Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Северное сияние

ModernLib.Net / Историческая проза / Марич Мария / Северное сияние - Чтение (стр. 48)
Автор: Марич Мария
Жанр: Историческая проза

 

 


Жуковский прерывисто вздохнул, вспомнив, как возмущался Пушкин широко практикуемой перлюстрацией писем, как негодовал он на царя за то, что тот не стыдился лично принимать участие в таком сыске. Царь понял вздох Жуковского и с той же усмешкой бросил:

— Однако, сам-то, ты читаешь адресованное не тебе.

Жуковский прямо взглянул царю в глаза.

— Мне, государь, также прискорбно принимать участие в нарушении семейственной тайны. Но воля вашего…

— Довольно об этом! — Николай сделал решительный жест рукой. — Ты что еще мог бы передать мне?

Жуковский вытер лоб платком, мокрым от слез, пролитых над гробом Пушкина, и, преследуя только одну цель, — сделать все, что могло бы облегчить участь семьи умершего, — стал рассказывать, как будто бы охотно исполнил Пушкин долг христианина, исповедавшись и причастившись по совету царя. Как поэт якобы был тронут и успокоен монаршим обещанием заботиться о его семье. При этом Жуковский сознательно приписывал Пушкину такое поведение и такие слова, которые могли бы сломить всегдашнее к нему недоброжелательство царя. И для этого нового, угодного царю, Пушкина Жуковский просил:

— Необходимо, ваше величество, очистить от всех долгов заложенное имение Пушкина, где покоятся его предки и где он сам будет почивать вечно, иначе деревню эту могут продать с торгов, и может случиться так, что и прах Пушкина сделается собственностью равнодушного к нему владельца. И тогда русские могут не знать, где лежит их Пушкин, а осиротевшее семейство его лишится приюта при гробе своего отца.

— Об этом напрасно хлопочешь, — не глядя на Жуковского, сказал Николай. — Я и сам решил, чтобы вдова с детьми отбыла в Михайловское. Надо, чтобы здешние толки умолкли, да и Наталье Николаевне покуда приличнее будет там оставаться… А, скажи, ей, вероятно, весьма… — он хотел спросить: «весьма идут траурные плерезы?», но спохватился и спросил приличествующее в данном случае: — Ей, вероятно, весьма тяжко переносить разразившееся несчастье?

Жуковский стал описывать бурное отчаяние Натальи Николаевны, ее ужасные припадки, при которых все ее тело корчилось в судорогах и конвульсиях.

Царь, все время слушавший его с застывшим выражением лица, вдруг спросил:

— А почему Пушкин положен в гроб не в камер-юнкерском мундире, а в статском платье?

— Такова была воля покойного, государь, не раз выраженная им при жизни. Пушкин имел некоторые странные привязанности к вещам, в том числе и к некогда подаренному ему Нащокиным фраку, в котором ныне положен в гроб. Распоряжение вашего величества об увозе Пушкина на предмет погребения в Святогорский монастырь также совпало с волею покойного.

Царь удивленно поднял брови.

— Матушка Пушкина, недавно скончавшаяся, — продолжал Жуковский, — а также и другие его родственники нашли в сем монастыре вечное упокоение. И Наталья Николаевна сказывала, будто покойный супруг ее, присутствовавший при погребении матушки, утешался сухим грунтом могилы и выражал желание быть погребенным рядом.

— Это желание вполне допустимо, и я рад, что смог содействовать ему.

Жуковский быстро опустил голову и потупил глаза, будто испугался, что Николай увидит в них нечто для него оскорбительное.

— Ну-с! — нарушил царь затянувшееся молчание.

— Еще прошу ваше величество об издании сочинений поэта в пользу его семьи.

— На это также соизволяю.

— Государь, — не поднимая головы, говорил Жуковский, — в доме Пушкина нашлось триста рублей. На похороны дал родственник жены его, граф Строганов. Но нужда велика. Не благоволите ли пожаловать на расходы первостепенной надобности?

