Мадам танцует босая
ModernLib.Net / Альтернативная история / Марина Друбецкая / Мадам танцует босая - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Ольга Шумяцкая, Марина Друбецкая
Мадам танцует босая
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Ленни едет в трамвае и смотрит кино
В «Элизиуме» давали «Осеннюю элегию любви», и Ленни решила, что пойдет непременно. Даже если опоздает в студию и Мадам снова будет морщить свой породистый французский нос и с недовольной миной произносить нараспев:
– Лен-ни-и! Я же прррроси-иль! Вы прррриходи-ить воврррем-йа-а! Девочки-и сто-йа-ать без де-ель!
«Ну и черт с ней, с Мадам!» – подумала она и добавила про себя кое-что покрепче, что не полагалось произносить вслух нежным барышням из хороших семей. Она быстро натянула чулки, платье, нахлобучила на голову тесную шляпку с крошечными полями, сунула ноги в башмачки и крикнула в недра огромной квартиры:
– Лизхен! Я ушла!
Из недр раздалось равнодушно-ласковое: «Угу!»
Ленни выскочила на улицу, послала воздушный поцелуй липе, раскинувшей над парадным ветви со вспухшими почками, и побежала на остановку трамвая. Трамвай пришлось ждать долго, и Ленни уже начала нервничать, поглядывать на маленькие круглые золотые часики, подарок родителей по случаю ее двадцатилетия, нетерпеливо пристукивать каблучком, покусывать ноготь большого пальца. Но вот он появился из-за поворота. «Красавец ты мой!» – выдохнула Ленни, делая шаг с тротуара. Каждый раз она ждала именно его. Трамвай-картинку. Трамвай-игрушку. Трамвай – расписную шкатулку. На их линии ходил только один такой «красавец». По новой, пришедшей из Москвы моде трамваи, авто, стены домов, заборы, стволы деревьев и круглые афишные тумбы расписывали яркими красками. Даже памятники и фонарные столбы стали жертвами этой красочной вакханалии. «Ее» трамвай был разрисован танцовщицами в розовых балетных пачках, белыми единорогами с золотыми рогами, зловещими заокеанскими цветами; был здесь и «голубой тюльпан» из популярной песенки кумира столичной публики, певца декаданса Алексиса Крутицкого, и тянитолкай – загадочный зверь о двух головах, и придурочный клоун с размазанным по щекам клюквенным ртом, и птица феникс с женской головой и когтями на птичьих лапах, и… Да чего тут только не было!
Несколько месяцев назад этот расчудесный трамвай неожиданно выплыл к Ленни из морозного зимнего тумана. Сначала она подумала, что сходит с ума, что вот так вдруг, ни с того ни с сего заболела «испанкой» и видит бредовые сны. Пощупала лоб. Ничего, холодный. Тут расписная «зверюга» подкатила прямо к ней и распахнула двери. Она вошла и уселась на разноцветное сиденье. Ей повезло. Сама Мадам взяла ее на работу репетитором. С того дня Ленни всегда ждала своего «красавца», даже если бесстыдно опаздывала на работу в студию.
«Осеннюю элегию любви» Ленни за последнюю неделю шла смотреть в пятый… нет, в шестой раз. Не то чтобы ей нравился этот пошлый анекдот про неверную жену и любовника в шкафу, эта вульгарная подделка под аристократическую жизнь с крахмальными манишками и фраками с чужого плеча, эта аляповатая лямур с фальшивой позолотой картонных декораций и непременным пиф-паф в финале. И не то чтобы она была поклонницей волоокой Лары Рай, кинодивы московского розлива с дебелыми плечами, или надменного Ивана Милославского, уже потасканного жизнью героя-любовника. Скорее они ее раздражали. Но вот странная вещь: каждый день, сама себе удивляясь, она ехала в «Элизиум» смотреть «Осеннюю элегию любви» так же, как до этого ездила смотреть и «Белую шахиню – убийцу мавра», и «Поцелуй тигра», и «Дочь-любовницу», и «Как обмануть ревнивого мужа?», и «Джека Потрошителя с Божедомки». Ездила и ничего не могла с собой поделать.
В фойе «Элизиума» она, как обычно, купила кулек монпансье и уселась на деревянную скамью в пустом зале. Днем публика в синема не ходила, предпочитая вечерние сеансы, когда можно прогуливаться под ручку по фойе в свете электрических лампионов, изображающих рога изобилия. Погас свет. Вспыхнул экран. Сеанс начался. Киноновости прошли еще туда-сюда. Ленни грызла конфеты и довольно равнодушно поглядывала на экран. Но вот на белое полотно вылезла «Осенняя элегия…», и Ленни тут же начала злиться. «Что за дура эта Лара Рай! – думала она, яростно размалывая зубами леденец. – С этими ее заломленными за уши руками она похожа на старую кочергу! Или у нее там чешется? Интересно, в жизни она так же закатывает глаза? Если да, наверное, уже давно ослепла. А этот господин, похожий на веревку! Господи, что он делает с ногами! Они же у него подламываются, как сухая солома. Надо мне дома попробовать, упасть так же на колени перед Лизхен, да боюсь, все паркетины выбью. Да и Лизхен перепугаю насмерть. Интересно, ему не больно? Наверное, у него под панталонами вата подложена.
«Умри, неверная, и больше не изменяй своему законному супругу!» А что это она отвечает?» Ленни подалась вперед, вытянула шею, прищурилась и принялась внимательно вглядываться в экран. Была у нее такая способность – она умела читать по губам. «Ого! Да у них там драма совсем не про супружескую измену! Так-так… «Эта идиотка костюмерша, старая блядь, так затянула талию, что я сейчас брякнусь в обморок». А было бы неплохо, если бы прекрасная Лара и вправду брякнулась в обморок. Ох, было бы грохоту! Как бы пол не проломила. «Милая моя, мне бы ваши проблемы. Посмотрите, они забыли накрасить мне левый глаз. Говорят, что я все равно виден только боком, а грим стоит денег! Можете себе представить, какое оскорбление для актера? Ваш Ожогин всем все спускает с рук, только меня заставляет корячиться с утра до ночи». Ай да любовничек с ненакрашенным глазом! – усмехнулась Ленни, закидывая в рот очередной леденец. – Может, у него и волосы крашеные? И борода? Ну, наконец-то, слава богу, застрелился. «Так будет с каждым, кто посягнет на чужую жену!» Уф!
Фильма закончилась. Зажегся свет. Но Ленни какое-то время еще сидела в зале. Каждый раз, когда заканчивалось кино, ей казалось, что вот теперь-то и начнется самое интересное. Что она узнает, куда ушли актеры, что происходило с той стороны экрана, за глупыми декорациями, кто красит глаза, затягивает талии, придумывает идиотские титры, как крутится киноаппарат и вообще – кто такой этот Ожогин, чье имя она каждый раз видит на экране под названием картины. Но ничего не начиналось. Она посидела еще немного, поболтала ногами, смяла кулек из-под монпансье и выбежала на улицу.
На бульварах было совсем лето. Вылезли после зимней спячки на солнышко няни с колясками и бонны со своими кудрявыми воспитанниками, катящими по дорожкам обручи. Ленни сначала решила идти пешком, но, взглянув на часики, передумала и вскочила в первый подошедший трамвай – расписные на этой линии не ходили. Она села к окошку и принялась мурлыкать модную песенку, которую пели этой весной во всех кабаретках: «Коша, коша, коша, кошеч-ка моя! Если бы ты знала, как люблю тебя!» Сзади два господина рассуждали о политике, и до Ленни доносились обрывки их разговора.
– …Брестский мир…
– …и не говорите, любезный! Очень, очень выгодное положение…
– …выиграть такую войну…
– …если бы в семнадцатом мы не уничтожили эту большевистскую свору…
– …имеете в виду их Ленина?..
– …и не расстреляли вместе с… как его… Трошкин?..
– …Троцкий и…
– …чуть было не уехал в Берлин. Не поверите, уже счета перевел. Жена…
– …моя зашила драгоценности в наволочку и спрятала в стул. У нас был гостиный гарнитур из двенадцати стульев…
Господа сошли, и Ленни так и не удалось узнать судьбу двенадцати стульев. Ее мало интересовали большевики. Ей было интересно смотреть на господ, которые шли по улице, деликатно поддерживая друг друга под локоток. Один господин был овальный, а другой – округлый. Ленни представила, что у первого под сюртуком огурец, а у другого – яблоко. Засмущалась, захихикала, как девчонка, спрятала лицо в ладони и сквозь пальцы бросила несколько быстрых лукавых взглядов на окружающих – не прочли ли ненароком ее мысли, как на сеансе знаменитого гипнотизера и прорицателя Вольфа Мессинга?
