— Ради бога, читайте скорей! — торопила графиня.
Плавным жестом Дантес достал письмо и стал читать его с театральной выразительностью:
«Ввиду того, что господин барон Жорж Дантес де Геккерен принял вызов на дуэль, отправленный ему при посредстве господина нидерландского посланника, я прошу господина Жоржа де Геккерена благоволить смотреть на этот вызов, как на не существовавший, убедившись случайно, по слухам, что мотив, управлявший поведением господина Жоржа де Геккерена, не имел в виду нанести обиду моей чести — единственное основание, в силу которого я счел себя вынужденным сделать вызов».
— Я этого письма, разумеется, с собою не имел, — сказал старик Геккерен, — но речь моя сводилась именно к таким выражениям.
— Дальше, барон, дальше! — опять нетерпеливо потребовала графиня.
— И барон рассказал, что Пушкин все же дал понять, что считает брачный проект Дантеса только жалким маневром, которым оба, отец и сын Геккерены, хотят прикрыть свою трусость.
— Но излагал все это Пушкин в таких выражениях и в такой форме, — говорил Геккерен, — что мне, старому, опытному дипломату, не к чему было придраться, если бы даже мне этого хотелось. Дело уже совсем было наладилось, но Жорж едва не погубил всего своим письмом к Пушкину.
Нессельроде остановила на Дантесе вопросительный взгляд своих кошачьих глаз.
Дантес пересел ближе.
— Получив, через папа, отказ Пушкина от поединка, — заговорил он, — я написал ему, что, прежде чем вернуть ему его слово, я желал бы знать, почему он изменил свое намерение, не выслушав от моего уполномоченного объяснения, которое я располагал дать ему лично. И, кроме того, я послал к нему д'Аршиака с поручением напомнить Пушкину, что, независимо от этих переговоров, я к его услугам.
— Вы истинный рыцарь, Жорж! — сказала графиня, кладя свою крупную руку на колено Дантеса.
Долгоруков коротко кашлянул.
— Что тут было! — хлопнул Геккерен ладонями. — Если бы не Жуковский — я не ручаюсь за исход нашего дела. Друзья Пушкина объяснили ему свои настойчивые уговоры тем, что за его смерть на них падет ответственность перед всей Россией. Я же старался каждому из них, — конечно, совершенно конфиденциально, — сообщить об окончательном решении, осуществить брачные намерения моего сына, единственным препятствием к исполнению которых ныне является дуэль. Нам всем удалось убедить Пушкина, и в результате всего этого сегодня граф Сологуб передал мне, наконец, это письмо.
Геккерен торжественно вынул из бокового кармана небрежно сложенный лист пушкинского письма и, разглаживая его, продолжал:
— Это, конечно, не совсем то, что мы хотели, но сделано настолько…
— Читайте, мы сами увидим! — приказала графиня.
«Я не колеблюсь писать то, что могу заявить словесно, — писал Пушкин. — Я вызвал господина Жоржа Геккерена на дуэль, и он принял ее, не входя ни в какие объяснения. Я прошу господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать мой вызов как не существовавший, осведомившись по слухам, что господин Жорж Геккерен решил объявить свое намерение жениться на мадемуазель Гончаровой. Я не имею никакого основания приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. Я прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом по вашему усмотрению».
— Как видите, — недовольно надувая свои яркие, как у женщины, губы, проговорил Дантес, — это письмо разнится от того, которое было бы мне более по вкусу. Но…
— Но, — договорила графиня, — дело кончено: теперь уж свадьбы не миновать. И я — твоя посаженая мать. Поздравляю с невестой, а она, поди, с ума сходит от радости.
Долгоруков сделал насмешливо-почтительный поклон и в изысканно галантных словах также поздравил сначала Дантеса, потом Геккерена, причем последнему язвительно добавил:
— Пора, наконец, молодому человеку приступить к возложенным на него природой нормальным обязанностям.
Геккерен понял намек и с не менее любезным видом ответил:
— Этого от души желаю и вам, дорогой князь.