— Десять тысяч единовременно, — бросил царь и уже нетерпеливо окрикнул: — Еще что?

— О секунданте Пушкина, Данзасе, государь… Приняв участие в дуэли, он, несомненно, виновен, но несчастье упало на него невзначай, он предал себя судьбе своего товарища и друга и если будет сослан, то погибнет.

Николай погрозил пальцем, но Жуковский продолжал просительно и настойчиво:

— И самое главное, ваше величество: в свое время вы изволили даровать мне счастье быть через вас успокоителем последних минут Карамзина, мною же переданы Пушкину ваши утешительные…

— Сравнил! — грубо прервал Николай. — Карамзин и жил и умирал, как истинный христианин, а этого, небось, едва уговорили за попом послать? Думаешь, я верю его искренности? Не знаю, что он был атеистом и всю жизнь любил фрондировать и куролесить? Что, кроме дозволенных стихов, он писал иные, крайне неуважительные в отношении власти? И эти стихи, будучи омерзительны по содержанию, столь обольстительны по форме, что лоботрясы и шалопаи не устают переписывать их от руки, и они буквально наводнили мою страну…

«Много же, очевидно, „шалопаев“ и „лоботрясов“ в твоей стране!» — возмущенный злобностью царя, подумал Жуковский, но поспешил оправдать своего мертвого друга:

— Не знаю, государь, точно ли все ходящие в рукописном виде непозволительные стихи принадлежат покойному поэту. Возможно, что многие из них являют лишь пример злостного использования обаяния его имени…

— Я так и знал, — опять перебил царь, — что ты будешь отрицать даже то, в чем признавался сам Пушкин. Он однажды при допросе сам предложил написать свои уничтоженные перед ожидаемым обыском стихи.

— Знаю, государь, — со вздохом проговорил Жуковский. — Раздраженное самолюбие и разум писателя, ищущего на бумаге излить свои чувства и мысли и не могущего сего осуществить из-за запрета печатания, невольно переступают границы умеренности. Но, ваше величество, Пушкин приумножил славу вашего царствования в столь же сильной степени, как Державин — славу императрицы Екатерины, а Карамзин — славу незабвенной памяти императора Александра.

Жуковский начинал путаться под пристальным, налитым недоверием взглядом царя, но все же продолжал убеждать его в необходимости оказать Пушкину те же почести, которые были оказаны и Карамзину, то есть разрешить ему, Жуковскому, написать указ о монаршей милости Пушкину.

Когда Жуковский умолк, царь после паузы произнес:

— Об этом подумаю.

«Сиречь посоветуюсь с Бенкендорфом», — мысленно добавил Жуковский с безнадежностью.

— Еще не схоронили Пушкина, — брюзгливо, в нос продолжал царь, — а уже появился новый хлесткий писака. Этот гусарский поручик Лермонтов заносчив и дерзок не менее покойного. Стихи его о смерти Пушкина слыхал?

— Так точно, государь.

Доложили о Бенкендорфе.

— Вот, граф, Василий Андреевич недоволен тем, что ты приставил ему в помощники жандармского полковника Дуббельта.

Бенкендорф с деланным удивлением взглянул на Жуковского:

— Я полагал, что, дав в помощники такое лицо, удостоюсь вашей благодарности, Василий Андреевич, ибо разобраться в рукописях такого демагогического писателя, каковым был покойный Пушкин…

— Виноват, граф, — перебил Жуковский, и мягкое расплывчатое его лицо вдруг приобрело не свойственное ему выражение едкой ненависти. — Вы как обозвали Пушкина вольнодумцем и демагогом в пору его юности, так и пребываете к нему с таким же неизменным мнением. А между тем в последние годы вы имели дело вовсе не с тем Пушкиным. Что вы знаете о нынешнем Пушкине? Лишь то, что вам доносили о нем полиция и жандармы. Какие его произведения вы читали, кроме тех, кои вам подносили агенты от сыска и порядка да еще злобные, завистливые клеветники?