Три года назад, в семнадцатом, который совершенно ее не интересовал, Леночке Оффеншталь было семнадцать лет, и она собиралась в Москву на курсы Герье. Курсы, впрочем, тоже ее не интересовали. Ее интересовала Москва. В Москву Леночке хотелось смертельно. В родном городе – большом, провинциальном, купеческом, разлапистом и развалистом, втиснутом в излуку двух рек, одна из которых считалась великой, – так вот, в родном городе после окончания гимназии ей как-то вдруг стало тесно. Девчачьи забавы казались скучными. Обожать учителя рисования или красавчика-студента из соседнего дома представлялось на редкость глупым. Подруги мечтали о замужестве – вот о чем о чем, а об этом она никогда не мечтала, поэтому вести с ними разговоры на эти темы не желала. Только время зря убивать. Губернские балы и гулянья отдавали затхлостью провинциальной жизни. Моды… Что моды! Моды давно вышли из моды. Леночка маялась. Да и родители все твердили: «В Москву! В Москву!» Однако в Москву почему-то не отправляли. Леночка, которую в семье звали на немецкий манер Ленни, не очень вдавалась в подробности, однако чувствовала: что-то происходит. Где-то далеко шла война, однако не она волновала родителей. Отец – потомственный врач с превосходной практикой, из тех, первых, немцев, оказавшихся в России еще при Петре, – пользовал большие городские чины. С визитов приезжал мрачный. Запирался с матерью в кабинете, что-то рассказывал, стучал кулаком по столу, курил одну за другой папироски. Мать ходила с трагическим лицом. В доме становилось трудно дышать. Приходили родительские друзья – люди солидные, уважаемые, осведомленные. Опять запирались, шептались, стучали, курили, пили чай с лимоном. Ленни понимала только одно: ждут чего-то нехорошего. В столице зреет какой-то заговор.
В ответ на ее робкие упоминания о Москве родители отмахивались: не до тебя! не сейчас! не приставай! Однажды во время обеда отец сказал матери: «Придется уезжать». Мать заплакала, прижимая платок к носу, выбежала из-за стола, а потом весь день перебирала шубы, серебро, сортировала белье и платья. И вдруг… Как-то осенним утром Ленни проснулась и почувствовала: что-то случилось. Будто воздух очистился. Стало легко, беззаботно, весело. По-прежнему. Отец шутил за завтраком. Мать смеялась, щурила близорукие глаза, заправляла локон в прическу. Заговор зрел, зрел и лопул.
Ленни помнила, как отец, заложив одну руку за спину на генеральский манер, а другую, с газетным листом, высоко подняв к глазам, зачитывал им с торжественностью и внутренним, прорывающимся наружу смешными петушиными всхлипами, ликованием заметку, которую перепечатали местные городские «Ведомости» из петербургской солидной газеты: «Вчера в Петропавловской крепости состоялась казнь предводителей большевистского заговора Владимира Ульянова, именовавшего себя Лениным, и Льва Бронштейна, известного под фамилией Троцкий. Бандиты были расстреляны в четыре часа утра. Остальные главари заговора (далее следовали фамилии, которые Ленни, разумеется, не запомнила, так как слушала вполуха совершенно без всякого интереса) приговорены к пожизненному заключению и сосланы в каторжные работы. Революция, о которой так долго говорили большевики, не свершилась, господа!» Еще Ленни помнила, как мать прошептала, перекрестившись:
– Какое счастье, что государь в феврале не отрекся от престола!
Между тем эти политические события, всколыхнувшие все общество снизу доверху, имели самое непосредственное отношение к судьбе одной отдельно взятой маленькой Ленни. Возобновились разговоры о Москве. Летом 18-го приехала младшая сестра матери, Елизавета Юрьевна, тетя Лизхен. Тетя Лизхен была роскошной женщиной. Так считали в семье. Ленни потрясло то, что она курила пахитоски. Долго мяла их в длинных пальцах, засовывала в янтарный мундштук, резко, по-мужски, ударяла спичкой о коробок, а закурив, выпускала изо рта густое кольцо дыма. Мундштук же держала странно: прихватив снизу большим и указательным пальцами. Тетя Лизхен, как и мать Ленни, щурила близорукие глаза, но на этом сходство сестер заканчивалось. Тетка была крупней, породистей, телесней и… Ленни не знала, как это выразить словами, а если бы знала, то сказала бы: тетка была порочной. С мужем жила раздельно. Образ жизни вела свободный. Через два дня после ее приезда как-то само собой отпало обращение «тетя», и для Ленни она стала просто Лизхен. В конце концов, по возрасту она годилась Ленни в сестры: ровно на десять лет старше. А еще через день выяснилось, что Лизхен не прочь взять племянницу с собой в Москву и поселить у себя на Неглинке. Мать колебалась, отпускать ли ребенка. Жизнь Лизхен в Москве казалась ей сомнительной в смысле нравственности. Но Ленни выглядела такой несчастной, так умоляюще складывала ручки, так желала немедленно приступить к учебе на курсах, так трогательно обещала о каждом своем шаге докладывать матери в письмах, что той оставалось лишь всхлипнуть и идти укладывать сундуки.
Приехав в Москву и обежав огромную теткину квартиру, Ленни плюхнулась в кресло и выпалила:
– Ни на какие курсы я не пойду!
– Ну и черт с ними! – лениво отозвалась Лизхен, закуривая пахитоску.
И пристроила Ленни на работу в танцевальную студию Мадам.
…Ленни выскочила из трамвая, и улица тут же начала преподносить ей сюрпризы. Вдруг ей представилось, что трамвайные рельсы не расходятся, а сходятся в одной точке ровно посреди улицы, словно забранной в рамку, окантованной, что ли, на манер картины или фотографического снимка. Потом ей представилось, что два трамвая несутся навстречу друг другу, но почему-то не сталкиваются, а въезжают друг в друга и исчезают. Ленни встряхнула головой, отгоняя странные фантазии, и увидела впереди, на площади – люди, экипажи, конка, регулировщик машет белым жезлом, и среди всего этого столпотворения сверкающий василькового цвета автомобиль, за рулем которого сидит несколько угрюмого вида толстяк в смешных круглых автомобильных очках, делающих его и без того пухлые, как у ребенка, щеки совсем комичными. И тут все эти люди, авто, экипажи, конка неожиданно останавливаются, и, следуя указанию белого жезла, дорогу медленно и важно переходят три голубя. Толстяк в васильковом авто замечает их шествие и хохочет, запрокинув голову. Потом вынимает блокнот и что-то в него записывает. Ленни видит, как он хохочет, следит глазами за его взглядом и тоже видит трех голубей. Чинность птичьей походки завораживает ее. Она стоит посреди улицы, не в силах отвести от птиц глаз. Но вот люди, авто, экипажи, конка будто приходят в себя после секундного обморока, трогаются с мест, и все перемешивается, кричит, звенит, полыхает, плещется и дрожит в бликах полуденного солнца.
Ленни двигалась вниз по Пречистенке, на ходу купила в киоске газету «Московский муравейник». Вполглаза просмотрела рекламки. «Акционерное общество «А. Ожогин и Ко» представляют новую роковую драму «РОМАН И ЮЛИЯ: ИСТОРИЯ ВЕРОНСКИХ ЛЮБОВНИКОВ». Их страсть воспламенит ваше сердце. Их смерть заставит вас рыдать. С 15 мая во всех кинотеатрах Москвы». Читать было трудновато. Недавно прошла реформа языка, отменившая «еры», и Ленни еще не привыкла к новому виду урезанных слов. Но она упрямо читает все объявления. «Вы мечтаете избавиться от корсета, но не можете себе этого позволить? Вы боитесь появиться на пляже в купальном костюме? Вас обижают насмешки подруг и равнодушие мужчин? ГИМНАСТИКА, ПЛАСТИКА, РИТМИКА, ПАНТОМИМА сделают ваши мышцы эластичными, а фигуру стройной. ТАНЦЕВАЛЬНАЯ СТУДИЯ МАРИЛИЗ Д’ОРЛИАК. В Ермолаевском переулке». Далее – пройдет электрический сеанс в саду Эрмитаж, любимое развлечение москвичей; патентованные капли от бородавок полностью очистят ваши руки и лицо; говорящая собака на арене Московского цирка расскажет свою биографию; потомственная гадалка за умеренное вознаграждение разыщет пропавшие драгоценности. Помахивая «Муравейником», Ленни подошла к особнячку Мадам в Ермолаевском переулке. У парадного стояло авто Мадам.
– Давно приехали? – крикнула Ленни шоферу, который сидел за рулем в надвинутом на глаза клетчатом кепи.
Тот выкинул в приветствии растопыренную пятерню, обтянутую желтой кожей перчатки. «Ой, мамочки!» – подумала Ленни, которой следовало появиться в студии еще пять минут назад, – не после, а до возвращения Мадам с прогулки. Ленни рывком распахнула входную дверь и взлетела на второй этаж по изогнутой мраморной лестнице.
Глава 2
Танцевальная студия мадам Марилиз
Особняк в Ермолаевском переулке Мадам подарил московский градоначальник за ее, Мадам, неоценимый (однако оцененный в весьма кругленькую сумму) вклад в искусство. К особнячку прилагалась почетная грамота, где как раз про этот вклад и говорилось. Грамота была окантована и повешена в кабинете Мадам на самом видном месте. Принимая высоких гостей, Мадам как бы невзначай обращала их внимание на грамоту, закатывала глаза, изгибала круто брови и многозначительно опускала уголки рта. «Что материальное?! – вопрошала Мадам, обводя рукой свой кабинет, убранный парчой и шелками. – Тлен. Прах. Главное – признание твоих трудов. Главное – приносить пользу людям». Рядом с почетной грамотой красовались фотографические снимки самой Мадам, запечатленной в пикантных позах рядом с градоначальником, начальником Московского жандармского управления, министром просвещения и – выше, с одним из великих князей.