Когда Долгоруков вышел, виляя женоподобными бедрами, Геккерен ехидно прищурился:
— Хотя Жорж и женится, cela n'empeche pas Pouchkined'etre cocu note 67.
Зычно расхохотавшись, Нессельроде пошевелила над головой двумя растопыренными пальцами.
34. Визит
Дом вдовы Карамзина на Михайловской площади был одним из немногих, куда Пушкин охотно ездил в эту последнюю свою зиму. И не только потому, что здесь и после смерти историка запросто собирались передовые литераторы, художники, артисты, но и потому, что в семье Карамзиных он чувствовал себя так, как можно чувствовать только среди любящих и любимых друзей.
Карамзина он знал еще с детских лет. Живя в Москве, Николай Михайлович часто бывал на приемах у Сергея Львовича Пушкина и принимал горячее участие в литературных, философских и политических беседах и спорах, которые обычно там велись.
С недетским вниманием прислушивался тогда кудрявый мальчик к этим разговорам, и ни сестре Оле, ни няне Арине Родионовне не удавалось выманить его из отцовского кабинета никакими посулами.
А когда Карамзины переселились в Царское Село, Пушкин-лицеист не только по совету отца держаться семьи Николая Михайловича и слушаться его во всем, но и по собственному желанию часто после занятий приходил к Карамзиным, читал им рукописные лицейские журналы «Неопытное перо» и «Лицейский мудрец» и внимательно выслушивал критические замечания Николая Михайловича на свои стихи и стихи своих лицейских товарищей. Карамзин же любовно и пристально следил за развитием творческого дара Пушкина.
Дочери Карамзина, Катя и Сонечка, прыгали от радости при появлении Пушкина, который сочинял для них смешные истории и придумывал затейливые игры, шутил, звонко смеялся и смешил других.
Приветливо встречала юношу и жена Карамзина — родная сестра князя Вяземского. Ей было тогда тридцать шесть лет. О ней говорили, что она прекрасна и холодна, как античная статуя, но под этой мраморной оболочкой скрывается душевный жар и доброе сердце.
Красота Екатерины Андреевны пленила пятнадцатилетнего Пушкина и так вскружила ему голову, что он послал ей признание в любви. Посоветовавшись с мужем, она пригласила к себе юного поклонника и по-матерински пожурила его за необдуманный поступок, а Карамзин назвал его «влюбленным Роландом» и шутливо потрепал за уши, и без того горевшие огнем невыразимого конфуза.
Юношеская влюбленность Пушкина скоро переродилась в горячую привязанность не только к Екатерине Андреевне, но и ко всему ее семейству.
Еще до того часа, когда Державин с восхищением слушал на лицейском акте стихи Пушкина и потребовал от его отца «оставить юношу поэтом», еще задолго до того, как Жуковский подарил юноше Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя», Карамзин учуял в этом резвом, кудрявом, пытливом и способном отроке огромный поэтический талант; так узнает опытный садовод по первым весенним росткам будущие кущи прекрасных растений.
Пушкин читал все, что выходило из-под карамзиновского пера. Он считал великой заслугой Карамзина то, что тот освободил русский язык «от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив его к живым источникам народного слова».
«Историю Государства Российского» Пушкин называл не только созданием великого писателя, но и подвигом честного человека. Однако недовольный ее монархическим тоном, он сочинил на этот труд Карамзина острую эпиграмму.
Но эпиграмма не помешала тому, чтобы Карамзин, в числе других друзей Пушкина, принял горячее участие в хлопотах о замене намечаемой ссылки опального поэта в Соловки или Сибирь — ссылкой на юг России.
Не помешала эта эпиграмма и тому, чтобы, вернувшись из ссылки, Пушкин посвятил своего «Бориса Годунова» «драгоценнейшей для России памяти Николая Михайловича Карамзина».
Посвящение было преподнесено Екатерине Андреевне, когда Карамзина уже не было в живых. Но, быть может, именно это обстоятельство еще больше скрепило ее дружбу с поэтом.
