Елизавета. В сети интриг
ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Мария Романова / Елизавета. В сети интриг - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
И обе девочки, и их младший брат Петр обладали живым и проницательным умом. Они преотлично понимали, кто их отец… Да и вполне отчетливо осознавали, кто они сами. Они – дети великого Петра Первого, царя, которому не было равных в истории. Царя, сделавшего для огромной империи более чем много. А потому им просто не по чину быть ленивыми, почивать на лаврах и, уж стыд-то какой, не стать первыми в любой науке.
Что бы ни говорили злые языки (ох, как же часто приходится их упоминать!), дети были весьма пытливыми, любознательными и с удовольствием учились. Подлинные учителя их обожали, ценили оказанную им честь. Именно наставник истории, близкий родственник фельдмаршала Миниха, представил двенадцатилетнюю Елизавету своему дядюшке.
Вот подлинные слова этого господина (скажем честно, его менее других можно заподозрить во лживости или своекорыстии): «Она … хорошо сложена и очень красива… полна здоровья и живости, и ходила так проворно, что все, особенно дамы, с трудом за ней поспевали, уверенно чувствуя себя на прогулках верхом и на борту корабля. У нее был живой, проницательный, веселый и очень вкрадчивый ум, обладающий большими способностями. Кроме русского она превосходно выучила французский, немецкий, финский и шведский языки, писала красивым почерком».
Недурно, верно?
Во всяком случае, и мать, и отец успехами своих детей были довольны. Они устраивали девочкам шумные веселые праздники, на которых веселились и сами. В тот же год, о котором уже было упомянуто, в год двенадцатилетия Елизаветы, ее признали совершеннолетней. От сего мига она могла считаться полноправной принцессой крови и становилась невестой на выданье.
О, какую церемонию устроил любящий Петр Первый по этому поводу! Фейерверк, пир далеко за полночь… Царь собственноручно срезал с белого праздничного платья дочери крошечные крылышки. Когда же отец Феоктист попытался укорить «царя батюшку», указавши, что обычай сей вовсе не православный, а, быть может, даже поганый, к языческим корням восходящий, Петр только расхохотался.
– Ох, да пусть берет начало хоть от антиподов! Смотри, глупый поп, как дети-то радуются!
Дети, конечно, радовались. Подслушавшая эти слова Елизавета про себя улыбнулась. Уж она-то радовалась не только признанию своей «взрослости», но и тому, что родители вместе с ними, детьми, веселятся, что в кои-то веки поводом для шумного веселья стали не военные или политические победы, а победы семейные.
Цесаревна (так отныне ее будут величать долгие годы) с любопытством взглянула в глаза французского посланника при русском дворе Жана Кампредона. Она знала наверняка, что все посланники суть лазутчики и что, расточая приятные улыбки, все они в уме составляют лживые и весьма язвительные письма своим монархам. Наверняка и этот напомаженный хлыщ в изумительном камзоле и напудренном парике не столько присутствует на празднике, сколько явился именно для того, чтобы в следующем своем послании излить на нее, сестру и родителей как можно больше яда и лжи.
Как велико было бы удивление Елизаветы, если бы она смогла прочитать то письмо. Кампредон после обязательного отчета от своих шпионов при дворе и Канцелярии тайных дел перешел к описанию праздника и личности цесаревны. Его слова были (для иноземца и лазутчика, разумеется) весьма и весьма лестны: «Принцессу я нахожу очень милой и прекрасно сложенной. Церемония сия означает, что принцесса вышла из детства, и досужие политики выводят отсюда разные заключения относительно брачных партий… Елисавета не уступает в изяществе старшей дочери императора – Анне Петровне. Она же, тут я не нахожу иных слов, красавица собою, прелестно сложена, умница… Если мой король позволит мне такое легкомысленное замечание, то она станет не только достойной женой для любого монарха, но и любимой и желанной его женою…»
Сестры-цесаревны, дочери цесаря-императора, бегло говорили по-французски, по-итальянски, по-немецки, разбирались в музыке, танцевали, умели одеваться, знали этикет. Они действительно были достойны самых блестящих партий. Скорее, чуть не так, – их был бы достоин любой европейский двор, даже изысканный французский. А если еще присовокупить подаренную Богом ослепительную красоту, стать, гордость…
Королева, французская королева – и не меньше! Именно такую судьбу готовил Петр своей средней дочери Елизавете (к этому времени родилась еще Наталья). Царь писал русскому посланнику во Франции князю Долгорукому, что, будучи в Париже, говорил матери короля Людовика «о сватанье за короля из наших дочерей, а особливо за середнею, понеже равнолетна ему… Однако пространно, за скорым отъездом, не удосужились, которое дело ныне вам вручаем, чтоб, сколько возможность допустит, производили». Если же вдруг французы заартачатся, что единственным из принцев, кроме Людовика Пятнадцатого, который достоин руки дочери, Петр готов назвать принца Луи-Филиппа Шартрского – ближайшего родственника французского короля.
