаясь к толстому человеку с заросшей головой, вылезшему из машины:

– Оставьте меня! Я вас не знаю!

Беженец бился и орал на всю деревню.

– Папа, тебе вредно волноваться, – отвечал вла делец синего «москвича», заталкивая отца в машину. – У тебя сердце.

– Какой я вам папа! – слышались из машины приглушенные крики. – Спросите у вашей матери, кто ваш отец!

В НОЧЬ НА ИВАНА КУПАЛУ

Среди бесконечных бабушкиных разговоров о еде и маминых страхов жить было скучно, а порой и тяжело. Окружающий мир – деревенские – относились к нам настороженно. Не свои мы им были, «горожане», «москвичи». Бабушка относилась к той же Евдокии-молочнице свысока, называла ее, бывшую старше, Дунькой. Та обращалась к бабушке на «вы». Дед вел помойную войну со старухой Черепениной и был всецело поглощен ею. Мама не выходила на улицу вообще. Отец наезжал редко, дома не любил, с дедом и бабушкой цапался.

Я защищалась фантазией, мечтала на ходу, одиноко сидя посреди поля или за супом.

Почти каждую ночь снился мне французский генерал – каждый раз в ином обличье – то с головой, то без головы, – то в мундире, огненно сверкая глазами и размахивая шашкой, – то во фраке, танцующий старинный полонез, – а то и вовсе в позе мечтающего Пушкина, прислонившийся к сосне возле могилы и глядящий на звезды. На лице зеленоватый цвет луны.


Помню, мне приснился сон. Иду я в ночь на Ивана Купалу через заросший Екатерининский канал по насыпи. Белая луна на небе. Вхожу в лес. Бугор разверзся. В нем полыхает что-то огненное. Слышу над собой улыбчивый старческий голос. Вероятно, древняя речь. «Аще бо сребро или злато скровино будет под землею, то мнози видят огнь горящ на том месте, то и то же дьяволу указующу сребролюбивых ради». Такое что-нибудь. Испугалась я и уж бежать хотела обратно, но вижу, манит меня кто-то издали и тихонько зовет: «Маша, Маша». Подошла ближе, земли под собой не чую, глянула в разверзтый холм, а там, в гробах, один в другом: золотой – серебряный – железный – генерал лежит. Мундир из алого сукна, ордена и шпага блещут, в головах что-то переливается желто-синим пламенем. Цветок папоротника! Генерал манит меня, и ступила я на тот холм, где его вместилище находится, – вдруг все вмиг изменилось. Вижу, стоят столы длинные, за столами гости веселятся, звон чарок. На столах блюда серебряные, бутылки зеленого стекла в сетке, высокие подсвечники. Одна дама с покатыми плечами и рыжеватыми, хной крашенными локонами, вся молочно-розовая, в белом платье в пол, заливисто так смеется. Хочет отрезать с большого блюда себе кусочек, да не может: на блюде что-то ерзает. Подхожу ближе, глянула. На блюде вертелась, стараясь улыбаться всем гостям сразу, голова генерала. Бросилась я бежать, добежала до венецианского мостика, который раньше насыпью был. Голова кружится, упаду, думаю, в воду и утону. Слышу, кто-то романс поет, голос ко мне приближается, а слов не разберу. Из белого тумана, что по воде стелется, выплывает лодка, на веслах генерал, довольной улыбкой сияет, рядом – дама в кудрях.

Подплывают и будто меня не замечают. Вижу: дама та – вылитая моя бабушка! Стоит в лодке и поет:

– Ой, белки-белки-белки, ой, жиры-жиры-жиры! Витамины – наша цель! И нельзя нам отступать.

Страх у меня как рукой сняло, все на свои места возвратилось, канал снова зарос, и мостик исчез.


…И вот, наконец, долгожданный Иванов день в моей жизни настал. Меня, конечно, в лес не пускали. Я затаилась в своей постельке и ждала, когда мать уйдет к отцу. Надо дождаться, пока она перестанет ругать отца и затихнет, и сбежать в лес.

Последнее время мама ругается долго – отец все время живет в Домах творчества. Когда его нет, мама тоскует по нему и даже от тоски иногда звереет и дерется с бабушкой. Перебранка за стеной стихала и наконец кончилась. Я стала перебирать в голове рассказы Крёстной и вспомнила, что надо знать три молитвы, чтобы прочесть их над цветком папоротника. Кроме того, надо взять с собой косу. Ее лезвие переломится на разрыв-траве.

Ни одной молитвы я не знала и решила сочинить по пути, заодно обороняя себя от нечистой силы. Нужно было взять косу, но она была длинная и страшная, меня родители учили бояться косы – но как без нее? На которой траве коса переломится, – учила Крёстная, – та и есть разрыв-трава. Ладно, возьму вместо косы лопату. Повесила за колечко будильник на шею – чтобы знать, когда стукнет двенадцать.