Бенкендорф щелкнул шпорами.

— Справедливо изволили заметить, Василий Андреевич, я литературой не занимаюсь, — и, уловив в царском взгляде одобрение, уже с нескрываемым издевательством добавил: — Недосуг мне, иные дела мешают.

Лицо Жуковского пылало, когда он продолжал:

— Пушкин мужал умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения. Ведь он постиг, что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, продолжал быть подвержен, как двадцатилетний шалун. Вашему сиятельству незнакомо то угнетающее чувство, которое грызло и портило поэту жизнь. Вы, сделав ему выговор, тотчас забывали о нем, переходя к другим вашим занятиям. А каково это действовало на Пушкина?

Бенкендорф недоуменно передернул плечами, отчего густая щетка его эполет перелилась золотом.

— Я лишь исполнял волю моего государя, — строго проговорил он и опять вопросительно взглянул на царя.

Тот проговорил, насупившись:

— Я своим особенным покровительством желал лишь остепенить Пушкина и дать должное направление развитию его таланта…

— Но из сего покровительства вашего величества граф Александр Христофорович сделал строгий надзор, который для поэтической музы всегда притеснителен, сколь бы кроток и благороден он ни был.

Резкий тон, каким вначале говорил Жуковский, постепенно спадал, как будто его грудь, стесненную горем и негодованием, пробуравили злобные взгляды его собеседников. Голова его сокрушенно опустилась, когда он говорил:

— Если бы тяжелые обстоятельства всякого рода не упали на бедного Пушкина тем обвалом, который столь внезапно раздавил его, что бы он еще написал! И сколь умилительно действует на нас, его друзей, охватившая десятки тысяч соотечественников печаль о невозвратимой потере! День и ночь там, у дома Пушкина, раздаются исполненные неподдельной скорби вздохи, льются слезы, слышится негодующая речь против того, кто отнял у России часть ее славы…

Бенкендорф снова многозначительно переглянулся с царем.

А Жуковский продолжал так же скорбно:

— Надо было бы дивиться, если бы в обществе равнодушно приняли эту потерю. И осмелюсь сказать вашему сиятельству, что напрасно вы вклинили в эту преисполненную унынием мирную толпу — жандармов и полицию. И напрасно жандармы теснятся рядом с друзьями почившего у его гроба. Блюстительная полиция ведет себя с таким явным изъявлением опасности, что мы не можем не чувствовать себя оскорбленными. Какое злоумышление может посетить наши головы, склоненные под гнетом постигшего нас несчастья? Мыслимо ли даже думать о волнении умов, о каком-то заговоре, будто бы существующем среди тех, кто пришел поклониться праху поэта?..

— А, правда, что Пушкин на смертном одре с верою исполнил долг христианина? — обратился царь к Бенкендорфу.

— Исполнил, ваше величество, он исповедался и причащался отцом…

— Я рад, — перебил царь, — я очень рад, что мне хоть на отлете удалось захватить душу Пушкина и очистить ее для жизни вечной.

Царь встал. Аудиенция была кончена.

Жуковский молча поклонился и вышел.

С Бенкендорфом царь разговаривал так, как говорят люди, хорошо понимающие друг друга и, несмотря на показное расположение, очень друг друга недолюбливающие.

— Каков неустанный ходатай по поэтическим делам? — кивнул царь вслед только что вышедшему Жуковскому.

— И после смерти своего протеже неутомим, — ловя иронию в голосе царя, сказал Бенкендорф.

— Так, говорят, много народу было на отпевании Пушкина?

Бенкендорф знал, что надо сказать правду. Но знал также, какое объяснение надо ей дать, чтобы Николаю не было неприятно ее слушать.

— Так точно, ваше величество, народу тьма. Но все больше купчишки, простолюдины, чувствительные девицы и барыньки, мелкие чинуши и прочие.