И вот тут на пути Елизаветы появилась первая, но весьма ощутимая кочка. Царь дочь обожал, желал для нее блестящей партии, но совершенно позабыл, сколь сильны сословные соображения в старинных властительных домах. Пусть дворец твой стар, пусть все достоинство страны лишь в ее старинном имени, но невозможно, недопустимо, немыслимо наследнику взять в жены незаконнорожденную дочь!..
Князь Долгорукий версальскому двору слова царя, конечно, передал. И передал обратно письмо некого чиновника, которое заставило царя захлебнуться гневом. Вот что писал француз: «Брачный союз, от коего произошли принцессы, которых царь теперь желает выдать замуж, не заключает в себе ничего лестного, и говорят даже, что младшая из этих принцесс, та, которую могут предназначать для герцога Шартрского, сохранила некоторые следы грубости своей нации».
– Что это за писулька, прости господи? – гремел Петр, потрясая изящным светло-лиловым листком с печатью перед окаменевшим Кампредоном. – Кто этот мозгляк, что осмелился подобные слова в адрес великой страны писать? Кто он?
Французский посланник, чуть склонившись в поклоне, отвечал, что не знает автора-чинушу. Более того, думает, что все столь грязные слова пришли ему на ум исключительно из-за полного незнания ни прекрасной России, ни замечательной цесаревны.
– Принцесса Елизавета по себе особа чрезвычайно милая. Ее можно даже назвать красавицей ввиду ее стройного стана, ее цвета лица, глаз и рук. Недостатки, если таковые вообще есть в ней, могут оказаться лишь в воспитании и в манерах…
– Что?!
– … ибо сие свойственно всем юным особам, увы, мой царь, тут не следует сердиться попусту!
Петр махнул рукой и опустился в кресло. Он принимал французского посланника в малом синем кабинете. Должно быть, этот холодный цвет слегка успокоил царя. Во всяком случае, настолько, чтобы выслушать Кампредона до конца… И только потом решить, что делать дальше.
– Кроме того, принцесса, по общему, не моему собственному, мнению, очень умна. Следовательно, если и найдет придирчивый глаз в ней какой-нибудь недостаток, его можно будет исправить, назначив к принцессе, если дело сделается, какую-нибудь сведущую и искусную особу.
– Если?.. Да как… – И опять, к счастью, у Петра хватило сил сдержаться.
– Возможно, что я подпал под обаяние чар, которыми обладает прекрасная принцесса Елизавета, но все же замечу, что я отнюдь не простодушен или наивен и прекрасно знаю, что может обрести французский двор с женитьбой наследника Людовика на принцессе. Равно как и знаю, что он может потерять, ежели такой брак все же не состоится… Могу лишь сказать, что не кажущаяся грубость манер есть причина столь суровой отповеди нашего двора, что причина, уж не обессудьте, в том, что дитя было привенчано…
Царь молча кивнул. Бесспорно, он был весьма силен, однако в одиночку бороться против надменности старых традиций мог не вполне.
Однако отчаиваться все же не следовало – в политике никогда не говорят «нет», и даже сказанное «нет» вовсе не означает окончательного отказа. Значит, следовало еще раз побеседовать с кем-то повыше умницы Кампредона, возможно, еще раз побывать в прекрасном Версале, дабы убедить французских королей, что лучше невесты, чем дочери России, дочери его, Петра Великого, им не найти.