В Россию Мадам попала пять лет назад, в 1915-м, подрастеряв по дороге изрядную долю своей европейской популярности, однако оставаясь признанной основоположницей нового танцевального стиля, который сама называла «свободное дыхание экстаза». Говорят, что в молодые годы Мадам действительно вызывала экстаз публики, танцуя на европейских сценах босиком, в свободно ниспадающих туниках. Она отвергала каноны классического балета, считала танец естественным состоянием людей, таким же, как жест, мимика, обычное бытовое движение, слово, и проповедовала появление нового человека и возникновение нового мира. Впрочем, после семнадцатого года разговоры о «новом мире» как-то поутихли. Мадам полностью переключилась на танец. «Своим танцем я восстанавливаю гармонию души и тела», – говорила она, и Ленни каждый раз удивлялась, что у этого тела еще может быть хоть какая-то гармония. В свои почти пятьдесят лет Мадам была тяжела, даже грузна, неповоротлива, с массивными ногами, толстыми лодыжками и мозолистыми ступнями. Ленни подозревала, что и в молодости та была не слишком изящна – ширококостная, неуклюжая, большая девушка, до обмороков истязающая себя тренировками и репетициями. Злые языки рассказывали такую историю: однажды Мадам гуляла по Лувру со знаменитым скульптором, громко сравнивая свою особу с древнегреческими статуями. Собралась огромная толпа возмущенных посетителей. В адрес Мадам посыпались оскорбления. Публика требовала от «толстухи», чтобы та не сравнивала себя с эталонными образцами искусства. Бедному скульптору с трудом удалось утащить ее прочь. Критики утверждали, что Мадам танцует босой просто потому, что не умеет стоять на пуантах, прыгать и делать пируэты. В душе Ленни с ними соглашалась. В ответ на эти замечания Мадам улыбалась тихой печальной улыбкой и, изображая невинную жертву злобных завистников, говорила: «Я начала танцевать еще в утробе матери. Перед моим рождением она переживала трагедию и ничего не могла есть, кроме устриц, которые запивала ледяным шампанским. Мне ли не знать, что такое танец, если я вскормлена устрицами и шампанским?»
Иногда у Мадам случались «состояния». То слышался похоронный марш, то виделись гробы, то настигало предчувствие смерти. В эти моменты Мадам становилась мрачной, раздражительной, била толстым кулаком по столу, гневалась, кричала, требовала прислугу к ответу, могла выгнать на улицу при малейшей провинности. Про себя Ленни называла эти состояния «гроб с музыкой». Впрочем, вскоре после своего поступления на службу в студию Ленни заметила, что не видения были причиной дурного настроения Мадам. Скорее наоборот. Дурное настроение провоцировало галлюцинации. А причиной дурного настроения являлся ангелоподобный Вольдемар – кудрявый двадцатипятилетний красавец, повеса, пьяница, поэт, обожаемый Мадам домашний песик, капризный любовник, с которым она общалась через переводчика, так как Вольдемар не владел ни одним языком, кроме кабацкого, и не желал делать усилия, чтобы понимать ее исковерканный русский.
Вольдемар гулял напропалую. И тогда Мадам лежала у себя в спальне с мокрым полотенцем на лбу и предавалась меланхолии. Меланхолия сменялась бурными приступами гнева. Но картина менялась: Вольдемар возвращался, сидел дома, слонялся по особняку в шелковом китайском халате, расшитом причудливыми птицами. Мадам приходила в себя, оттаивала, оживала, начинала щебетать, как добрая фея появлялась в классах, направо и налево расточая улыбки и ученицам, и их юным репетиторшам. А на зеркалах появлялись надписи, сделанные губной помадой на старый манер: «ВОЛЬДЕМАРЪ ЕСТЬ МОЙ АНГЕЛЪ». Она считала Вольдемара гением, то есть единственным, кто достоин ее божественного тела и души. Наблюдая за неприкаянной страстью Мадам, ее патологической зависимостью от Вольдемара, Ленни испытывала к ней брезгливую жалость.
В танцевальную студию Мадам Ленни пристроила Лизхен, у которой имелись самые причудливые связи среди представителей богемы и полусвета. И Ленни, не собиравшаяся сидеть в Москве без дела, желавшая иметь пусть маленькие, но собственные деньги, с энтузиазмом принялась растягивать мышцы и преподавать основы античного танца студийкам разных возрастов и комплекций. Пригодились ее уроки гимнастикой и ритмикой, которые она брала дома, в своем родном провинциальном городе, не чуждом тем не менее новомодных веяний. Впрочем, даже без надлежащей подготовки Ленни была примером «хореографичности». Крошечная, гибкая, пластичная, эдакий маленький эльф, быстрый и легкий, она без труда садилась на шпагат и вскидывала прямую ножку выше головы. Ее движения были ловкими и точными. Она шла, будто танцевала, изящно покачивая узкими плечиками и короткостриженой головкой.
…Итак, она взлетела на второй этаж по изогнутой мраморной лестнице и скрылась за дверью гардеробной. Второй этаж Ермолаевского особняка отводился под классы. Там располагался большой репетиционный зал с зеркальными окнами в пол, несколько залов поменьше, гардеробные и туалетные комнаты. На третьем этаже жила Мадам с Вольдемаром. В гардеробной Ленни скинула платье и через ватерклозет прошла в умывальную. В ватерклозете стоял кипельно-белый фаянсовый унитаз, расписанный синими цветами. Такими же цветами был расписан и бачок, помещавшийся под потолком, и продолговатая гуля, свисавшая из бачка на длинной медной цепи. Ленни машинально дернула за гулю. Ей нравилось ощущать в ладони ее гладкую округлую поверхность. В умывальной она нажала на педаль, помещенную под рукомойником, и из медного крана в бело-синюю раковину тут же потекла ледяная вода. Ленни умылась, провела мокрой ладонью по волосам и вернулась в гардеробную, где облачилась в эластичное гимнастическое трико. Первый урок был коммерческий. Она занималась с праздными дамочками бальзаковского возраста, падкими на рекламные объявления в газетах, подобных «Муравейнику». У каждой из дамочек была своя мечта. Одна мечтала вернуть в постель мужа, крупного министерского чина, другая – завлечь в постель любовника, карточного шулера и бабника. Задачей Ленни было создать у дамочек иллюзию, что благодаря занятиям они вновь обретут девичью стройность.
– Внимательней, медам, внимательней! – покрикивала Ленни, прохаживаясь по репетиционному залу и еле сдерживаясь от смеха, глядя на то, как затянутые в трико дамочки трясут мощными телесами, старательно выделывая гимнастические кренделя. – Ножки выше! Еще выше! Вот, молодцы! А теперь наклоны! И – ра-аз! Влево! И – два-а! Вправо! Тянемся, тянемся, максимально растягиваем мышцы талии и спины!
Дамочки поводили руками, шаркали по полу ногами, наклонялись вперед, назад, в стороны и даже пытались оторваться от пола и подпрыгнуть. Ленни подумывала: а не усадить ли их на шпагат? Но вовремя устыдилась, решила, что сегодня – так уж и быть! – не станет стервозничать и издеваться, и устроила своим подопечным легкую пробежку, которая сопровождалась громким топотом и содроганием стен. Однако дамочки были довольны и, утирая обильный пот, улыбались и благодарили Ленни за «чудное наслаждение», «гигиенический экстаз организма», «легкость свободного парения». Ленни тоже улыбалась и говорила, что, мол, такого послушного и талантливого класса у нее еще не было, и обещала к началу купального сезона утрату минимум десяти фунтов живого веса с каждого тела.
Завершив урок, Ленни вернулась в гардеробную и накинула тунику. Предстоял танцевальный класс по методике Мадам. Та «воспитывала» несколько десятков девочек из бедных семей, которые впоследствии должны были составить труппу «Театра танца». Некоторые из девочек жили тут же, во флигельке, расположенном в саду особняка. Некоторые оставались в семьях и каждый день приезжали на занятия со всех концов Москвы. Заниматься с девочками – пластичками, босоножками, как их звали поклонники Мадам – Ленни любила и с радостью шла на урок. Пробегая мимо кабинета Мадам, она услышала знакомый низкий мужской голос. Обладателя голоса Ленни не видела ни разу, однако знала, что в Ермолаевском тот появляется часто, и ожидала увидеть в репетиционном зале кресло и ширму перед ним. Господин с низким голосом обычно проходил в зал, миновав коридор, через заднюю дверь, ведущую прямо из кабинета Мадам, и в течение всего класса скрывался за ширмой. Зачем он являлся – Ленни не знала.
Сегодня занимались эвритмией. Девочки должны были танцевать не под музыку, а под стихи. Одна декламировала что-нибудь из древних греков, а остальные импровизировали, стараясь не просто попасть в темп и ритм строки, но выразить танцем суть стихотворения. Ленни часто импровизировала вместе с ними. Однако на этот раз поимпровизировать всласть не удалось. Не успел «низкий голос» занять свое место за ширмой – Ленни слышала, как скрипнуло кресло, потом раздалось кряхтенье и кашель, – не успели девочки стать в позы древнегреческих богинь, как из кабинета Мадам донеслись крики.
– …а не публичный дом! – кричал визгливый женский голос. – Знаю я, чем вы тут занимаетесь! И кто к вам ездит, тоже знаю! Мне все про вас рассказали! Я свою дочь не для того к вам привела, чтобы на нее глаза пялили!
– Лен-ни-и! – послышался голос Мадам. – Лен-ни-и! Сюда! Помога-ать!
И Ленни устремилась на помощь.
В кабинете она увидела тетку в платке и гамашах, которая, сжав кулаки, наступала на Мадам, испуганно забившуюся в угол дивана.
– Помога-ать! – пищала Мадам. – Сказа-ать ей – это не есть борррдель! Это есть синема! Ки-но-ге-ни-ийа!
– Простите, мадам, я не понимаю.
– Мсье, мсье за ширррма. Он не из боррдель. Он не смотррре-еть нога. Он не смотррре-еть гррру-удь! Он смотррре-еть лицо. Для синема. Он говоррри-ить – крррупный план. Вы понйа-ать?