Волоча лопату, отправилась со двора. Как только я вступила за калитку – меня обволокла черная беззвучная ночь, пахнущая ночными травами. В поле я, чтоб было не страшно, вслух разговаривала со святым Николой Угодником, как велела Крёстная: «Помоги, дедушка Николай Угодник. Я – чадо твое. Ты во сне приходил ко мне, сманил меня на это путешествие. Если берешься помочь – подкинь ветку до поворота».

Ветку он мне подкинул после поворота. «Старый, глуховатый – что с него взять? Я же ему говорила, что до поворота», – думала я.

Тропа вывела меня к лавам, я не глядела вперед, занятая тяжелой верткой лопатой. Внезапно из-за речки и как бы рядом с неба раздался жуткий костяной звук. Будто огромный жук скребся в гулкой коробке. Пятясь, я видела, как на лавах вспух черный ком, заворочался и развалился в стуке и всплесках.

Я попятилась к Нюриному дому.

– Боженька, защити!..

Меня испытывали. Пугали. Такое дело – Иванова ночь!.. Тут я разглядела полосу тропы, протоптанную к прибрежному леску. Тропа привела к речке, берег был истоптан. На илистом берегу лежал плотик. Здесь Нюра брала воду и купалась ребятня.

За поворотом на лавах по-прежнему рычало и стукало, и завывало машинным голосом. Держа обеими руками лопату, я спустилась с плотика. Пыталась успокаивать себя, на груди по-домашнему тикал будильник. Тут с противоположного берега свалилось что-то черное, будто пень бросили. Оно двинулось ко мне, оцепенелой от ужаса.

Чудище говорило само с собой человечьим голосом:

– Ведь говорил тебе, не пей!

– Да я ж немного.

– Немного? Аж в ушах звон и в животе бурлит. А теперь и вовсе под вражеской шашкой француза безвестной смертью в лесу погибать. Говорил тебе – прими свои двести пятьдесят и иди.

– Ага, прими, сам возьми, – со злобой передразнил другой.

– Опять сегодня полтонны скрепок в брак спустил. А если найдут?

– Не найдут. Может, это не я, это, может, Кузьмич сделал, у него станок поломан…

– Негодяем ты был, негодяем и остался. Взялся не за свое дело! Пас коров – и паси.

Тут я, пятясь, скатилась кувырком с холма. От падения старый будильник произвел дикий треск, а потом истерически зазвенел. Я потеряла босоножку. Одновременно с будильником голоса хрипло взвыли, будто стараясь вывести какую-то высоченную ноту. Поблизости я услышала падение. Увидала перед собой то загорающиеся, то потухающие огоньки. Темная фигура поднялась, покачнулась и упала. На генерала не похож. Без орденов и сабли.

Я и фигура сделали шаг друг к другу.

– Дядя Шура? – узнала я нашего соседа по прозвищу Серый, только что изгнанного из пастухов, который встретился мне в этом же месте месяц назад, когда я репетировала поход за кладом.

– Маша – ты?.. – Серый поднялся на локтях.

– Что вы здесь делаете? – спросили мы друг друга хором.

– Я от генерала убегал… – смутился Серый.

– Вы его видали? – вытаращила глаза я.

– Не видел, но грохот и звон слышал… Я заблудился. С работы возвращался, ногу вывихнул.

– Да вы его не бойтесь, – храбро сказала я.

– Он вообще-то давно уже не показывается. Я когда в школе учился… на рыбалку пойдешь, он из-за елки вылезет, «о’кей» – говорит, а я ему: «хенде хох!» – так и разойдемся.

Пошли обратно. На лавах мой попутчик отстал.

– Что это вы, дядя Шура?

– Ох! – застонал Серый. – Нога…

Его вывихнутая нога застряла между досками моста.

– А с кем вы говорили, дядя Шура? – спросила я.

– Да я сам с собой… выяснял отношения.

Выбрались на берег. Одной рукой Серый опирался на лопату, другой на мое плечо. Поносил не меня, хотя вывихнул ногу, напуганный моим будильником. Поносил городскую шпану, она кучей подвалила на мотоциклах и кладет настил на мосту, по-нашему – лавах. Лавы для мотоцикла непроходимы, а пацаны хотели спрямлять путь с Пятницкого шоссе на Ленинградское. Как я уразумела, Серый сцепился с мотоциклистами, и ему наподдали. Грозил натянуть стальной канат, чтоб слетали их срезанные головы.

Вот они! Летят!

Мы устроились в засаде у тропы, идущей от лав. Вжались в кусты, ослепленные светом фар.

– Первый! – злорадно прошептал Серый.

Головной мотоцикл преодолел лавы. Из магнитофона неслось: «Новый поворот! Что он нам несет?! Пропасть или взлет?!» Накатывали и накатывали мотоциклисты. Свешенные волосы, блеск никеля.