«И то – ежели задуманное удастся лишь наполовину, ежели выстроится огромная шахматная партия, фигурами коей будут и мои доченьки, и наследники многих престолов, то на голову принца Шартрского Луи-Филиппа, сына регента Франции Филиппа Орлеанского, опустится польская корона, а рядом с ним на трон воссядет королева Польши Елизавета, дочь Петрова…»
Из «Записок декабриста» А. В. Поджио (1830)
«Пусть, – сказал он, – венец достанется достойнейшему». И сколько в этих словах все того же прежнего Произвола. Во-первых, он отвергал законное право на престолонаследие в лице внука, Петра II; во-вторых, таким беззаконием он узаконил все происки, все домогательства к захвату престола, предоставленного произвольным случайностям, и, наконец, ввергал Россию во всю пропасть преследований, ссылок и казней, ознаменующих всякое воцарение. С этой поры началась, как мы видели, постыдная эра женского правления, исполненная безнравственных примеров, столь омерзительных, сколько и пагубных для государства. С этой поры начал входить в состав высшего правительственного слоя целый ряд временщиков, получавших свое значение в царских опочивальнях. Число этих вводных лиц возрастало с каждым царствованием и наконец образовало поддельный класс той аристократии, богатство которой служит свидетельством, до какой степени допускалось грабительство и расхищение народного достояния. Так чувство презрения Петра к Русским переходило по наследству к каждому преемнику с возрастающей силой, и мы видим, до чего оно доходило в царствование Екатерины, второй по имени, но шестой по своему полу. В жизни народов есть такие явления, которые никак не подходят под какое-нибудь приложение такого или иного исторического начала. Спрашивается, каким образом мог вторгнуться, без всякой естественной причины, этот являющийся вовсе новым небывалый женский элемент в непременном условии вводимого управления? Ужели это была варварская случайность или же обдуманная система государственными людьми того времени? Шесть сряду правительниц царят в течение почти целого века, и каждая из них при особенных обстоятельствах произвольно возводится на престол и при соблюдении условленных приличий будто бы закона заведывает государством! При таких непрерывных случайностях, при таком отсутствии всякого законного права на престол можно спросить себя (конечно, не их): нет ли тут навевания польского духа и престол Русский не обратился ли в престол избирательный? И, проследя этот жалкий факт в шести позорных картинах, не вправе ли каждый отчасти мыслитель прийти к этому заключению? Избирательный престол (положим, хотя бы и входило это начало своекорыстных временщиков, вельмож того времени), но где же те условия, которые освящают избрание? Петр вымолвил – достойнейшего после себя: но кто же будет определять это достоинство и кому передал он это право? Ужели все тот же всесильный грабитель Данилыч, человек, которого он дважды судил, засуживал, за все прощая, ужели, говорю я, он, Меншиков, будет один решать, кому быть? И кому же и не быть, как не той же опять Екатерине! Вот на чем остановилась, конечно, предсмертная мысль Петра. Его презрение к Русским не пошатнулось в нем и в последний, торжественный час его жизни. Он знал Русских, знал в этот момент и себя! Не имея ни воли, ни духа гражданского, он сложил с себя гласную ответственность перед потомством и дело порешил на смертном одре. Тут Питер, Катиша и Данилыч в этом навсегда позорном триумвирате (это таинственное число имеет всегда поверхностный и временный успех) условились, чему быть и кому быть, и тихо, и быстро! И бедная Россия, со введением начала ничем не узаконенного избирательного престола, подверглась испытанию тех нравственных потрясений, которые так тяжко, так безотчетно отзывались на ее общественный быт. И разве Петр не мог отвратить этого зла? Разве не было у него внука, и если он находил его малолетним, то не мог ли он назначить ему соправителей? Если он и тут затруднялся, разве не было у него Синода и Сената и достаточно государственных чинов, на которых он должен был возложить обязанности такого назначения или же назначить временного, до совершеннолетия внука, соправителя? Нет, не стало, как говорится, Петра на такое дело, и Русские, истинно Русские, давно заклеймили должными порицаниями – между прочим, и действиями – и действие, по счастью, последнее его жизни. Петр был уже невыносим для России; он слишком был своеобразен, ломок, а, пожалуй, говоря односторонне, и велик. Велик! Но не в меру и не под стать; он с Россией расходился во всем; он выражал движение, другая же – застой. За ним была сила, не им открытая и созданная, а подготовленная, и он ее умел усилить к окончательному порабощению. Преобразования его не есть творчество вдохновительной силы, которая истекала бы из него самого. Нет, он не творитель, а подражатель и, конечно, могучий; но как подражатель полуобразованный и вместе полновластный, введенные им преобразования отзываются