– Я понять, – Ленни быстро, как все, что она делала, разобралась в природе конфликта. – Голубушка, вас как зовут?
Голубушка от неожиданности поперхнулась и обернулась к Ленни. Несколько мгновений она в изумлении смотрела на крошечное существо, стоящее перед ней в самой решительной позе. Наконец очнулась.
– Евдокия Пална, – растерянно промолвила она.
– Так вот, Евдокия Павловна, никто вашу дочку тут не обидит и ничего плохого ей не сделает. А про публичный дом я на вашем месте молчала бы, а то мадам д’Орлиак подаст на вас в суд. Господин, который сейчас находится за ширмой, выбирает актрис для своей новой фильмы. Его интересует только лицо. Все остальное ему не важно. Вам ясно?
– Мне ясно, – голубушка явно ничего не соображала.
– А если ясно, – говорила Ленни, незаметно оттесняя голубушку к выходу, – то радуйтесь, если вашу дочь пригласят в синема.
– Я радуюсь, – лепетала вконец деморализованная голубушка.
– Вот и хорошо. А кто, кстати, рассказал вам о… – Ленни замялась. Как обозначить то, что происходило тайно в репетиционном зале и о чем сама она узнала только что?
Но Евдокия Пална не заметила заминки.
– Так горничная ваша, Танька. Говорит, тут ездят, девок смотрят…
– Никто у нас «девок не смотрит». И вам пора, голубушка, пора.
Конфликт был исчерпан. Скандал так и не разгорелся. Мадам жалобно всхлипывала. Она слабо махнула Ленни платочком, мол, благодарю и можете идти. Ленни вернулась в зал. Хлопнула в ладоши.
– Медам, по местам!
Из-за ширмы раздавались шорохи. В зал заглянула другая репетиторша, приятельница Ленни. Глазами спросила: «В чем дело? Что за крик?» «Все в порядке. Не бери в голову. Ерунда», – тоже глазами ответила ей Ленни. Девочки начали свой танец. Ленни с приятельницей уселись на низкую кушетку у окна.
– Говорят, Мадам была в Греции и танцевала в античной тунике прямо на улицах Афин, – сказала приятельница.
Ленни фыркнула, представив Мадам в античной тунике.
– Подумаешь! Я тоже была в Греции. Меня Лизхен в прошлом году возила. Ах, Греция! Страна, где дали так прозрачны и голубы! – она немножко валяла дурака, слова произносила пафосно, нараспев и в то же время вроде бы на полном серьезе. – Представляешь, там совершенно безо всякого присмотра стоит Парфенон и храм Диониса. Но дело не в них. Дело в свете. Там такое странное преломление солнечного света, что кажется, будто по полям и долам бродят прозрачные тени античных героев. Вот, скажем, есть гора, с которой бежал куда-то Ахиллес. Я видела, как с нее спускался пастух. Он был как размытая тень. Вдруг, думаю, это сам Ахиллес восстал из царства Аида? А подошла поближе, гляжу – нормальный человек. Из костей и мяса. В чем дело? И тут я поняла. Так играют свет и тени. И вот что я подумала: фотогорафические снимки – ведь тоже игра света и тени, правда? А что, если силуэты на них делать прозрачными? Вот это будет, как говорит Мадам, ки-но-ге-ни-ийа! Нет, фо-то-ге-ни-ийа! А? Как ты считаешь?
Приятельница ничего не считала. Она слушала Ленни с открытым ртом. Из-за ширмы раздалось отчетливое хмыканье.
Урок окончился. Ленни отпустила девочек и побрела в гардеробную переодеваться. Господин с низким голосом вышел из-за ширмы и направился в кабинет Мадам.
– Благодарю вас, любезнейшая мадам д’Орлиак. К сожалению, сегодня ничего. Хм… Почти ничего.
Мадам уже совершенно оправилась от давешней стычки с голубушкой Евдокией Палной и деловито изучала счета, сидя за своим, крытым бирюзовым сукном, письменным столом.
– Жа-аль, шеррр мсье Ожоги-ин! – кокетливо пропела она. – Однако мой го-но-ррра-аррр!
– О, ваш гонорар, как всегда, будет выплачен незамедлительно, – господин Ожогин вытащил из кармана пухлое кожаное портмоне, отсчитал несколько купюр и положил перед Мадам на сукно. – Надеюсь видеть вас на премьере моей новой фильмы «Роман и Юлия: история веронских любовников» в «Иллюзионе». Будет весь свет. Кстати, помните вашу босоножку, которую я выбрал в прошлый раз? Очень мне пригодилась. Сыграла одну из подруг героини.
Мадам расплылась в улыбке.
– Очень ррра-ад! Очень ррра-ад! Мерррси, мон шеррр, мерррси! – восторженно восклицала она, прихлопывая купюры жирной ладонью и подтягивая их к себе.
Господин Ожогин раскланялся и неспешно направился вниз. Спускаясь по мраморной лестнице, он услышал, как внизу хлопнула дверь.
Ленни выбежала на улицу, зажмурилась от солнечного света, а когда открыла глаза, то с удивлением увидела у подъезда василькового цвета авто, хозяин которого утром на площади так заливисто хохотал, наблюдая сценку с голубями.
Ожогин, натягивая автомобильные перчатки, вышел из особняка вслед за ней, но быстроногая Ленни уже пересекала Пречистенку.
Глава 3
Господин Ожогин дома и на работе
Из студии мадам Марилиз Ожогин вышел с ухмылкой на губах. Все эти туники, босоногие девчонки, свободный танец, пластические этюды, эстетика Древней Эллады, корявые импровизации неопытных наяд… Ну как к этому относиться? Он сам по молодости лет не чурался Терпсихоры. В родном Херсоне держал танцкласс. Езжали солидные люди, платили солидные деньги, танцевали танго и фокстроты. Вот это были танцы! Меньше чем за год он стал херсонской знаменитостью. Ожогин улыбнулся, вспоминая свою провинциальную юность. И вернулся мыслями к мадам Марилиз. Следует, впрочем, отдать ей должное: дело она умеет ставить прочно и на широкую ногу. Если бы старуха занималась синематографом, ходила бы у него в первейших конкурентах. Подумав о конкурентах, Ожогин нахмурился. В первейших конкурентах ходил у него Студенкин, владелец самой большой в Москве кинофабрики, тип крайне неприятный и скользкий. Ожогин пытался вести с ним дела, но скоро убедился, что тот не держит слова, и разорвал отношения. Эмблемой кинофабрики Студенкина была голова рычащего льва. «И правда, такой всех порвет», – думал Ожогин каждый раз, когда видел на экране, как лев щерит пасть над идущей полукругом надписью «Студенкин и Ко». Сам же выбрал для эмблемы женскую фигуру в длинной, свободно ниспадающей тунике с высоко поднятым горящим факелом в руке. Ну вот, опять туники! Выходит, и он не чужд классическим мотивам. И он засмеялся в голос.
Однако по мере того, как он двигался по Пречистенке к Волхонке и далее, мимо Музея изящных искусств к Пашкову дому, улыбка сходила с его лица, уступая место сосредоточенному и немного сонному выражению, какое всегда появлялось у Ожогина при усиленной работе мысли или волнении. Дело было в той странной девочке… Как ее? Ленни? Раньше он как-то не обращал на нее особого внимания. Видел сквозь щелку в ширме, что скачет по залу какое-то несуразное существо, удивлялся мельком огромному количеству энергии, заключенному в столь маленьком тщедушном тельце, но девчонка его не интересовала. У нее было неподходящее лицо. Оно не задерживало взгляда. Угловатая мальчишеская фигура, порывистые движения, непроизвольный взмах руки, чуть прыгающая походка, резкий поворот головы – да, это было хорошо. Для танца. Для театра. Но не для кино. Для кино требовалось лицо. А вот его-то у девчонки и не было. Но сегодня что-то, связанное с девчонкой, зацепило его. Зацепило и не отпускало. Сначала он поразился тому, как быстро, ловко, деловито, напористо и в то же время спокойно она ликвидировала конфликт в кабинете Мадам – за его ширмой весь разговор был отчетливо слышен. А затем… Что это она говорила о преломлении солнечного света? Об игре света и тени? О прозрачных фигурах греческих богов? Значит ли это, что, изменив освещение, можно изменить и видимую фактуру предмета, сделать его расплывчатым, зыбким, тающим, превратить в тень? Или это бред вздорной девицы и его больное воображение? «Надо подумать, надо подумать», – пробормотал он, минуя Манеж и университетскую церковь.
Доехав до Лубянки, он свернул на Мясницкую и почти сразу – к себе, в Кривоколенный. У большого серого дома с фонарями и эркерами остановил машину и вылез. Рядом стояло другое авто, алого цвета. Проходя мимо, он похлопал по капоту рукой. Алое авто тоже принадлежало ему. Поднявшись, Ожогин отпер дверь квартиры своим ключом – не любил, когда открывала прислуга, – и оказался в большой квадратной прихожей. Квартира занимала весь бельэтаж и считалась в Москве образцом дурного вкуса. Он снял перчатки, кепи и автомобильные очки и бросил их на деревянный резной ларь, который стоял в углу. Из глубины квартиры раздавались голоса, звон посуды. Здесь круглые сутки кто-нибудь завтракал, обедал, ужинал, похмелялся, пил чай с вареньем, кушал кофе, выпивал и закусывал, поэтому в столовой всегда стоял накрытый стол. По длинному коридору Ожогин двинулся на голоса. Навстречу ему выскочили два пуделя – белый и черный – и затанцевали у его ног.