Я стояла на стреме и тряслась, ведь рокеры могли вернуться. Серый подрыл столб, трудясь по плечи в воде, с вывихнутой ногой. Лавы повалились в воду, с треском отвалились ветхие доски.

Эх, разве я тогда могла знать, что, помогая Серому остановить ночное нашествие, на годы отодвинула встречу с Борисовым? К тому времени минул год, как прошел Тбилисский фестиваль, где Борисов был с зеленой бородой, – и они вдвоем с Левой Такелем вытворяли всякие чудные па. Играли лежа на сцене. Было время Башлачева, Цоя и Майка…

Гонцы мне были посланы. А я вручила лопату Серому, встала с ним плечо к плечу. Да что я себя терзаю! Самые интеллектуальные из колхозных ребят крутили тогда «Машину времени» – имя Борисова и сейчас вызывает у деревенских смех.

Дошли до деревни. На прощание Серый попросил меня заступиться за него на работе.

– Завтра пойдем со мной на завод. Я там скрепки делаю. Меня там не понимают как человека.


Я легла спать, и никто ничего не заметил.

Наутро Серый выпросил меня у мамы, и мы пошли к нему на завод. По дороге Серый, хромой, с палкой, перьями в голове, говорил что-то непонятное про честь, совесть и человеческие слабости, и все оправдывался передо мной в том, что он спускает ежедневно по тонне скрепок, которые бракует будто бы его станок, в озеро, – но нашему могучему государству от этого ущерба не будет.

– И вообще! – заявил Шурик. – Мое дело – коров пасти, а не скрепки делать!

Нас пошатывало с недосыпу: мотоциклисты прорывались через Жердяи под утро. На заводе Серый водил меня в медпункт и в отдел кадров, предъявляя вывихнутую ногу и меня, спасенную в ночном лесу.

Мы очутились в комнате под названием «Отдел кадров». За столом сидела толстая тетка в полосатом платье, с популярной в наших местах прической под короткошёрстого барана. Только она вынула из сумочки запакованную в фольгу булку с маслом…

– Здрасте, товарищ Заворотило, – сказал Серый. – Оплатите, мне, пожалуйста, по бюллетеню производственную травму – полученный вывих ноги. Героически спасал маленькую девочку.

– Не выдумывайте, – отрезала Заворотило. – От вас пахнет. Вы пьяны, товарищ Серов. Мы вам не только бюллетень не дадим, мы вас выгоним! Давно пора!

– Я спасал маленькую девочку! Заблудилась в лесу. Ночью! – повторял Серый. – При этом я сломал ногу. Советское правительство всегда высоко ценило подвиги своего народа… и даже поощряло, а вы подходите к делу как материалист… буржуазный материалист, враждебный нашему обществу.

Серый и сам не ожидал, что может выговорить такие длинные умные фразы.

– Нет, – отрезала товарищ Заворотило, – это никак нельзя считать производственной травмой, потому что эта травма житейская. Кроме того… – Она запнулась. – Вы бы лучше своего сына спасали. Из колоний не вылезает.

– Петровна! Представь… – уже без энтузиазма продолжал Серый. – Ночь. Темно. Бурелом. Овраги. Маленькая девочка заблудилась в лесу…

– За нами гнался генерал, – не выдержала я, – и в руках держал свою голову! Французский.

Заворотило подавилась булочкой, икнула и выкатила глаза.

– Не верьте ей, – заволновался Шурик. – Голова на нем.

– Генерал лежит в железном гробу, а железный – в серебряном, а серебряный – в золотом, как вождь гуннов Аттила, – частила я, думая, что спасаю дядю Шурика.

Про Аттилу я слышала от отца, который пытался преподать мне историю через сказки.

– А рядом с гробами – дверца! – настаивала я. – Ведет в подземную галерею, там лежит имущество личного обоза Наполеона! Упаковано в зарядные ящики и бочонки из-под пороха. Там серебряные оклады с икон, всякое такое церковное. Генерала зовут Де Голль Жозефан Богарне.

– Откуда у вас французы взялись? – спросила работница отдела кадров, чье удивление быстро сменилось раздражением.

– У нас есть… – ответил Серый, – у нас остались!

– А почему от вас сейчас пахнет, товарищ Серов?

– Оттого, что коллектив мне не верит, – с тоской во взгляде произнес Серый.

Заворотило сжалилась над ним и прогул не записала.

После этого Серый посчитал меня своим другом и захотел познакомить меня со своим товарищем Степкой. Как я поняла, этот цыганистый мужичок с пронзительными чернющими глазами, родом из Малых Жердяев, оказался наставником Серого в важном деле сокрытия заводского брака.