узким, ложным воззрением скороспелого государственного человека! Впечатлительный, восприимчивый и нося в себе, неоспоримо, все зачатки самобытного призвания, он не мог, при азиатской своей натуре, постигнуть истинно великое и ринулся, увлекая за собою и Россию, в тот коловорот, из которого и поднесь не находится спасения! Так глубоко запали и проросли корни надменной иноземщины. Способность его подражательности изумительна. Настойчивость его воли придавала ему силу исполнения, и мы видим, как все приемы его были и решительны, и объемны; но вместе с сим мы чувствуем, насколько его нововведения были и насильственны, и не современны, и не народны. Не восстают ли теперь так гласно, так ожесточенно против так называемой немецкой интеллигенции, подавляющей русскую вконец? А кто же выдумал немцев, как не тот же Петр? Не он ли сказал: «Придите и княжите, онемечемте Россию, и да будет вам благо!» И подлинно, на первых же порах закняжил Остерман (вполне острый ман) и давай играть русским престолом и судьбами России! Тут же вскоре и Бирон, но этот уже не закняжил, а зацарствовал и давай Русских и гнуть, и ломать, и замораживать целыми волостями, выводя их босыми ногами на мороз русский! Чего вы, мои бедные Русские, не вынесли от этих наглых безродных пришельцев! Но пришельцы эти были вызваны, водворены (они все были бездомные) великим преобразователем для затеянного им преобразования. Но что это за звание или призвание преобразователя? Есть ли это высокое вдохновение, свыше данное собственно лицу, отделившимся от человечества, или же это есть обязанность, назначение каждого, отдельно взятого, из царской касты, вступающего на престол? Что касается до меня, то, не вдаваясь ни в какие догадочные умозаключения относительно преобразователей заморских, я, не выходя из пределов наших и основываясь на выводах исторических, чисто русских, скажу, что дух преобразовательный обнимает не одно лицо в силу каких-нибудь предопределений, а каждую и каждого, появляющегося на царство.
Петр Первый заявил себя ломким преобразователем, первый имел эту манию, и мания эта же, не с такой силой, конечно, стала занимать, волновать, обуревать всех последовавших ему венценосок и венценосцев! Нет ни одной, ни одного из них, который бы не задумал себя показать и хоть чем-нибудь да прославить себя, конечно, не расширением прав народных, но расширением собственных своих в виде изменения одного другим! Проследите повествования наши, за исключением обычного указа о возвращении сосланных в Сибирь, о прощении недоимок и о перемене, конечно, не формы правления, а формы мундира, вы усмотрите ряд изменений, назначений, наград и весь этот деятельный шум и треск, сопровождающий всякое новое царство. Такая мания одинаково будет действовать, в большем или меньшем размере, в увеличивании налогов, а главное – пределов империи. Таким образом, все они, волей или неволей, и преобразователи, и завоеватели. Достойные, право, люди исторической памяти! Но для них не настало время истории.
Итак, Петр заявил себя неуклонным, упорным преобразователем! Но что же вызвало и навело его на такое сложное и трудное поприще? Вопрос естественный и крайне любопытный, но, признаюсь, не входящий в мое исследование. Здесь надобно бы призвать на помощь и самую психологию, она же оставалась для меня всегда какою-то terra incognita, и потому не нахожу надобности зарываться в глубь этого человека. К тому же весь он и дела его налицо! Из таинственных причин, подействовавших на его впечатлительный ум, есть все-таки одна сторона, оставшаяся как бы не выслеженною, а именно: первоначальные, заронившиеся в нем религиозные зачатки. Как человеку исключительно властолюбивому, патриарх ему мешал, и он заранее думал и мечтал об уничтожении такого равносильного ему явления. Меня всегда приводило в раздумье, какая мысль влекла его в Саардам, почему он, слагая с себя императорский сан, превращается вдруг из Романова в Михайлова. Почему этот неуч, не жаждущий науки, взялся за топор, а не за книгу? Ведь он в Голландии, под рукой Гаага, и Лейден, а также Амстердам, средоточие тогдашнего движения умов; там гремели уже учения нового права, там… но он не ищет пера, а ищет секиру и находит ее. Но что это за пример смирения в этом Михайлове, изучающем плотничье мастерство? Не так ли заявил себя и плотник Назаретский? Нет ли тут искренней, чистой религиозности и не увидим ли мы в нем нового пророка или последователя Христа? Да, он заявит себя пророком, и долго, долго пророчество его будет служить путеводною звездой для его преемников. Да, он предрек падение патриарха и сам своевластно заменил его и силою собственного указа признал себя главою церкви! Таким образом, он подчинил не свободную, а раболепную церковь государству не свободному, а раболепному. Таким образом, русское духовенство утратило навсегда право на приобретение возможности влияния на общество и осталось так же невежественно, как оно было и как сие и требовалось.