– Ну, привет, привет, – ласково сказал Ожогин, наклонился и потрепал того и другого по спине. Пудели начали повизгивать и лизать ему руку. – Ну, хватит, Чарлуня, хватит. И ты, Дэзи, прекрати. Я занят, – он еще раз потрепал пуделей. – Идите, идите. Приходите вечером в кабинет, поиграем.
Пудели убежали. Ожогин заглянул в одну из многочисленных открытых дверей. Это была столовая, на сей раз полупустая. Горничная собирала грязные тарелки. На диване, уткнувшись носом в бархатную подушку и посапывая, спал нежный отрок неизвестного назначения. «Наверное, из актерского агентства прислали», – подумал Ожогин. За столом сидел давний приятель, известный поэт-символист. Сидел, подперев кулаками крутые монгольские скулы и насупив и без того нависшие на глаза брови. Нараспев проговаривал стихи:
– Тень несозданных созданий…
«Вот именно», – буркнул про себя Ожогин, думая о своих тенях и светотенях. У поэта был лоб неандертальца с сильными выпуклыми надбровными дугами, слегка приплюснутый нос, широкое, угловатое, грубой лепки лицо и бородка клинышком, как у университетского профессора.
– А-а, Саша! – меланхолически сказал поэт, увидев Ожогина. – Хорошо, что ты пришел… Заходи, выпьем.
Ожогин присел к столу. Поэт разлил водку. Выпили. Ожогин прикусил кусочек хлеба. Поэт ничего не прикусил, налил еще и снова выпил.
– Эх, и влипли же мы с тобой, Сашка! – так же меланхолически произнес он.
– И не говори, – ответил Ожогин, не понимая, о чем идет речь.
Бросив на поэта последний жалостливый взгляд, Ожогин похлопал его по плечу, вышел из столовой и направился в свой кабинет. Дел было много, и далеко не все сулили приятное времяпрепровождение. Одну стену в кабинете Ожогина занимал огромный письменный стол, другую – гигантский аквариум с экзотическими рыбами, лесом из водорослей, замками и пещерами из речных камней и специально сконструированным по заказу Ожогина устройством, по которому в аквариум подавался воздух. В проеме окна висела клетка с кенаром. Кенар давно не пел и много лет морочил всем голову покашливанием и покряхтыванием, словно намекал, что вот-вот начнет распеваться.
Ожогин уселся за стол и придвинул к себе бювар с фирменным оттиском «Поставщик двора Его Императорского Величества». Поставщиком двора Ожогин стал по прихоти судьбы, когда несколько лет назад умудрился сфотографировать царя на параде буквально «глаза в глаза». Как ему удалось так близко подойти к царствующей особе, осталось загадкой. Но то, что Ожогин пронырлив и авантюрен, в игольное ушко влезет, было известно всей Москве. Говорили, что ни одно столичное действо не проходит без него и его фотоаппарата. Ожогин везде – на дорожке во время соревнований по бегу, на берегу во время показательной ловли стерляди в водах Москвы-реки, в камере во время посещения тюрьмы Ее Высочеством великой княгиней, в Елисеевском во время прибытия новой партии белужьей икры, в карете во время встречи австрийского посланника, во дворце во время бала по случаю тезоименитства царевича. Как же ему не быть на параде!
В тот раз его оттащили от царственной особы дюжие охранники и чуть не отправили в кутузку. Однако отпечатанные и отосланные на следующий день во дворец фотографии неожиданно понравились Его Величеству, и Ожогин получил звание Поставщика. Следующий подвиг он совершил, еще находясь в эйфории от своего успеха при дворе. Он запечатлел на кинопленку Великого Драматурга. Великий Драматург запечатлеваться не хотел, и даже его жена, знаменитая актриса Малого театра Нина Зарецкая, стервозная, несдержанная на язык дамочка, не смогла уговорить упрямого старца. Тогда Ожогин спрятался со своим киноаппаратом в дачном деревянном сортире и сквозь отверстие, вырезанного в форме сердечка на двери, заснял Великого Драматурга, который, ни о чем не подозревая, неторопливо прогуливался по дорожке. Вскоре мэтр умер. Фильма Ожогина осталась единственным его движущимся изображением.
Со своим фотоаппаратом Ожогин давно распрощался. За киноаппарат тоже сам не вставал. Теперь у него была сеть фотоателье, где пленки проявляли с помощью электричества, небольшая типография, в которой печатались открытки с изображением звезд и брошюрки в дешевых бумажных обложках с их биографиями. Теперь он жил в огромной квартире в Кривоколенном, держал двух пуделей, безголосого кенара, игуану, помещенную в отдельную комнату, чертову прорву рыбок, трех горничных, посыльного, повара, преподавателя китайского языка, у которого по причине сугубой занятости не взял ни одного урока, и жену – волоокую кинодиву Лару Рай, в миру Раису Ларину. И главное – к тридцати пяти годам он воплотил в жизнь свою мечту, построил огромную кинофабрику, поражающую воображение москвичей, которые по воскресеньям ездили за Калужскую заставу полюбоваться этим чудом из стекла и металла.
Он сидел за столом и думал о предстоящем разговоре с Зарецкой. Чертова баба ломалась, не желала продавать ему наследие Драматурга, набивала цену. После смерти Драматурга осталось пять пьес. Каждая – своего рода шедевр, однако совершенно не пригодный для кино. В этих пьесах абсолютно ничего не происходило. Герои выясняли отношения, томились от смутных желаний, комплексовали, жаловались на жизнь. Однако Великий Драматург недаром в молодости писал юмористические рассказы. Под конец жизни он решил посмеяться над собой и написал пять блистательных пародий на свои пьесы. Ожогин подозревал, что сделал он это, будучи в сильном подпитии. Как бы то ни было, пародии – каждая всего несколько страничек текста – буквально просились на экран. Кто бы мог подумать, что старик так упруго сможет развернуть действие, так уморительно прописать диалоги, так безжалостно вывести характеры!
Ожогин знал, что Студенкин тоже точит на них зубы. Следовало опередить нахала, испортить ему праздник. Ожогин придвинул к себе пять листков с подслеповатыми прыгающими машинописными буквами. Пять сценариев, написанных по пяти пародиям. Он должен был их прочесть, придумать новые названия, а затем уже звонить вдове.
Ожогин принялся за чтение.
«ТЕТЯ МАНЯ. Сцены помещичьей жизни. Тетя Маня, сестра богатого московского профессора Золотухина, ведет хозяйство в его имении. Тетя Маня влюблена в старого холостяка, доктора Копытова, который, в свою очередь, влюблен в свою работу. Поэтому тете Мане приходится скрывать свои чувства. Как-то в предрассветный час она, заламывая руки…»
Ожогин не стал дочитывать, взял красный карандаш, начертал сверху: «Горечь слез». Приступил к следующему сценарию.
«ТРИ КУЗЕНА. Сцены провинциальной жизни. Три кузена – Олег, Миша и Игорь – невыносимо страдают от бессмысленности своего существования в маленьком захолустном городке и мечтают уехать в Москву, чтобы предаться упорному труду, так как по месту жительства они не могут этого сделать. Олег руководит местной гимназией и уже отчаялся найти любовь. Игорь собирается жениться на дочери баронессы фон Валетт, некрасивой девушке в очках. Миша просто прожигает жизнь. В порыве отчаянной тоски…»
Красный росчерк Ожогина: «Отрава поцелуя». Следующий опус.
«ГАДКИЙ УТЕНОК. Сцены дачной жизни. Знаменитая актриса Арнольдова смотрит дачную постановку на открытом воздухе по пьесе своего сына, нервного юноши Пригожина. Арнольдова влюблена в своего сожителя, Болтунова, который влюблен в юную Лину Запрудную. В нее же влюблен и Пригожин. Творческая несостоятельность толкает его на непоправимое…»
В течение секунды Ожогин колеблется, потом пишет: «Месть врагов». Два последних сценария – «Аптекарский огород» и «Сидоров» – он вообще не читает, просто ставит сверху: «Клевета друзей», «За что тебя благодарить?» Отодвинув листы в сторону, он замечает на столе еще одну страничку с бледным текстом. «Александр Федорович! А не угодно ли вариант сценария «Тетя Маня» под названием «ДЯДЯ СТЕПА»? Это уже его ребята стараются, с кинофабрики.
– Вот черти, что хотят, то и строчат, – бормочет Ожогин, рвет листок, бросает в изящную серебряную корзину для ненужных бумаг и, тяжело вздохнув в предвкушении разговора с Зарецкой, снимает трубку телефонного аппарата.
– Барышня? Центр два двадцать пять, пожалуйста.
Зарецкая отвечает сразу, как будто сидит у телефона и ждет звонка.
– Желаю здравствовать, любезнейшая Нина Петровна, – елейным голосом начинает Ожогин.
– И вам не хворать, – отвечает любезнейшая.
– Видел, видел вас вчера в «Последней жертве». Нет слов описать то сильнейшее впечатление, которое вы производите своей незабываемой игрой на нас, простых людей. Ваше влияние на современный театр, на души соотечественников…
– И-и! Понес, батюшка, будто и не взнуздывали. Чего хочешь?
Как будто не знала, старая перечница, чего он хочет! Желала, чтобы поунижался, хвостом повилял. Как будто он и без того не вымазал ее с ног до головы медом, не залил по уши вареньем и патокой.
– То великое наследие, которое оставил ваш гениальный супруг, должно найти дорогу к широкой публике, стать для каждого гражданина…
– Не размазывай, батюшка, манную кашу по тарелке, говори, сколько.
Ожогин назвал сумму.