— Что же их побудило выражать столь пылкие чувства к усопшему? — хмурился царь.

Бенкендорф был готов к этому вопросу.

— Весьма понятно, ваше величество. Жители эти иностранных литератур не знают, критерия для справедливого сравнения литературных заслуг почившего не имеют. Вот и возвеличили его наподобие гения. Да еще немаловажную роль в таком возбуждении низших слоев населения играет и то обстоятельство, что Дантес иноземного происхождения. Национальное самолюбие раздражено непомерно. Мои жандармы и сыщики докладывали мне о дерзких выкриках в толпе у дома, где жил поэт, и у церкви.

— В газете «Прибавление к русскому инвалиду», — ворчливо говорил Николай, — я видел черную рамку вокруг извещения о кончине Пушкина. Ни к чему! И само извещение слишком высокопарно по адресу нечиновного дворянина… И чего только в нем не нагорожено! И что Пушкин скончался в средине своего «великого поприща»! И что всякое русское сердце знает цену этой невозвратимой потери и будет растерзано. Пушкин приравнивается даже к славе русского народа… И еще что-то насчет заката солнца поэзии… Даже в «Северной пчеле» имеются выражения вроде того, что Россия обязана Пушкину за его заслуги и тому подобное… Эк, куда хватили господа газетчики… Тебе, Александр Христофорович, следовало бы принять должные меры к недопущению подобного печатного словоблудия. Ведь газеты наши и в Европе читаются. И ежели у меня, в столице бог весть, какие слухи ходят, то можно себе представить, что станут врать за границей…

— Должные меры мною уже взяты, — веско сказал Бенкендорф. — Министр Уваров уже имел по этому поводу беседу с князем Дундуковым-Корсаковым…

— Попечителем округа? — спросил царь.

— Он же и председатель Цензурного комитета, ваше величество, — ответил Бенкендорф, — и редактору Краевскому сделано строгое внушение…

— В пустой след, — раздраженно перебил царь. — Вы с Алексеем Орловым в последнее время все не ладите, какие-то личные счеты сводите, а вот такие серьезные случаи оба и проглядели. Чего, например, стоит такое письмецо? — он поднес к самому лицу Бенкендорфа листки анонимного письма. — Жуковский отдал его императрице, а она мне…

Бенкендорф просмотрел письмо и понял, что оно написано тем же лицом, которое писало и Орлову. В нем тоже настойчиво советовалось правительству употребить всевозможные старания к изгнанию из России обоих Геккеренов, которые стали ненавистны каждому русскому. Указывалось, что дальнейшее пренебрежение к подданным, увеличивающееся во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, и, главное, стая немцев, окружающая трон, — все это рождает справедливый ропот в народе и повлечет за собою грозную расплату.

— Очень жаль, что Жуковский не передал это письмо сразу же мне, как это сделал Орлов, — проговорил Бенкендорф, пожимая плечами. — Орлов получил почти такое же, и даже слова о якобы умышленном и обдуманном убийстве Пушкина в обоих письмах подчеркнуты дважды.

— Что ты думаешь по этому поводу? — спросил царь.

— Прежде всего, ваше величество, я убежден, что меры, предпринятые корпусом жандармов и полицией в отношении того, что связано с кончиной Пушкина, совершенно своевременны и правильны. В самом деле: разве содержание этих писем не вызывает в памяти подобных же высказываний деятелей четырнадцатого декабря?! Тут и пресловутый «дух народный», и любовь к славе отечества, и упреки в пренебрежении к интересам народа, и обличение неограниченной власти, врученной недостойным… И открытая угроза грядущей революцией…

— И о стае немцев, окружающих мой трон, — подсказал Николай, прищуривая глаза.