Спрашивается, какое же могли иметь влияние пастыри такого рода на паству в отношении нравственного, христианского преуспевания? Ничтожно, неподвижно и безответно стоит и по сю пору духовенство. И нет его в час нравственного распадения, или же невзгоды и общего горя. Но цель достигнута: духовенство не вызывает опасения, двигателей против единодержавия и одним врагом меньше для него. Впрочем, допуская невежество, слитое с суеверием и фанатизмом, конечно, такие меры более чем необходимы; но при духовном образовании, освещенном духом истинного христианства, найдется в нем не помощь, а целая сила для поддержания разлагающегося чисто общественного организма.
Из письма Петра Первого Екатерине в Москву
«Большую хозяйку и внучат нашел в добром здоровье, также и все – как дитя в красоте разтущее, и в огороде (то есть в Летнем саду) повеселились, только в палаты как войдешь, так бежать хочетца – все пусто без тебя: адна медведица ходит, да Филипповна, и ежели б не праздники зашли, уехал бы в Кронштат или Питергоф».
Из письма графа Басевича о Екатерине Первой
«Она имела власть над его чувствами, власть, которая производила почти чудеса. У него бывали иногда припадки меланхолии, когда им овладевала мрачная мысль, что хотят посягнуть на его особу. Самые приближенные к нему люди должны были трепетать тогда его гнева. Припадки эти были несчастным следствием яда, которым хотела отравить его властолюбивая его сестра София. Появление их узнавали у него по известным судорожным движениям рта. Императрицу немедленно извещали о том. Она начинала говорить с ним, и звук ее голоса тотчас успокаивал его, потом она сажала его и брала, лаская, за голову, которую слегка почесывала. Это производило на него магическое действие, и он засыпал в несколько минут. Чтобы не нарушать его сна, она держала его голову на своей груди, сидя неподвижно в продолжении двух или трех часов. После того он просыпался совершенно свежим и бодрым. Между тем, прежде нежели она нашла такой простой способ успокаивать его, припадки эти были ужасом для его приближенных, причинили, говорят, нескольких несчастий и всегда сопровождались страшной головной болью, которая продолжалась целые дни. Известно, что Екатерина Алексеевна обязана всем не воспитанию, а душевным своим качествам. Поняв, что для нее достаточно исполнять важное свое назначение, она отвергла всякое другое образование, кроме основанного на опыте и размышлении».
Глава 2. Золушка с приданым
Итак, царь Петр выстраивал шахматную партию, кроил Европу по своему разумению. Выстраивал, однако понимал, что задуманное-то может и не осуществиться – шахматы тем и отличаются от людей, что гонору и спеси не имеют. И потому еще три года назад пригласил Петр Великий в гости голштинского герцога Карла Фридриха. В гости-смотрины, как жениха своей дочери.
Говоря по чести, пригласить-то пригласил, жениха-то жениха, но вот какую из дочерей отдать – еще не решился. И три года маялся (как, впрочем, умеют маяться и невыразимо страдать только герцоги да графы при царских дворах) неизвестностью рекомый Карл Фридрих, методично раз в месяц посылая Петру вопрошение – какая же из дочерей, Анна или Елизавета, станет его женой.
Три года Петр колебался, хотя голштинцы все настойчивее требовали, чтобы сия коллизия была им разъяснена как можно полнее и скорее. И на то у них были весьма и весьма веские, как им казалось, причины – маленькая, но гордая Голштиния, мечтавшая вернуть свою провинцию Шлезвиг, отнятую у герцога Данией еще пятнадцать лет назад, очень нуждалась в поддержке России. Подобная поддержка, конечно, могла быть выстроена и долгими дипломатическими усилиями. Но сие трудный путь, а вот женить молодого герцога на одной из дочерей царя куда как проще. И тут нашла коса на камень… Ежели, конечно, так можно описать отношения весьма уважающих друг друга стран: с одной стороны, Петр боялся продешевить, а с другой – не хотел расставаться с одной из любимых дочек. Вот поэтому он тянул с окончательным решением и лишь незадолго до смерти решил, что за голштинского герцога следует все же отдать, как и полагается, старшую дочь, Анну.