– За все пять? – деловито осведомилась вдова и назвала цифру в два раза больше.
Ожогин чуть надбавил. Вдова была непреклонна. Ожогин надбавил еще. Вдова хмыкнула и упомянуа Студенкина. Так они «танцевали» друг перед другом довольно долго, пока Ожогин не обнаружил, что почти вплотную приблизился к сумме вдовы, которая так и не спустилась ни на шаг со своего немыслимого пика, и дальнейший торг был неуместен.
– Черт с вами, разлюбезная Нина Петровна! – воскликнул он молодецки, в душе восхищаясь стойкостью вдовы и ее умением вести дела. – Будь по-вашему! Сегодня же пришлю к вам поверенного. А все же алчная вы особа, хоть и – гордость русской культуры.
– Вот это по-нашему, батюшка, – откликнулась довольная вдова. – Присылай своего мальчонку, подпишу твой договор. И уж денежки не забудь сразу передать, а то запамятуешь, а мне, старухе, неловко будет тебе напомнить.
– Это вы-то старуха? Это вам-то неловко? – засмеялся Ожогин и повесил трубку.
Несколько минут он сидел, уставившись в стол, не зная, горевать или радоваться заключению сделки. Сумма, что и говорить, была велика. И риск был велик. Однако и прибыли, если фильмы будут иметь успех, ожидались немалые. Комедии народ любил. Ожогин усмехнулся. Чертова баба готова торговать всем, что осталось после кончины старика. Скоро его исподнее выставит на торги, чего уж говорить о пяти безделках, начирканных спьяну на трактирных салфетках! Каждую буковку, будь ее воля, пересчитала бы и внесла в договор, чтобы извлечь из нее выгоду.
Наконец очнувшись, он снова снял трубку и попросил барышню соединить его с кинофабрикой. Вызвал директора, давнего друга, проверенного человека, преданного всей душой и ему, и синематографу, умницу, понимающего все с полуслова, Васю Чардынина.
– Вася, готовь срыв «Годунова»! – сказал он резко.
– Да уж готово все, Саша, – как всегда флегматично отозвался Чардынин.
Вот за что он любил Чардынина, так это за то, что у того всегда все было готово. О срыве «Годунова» они говорили давно. «Годунова» снимал Студенкин, в качестве козыря выставляя свою новую звезду Варю Снежину, которая должна была играть Марину Мнишек. Готовилась грандиозная премьера в том же «Иллюзионе», где Ожогин вскоре собирался представлять «Веронских любовников». Ожидались члены царской семьи. Во всяком случае, Студенкин распространялся об этом на каждом углу. Не сорвать Студенкину «Годунова» – себя не уважать. Так считал Ожогин. Чардынин соглашался. Именно он предложил другу сделать своего «Годунова», а на роль Мнишек взять вышедшую в тираж, бывшую звезду Софочку Трауберг, растолстевшую после родов и давно не появлявшуюся на экране.
Публике будет интересно посмотреть на Софочку. Валом повалят, еще драться за билеты будут. Выйдут, конечно, плюясь. Кому понравится Марина Мнишек, похожая на бочку? В общем, к премьере «Годунова» Студенкина публика удовлетворит свое любопытство, останется недовольна и не захочет тратить деньги, чтобы еще раз смотреть почти ту же фильму. Остается только рассчитать, за сколько дней до Студенкинской премьеры выпускать собственного провального «Годунова». Все это он обговорил с Чардыниным и остался доволен.
Ожогин поднялся из-за стола и направился в дальний конец квартиры, где находились комнаты его жены. В будуаре никого не было. В спальне тоже. Он прошел в ванную комнату, совмещенную со спальней. Волоокая Лара Рай лежала в ванной – огромной мраморной посудине на массивных золотых львиных лапах, – нежась в пене из душистого французского жидкого мыла. Ее роскошные черные волосы, знаменитые кудри Лары Рай, были забраны вверх черепаховыми шпильками. Тугие завитки, выбравшиеся на волю из-под шпилек, щекотали сзади шею, и время от времени Лара ежилась и проводила по шее рукой снизу вверх, пытаясь их пригладить.
Вокруг на многочисленных столиках, пуфиках, креслицах, диванчиках валялись полотенца, чулки, нижние юбки, ленты, корсажи, прочая воздушная дребедень, стояли флакончики с духами, баночки с кремами, коробочки с пудрой, тюбики губной помады. Ожогин присел на диванчик и вытащил сигару. Лара поморщилась.
– Я же просила здесь не курить, – недовольно молвила она и повела рукой, как бы разгоняя несуществующий дым. – И так душно, нечем дышать.
Он послушно сунул сигару обратно в карман. Лара поднялась из пены.
– Дай, пожалуйста, халат.
Он подал ей махровый халат, невольно отмечая искушенным отвлеченным взглядом человека, привыкшего профессионально рассматривать и оценивать людей, что за последнее время Лара отяжелела, поплыла, что талию ее скоро придется заковывать в корсет, а грудь драпировать платьем, иначе с экрана полезет всякое безобразие. Лара завернулась в халат и села к зеркалу. Принялась пристально разглядывать свое лицо. Он тоже стал разглядывать изображение в зеркале. За спиной Лары маячил он сам – некрасивый, невысокий, коренастый, с коротким ежиком жестких волос. Он перевел взгляд на Лару. Она задумчиво водила пальцем по лицу, как будто не была уверена, что это именно ее лицо, и знакомилась с его линиями, а может быть, искала ту точку, с которой начнет сейчас бережное ублаготворение, умащивание маслами и кремами этого произведения искусства. В любом случае это были любовные прикосновения.
Ожогин тем временем оценивал ее лицо, как только что оценивал тело. Он видел тонкие морщинки в уголках глаз, слегка опустившиеся губы, утяжелившийся овал, рыхловатую кожу. Прекрасная форма Лариного лица огрубела и опростилась. Из дивы полезла баба.
– Знаешь, Раинька, – неожиданно для себя вдруг сказал Ожогин, – я сегодня слышал такой странный разговор… Впрочем, неважно. Я вот что подумал – может быть, нам попробовать снимать тебя через вуаль? Как ты думаешь?
– Зачем? – спросила Лара. Она зачерпнула из баночки какое-то белое вещество, похожее на сметану, и начала наносить на лицо.
– Ну, понимаешь, сквозь вуаль твое лицо будет еще загадочней. Мы добьемся, чтобы оно было немножко затенено и размыто. Ты меня слушаешь?
– Угу, – отозвалась Лара. – Зачем мне затенять лицо? Наоборот, пусть все видят, какое… ммм… ммм…
Ожогин вздохнул. Лара тем временем священнодействовала, забыв обо всем на свете. Ее лицо постепенно теряло привычные черты, превращаясь в белую маску, сверкающую холодом алебастра, холодную, неподвижную, неживую и – неожиданно – прекрасную, как восковой цветок. Этот цветок возникал на глазах у Ожогина, опровергая все законы времени и старения, увядания и распада, и в то, что там, под ним, скрывается бедная, несовершенная, живая, слабая, жалкая, тронутая временем плоть, верилось с трудом.
– Н-да… Через вуаль… – пробормотал Ожогин, поднимаясь и выходя из ванной.
Входя в кабинет, он услышал, как звонит телефон, и тут же схватил трубку.
– Да! Что? Что значит «декорация упала»? Какого черта она опять упала? Сколько можно? Вы что там, спите, что ли? Ставьте обратно! Что значит «рассыпалась»? Кто ставил? Почему не послали в «Театральные мастерские» к Пичугину? Немедленно пошлите! Пусть найдет… А-а!.. Лучше я сам. Все равно собирался ехать. Через полчаса буду!
На ходу натягивая пиджак, он выбежал из дома и вскочил в свое василькового цвета авто. На съемках мелодраматической фильмы «Сон забытой любви» рухнули декорации. Так часто бывало – декорации мастерили из картона и тонких деревянных щитов, устанавливали наспех. И Ожогин всегда злился, когда они ломались и падали.
Через полчаса он был на кинофабрике. Чардынин встречал его у дверей. Оказалось, что все не так страшно. И остатки декораций собрали, и в «Театральные мастерские» Пичугина послали. Ожогин успокоился. Положив руку на плечо Чардынина, он медленно шел с ним по коридору.
– Послушай, Вася, – говорил он. – Вот какая идея. Мы ведь ставим лампионы прямо перед актерами, так?
– Так.
– Освещаем их спереди, и получаются у нас не лица, а блины на сковородке. К тому же некрасиво, Вася. Вот в «Осенней элегии любви» Милославскому один глаз перекрасили, а другой недокрасили. И все видно. На экране, Вася, все видно, пойми.
– Понимаю.
– А ведь можно как-то затенить, чтобы публике в глаза не бросалось. Или сделать эдакую романтическую загадочную дымку. Чтобы фигуры были как в тумане. Или, наоборот, просветить их насквозь, вроде как пронзить солнечным светом. Совсем другая экспрессия. Как ты думаешь, Вася?
– Я думаю, Саша, Эйсбара надо позвать.
– Что за птица?
– Птица любопытная. Мастер по электричеству. «Электрические вечера в саду «Эрмитаж» знаешь? Его рук дело. И у нас тут крутится. С лампионами возится. Говорит, готовит световые эффекты. Видовые сам снимает. Недавно снимал хронику с похорон японского посланника. Так такой оказался пронырливый, прямо ты в молодости. Чуть в гроб не влез со своим киноаппаратом. До скандала не дошло, но с похорон его вытолкали. Правда, того, что он привез, хватило бы на десять видовых.
– Ну, зови своего вундеркинда.