Намек задел Бенкендорфа, но он сделал вид, что не заметил его, и продолжал:

— Совершенно поразительно, как весь тон этих анонимок, — он кивнул на брошенные на стол письма, — и как их содержание, похоже на письма одного из самых отчаянных головорезов заговора, омрачившего вступление вашего величества на российский престол.

— А именно? — спросил царь.

— В Петербург приходят письма от Лунина к его сестре. Он шлет их почтой и какими-то еще не установленными моими агентами тайными путями. Если бы я верил в чудеса, я решил бы, что именно Лунин диктовал автору этих анонимных листков их содержание. Письма государственного преступника Лунина суть не что иное, как самые настоящие политические прокламации, призывающие к ниспровержению существующего государственного порядка.

— Так уж и к «ниспровержению», — сердито передразнил царь.

— Лунин подвергает жесточайшей критике все государственные учреждения и законы. А критиковать, государь, по моему мнению, равнозначно требованию изменения, — ответил Бенкендорф и сделал многозначительную паузу. — Мне хорошо запомнились некоторые предерзостные выражения лунинских писаний, — продолжал он. — К примеру, том законов, относящийся до прав состояния крепостных людей, он называет «таблицей, где обозначена цена человека и где его однолетнее дитя оценено дешевле теленка». Наши государственные суды для него «базары, на которых совершаются купчие по продаже человеческой совести…»

Царь слушал, молча барабаня пальцами по столу, а Бенкендорф говорил уже с негодованием:

— Сестра Лунина сообщила ему о каком-то деле, которое должно быть рассмотрено в Сенате. И вот этот отверженный осмеливается писать о высшем государственном учреждении в таких выражениях: «Не надейся на мудрость сенаторов, дражайшая! Кто они, сии блюстители законности? Кавалеристы, которые уже не в силах усидеть верхом. Моряки, которые уже не снесут качки…»

Николай вдруг расхохотался во все горло:

— А ведь ловко подметил, шельмец! Кавалеристы, которые уже не держатся в седле… Ха-ха-ха! Например, князь Лопухин или Татищев… Или моряки, которые не снесут качки… Назимов… или этот, как его… де Траверсе… Ха-ха-ха! Оч-чень метко сказано!

Бенкендорф выждал, пока царь перестал смеяться, и продолжал:

— Если бы эти письма оставались только семейной перепиской, им можно было бы не уделять такого внимания. Но жандармский офицер Маслов, посланный мною в Урик для тайного наблюдения за ссыльными, пограничный пристав Черепанов, якутский полицмейстер Слежановский и другие агенты Третьего отделения доносят мне, что подобные письма ходят во многих списках среди жителей тех мест и имеют развращающее, бунтовщическое влияние на их образ мыслей. Да если бы эти письма ходили только по Сибири. К сожалению, в последнее время они доставляются в Третье отделение и из обеих столиц и из различных губерний.

— Однако это весьма серьезное обстоятельство! — воскликнул царь.

— Меры пресечения и в этом отношении мною уже взяты, — продолжал Бенкендорф. — Сестра Лунина непрерывно осаждает меня просьбами «во имя бога милосердия и всепрощения» оказать ее брату то одну, то другую милость. То ему понадобилось охотничье ружье, то какие-то древние философские книги. Я ей отныне во всем отказываю, ибо не вижу надобности исполнять желание преступника, который, судя по его письмам, нисколько не изменил образа мыслей, приведших его в крепость и в Сибирь… Недавно я предупредил ее, что лишаю их переписки на год…

— Этого недостаточно, — отрубил царь. — Следует отдать приказание местным властям сделать внезапный и рачительнейший осмотр в уриковской квартире Лунина, отобрать от него все без исключения бумаги, а самого отослать куда-нибудь подальше.

— Весьма подходящим считаю Акатуевский острог, ваше величество. Это около тысячи верст за Читой… До сосланных за польское восстание в остроге этом содержались самые страшные разбойники, которых приковывали цепями к стене.