Елизавета и Анна, конечно, были всего лишь девушками, то есть, по мнению эпохи, существами не вполне здравомыслящими, да к тому же дочерьми царя, то есть существами донельзя избалованными и своенравными (согласно мнению той же эпохи: ну разве может быть принцесса разумной и благовоспитанной, послушной и любящей девушкой?). Так вот, дочери царя все это прекрасно понимали и были согласны стать, если можно так сказать, разменной монетой в большой политике отца. Ведь они его любили и прекрасно понимали.
Но и родители принцесс, Екатерина и Петр, властители огромной страны со многими верными политическими соображениями, оставались все теми же любящими родителями: им и больно было расстаться с дочками, даже во имя великой цели, и жалко девочек, ведь подобные браки строились отнюдь не на любви. Вернее, совершенно не на любви.
Вот поэтому Елизавета и Анна вовсе замуж не стремились. А родители, любящие их, как и положено нормальным, обычным, не венценосным родителям, старались их не принуждать.
Петр изменил свое решение после разговора, который завела с ним принцесса Анна.
После долгого отсутствия царя наконец в Летнем дворце семья собралась за ужином. Обычно за едой о делах не говорили, старались найти добрые, домашние темы. Но сейчас все же следовало эту привычку оставить: Карл Фридрих решился заговорить о женитьбе с самой Анной, нанеся ей вполне официальный визит.
Девушка такому визиту удивилась, конечно, но виду не подала. Она, не перебивая, выслушала голштинца, потом минуту помолчала, размышляя. А потом объявила, что сегодня же за ужином спросит у папеньки окончательного решения, которое со всей возможной скоростью будет передано и «любезному Карлу Фридриху».
Голштинец усмехнулся этим словам: он-то еще не знал, сколь решительна Анна и как уважает она собственное слово. Усмехнулся и откланялся. А девушка, посоветовавшись, конечно, с сестрой и матерью, все же решила не откладывать разговора до лучших времен.
Подали рыбу. Ко второй перемене блюд обычно подавали и вино, однако лакеи, повинуясь знаку Анны, не сделали ни шагу – принцесса была настроена весьма решительно.
– Папенька… – Анна бросилась в разговор как в омут. – Господин Карл Фридрих, уважаемый и вами и всеми нами голштинский герцог, уже скоро три года как гостит у нас. Ни для кого не секрет, что он избран женихом одной из ваших дочерей. Наталья еще мала, так что речь, думается, идет лишь обо мне или Лизаньке…
Петр поднял на дочь глаза. Та была необыкновенно серьезна – и ее настроение тут же передалось отцу. Он отложил позолоченный прибор и молча кивнул. Девушка продолжала:
– И почтенный голштинец, и мы обе прекрасно понимаем, что сей брак суть брак политический, что о чувствах речь не идет изначально. Более того, и я, и Лизанька с младых ногтей знаем, что таков удел дочери царя – брак всего лишь политический. Мы знаем это и готовы к этому. Так скажите же, добрый наш батюшка, кому следует готовиться к свадьбе, с кем из ваших дочерей вы расстанетесь первой?
«Моя дочь… – с удовольствием и гордостью подумал Петр. – Моя, кровная. Сильная и решительная. И страшно ей, и волнение душит – а вот поди ж ты, голос не дрожит, глаза ясные, взирают спокойно… Ну что ж, ты об этом заговорила, тебе первой и ответ держать…»
Приняв молчание отца за колебания, Анна продолжала:
– Не секрет, что кроме голштинца наших рук взыскуют и ваши, папенька, подданные. И при этом тоже о чувствах речь не идет – пройдоха ваш вице-канцлер Андрей Иванович Остерман посчитал бы весьма мудрым, если бы вы, папенька, выдали Елизавету за сына покойного царевича Алексея Петровича, великого князя Петра Алексеевича. Пусть он на шесть лет младше Елизаветы, однако Андрей Иваныч опасается, что, буде что-то случится с вами, первая ваша семья, о которой и говорить-то не принято, будет и вовсе упечена в острог.
Петр кивнул – он тоже знал об этом прожекте Остермана. Знал и неоднократно высмеивал – ведь Петр приходился Елизавете родным племянником.