От своего брата, Петра Андреевича, она знала о жизни Пушкина гораздо больше, чем сам поэт ей рассказывал. И чем больше знала, тем больше овладевали ею тревожные мысли о неизбежности трагической развязки. Но сколько ни советовалась она с братом о том, как предварить грядущее несчастье, они никак не могли найти к этому должных мер и путей…
На обеде у Екатерины Андреевны Карамзиной в последних числах января открыто говорили о помолвке Екатерины Гончаровой с Дантесом. Некоторые из присутствующих приносили по этому поводу поздравления Пушкину. Хозяйка замечала, как болезненно морщились при этом у поэта брови, как мрачнело его лицо, и пальцы с отточенными ногтями мяли хлебные крошки или туго накрахмаленную салфетку.
Едва только обедающие перешли в гостиную, куда обычно подавался чай с «остафьевским» вареньем, Екатерина Андреевна, значительно взглянув на Пушкина, прошла в кабинет покойного мужа.
Здесь все оставалось в том же виде, как было при жизни Николая Михайловича. Так же аккуратно были расставлены в шкафах книги, так же улыбались бронзовые купидоны, украшающие канделябры и стенные бра, так же поблескивала на своем месте золотая табакерка с идиллическими эмалевыми пастушками и пастушками и так же уютно разместились на диване вышитые Екатериной Андреевной пестрые подушки.
— Помните ли вы, Екатерина Андреевна, что написали мне вскоре после моей женитьбы? — спросил Пушкин, входя в кабинет почти следом за Карамзиной.
Она задумчиво посмотрела на него и, помолчав, ответила:
— Отлично помню. Я пожелала вам тогда, как желаю и теперь, чтобы ваша жизнь сделалась, наконец, такой же спокойной, какой была бурной до этой поры. — Она глубоко вздохнула и продолжала: — пожелала вам тогда, как от всей души желаю и теперь, чтобы ваше сердце, такое доброе, и ваша душа…
— И еще вы пожелали мне тогда, — порывисто перебил Пушкин, — чтобы избранная мною подруга жизни сделалась бы моим ангелом-хранителем и обеспечила бы мое счастье. Не так ли? — он близко заглянул в устремленные на него печальные глаза.
— И я обещала ей за это любить ее, как родную дочь, — тихо договорила Карамзина.
— Увы, ни одно из ваших пожеланий не исполнилось, — глухо произнес Пушкин. — А теперь прощайте. Прошу передать мой нижайший поклон дочерям. Да скажите Екатерине Николаевне, что я всегда вспоминаю ее разговоры, как музыку ее прекрасной души.
— Остались бы еще хоть недолго, — попросила Карамзина.
— Нет, мне недосуг. И то опоздал…
Когда Пушкин склонился к ее руке, она, откинув с его лба завитки волос, поцеловала его нежным материнским поцелуем.
Хорошо зная расположение карамзиновской квартиры, Пушкин, минуя гостиную, вышел на крыльцо и окликнул стоящего неподалеку извозчика:
— На Мойку! К дому Волконской…
Пушкин заехал домой, чтобы переодеться к рауту у дочери Элизы Хитрово, графини Долли Фикельмон.
Наталья Николаевна лежала с распущенной косой и в белой ночной кофточке. Смоченная в уксусе салфетка стягивала ее лоб. Возле постели хлопотала Александрина.
— Занемогла? — спросил Пушкин, всматриваясь в бледное лицо жены.
— Голова болит, — слабым голосом ответила она. — Азинька, дай флакон с солью понюхать, мочи нет терпеть…
— Что же за причина такой боли? — спросил Пушкин. — Результат радостного волнения, что устроилось счастье сестрицы, или, быть может, плод огорчения от потери столь блестящего поклонника?
— Ах, опять эти разговоры! — простонала Наталья Николаевна — Будет ли им конец когда-нибудь?