За время нашего разговора его станок наметал целую тележку негодных канцелярских скрепок. Они сцепились в сетчатое полотно. Серый закидал брак паклей, вывез из цеха и на наших глазах вывалил в озеро.

О ЛЮБВИ

В шестьдесят пять лет у бабушки наконец началась счастливая жизнь. Позади остались годы работы прорабом в полутемных, залитых водой подвалах, где стояли холодильные установки и валялись оголенные провода, а она все боялась удара током.

Во-первых, выйдя на пенсию, она наконец смогла жить с дедом: бывшая против их совместной жизни свекровь умерла. Во-вторых, бабушка получила свой дом – с тремя солнечными террасами, в одной из которых солнце бывало утром, в другой – днем, в третьей – вечером. В горнице, рядом с печкой, стоял телевизор, по которому показывали еще одну бабушкину радость – элегантного патриота своей Родины штандартенфюрер Штирлица, давно жившего за границей и притом верного своей советской супруге!.. Дом деду в нарушение всех правил – до 1968 года горожане не могли иметь дома в деревне – выдали за инженерные заслуги на Волго-Доне и Куйбышевской ГЭС. В-третьих, к дому прилагался огород – источник земледельческих и кулинарных радостей, которые бабушка ценила больше всего.

Счастье по временам омрачалось только ее драками с дочерью, моей мамой. Мама говорила, что ей приходится есть, пока бабушка спит, потому что хозяйка дома экономит на ней. Зато меня бабуля кормила так, что я после обеда даже гулять не могла.

Бабушкина любовь и ненависть всегда выражалась с помощью еды. Папа говорит, что у бабушки религия такая – витаминизация. Ее религия не связывает небо и землю – она утверждает жизнь. Бабушка трижды в день совершает большой обряд моления и множество раз малые. Сколько раз я обнаруживала бабушку за кустом смородины, она запрокидывала голову и выдавливала себе в рот сок из плотно набитого ягодами марлевого мешочка! Это сопровождалось тихими словами благодарности всему сущему. В бабушкиных святцах, затертой тетради, имена святых выведены красным карандашом: С, Е, В1, В6, D, А, К. Сатана по имени Авитаминоз лыс, беззуб и обезображен рахитом (нехватка витамина К и D), отравлен холестерином.

Согласитесь, бабушкиной религии не хватало романтизма, сентиментальности и красоты. С мужеством пророка, оставленного последним учеником, бабушка терла, чистила, помешивала, парила и варила. То и дело она подкладывала мне яблоко или репку, ставила на стол сырники с шапочками сметаны и произносила проповеди о комбинациях белков и жиров.

Но больше всего бабушка любила картошку-синеглазку. Это была любовь с детства – а такую не пропьешь. Бабушка толкла из картошки пюре, пекла ватрушки и драники, жарила ее на чугунной, покрытой почернелыми слоями сгоревшего жира сковородке и оттуда же ела, не перекладывая в тарелку. Говорила, что самое вкусное – то, что пригорело. Взгляд при этом у нее останавливался, как при медитации. Это было наслаждение в чистом виде. И в самые урожайные годы бабушка жалела картошки на посадку, – а сажала одни «глазки». Сбор урожая осенью был ее любимой порой. Она, как крот, перерывала всю «усадьбу», бережно доставала картошки из земли и клала их в два мешка – в первый красивые, гладкие клубни, во второй – кривые и поменьше.

Толчок бабушкиной страсти был дан в голодные послереволюционные годы, когда она, подмосковная жительница, искала с другой девочкой на поле мороженые картофелины на колхозных полях. Бабушкина подруга считалась богатой: у них была корова. Две девочки ходили в конце марта по проталинам с лопатками. Бывало, там же и съедали добытое, очистив от гнили. Две-три картошенки относили немке Нине, помиравшей от туберкулеза в комнатушке при кухне, которую снимала ее мать. Однажды мимо бабушки и ее подруги ехал мужик. Он схватил девчонок и отвез в сельсовет. Хорошо, у бабушкиной подруги был отец: наутро он нашел их и освободил из заключения.

Еще бабушка рассказывала, как растили картошку в лихолетье: из коровяка делали горшочки, туда совали картофельные очистки с глазками и поливали. Когда земля чуть прогревалась, этот горшочек ставили в лунку и накрывали землей, приминали ладошками.

Я росла в изобилии. Любила только зеленый июньский крыжовник.

Мы с подругой Настей прятались от бабушки за кустом, но она нас все равно замечала и ругалась:

– Кто вам разрешал есть незрелые ягоды? А ну, вон отсюда!

Тогда мы, пройдя инспекцию бабушки, то есть лишившись своих запасов в карманах, шли лазить по ивам, нависшим над болотом. В болото превратился Екатерининский канал. Это было волнующее, экстремальное развлечение.


  • Страницы:
    1, 2, 3