— И чтобы он ни с кем ни личных, ни письменных сношений иметь не мог, — добавил царь. — Но вернемся к Пушкину. Итак, ты считаешь, что его кончина — это кончина одного из деятелей Тайного общества и может случиться так, что толпы у его квартиры вот-вот направятся к Петровой площади, а, Бенкендорф?

Бенкендорф, не мигая, выдержал тревожный взгляд царя и ответил уже своим обычным, спокойно-уверенным тоном:

— Несомненно, что ко всему, что творится у праха Пушкина, и к газетным статьям, и к выкрикам против убийцы-иностранца, причастны разные альманашники и тайные последователи участников четырнадцатого декабря. Почти двенадцать лет прошло с тех пор, как их главари понесли заслуженную кару, а они рады всякому случаю проявить свое недовольство властью. Сам Пушкин, как хорошо известно вашему величеству, состоял в дружбе даже с Рылеевым, не говоря уже о тех, которые сосланы в каторгу. Он до самой смерти не переставал высказывать им свое благоволение то в восторженных стихах, то в посылке книг, то в хлопотах об их семьях. Недавно, например, добивался он пенсии для тещи Сергея Волконского… Ясно, что нынче у гроба Пушкина его поклонники и тайные сторонники ссыльных его друзей воспрянули духом. И само прискорбное для них событие они намереваются использовать как противуправительственную демонстрацию. Сомневаюсь, пойдут ли они к Сенату, но пикеты я на всякий случай приказал расставить по дороге к Исаакию и на прилегающих к собору улицах.

— Разве отпевание будет у Исаакия? — спросил Николай.

— Поскольку Пушкин был прихожанином именно этого…

— Ни к чему! — запретил царь. — Вели отпеть в Конюшенной церкви. И чтобы при выносе из дому никого посторонних не было.

— Я уже предусмотрел все, государь. Вынесут ночью. Толпа разойдется, как и накануне, часам к трем…

Дальнейшая беседа велась уже в чисто деловом тоне, хотя царя, как всегда, немного раздражала самоуверенность и какая-то веселая наглость шефа жандармов.

— Надо еще, чтобы псковский губернатор, — распоряжался Николай, — воспретил для имеющего следовать по его губернии тела Пушкина всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашим церковным обрядам исполняется при погребении каждого дворянина.

«Мертвого остерегается не менее, нежели живого», — подумал Бенкендорф.

— Жуковский еще просит разрешения подписки на сочинения Пушкина, — продолжал царь. — Это допустить, но сочинения, еще не печатанные, отослать в цензуру для строжайшего разбора. Особливое внимание должно быть обращено касательно истории Петра Великого.

— По сему поводу, государь, я имел беседу с цензором, и он здраво рассудил, что хотя ради благополучия сюжета каждый сочинитель имеет право удаляться от истории, но пользоваться таким правом за счет здравого рассудка автор не должен, и вмешивание в сочинение нелепостей есть погрешность непростительная. Тем более, если он избрал предмет из отечественной истории.

— Согласен, — одобрил царь. — Впрочем, об этом у меня с Жуковским уже все сговорено.

Помолчал и вдруг опять впал в резкий тон:

— Так нынче в ночь увозят его?

— Так точно, ваше величество. Везет Александр Тургенев в сопутствии с жандармом…

— Да еще велеть почтдиректору, — приказал Николай, — нарядить почтальона и до заставы эскадрон жандармов.

— Слушаю, ваше величество.

— И чтобы ни-ни!..

Царь поднял указательный палец.

Бенкендорф звякнул шпорами:

— Слушаю, ваше величество.

— Да, вот еще… — продолжал Николай. — Как обстоит дело с Дантесом в военно-судной комиссии?

Бенкендорф едва заметно улыбнулся:

— Я самолично был в кордегардии и адмиралтействе. Аудитор Маслов решительно настаивал на необходимости вызвать госпожу Пушкину, дабы взять у нее объяснения о поведении господ Геккеренов в отношении обращения их с нею.