— Конец будет, если мы уедем в Михайловское, — горячо говорит Пушкин. — Я уже не однажды предлагал тебе этим путем прекратить всякие разговоры. Но ты упорствуешь. Тебе нет жизни без петербургских сплетен, плясок и…
— Не — со слезами воскликнула Наталья Николаевна, — я вижу, он изведет меня, непременно изведет своими упреками!..
Она всхлипнула и закрыла лицо руками. Пушкин посмотрел на эти всегда поражающие его своей красотой руки и молча оставил спальню.
— Отвлекись от мрачных мыслей, Наташа, — ласково обратилась к сестре Александра Николаевна.
Та продолжала держать платок у глаз.
— Ну, хочешь, я новости вслух почитаю? Никита только что «Ведомости» подал.
Александрина взяла газету и поправила абажур, похожий на миниатюрную ширмочку.
— Ах, как интересно! — воскликнула она, пробежав взглядом по каким-то строкам «Ведомостей», и стала читать вслух: — «Правление Царскосельской железной дороги просит нас уведомить, что в воскресенье двадцать четвёртого генваря вновь будут ходить паровозы по железной дороге между Павловском и Царским Селом. Правление убедительнейше просит посетителей не оставаться близ дороги во время езды и соблюдать порядок в галерее в Павловске, ибо в таком только случае наибольшее число особ могут принять участие в поездках». Непременно поедем, — опуская газету на колени, решительно проговорила Александра Николаевна. — Пожалуй, даже Машеньку можно взять с собой, она так любопытствует ко всему новому…
Наталья Николаевна оперлась на локоть и из-под мокрой повязки, сползшей со лба, взглянула на сестру,
— А в каком туалете ехать? — все еще с недовольством в голосе, но уже не безучастно заговорила она. — С этими новыми развлечениями просто беда! Не знаешь, что в каком случае прилично надеть. И спросить не у кого: кто же знал про эти паровозы в былое время?
— Ты ныне на все в обиде, — улыбнулась Александрина. — Ну, надень то, в чем вообще на гуляньях быть надлежит.
— Нет, уж лучше вовсе не поеду, — вздохнула Наталья Николаевна.
Она встала и, подойдя к окну, отдернула штору.
— Сегодня уже проскакал, — укоризненно проговорила Александра Николаевна.
— Кто проскакал?
— Будто не знаешь, кто у тебя под окнами норовит прогарцевать…
Наталья Николаевна лукаво улыбнулась:
— Государю вольно гарцевать, где ему заблагорассудится. Кстати, я забыла тебе рассказать, как он был мил на последнем балу у Шереметевых. «Если, говорит, вы своей красотой не щадите меня, то что же вы творите с моими подданными?» Потом вдруг начал хвалить моего Пушкина, советовал не раздражать его ревностью, беречь…
— Ну, Александр, наверно, не был бы доволен таким заступничеством, — проговорила Александрина.
— А вот и не так! — поспешно продолжала Наталья Николаевна. — Когда я рассказала ему об этом, он был, как будто даже тронут…
Александрина пожала плечами:
— Что же делать, коли, Пушкин так простодушен и, как дитя, готов верить всему хорошему. Этой его чертой многие злоупотребляют. Его доверчивость…
— Постой, постой! — перебила сестру Наталья Николаевна. — Кто-то подъехал к крыльцу. Кто бы это?
Она встала коленами на кресло и прильнула лбом к стеклу. Высокий лакей распахнул дверцу кареты. Оттуда показался сперва палевый с пунцовыми лентами капор, затем зеленая, отделанная соболем шубка.
Наталья Николаевна быстро вытерла локтем запотевшее от ее дыхания стекло.
— Идалия! — радостно узнала она в нарядной даме свою подругу.
Идалия Полетика привезла с собой запах морозного дня, модных духов и шумную, канареечную веселость. Усевшись с ногами на маленькое канапе, она, поминутно оправляя то огромные с длинными подвесками серьги, то такое же старинное бирюзовое ожерелье, с оживлением рассказывала о вчерашнем бале у Строгановых.