Однако вице-канцлера сие не смущало – в Португалии-де и Австрии подобные браки родственников вполне обычны. Да и во всей Европе на столь возмутительные кровосмесительные союзы смотрят сквозь пальцы. Ибо что может быть важнее государственных соображений?
Знал Петр и то, что Остерман был уверен: только такой брак защитит его первую семью. Знал и даже не пытался вице-канцлера переубедить: Андрей Иваныч, преданный царю как собака, все равно бы его обещаниям не поверил – такова уж была его должность.
– Так вот, папенька, сейчас здесь только мы, ваша семья. Нет ни посторонних ушей, ни хитроумных советчиков. Мы с Лизанькой просим, умоляем – примите уж хоть какое-то решение. Пусть осуществление оного будет нескоро, мы готовы ждать. Однако томиться неопределенностью во сто крат тяжелее. А считать себя невестой сопливого Петра, простите, папенька, просто унизительно…
Петр поднял ладонь, останавливая дочь. Уже год длились переговоры с французами, переговоры пустые. Надменный Версаль отговаривался молодостью короля Людовика XV и явно чего-то выжидал. А Карл Фридрих действительно томился неопределенностью, да и девочки тоже.
– Аннушка, дитя мое, угомонись. Менее всего мне желаемо, чтобы вы с сестрой считали себя несчастными сказочными принцессами, обреченными влачить жалкую судьбу при дворе постылого супруга… Так, кажется, в сказках обычно говорится?
Девушка усмехнулась – умен отец, умен и насмешлив…
– Так вот, дитя, на дворе, слава Богу, век просвещенный. Никто вас неволить не хочет и заставлять приносить себя в жертву не собирается. Прежде чем дать тебе ответ, я расскажу, какие планы я лелею и отчего молчу столь долго.
Петр все же не собирался раскрывать дочерям все карты. Однако решил, что некоторая толика откровенности отнюдь не повредит – тем более что принуждать дочерей к унизительному браку и в самом деле вовсе не намеревался. Тем паче что французы, несмотря на всю свою спесь и все свое молчание, все же рассматривали Елизавету как вполне достойную невесту для Людовика, правда, после инфанты испанской, которая была и моложе короля, и не уступала ему древностью рода. Однако Версаль молчал, а решение принимать следовало побыстрее.
– Ты права, Аннушка, пребывание Карла Фридриха непозволительно затянулось. О браке с Петрушей, моим внуком, и речи не может быть ни для одной из моих дочерей, это уж просто насмешка и надо мною, и над царской фамилией. Разве вы, буде со мною что-то случится, позволите свершиться несправедливости? Разве достанет у вас мужества упечь в острог родного племянника?
Девушки переглянулись – по их лицам было преотлично видно, что о подобном они не задумывались. Мысли о семье Лопухиных вряд ли вообще тревожили их разум.
– Вижу ответ на лицах ваших, дети мои. А потому слушайте же мою волю. Ты, Аннушка, станешь невестой Карла Фридриха и еще до наступления зимы я, ежели Господь позволит, обвенчаю вас. А ты, Лизанька, уж подожди немного – о тебе мы думаем не менее, чем о твоей сестре. Однако решение твоего будущего еще впереди. Довольна ли ты, Анна?
– Благодарю, папенька…
Голос девушки был еле слышен, губы дрожали. Оно и понятно: вот так в одночасье стать невестой, да еще и узнать, что свадьба вовсе не за горами.
Петр улыбнулся – он отлично дочь понимал, и мысли ее знал, как собственные. Екатерина, что сидела напротив, лишь несколько раз молча кивнула – о чем спорить с мужем, особливо ежели он стократно прав?
Верный своему слову, Петр вскоре Анну женил. О судьбе этого брака мы еще упомянем, и неоднократно. А сейчас вновь вернемся к судьбе Елизаветы, которая не определилась стараниями отца, а позже, после смерти Петра Первого, не стала яснее и стараниями матушки, императрицы Екатерины Алексеевны.
– Нет, сие немыслимо… – все чаще повторяла Елизавета. – Это не замужество, а продажа унизительная. Токмо продаюсь не я, а продаются мне. Я словно Золушка с приданым – денег много, толку мало.
Елизавета после смерти матери получила в наследство более миллиона рублей и годовое содержание сто тысяч рублей за передачу права престолонаследия Петру. Личное имущество Екатерины Алексеевны – драгоценности, мебель, экипажи и столовое серебро – Анна и Елизавета поделили между собой.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|