Николай оттопырил губы:

— Пушкину не к чему вызывать. Я знаю, что обращение с нею Дантеса заключалось в одних светских любезностях. К тому же он сознался, что, посылая Пушкиной книги и театральные билеты, прилагал записки, кои могли возбудить щекотливость Пушкина, как мужа.

— Само собой разумеется, ваше величество, — подтвердил Бенкендорф. — Пушкин был весьма раздражен еще в ноябре месяце прошлого года, что известно вашему величеству из письма Пушкина к отцу подсудимого, старику Геккерену, и личного разговора поэта с вашим величеством…

— Да, да… — поспешно проговорил царь и снова задал резкий, как окрик, вопрос: — А непозволительные стихи корнета лейб-гвардии гусарского полка пошли гулять по столице?

— За эти стихи на корнета Лермонтова уже заведено дело, и он будет строго спрошен за них.

— Да известность-то они все равно приобрели, — разозлился Николай. — Кстати, они при тебе, эти предерзостные вирши?

Бенкендорф с готовностью извлек их из кармана мундира:

— Так точно, государь!

— Как там насчет иностранного происхождения Дантеса сказано?

Презрительно кривя губы, Бенкендорф прочел:

…издалека,

Подобный сотням беглецов,

На ловлю счастья и чинов

Заброшен к нам по воле рока,

Смеясь, он дерзко презирал

Земли чужой язык и нравы,

Не мог щадить он нашей славы,

Не мог понять в сей миг кровавый,

На что он руку поднимал.

— Явно возмущает народ против иностранцев, — проворчал царь.

— Стихи, ваше величество, дерзки превыше всякой меры. Есть строки, никак не допустимые и в отношении лиц, близких к трону. Таковы, к примеру, об аристократии, гордящейся отцами, прославленными якобы не заслуженными перед отечеством и государями почестями, а сотворенными подлостями. Для них, дескать, и закон…

— Читал, знаю! — оборвал Николай. — Лермонтова покуда перевести прапорщиком из лейб-гвардии гусарского полка в Нижегородский драгунский. Приказ подпишу завтра.

Вставая, он шумно отодвинул кресло. Бенкендорф щелкнул шпорами и, пятясь, скрылся в дверях.

46. Последний путь

Жуковский послал слугу с запиской к Александру Тургеневу, в которой сообщал, что уже точно определено ему, Тургеневу, сопровождать прах Пушкина в Святогорский монастырь, и звал его к себе хотя бы на самое короткое время. Слуга скоро вернулся, подал письма и газеты, и не успел Жуковский спросить об ответе, как высокая представительная фигура Александра Тургенева показалась в дверях кабинета. Жуковский приказал подать чаю, до которого ни сам, ни гость не прикоснулись. Оба были поглощены горем, которое на них обрушилось. Долго сидели молча, Жуковский — положив голову на скрещенные на столе руки, Тургенев — прислонившись к спинке дивана и закрыв глаза.

— Газеты видел? — первым нарушил паузу Жуковский.

— А есть о нем? — быстро спросил Тургенев.

— Вяземский сказывал, что Краевский выразил сердечную скорбь об Александре Сергеевиче. И, должно быть, по этой причине ни одного нумера «Прибавлений к Русскому инвалиду» нигде не достать. Есть и в этих. Я хотел, было читать, да не смог…

Жуковский протянул газеты Тургеневу.

Александр Иванович развернул «Северную пчелу» от тридцатого января и пробежал взглядом со статьи на статью. Сначала сообщалось о высочайшем приказе, коим «инспектор пехоты и член генерал-аудиториата военного министерства, генерал-лейтенант Скобелев увольняется в отпуск с состоянием по армии», затем шло изложение статьи, напечатанной накануне в «Коммерческой газете», о «сильно проявившемся в последнее время духе общественной предприимчивости и вызванной этим необходимости определить законом порядок учреждения различных коммерческих компаний», и, наконец, дошел до строк о кончине Пушкина.