— Уверяю вас, mesdames, что такого еще не было в сезоне! Цветы из Ниццы. Убранство зала по рисункам Брюллова. Повара специально на этот случай выписаны из Варшавы. А туалеты, туалеты! — Идалия молитвенно сложила руки и восторженно подняла глаза. — У большинства — парижские модели. Но самый неотразимый эффект модных дам — это бриллиантовые аграфы. Эти большие пряжки надевают вот здесь, — она прижала пальцы рук к середине своей низко открытой, смуглой груди, — так, чтобы пряжка попала как раз в ложбинку. Бриллианты вообще в большой моде. Даже прически, которые по парижским моделям уже высоко приподняты, придерживаются бриллиантовыми пряжками.
— Ах, это должно быть прелестно! — воскликнула Наталья Николаевна и, поспешно открыв потайной ящичек туалетного стола, достала бархатный футляр с теткиными брильянтами. Подняв перед зеркалом свои темно-русые локоны повыше, она украсила прическу драгоценностями, и все три женщины залюбовались их радужными огоньками.
— Я привезла вам картинки ожидающих нас еще в этом зоне мод, — вновь затараторила Идалия. — Мне их принес из французского посольства кузен Мишель.
Она достала из своей щегольской сумочки несколько модных картинок.
Наталья Николаевна так и впилась в них заблестевшими глазами:
— Какая прелесть! Ты только погляди, Азинька! Хоть одно из таких платьев, а непременно сошью себе в этом сезоне.
— Можно вполне обойтись без этого: ведь сезон-то уж подходит к концу, — строго проговорила Александрина.
— Ты знаешь, — обратилась Наталья Николаевна к Идалии, — мой муж нашел в нашей Азиньке скупого эконома. А платье новое я все же сделаю, — упрямо повторила она. Представляя себя в одном из этих роскошных туалетов, она как будто слышала уже восторженный шепот бальной толпы, в котором повторялось ее имя. Ноздри ее расширились, щеки порозовели.
— И когда только ты перестанешь хорошеть! — с невольным восхищением вырвалось у гостьи.
Через несколько минут подруги уже сидели рядом на диване и, грызя миндальные орехи, весело болтали.
— Пожалейте свои зубы, — наставительно сказала Александрина, — подождите, я велю принести щипцы.
— У меня такие зубы, что я могу грызть что угодно и кого угодно, — пошутила Идалия.
Но Александрина все же вышла.
Идалия мгновенно охватила Наталью Николаевну за плечи и, притянув к себе, быстро зашептала ей на ухо:
— На балу на Жоржа жалко было смотреть. Сначала он вовсе не танцевал и жадно вперял взор в каждую появлявшуюся на пороге даму. Потом, видимо, потерял надежду на твой приезд. Сделал один тур с княжной Бетси и сейчас же оставил ее. Он подошел ко мне, такой бледный, такой несчастный… Он умолял меня передать тебе об его отчаянии. Бедняжка едва не рыдал от горя. Скажу тебе напрямик — такой жестокости я от тебя не ожидала.
— Ах, я так измучена всей этой историей! — раздраженно проговорила Наталья Николаевна. — Мои сестры и муж винят меня в легкомыслии, кокетстве. А другие, как это делаешь ты, старик Геккерен и Жорж, упрекают в бессердечии и жестокости. Право же, я не знаю, как мне быть… — в ее голосе задрожали слезы.
— С чем или с кем быть? — спросила Александрина, появляясь на пороге.
— Да вот Натали жалуется на головные боли, — сразу нашлась Идалия. — Я ей рекомендую почаще и подольше бывать на воздухе. Пешком или в открытой коляске, но непременно дышать свежим воздухом. Это вернейшее средство от головной боли.
Александра Николаевна внимательно посмотрела на подруг, недоверчиво улыбнулась и до самого отъезда Идалии не проронила ни одного слова.