Чардынин крикнул помощника.
– Эйсбара бы мне, и поскорее!
– Да тут я! Все слышал! Сейчас, только выберусь, – раздался несколько придушенный голос, и из-за наваленных в углу старых пыльных декораций выскочил чумазый человек в грязной расстегнутой рубахе и покатился прямо Ожогину под ноги.
Ожогин отшатнулся. Человек был похож на черта. И пахнул так же. Дымно и неприятно.
– Эйсбар, – представился человек и протянул Ожогину черную руку.
Глава 4
Электрический вечер в саду «Эрмитаж»
Кофе начал закипать и хотел уже было выплеснуться на плиту, но Ленни успела схватить турку. Сегодня прислуга была выходная, и они с Лизхен решили не идти в кафе, а позавтракать дома. Дело оказалось непростым. Они долго разжигали старую дровяную плиту, занимавшую полкухни, а когда дрова разгорелись, принялись, обжигаясь и дуя на пальцы, набрасывать на полыхающие круглые отверстия железные бублики, чтобы получились маленькие уютные конфорки. Яичница благополучно сгорела – не выдержала адского пламени, – а вот кофе ничего, даже не пролился. Решили завтракать белой булкой с маслом и сливовым вареньем. Разговоры о новой электрической плите Лизхен и Ленни вели давно. Однако плита стоила денег, и потому ее покупка из раза в раз откладывалась на неопределенное время. Все как-то было некстати, не ко времени, не по карману. Лучше уж купить тот гарнитур из раух-топазов, выставленный в витрине у Мюра и Мерилиза. Или китайскую напольную вазу. Поддельную, правда, зато расписанную смешными черными пагодами и синими аистами. Так рассуждала Лизхен. Раух-топазам в ее жизни была присвоена категория «жизненно необходимого», так как после покупки они становились частью ее самой, как, впрочем, все, что составляло ее внешность. А китайской вазе досталась категория «очень нужного», так как ставить цветы от поклонников последнее время становилось решительно некуда. А новая плита была необходима, или очень нужна, или нужна, но не очень, или просто желательна только кухарке.
Содержания, и солидного содержания, которое выделил Лизхен бывший муж, известный столичный адвокат, хватало с трудом. Мизерное жалованье Ленни у Мадам шло исключительно на ее, Ленни, побрякушки и безделушки. Были еще деньги, которые присылали из провинции родители Ленни, но Лизхен относилась к ним, как к вкладу в будущее племянницы, и действительно каждый месяц носила в банк, где клала на счет, который та сможет открыть, когда решит выйти замуж. С тяжелым вздохом сожаления Лизхен вспоминала времена накануне так и не состоявшегося большевистского переворота, когда общество, оцепеневшее от страха, вело разговоры об эмиграции, а некоторые особо нервные граждане даже начали паковать чемоданы и заранее жалеть себя, бедных, никому ненужных, несчастных. Тогда в гостиную Лизхен стекалась самая отборная в смысле платежеспособности, хоть и разношерстная в смысле принадлежности к разным кругам и кружкам публика, и предприимчивая красавица сначала за небольшие, а потом, войдя во вкус, и за очень приличные деньги давала желающим уроки немецкого языка. Попутно публика обсуждала политические новости, театральные премьеры, книжные новинки, сплетничала, музицировала, и, бывало, скатав ковры, две-три пары проходились по гостиной Лизхен в зажигательном фокстроте. Ах, что это были за времена! И кому нужны сейчас иностранные языки, если заграница сама рвется говорить по-русски, лишь бы принимать у себя российских толстосумов!
Салон – полуаристократический, полубогемный – в гостиной Лизхен прижился. Публика жаловала ее квартиру на Неглинке частыми посещениями. Уж больно хозяйка была хороша, а ее племянница – чудо как забавна. Настоящая обезьянка. Вот только расходы на чай и хороший портвейн у хозяйки росли, а доходы – нет. Приходилось перебиваться с белой булки на варенье.
Попивая кофе, они сидели в гостиной. Лизхен – полулежа в большом широком кресле, аккуратно и изящно, двумя пальчиками, держа за тоненькую ручку золоченую невесомую чашечку. Ленни – примостившись на подлокотнике, поджав под себя одну ногу и размахивая чашкой так, будто дирижировала большим оркестром.
– …и ты представляешь, выбирает натурщиц для синема! – возбужденно говорила она. – Сидит, спрятавшись за ширмой, чтобы его никто не видел, и глазеет! И вот что я подумала: ведь натурщицы не только для синема нужны. Художникам, например, без натурщиц никак не обойтись. А наши умеют разные позы принимать. Или вот оперетка, кабаре. Знаешь, сколько танцовщиц им требуется? Может, мне открыть агентство по поставке натурщиц и танцовщиц?
Ленни энергично взмахнула рукой, и кофе выплеснулся ей на колени.
– Открой, – лениво отозвалась Лизхен, отпивая маленький глоточек кофе. – Натурбюро – это так современно. А Мадам погонит тебя из студии поганой метлой.
– Ну и пусть погонит! Надоела, старая грымза! Лен-ни! Спаса-ать! – противным тоненьким голосом Ленни передразнила Мадам. – Знаешь, что учудила твоя распрекрасная Мадам? Приревновала ко мне своего альфонса, Вольдемара.
– А что, были основания? – заинтересовалась Лизхен.
– Лизхен! – укоризненно сказала Ленни и посмотрела на нее специальным взглядом – Ты видела этого Вольдемара?
– По-моему, он очень хорош собой.
– Ну да. Как комнатная собачонка. Давай лучше, Лизхен, подумаем, как провести сегодняшний чудный воскресный вечер. Тем более надо где-то поужинать. Не жевать же остатки холодной вчерашней телятины.
Лизхен томно повела рукой в сторону дивана, на котором валялись газеты.
– Посмотри объявления.
Ленни соскочила с подлокотника и подхватила несколько скомканных, в потеках размазанной типографской краски, листов.
– Ага… Гм… Лекция в научном Географическом Обществе «Есть ли жизнь за полярным кругом?» Нет, это нам не подходит. Нам бы что-нибудь потеплее. Так… Духовные песнопения… Нет уж, увольте. А-а! «Электрический аттракцион в саду «Эрмитаж»! Почитаем, почитаем, что интересненького пишут. «Уже давно публика сделалась равнодушной к остроумию, предпочитая веселому словечку электрическое освещение. Чем больше электричества, тем сильнее успех». Это правда, сама страсть как люблю разноцветные фонарики. «Электрическая выставка в знаменитом московском саду «Эрмитаж» расширяет интерес увеселительного сада, вернее цветника. Пока неподвижные экспоненты двигают черепашьим шагом свое электричество…» Интересно, как это они двигают электричество?
– Читай, читай, не отвлекайся, – промурлыкала Лизхен.
– «…администрация сада спешит развлекать публику. В антрактах публике показываются эффектные «светящиеся фонтаны». Это очень забавная и освежающая игрушка. Новые фонтаны бьют стеной и переливают всеми цветами радуги. Для пущего эффекта среди фонтанов показываются «живые картины», созидаемые фантазией молодого художника г. Эйсбара. Все очень оригинально, а главное – не скучно». Вот что нам нужно, Лизхен! Минутку, здесь еще кое-что. Нам предлагают посмотреть театрализованное представление. «Очень красива декорация второго акта «Блуждающие огоньки». Сцена представляет собой кладбище и «истлевшие могильные камни», которые вдруг поднимаются, а из-под них встают «погибшие души» и устраивают пляску мертвецов». Ого, мертвецы! Идем непременно! «Фонари Яблочкова создают фантастический эффект, преображая привычную среду и материальные объекты. Одним освещением достигается некий эффект театрализации. Г. Эйсбар использует прием быстро сменяющихся сцен, возникающих из полной темноты в зале и на сцене. Посетители сада чувствуют себя персонажами ненаписанной мистерии. В театрализованное представление включаются видовые сценки, проецируемые на полотно экрана синематографическим проектором». Ура! Ура! – Ленни захлопала в ладоши. – Обожаю видовые! Уж куда как лучше, чем смотреть идиотские мелодрамы!
И они решили идти в «Эрмитаж».
Вечером Ленни сидела в своей комнате перед зеркалом и думала, что бы ей надеть. Что-нибудь и такое, и эдакое, и разэдакое. Наконец решила надеть свободное платье чуть ниже колен, скроенное из разноцветных неровных кусков ткани. На голову – плотно облегающий шлем с острой верхушкой и большим козырьком, как у автомобильных кепи. Немного подумав, она втыкает в козырек алое перо. Потом из длинного ряда туфелек и башмачков выбирала сандалеты на высокой сплошной танкетке, как у японских гейш, и приступила к оформлению лица. К своему лицу Ленни относилась как к чистому листу бумаги, а бумага, как известно, все стерпит. Иногда Ленни прочерчивала себе крутую удивленную бровь. В другой раз подводила глаза: левый – синим, а правый – зеленым. А то возьмет и выпишет себе на щеке какое-нибудь словечко вроде «Пуф-ф-ф!», нарисует звездочку, или цветочек, или молнию, тонким красным помадным карандашиком опустит один уголок рта, а второй, наоборот, приподнимет. В общем, забавлялась. Сегодня она нарисовала несколько слезинок, стекающих из левого глаза, как у печального Пьеро Алексиса Крутицкого.