Их было немного.

— «Двадцать девятого генваря, — читал он вслух, — в третьем часу пополудни литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, после кратковременных страданий телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшей горестью, мы не будем многоречивы при сем извещении. Россия обязана Пушкину благодарностью за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов. Пушкин прожил тридцать семь лет, весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много в сравнении с тем, что совершил уже он в столь короткое время существования. Хотя много, очень много могло бы еще ожидать от него признательное отечество».

Тургенев перевел дыхание.

— Ну, а дальше? — спросил Жуковский, всхлипывая.

— А дальше подпись: «Л. Якубович».

— И больше ничего?

— Ничего.

— Не может быть, Александр Иванович! А следующая статья о чем? — допытывался Жуковский.

Тургенев снова приблизил к глазам газету.

— А следующий абзац сообщает, что в среду двадцать седьмого января прибыл в столицу из Новгорода командующий гвардейским драгунским полком генерал-майор барон Врангель…

Тургенев отшвырнул газету в сторону и взял другую.

— А в этой, конечно, и того меньше, — чуть слышно проговорил Жуковский.

В «Санкт-петербургских ведомостях» строки, посвященные Пушкину, Тургеневу едва удалось отыскать. Газета начиналась с высочайшего повеления о том, чтобы «по истечении трех лет никто из уроженцев остзейских губерний не был определен учителем в гимназию или школу, если не будет способен преподавать свой предмет на русском языке, и за исполнением сего наблюдать без упущения…»

Александр Иванович нетерпеливо водил глазами по столбцам газеты. Наткнулся еще на ряд запретов, вернулся назад и, наконец, увидел три строки:

«Вчера, 29 января, в третьем часу пополудни скончался Александр Сергеевич Пушкин. Русская литература не терпела столь важной потери со времени смерти Карамзина».

— И все, — сквозь стиснутые зубы произнес Тургенев.

— И все, — скорбно повторил Жуковский, когда Тургенев отложил и эту газету.

Прощаясь, Жуковский крепко сжал руку Тургенева:

— Ты содействовал поступлению Пушкина в лицей… Ты вместе с Карамзиным уговорил императора Александра не высылать поэта в Сибирь, ты ходатайствовал о его переводе из Кишинева в Одессу. И вот теперь — ты повезешь нашего Пушкина в Святогорский монастырь… Ты опустишь его в могилу…

В двенадцать часов ночи к трактиру Демута, где остановился Александр Иванович Тургенев, подъехала казенная карета. Спрыгнув с козел, жандарм резко дернул за ручку звонка у входной двери. За стеклом ее блеснул позумент на ливрее швейцара, и тяжелая дверь медленно открылась. Жандарм, задав короткий вопрос, звеня шпорами, взбежал по затянутой полосатым ковриком лестнице и постучал в номер первый.

Через несколько минут жандарм уже возвращался с такой же стремительностью, а за ним, закутанный в длинную шубу, спешил Тургенев.

— Ежели будет спрашивать кто, — сказал он швейцару, — скажи, что буду обратно дня через три-четыре.

Едва захлопнулась дверца кареты, лошади рванулись и понеслись вдоль набережной Мойки. У Конюшенной церкви карета круто остановилась. Тургенев вошел в церковный двор и, обогнув дом священника, приблизился к низенькой дверце, ведущей в подвал. Какая-то фигура стояла у порога. Тургенев, близко заглянув ей в лицо, узнал камеристку Елизаветы Михайловны Хитрово.

— Зачем вы здесь? — с удивлением вырвалось, у него.

— Госпожа там, у гроба, — чуть слышно ответила девушка. — Как все разошлись, подъехали мы сюда неприметно и умолили батюшку, чтоб допустил проститься. Он сперва не соглашался было, боялся. Да Елизавета Михайловна были очень настойчивы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51