35. Раут
а раут к графине Долли Фикельмон Пушкин приехал с большим опозданием. Здороваясь с ним, Долли не умела скрыть охватившего ее при его появлении волнения.
Граф Сологуб, как показалось Пушкину, тоже как-то неестественно быстро заговорил с ним о последней книжке «Современника», потом вдруг сообщил:
— Мне рассказывали на днях, как Пьер Долгоруков попался в одной скандальной истории, и его величество…
Но Долли сделала ему предостерегающий знак глазами.
Сологуб обернулся. Долгоруков с напудренным лицом, на котором отталкивающе выделялся узкий лоб кретина, прихрамывая, подходил к хозяйке.
— Отчего вы не танцуете, граф? — спросил Сологуба Пушкин. — Смотрите, сколько прелестных женщин. Вот, например, моя свояченица Гончарова.
Он указал глазами на Екатерину Гончарову, сидящую у круглого столика. Возле нее в картинной позе стоял Дантес. Он держал вазочку, из которой разрумянившаяся Екатерина ела крошечной ложечкой мороженое.
«Она совсем ошалела от радости, не захватив мороженого, лижет пустую ложку», — подумал о ней Пушкин.
— Пойдемте, я вас представлю. Мадемуазель Гончарова отменно танцует.
И, взяв Сологуба под руку, увлек за собой. Не ответив на поклон Дантеса, Пушкин обратился к свояченице:
— Катя, я за тебя обещал графу вальс! Не ставь меня в неловкое положение перед джентльменом.
— Но я обещала мосье Жоржу…
— Я повторяю, нельзя обидеть джентльмена, — проговорил Пушкин и взял ее за руку выше локтя.
Испуганный взгляд девушки на момент встретился с грозным взглядом Пушкина. И она торопливо положила свою смуглую руку на плечо Сологуба.
Ловко скользя среди танцующих, Пушкин прошел в гостиную, казавшуюся полутемной после ослепительного света танцевального зала.
Под одной из пальм он увидел открытые спину и плечи Елизаветы Михайловны Хитрово, обрамленные лиловым бархатом платья.
Пушкин хотел рассмотреть, с кем она была, но из-за густой тени, бросаемой широкими резными листьями, не видно было лица ее собеседника.
— Елизавета Михайловна, — сделав несколько шагов, окликнул Пушкин.
Хитрово быстро обернулась и порывисто подошла к нему. Глаза ее засияли приветливым светом.
— Как я рада вас видеть! — крепко пожимая обеими руками узкую холодную руку Пушкина, проговорила она, и тембр ее голоса подтверждал эти слова. — Подите к нам, — Она увлекла его к маленькому диванчику под пальмой.
Еще одна теплая рука взяла пальцы Пушкина и мягко потянула его.
— Садись, Искра, — сказал Жуковский, — Я тебя бранить хочу.
— Элиза, защитите меня! — съежился Пушкин. — Ведь вы всегда были моим добрым гением.
— Василий Андреевич если побранит, то любя, — сказала Хитрово, — и все же я не в силах слушать, когда вас бранят, хотя бы и так. А посему оставляю вас на небольшой срок. Не дольше того, чтобы пойти узнать у Долли относительно ее намерений на завтрашний день.
Как только она отошла, Жуковский, потерев свой двойной подбородок, что обычно служило выражением волнения, вполголоса заговорил с Пушкиным:
— Мне становится неясным твое поведение. Объявленная помолвка Дантеса с твоей свояченицей является в полной мере репарацией того…
— Ты в шахматы играешь, Жук? — перебил Пушкин. — Знаешь, что иногда сознательно теряют фигуру, чтобы затем следующим ходом сделать мат?