И вот они вышли из дома. На Лизхен изумрудное платье, облегающее высокую грудь и округлые пышные бедра. В тон платью – крошечная изумрудная шапочка с золотыми искрами. Ресницы Лизхен слегка подчернены, губы чуть тронуты помадой, на лице – легчайшая вуаль пудры. Колье из раух-топазов украшает ее шею. Раух-топазы мягко мерцают и на нежном запястье, и на тонких пальцах, темными медовыми каплями стекают на золотых цепочках с маленьких розовых мочек. Лизхен движется медленно, плавно, покачивая бедрами, поводя покатыми плечами, как бы втекая в синеву вечера, которая окутывает ее, словно газовый шарф. Ленни в своем цветастом балахоне и клоунском гриме кузнечиком прыгает возле нее на тонких ножках в смешных плоскостопных сандалетах, крутится, вертится, кружится, вверчиваясь в теплый воздух, насквозь, как податливую пробку, протыкая собой улицу. Сад «Эрмитаж» встретил их огромным плакатом «ЭЛЕКТРИЧЕСКАЯ ФЕЕРИЯ. СОЧИНИТЕЛЬ Г. ЭЙСБАР». Плакат утыкан по периметру мигающими лампочками. Ленни и Лизхен идут по дорожке. Сегодня здесь собралась вся Москва. Они кивнули знаменитому поэту с лицом неандертальца – его и его последователей Ленни называет «томными» – и заметили вдалеке высоченного лысого парня в желтой кофте. Парень бряцал словами, как струны на гитаре, рвал строки в строфах, словно мячиками, жонглировал рифмами, поэтому Ленни дала ему прозвище «громокипящий». Его имени они с Лизхен никак не могли запомнить.
Возле фонтана, извергающего разноцветные струи, в цилиндре и с тростью прохаживался великий певец. Сад сверкал и переливался. Деревья, увитые гроздьями фонариков, походили на светящиеся цветы. На открытой эстраде действительно установлена декорация с «истлевшими могильными камнями». Вдоль задника в костюмах сильфид стояли балерины. На головах, на плечах и на руках у них прикреплены горящие лампочки. Балерины принимали разные затейливые позы, поводили руками, переступали стройными ножками в балетках. Благодаря лампочкам их танец превращался в причудливый геометрический рисунок, а на заднике возникли гигантские тени. Тапер перебирал клавиши рояля, и рояль, тоже опутанный гирляндами лампочек, по странной прихоти звуков мигал в такт музыке красно-сине-белыми огнями. Перед сценой установили столики. На каждом – стеклянный бутон-фонарик. В искусственном гроте, своды которого, будто сделанные из драгоценных камней и минералов, то вспыхивают, то гаснут, устроен буфет. Лизхен и Ленни уселись недалеко от эстрады. Ленни возбуждена. Вертит по сторонам головой в своем нелепом шлеме, помахивает алым пером. Лизхен, откинувшись на спинку стула, лениво закурила. Вдруг Ленни случайно столкнулась взглядом с одной из балерин. В глазах у той – ужас. Ленни поняла, что на сцене происходит что-то не то. Она вскочила и начала метаться вдоль сцены, подпрыгивая в попытке заглянуть за кулисы и одновременно в прыжке выворачивая голову назад – вдруг среди публики удастся разглядеть устроителей зрелища. Но публика благодушно потягивала шампанское, не замечая ужаса балерины, и с удивлением поглядывала на прыгающую Ленни. Какая-то барыня недовольна. Ленни загородила сцену, мешает разглядывать электрические картины. Но спутник барыни успокоил ее:
– Что вы, голубушка Клавдия Игнатьевна, это же часть представления! Посмотрите на ее костюм. Очевидно, это женщина-клоун. Я же обещал вам сюрпризы.
Ленни обернулась и показала им язык. Господин, обещавший сюрпризы, зааплодировал. В это время мимо Ленни, размахивая руками, пронесся испуганный человечек в мешковатых брюках.
– Сергей Борисович! – закричал он. – Сергей Борисович! Скорее!
Сергей Борисович – высокий молодой человек лет двадцати пяти с буйной черной шевелюрой – поднялся со стула.
– Сергей Борисович! Там у балерины… что-то загорелось… надо отключить…
Молодой человек сорвался с места и неожиданно легко для своего телосложения помчался за кулисы. Через секунду Ленни увидела, как он выскочил на сцену, подбежал к балерине с ужасом в глазах и произвел какие-то манипуляции у той над головой. Еще через несколько мгновений он, абсолютно спокойный и вальяжный, засунув руки в карманы, спустился со сцены в сад. Проходя мимо Ленни, он заметил ее шлем и бросил взгляд на сандалеты.
– А еще платформу можно сделать надувной – будете прыгать по улице, как заяц, – сказал он. – И кольцо в нос вдеть. А то что это у вас одно перо? Непорядок!
– А у вас лицо похоже на… на… на авокадо, – выпалила Ленни.
Молодой человек остановился, и Ленни вдохнула запах его одеколона, явственно напомнивший запах вишневого варенья.
– Почему? – быстро спросил он.
Ленни пришлось стремительно сосредоточиться.
– Очень мягкий овал, – добавила она.
– Неплохо, – согласился молодой человек. – И, главное, вам удалось заполучить этот фрукт – или овощ? – а ведь в Москву привезли три дня назад всего один ящик.
– Ничего мы не заполучали, – недовольно буркнула Ленни. – Мы вообще ничего не заполучаем.
– Откуда же взялось авокадо?
– Так… принес кое-кто.
– И что вам еще приносит кое-кто?
– Пингвина недавно приносил. Манишка белая, на манишке – желтое пятно. Как будто хорошо поел яичницы. Но Лизхен – это моя тетя – велела отдать его в зоологический сад. Сказала, что мы окажем на него дурное влияние и он покатится по наклонной дорожке.
– Врете? – спросил молодой человек.
– Вру, – согласилась Ленни.
– А чем вы еще занимаетесь, кроме того, что врете?
– Преподаю танцы в студии мадам Марилиз.
– А-а, у голоногой старухи… Ясно.
– А вы чем занимаетесь?
– Вот… – молодой человек сделал широкий жест рукой, как бы охватывая все пространство сада. – Устраиваю зрелища для почтеннейшей публики.
– Так вы и есть сочинитель электрической феерии господин Эйсбар?
– Сергей, – он протянул ей руку, что шло вразрез со всеми допустимыми нормами приличия, но она не заметила его оплошности. Тут тоже вопрос: не заметила – не увидела или увидела, но не дала ему понять, что это оплошность?
– Ленни. Ленни Оффеншталь.
– Красивое имя, – одобрил он. – А хотите, Ленни Оффеншталь, пойти со мной на премьеру новой мелодраматической фильмы господина Ожогина «Роман и Юлия: история веронских любовников»?
– А у вас что, билеты есть? – удивилась Ленни. – Откуда, интересно знать, вы их заполучили?
– Ничего мы не заполучаем, – засмеялся Эйсбар. – Так, принес кое-кто.
Ленни вопросительно посмотрела на него.
– Я у господина Ожогина на кинофабрике работаю, – пояснил Эйсбар. – Световые эффекты делаю. И киносъемщиком еще подрабатываю. Вот недавно, к примеру, снимал похороны японского посланника. Так пойдете на премьеру?
– Пойду. А вы возьмете меня на киносъемку?
Эйсбар согласно кивнул.
Ленни вернулась к своему столику. Вокруг Лизхен уже вились знакомые, полузнакомые и совсем незнакомые мужчины. Подходил сам Алексис Крутицкий, переламывался в талии, церемонно целовал руку. За ним тенью следовал тот самый нежный отрок неизвестного назначения, несколько дней назад спавший на диване в столовой Ожогина.
– Разрешите представить, – пропел Алексис немного гнусавым голосом, сильно картавя. – Наш юный друг Георгий Алексеев, можно просто Жоринька. – Он выдвинул отрока вперед. – Мечтает покорить столичные подмостки. Поклонитесь дамам, Жоринька. Он у нас еще малыш. Месяц назад приехал из Ижевска, где получил пуританское воспитание в отеческом доме. Милого мальчика пытались сослать в духовную семинарию, но бог миловал.
Жоринька склонил голову. Раздался взрыв. В небо взлетели петарды, рассыпались на тысячи светлячков, огненными гроздьями повисли над ослепленным и оглушенным садом и гасли, оставляя после себя дымные белые хвосты. И снова шарахнул взрыв, и снова вспыхнуло небо. Публика ахнула. Замерла в восхищении. Раздались робкие хлопки, потом еще, еще, и вот уже весь сад восторженно аплодировал. Вспышка фейерверка мгновенно высветила лицо Жориньки, и Ленни увидела его, будто на экране. Крупный план: золотые кудри, синие глаза под темными ровными бровями, прямой, чуть-чуть крупноватый нос, еще совсем детские пухловатые губы.
– Ого! – подтолкнула она Лизхен в бок. – А вот и первый натурщик! Такого в любую фильму возьмут.
Лизхен с ленивым интересом посмотрела на Жориньку.
– Н-да-а! – протянула она. – Хоро-ош! Послушайте, Жоринька, – обратилась она к нему, – вам кто-нибудь говорил, что вы очень красивы?
Жоринька захлопал синими своими глазами, но ни слова не сказал в ответ.
– Вам надо в синема сниматься, Жоринька, – продолжила Лизхен.
– Да я вот ходил… господин Ожогин… даже не заметил… я ждал, ждал… потом уснул… – забормотал вконец растерявшийся Жоринька.
– Ни к кому ходить не надо, – весомо произнесла Лизхен. – Солидные люди сами никуда не ходят. Это за них делают агенты. Моя племянница с удовольствием будет представлять ваши интересы. У нее свое натурбюро.
Ленни хихикнула и в знак согласия махнула алым пером. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3
|
|