— Дантес слишком дорожит своей свободой, чтобы без чувства любви жениться на девушке немолодой и небогатой… — Жуковский придвинулся ближе и продолжал с частыми паузами, что делал всегда, когда хотел придать особенную значительность своим словам: — Помни, Искра, одно: созревание твое свершилось. Тебе тридцать семь лет. Ты достиг той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучей силой молодости, предается более спокойной, более образовательной, более творческой силе здравого мужества. Ныне твой кипучий гений должен дать нам, дать России лучшие перлы твоей поэзии…
— А о чем писать? — с горечью спросил Пушкин. — Будто ты не знаешь, что после четырнадцатого декабря двадцать пятого года правительство наше заколотило источники умственной жизни тщательнее, чем холерные колодцы в лето тридцатого года. Будто ты не знаешь, что каждая написанная мною строка должна быть представлена моему «высочайшему цензору», который волен сделать с нею все, что захочет.
— Ты не прав, Искра, — успокаивающе произнес Жуковский, — если государь бывает, недоволен тобою, он высказывает это в такой отеческой форме…
— Минуй нас пуще всех печалей и царский гнев и царская любовь, — желчно перефразировал Пушкин Грибоедова.
— Ты забываешь, что ты принадлежишь России, — с укоризной покачал головой Жуковский.
— Полно, Василий Андреевич, — в том же раздраженном тоне возразил Пушкин, — тебе отлично известно, что царь присвоил меня сначала только как поэта, а в последнее время довольно бесцеремонно пытается вмешиваться и в мою семейную жизнь.
— У меня к тебе есть еще дело… Видишь ли, Александр Сергеевич… — Жуковский замялся.
— Ну-ну, не мямли, милый, — подбодрил Пушкин. — Говори напрямик.
Жуковский осмотрелся по сторонам:
— Министр Канкрин сообщил мне о твоем письме к нему касательно намерения выплатить долги государю.
— Да, да, — Пушкин схватил его за руку. — Я больше ни в чем не хочу быть обязанным царю… Хочу расплатиться с ним сполна. — Суровая морщина пересекла его лоб. — По горло сыт его благодеяниями. Хочу быть как можно дальше от своего «благодетеля»… Тебе известно, что я еще в Михайловском замышлял под предлогом операции аневризма удрать через Дерпт за границу. Просился в Италию, Францию. Хотел ехать с нашей миссией даже в Китай, хотя бы потому, что там нет ни Хвостова, ни Каченовского. А ныне уж не в чужие края, а к себе в деревню уехал бы с семьей, и то никак невозможно. Жандармы желают, чтобы вся моя жизнь у них на глазах протекала. Бенкендорф никому, кроме своей бдительности, в отношении меня не доверяет… Скучно, брат, смертельно скучно! — вдруг оборвал он себя зевком и, помолчав, предложил: — Поедем к Смирновой. Она уезжает за границу на днях. И ввиду предстоящей разлуки просила непременно навестить ее.
— Могу ли я быть спокоен, по крайней мере, в отношении твоего конфликта с Дантесом?
Пушкин ответил ему только взглядом, выражавшим холодное упорство.
Жуковский встал вслед за Пушкиным и оправил на себе фрак.
Они подошли к хозяйке проститься.
— Мама будет очень огорчена вашим отъездом, — оказала Долли Пушкину, а в глазах ее было огорчение не только за мать.
— На балах надо плясать, — невесело усмехнулся Пушкин, — а я нынче устал что-то.
И он церемонно откланялся. Жуковский, отдуваясь, поспешил за ним.
36. С глазу на глаз
Согласно правилам, установленным при российском императорском дворе, камер-фурьер Михайлов 2-й, собираясь сдавать дежурство, придвинул к себе увесистый журнал, чтобы сделать в нем полагающуюся очередную запись.
Попробовав исправность гусиного пера на полях одной из ранее заполненных страниц и обнаружив на его расщепленном конце едва заметный волосок, камер-фурьер почистил кончик пера о свои подстриженные щеткой темные волосы. Затем оперся затянутой в мундир грудью о край стола и начал старательно выводить каллиграфические строки:
«1836 г. Месяц ноябрь. Понедельник 23-го. С 8 часов eгo величество принимал с докладом военного министра генерал-адъютанта графа Чернышева, действительного статского советника Туркуля, министра высочайшего двора князя Волконского и генерал-адъютанта Киселева. Засим с рапортом военного генерал-губернатора графа Эссена…»
«Кто бишь еще приезжал? — задумался камер-фурьер. — Да, эдакой видный генерал, в усах и одну ногу волочит… Кто же он, дай бог памяти?»
Михайлов 2-й напряженно морщил лоб, встряхивал головой, даже задерживал дыхание. Но фамилия франтоватого генерала, едва мелькнув в разгоряченной памяти, таяла, как брошенная в кипяток льдинка.
Камер-фурьер водил взглядом по потолку и стенам, словно надеялся найти на них что-либо такое, что поможет ему вспомнить забытую фамилию. Случайно его взгляд наткнулся на часового, в неподвижной позе застывшего у дверей царского кабинета.
«Его разве спросить? — подумал Михайлов. — Да где ему знать! Ведь сущий истукан. Однако ж…»
— Служивый! — тихо окликнул он.
Часовой едва заметно встрепенулся и недоумевающе посмотрел на камер-фурьера.
— Разговор мне с тобой вести, конечно, не полагается, — так же тихо продолжал Михайлов, — но поелику их величество отсутствуют и никаких иных персон налицо не имеется, вызволь меня, братец, если можешь…
Тень колебания скользнула по лицу лейб-гвардейца, но, стоя все так же «во фронт», он ответил вполголоса:
— Рад стараться, ваше благородие.
— Ты на карауле с утра стоишь?
— Так точно, ваше благородие.
— Слушаешь ты, о ком адъютант докладывает во время приема государю?
— Так точно, ваше благородие.
— И всех помнишь?
— Не могу знать, вашбродие.
— Ну, а, к примеру, генерала, который нынче последним к государю вошел и ногу эдак подтаскивал при ходьбе, не упомнишь ли, как его адъютант назвал?
— Так точно, помню, вашбродие.
Камер-фурьер даже привскочил от радости:
— Как же именно?
— Их превосходительство господин обер-полицмейстер Ко-кошкин, вашбродие…
— Верно, братец, верно, — обрадовался Михайлов, — именно обер-полицмейстер Кокошкин. Экой ты молодец, право!
— Рад стараться, вашбродие.
Камер-фурьер с удивлением глядел еще несколько мгновений в лицо гвардейца, который снова замер в полной неподвижности. Только в глазах его еще не успела погаснуть искра оживления.
— Выручил ты меня, братец, вот как выручил! — и, обмакнув перо, заскрипел им по шершавому листу камер-фурьерского журнала: «…и обер-полицмейстера Кокошкина…»
Так как на этом слове страница кончилась, офицер посыпал последние строки песком, сдунул его и, перевернув лист, начал новую страницу:
«10 минут второго часа его величество один в санях выезд имел прогуливаться по городу, а засим…»
Фраза дописана не была.
Со стороны входа во дворец послышались голоса и знакомые властные шаги под равномерное бряцание шпор.
Камер-фурьер вытянулся в струну. Часовой напрягся, как тетива.
Дверь распахнулась, и через приемную в кабинет прошел царь в сопровождении Бенкендорфа.
— Отлично прокатился, — усаживаясь в кресло у стола, проговорил Николай, — день нынче не по-ноябрьски хорош.
Погода отличнейшая, ваше величество, — подтвердил Бенкендорф. — Я также только что приехал. Опасался, как бы не опоздать.
— Нет, ты точен, как всегда, а вот Пушкина нет, — с недовольством проговорил царь.
— Сейчас, несомненно, будет, государь, — уверенно проговорил Бенкендорф, — он так добивался этой аудиенции!
Николай по привычке оттопырил губы:
— Что ему так приспичило?
Бенкендорф передернул плечами, отчего золотые щетки его эполет переливчато блеснули.
— На мои расспросы Пушкин отозвался, что разговор его с вашим величеством будет сугубо конфиденциален.
Закинув ногу на ногу, царь пристально глядел на покачивающийся носок своего сапога.